"Лошадь на крыше" - читать интересную книгу автора (Терентьева Наталия)

Бабушка

С бабушкой было сложно ездить в метро, а также ходить в театр и в магазин. К ней приставали. Мужчины старые, пожилые и средних лет. Несмотря на то, что рядом была я. Раньше она любила говорить, что родилась «в один год с Революцией!». Бабушка не умела разговаривать без восклицательных знаков. Потом она стала объявлять, что родилась при царе.

— Ну и при каком же царе ты родилась? — пыталась я сбить ее с толку.

— Как это при каком?! — удивлялась бабушка. — При Николашке втором, конечно! При каком еще? При последнем! Я старая, но не настолько же!

Споры были бесполезны, бравировать своим возрастом — это особый, очень смелый вид кокетства, надо только выбрать момент, когда вокруг побольше народу. Потому что обязательно находился кто-то, изумленно спрашивающий:

— Сколько-сколько?..

— Восемьдесят один! — гордо отвечала бабушка с высоты своих метра семидесяти пяти, поправляла красивую шляпу и добавляла, взмахнув палантином: — У меня уже дети на пенсии и две правнучки!

Своих очень рано рожденных детей она всегда воспринимала чуть ли не как ровесников, округляя им сорок шесть до пятидесяти, и с годами могла попенять:

— Да что вы, в самом деле! Как не стыдно! Старые уже!

В детстве я побаивалась ее громогласных визитов и всей чрезмерной красоты — взбитых рыжих кудрей и сверкающих зеленых глаз, колышущегося праздничного бюста, поддерживавшего яркие драгоценности. Бабушка казалась мне огромной и толстой, мне гораздо больше нравилась моя маленькая изящная мама, с голубыми глазами и нежным лицом. А взрослые смотрели на нас и умилялись:

— Надо же, у Наташеньки — Клавина стать!..

Баба Клава фыркала и пыталась гладить меня крупной рукой, царапая кольцами и малиновыми ногтями. А я убегала в свою комнату, ревела и выдирала ресницы, чтобы положить ресничку на руку и, сдув ее с первого раза, загадать: «Хочу быть отличницей… Хочу, чтобы никто не умирал… Не хочу быть такой огромной, как баба Клава!»

Отличницей я была всю свою жизнь, с моей нежной мамой по-другому не выходило. Насчет второго я очень рано поняла, что так не бывает… А бабу Клаву я догнала по росту лет в четырнадцать.

* * *

Бабушка не была моей подругой до тех пор, пока я не расшибла голову о свою единственную и глубоко несчастную любовь, неожиданно за каких-нибудь полгода повзрослев, с очень большим опозданием. Только что мне казалось, что я ничем не отличаюсь от соседки, десятиклассницы. Мы гадали с ней на свечках, менялись джинсами, часами болтали по телефону, звонили соседу-холостяку вредному и несимпатичному, и приглашали его на свидание в давно не существующее кафе… И вдруг оказалось, что мне уже почти тридцать лет, у меня на полке лежат два диплома о высшем образовании и некоторые вежливые люди при знакомстве спрашивают, как меня звать по отчеству…

Как-то я в тоске листала сборник русской поэзии XIX века и вдруг с удивлением увидела — то тут, то там мелькают знакомые бабушкины эпикурейские замечания, от которых я обычно отмахивалась: «Бабуль, ну ладно, все, пока! Мне в дверь звонят. Потом…»

Ну конечно, это же Пушкин:


Напрасно время не губя —

Любите самого себя… ,


А вот это, оказывается, Тютчев. И его бабуля с энтузиазмом часто мне цитировала, призывая оптимистичнее смотреть на беды и печали нашей ЖИЗНИ:


Живя, умей все пережить — печаль, и радость, и тревогу, О чем желать, чего тужить, день пережит — и слава Богу!


И Одоевский тут оказался со своим «Хоть смерть в виду, но все же надо житъ.», и Фет, и Лермонтов… А ведь она-то не училась ни на истфаке, ни на филфаке, и очень об этом всю жизнь жалела, моя начитанная бабушка, ровесница революции.

* * *

Бабушка была замужем пятьдесят семь лет — с семнадцати лет и пока не умер дед. Она была выше деда, младше его на одиннадцать лет и очень критически относилась как к нему самому, так и ко всей мужской братии.

«Любви нет!» — не уставала восклицать баба Клава, доводя меня до бешенства. Я ведь знала, много раз слышала, как она терпела-терпела лет восемнадцать, а потом поехала и обстригла дедушкину несчастную подругу Юльку, любившую деда беззаветно и безнадежно с войны и до самого конца…

— Но тебя-то дед любил? — подначивала я бабушку.

— Любил, — соглашалась она. — Ревновал — ужас…

Эту историю я тоже знала — как дед погнался за ней с трофейным пистолетом, за что, естественно, лишился оружия. Бабушка Клава именное оружие у мужа отобрала, обернула в тряпочку, туго обвязала своим ажурным чулком и швырнула в Москву-реку. А чтобы деду не повадно было больше безобразничать, еще и разбила о его героическую голову инкрустированную вазу из кабинета Геринга, которую деду после победы притащили довольные адъютанты. Маленький тихий дед когда-то был красавцем и героем войны.

* * *

Если даже поделить на десять количество бабушкиных поклонников за всю ее бурную и радостную жизнь, все равно получится многовато. Бабушка пользовалась колоссальным успехом и у военных, и у штатских. Секрет ее успеха был прост.

— Терпеть я их всех не могу! — искренне признавалась моя бабуля, не позволявшая себе выйти из дома без перчаток, драгоценностей и легкого, но выразительного макияжа.

Второе, кроме возраста, чем она любила сражать интересующихся, было сформулировано ею самой:

— Я — не домохозяйка! — гордо заявляла бабушка, ни разу не сходившая на работу за всю свою восьмидесятишестилетнюю жизнь. — Я работаю больше всех! По двенадцать часов в сутки!

И правда, бабушку невозможно было застать врасплох, лежащей на диване в безделье или просто болтающей по телефону. Бабушка день и ночь шила. Шила всю жизнь: когда были деньги и когда их было мало, в войну и после войны — в эйфории трофейных подарков и роскоши немецких особняков в зоне советской оккупации.

Уже очень пожилая, она шила себе, мне, маме, племяннице, правнучкам, снохе, подругам, их детям, внукам, соседям, а также всем, кто ее просил. Хоть раз увидев ее туалеты, ее просили все. Лет сорок назад ее приглашали в Дом моделей манекенщицей, демонстрировать одежду для зрелых дам. «Я — модельер!» — с достоинством отказалась тогда моя бабушка, имевшая таинственное образование чертежницы плюс к четырем классам общеобразовательной школы…

* * *

Иногда бабушка уставала. Тогда она выволакивала все свои туалеты из гардероба, выбирала самый «роскошный» и шла на балет в Большой театр. Бабушка всегда сидела не дальше третьего ряда, потому что билетерша в генеральских кассах тоже любила хорошо одеваться. Когда же билеты в Большой стали стоить больше, чем вся бабушкина пенсия, она начала смотреть балеты и концерты по телевизору, перешивая при этом что-нибудь меховое.

Устав, бабушка могла отшвырнуть распоротую шубу и позвонить моей маме или мне.

— Всё! — с ходу кричала бабушка в трубку. — Всё! Больше никому не шью! Ну их всех! Буду жить для себя!

— Правильно, бабуль! — вздыхала я, предчувствуя: сейчас начнется долгий разговор о ее молодости и былых временах…

— Конечно! Сколько можно! А ты что вздыхаешь? Я тебе вчера жакетик кожаный раскроила. Когда мерить придешь? Я думаю, надо сделать совсем коротко! По моде! Чтобы сзади все видно было! Ну, сама понимаешь — вся красота!

— Бабуль, не надо мне никакого жакета. У меня все есть.

— И рыжую лису к воротничку! — заводясь от моего безжизненного голоса, продолжала бабуля. — А то ты все, как монашка, ходишь! Со скорбным лицом! Улыбайся, Наташка, тебе так идет улыбка!

Дальше следовал знакомый рецепт.

— Вот послушай!..

— Я это уже сто раз слышала… — спорить было бесполезно, можно было только повесить трубку, но мне было жалко бабушку. — Ну, давай…

— Слушай внимательно. Каждое утро надо вставать, подходить к зеркалу, улыбаться и говорить себе: «Здравствуй, красавица!»

— Ясно…

Однажды утром, проснувшись в хорошем настроении, я попробовала действовать по бабушкиному рецепту. Предварительно потерев щеки и разгладив челку, я подошла к зеркалу. Попыталась улыбнуться. И честно поздоровалась:

— Здравствуй, страх.

Мне этот бабушкин ген не достался — способность восхищаться собой только оттого, что я есть.

* * *

На тему любви за всю жизнь у нас с бабушкой Клавой было два разговора.

Первый — и я жалею о нем — завела я.

Я сидела у нее на кухне и ковыряла какой-то салат, который бабушка только что сосредоточенно нарезала, справляясь по рецепту из «Золотой книги здоровья». Зелень проросших бобов, молодой чеснок, пол-ложки оливкового масла…

— И ни капли соли! — Бабушка прожевала салат, с трудом проглотила и посмотрела на меня. — Ешь! Вкусно!

Она сердито отодвинула «Книгу здоровья» и кинула сверху на нее журнальчик с телепрограммой и невероятными сплетнями про известных людей. На первой странице обложки журнала во весь рот улыбалась мгновенно вспыхнувшая звездочка эстрады. Бабушка проворчала:

— Живут с кем попало… соплюхи…

— Ну и что, ты сама разве с дедом не жила? — из принципа вяло возразила я.

Бабушка аж задохнулась:

— Я? Я?!!

— Ну ты, ты. Чего уж ты прямо так гордишься? Ты что, с ним до свадьбы не жила?

— Я?!! Нет!

— Хорошо. А во сколько лет ты замуж вышла?

— В семнадцать!

— А расписались вы когда?

— Что?

— Что — «что»? Сколько тебе было лет, когда вы поженились?

— Восемнадцать с половиной!

— А почему?

— Потому что в семнадцать не расписывают!

— Ну, а в восемнадцать?

А в восемнадцать я уже была Колькой беременная! Куда бы я с таким животом пошла, мне стыдно было! — ответила бабушка сердито и полезла за стремянкой.

— Что ты хочешь делать?

— На антресоли мне надо!

На антресолях бабушка держала лекарства. Если хранить их под рукой, то привыкнешь и будешь пить постоянно. А от лекарств, по твердому убеждению моей бабушки, стареют и сходят с ума.

* * *

Второй наш разговор о любви произошел, когда я переживала очередное расставание с Комаровым. Прошел месяц. Обычно, в прошлые разы, мне хватало этого времени, чтобы прийти в себя и начать задумываться — а не к добру ли наше расставание? За этим обычно следовало неожиданное появление страшно довольного Комарова — это ведь самая интересная часть игры, его игры, вынужденно играя в которую, я чудом тогда не погибла… На этот раз, я тоже месяц спустя уже не плакала, но мне вдруг все стало скучно и неинтересно — все вообще. Я не хотела играть спектакли, не хотела есть, ни утром, ни вечером, не хотела ничего. Странно, но я даже не думала о смерти, хотя раньше, бывало, мысль о смерти, легкая, радостная, казалась единственным реальным выходом из тупиковой, измучившей меня ситуации и хоть каким-то внятным поступком.

День за днем я превращалась в собственную тень и не хотела этому сопротивляться. Бабушка звонила мне по два раза в день и растерянно пыталась вдохнуть в меня хоть каплю своей бешеной энергии. Тормошила меня, ободряла стихами Пушкина и Фета. Она раздражала меня не больше и не меньше, чем все остальные. Чем мама, призывавшая меня пожалеть ее и себя. Чем врач, выписывавший мне таблетки, чтобы ночью спать, не просыпаясь, а днем не засыпать на ходу и на репетициях. Чем подружки, у которых была какая-то бурная и неинтересная мне жизнь… Бабушка раздражала меня даже меньше, чем я сама, потерявшая контроль над своей собственной судьбой.

Как-то я забрела к ней, бледная, погасшая, с зареванными ненакрашенными глазами и серым лицом. Бабушка заметалась, стала наливать мне по всем чашкам кофе, чай, бульон, вскрывать банки с вареньем, обставила меня розеточками с медом, орехами, забралась в шкаф за какими-то древними перчатками и красной шляпой.

— Бабушка, сядь, успокойся, пожалуйста. А то я уйду.

— Да ты что?!

— Тогда сядь. Не надо мне ничего. Давай лучше поговорим… о чем-нибудь…

Она все-таки с грохотом вывалила мне коробки с аккуратно сложенными перчатками, сама выбрала пар семь: золотые, бордовые выше локтя, с жемчугом, со стразами; те, в которых она была, когда солист Большого театра признавался ей в любви; те, которые она надевала на прием в чешское посольство, и жена посла была потрясена ее нарядом с парчовым пиджачком…

Я смотрела, как бабушка энергично открывает рот, тряся старыми перчатками, и слышала только негромкий гул где-то внутри себя, ровный, плоский и поглощающий все остальные звуки. Бабушка поняла, что надо заходить с другого конца, и села напротив.

— Ешь! Вареньице хорошее получилось? Вишня была сочная, ягодка к ягодке… Ну, пробуй! Хорошее?

— Хорошее.

Я видела, что она готовится сказать что-то важное. И ищет слова, которые бы меня не отпугнули.

— Я вот не знаю, конечно… Все люди разные… — начала она не очень уверенно, постукивая рукой по столу. Бабушка даже дома носила крупные кольца и серьги, сильно оттягивавшие уши.

— Разные… — подтвердила я, жалея, что пришла.

— Но я не понимаю… — Бабушка набрала воздуху: — Я вот никогда никого не любила!..

— Тогда что же ты мне можешь сказать?

— Да нет, ну, то есть, любила, конечно… Но чтобы вот так, как ты… изводить себя… Пусть они любят. А ты позволяй!

— Я позволяю. А он не любит.

— Кто? Да нет, я не о нем…

— А о ком тогда? — Я чмокнула ее в упругую белую щеку. — Пойду я, бабуль. Варенье у тебя прекрасное. Ты не расстраивайся, я не помру. Наверное.

Не успела я прийти домой, бабушка уже звонила мне:

— Ты дошла нормально?

— Дошла.

— Я волновалась — темно!

— Да.

— Я подумала… Убиваться, конечно, так не надо…

— Конечно.

— Надо привести себя в порядок. Ты же актриса, тебе нужна красота…

— Бабушка!..

Но, с другой стороны, ты ведь ничего бы не сыграла, если бы не пережила все это! У актрисы не должно быть личного счастья! — торжественно заключила моя бабушка, и в голосе ее опять звенели все обычные восклицательные знаки.

Она не успокаивалась, пока не находила повод порадоваться. Порадоваться жизни…

На следующий день я мучительно привела себя в порядок, подрисовала губы, распустила волосы и снова пошла к бабушке. Удовлетворенно оглядев меня, бабушка коротко посмотрела мне в глаза и засмеялась:


— «Не верь весне, ее промчится гений!..»


И неожиданно я засмеялась вместе с ней.

* * *

Перед тем, как ехать в больницу, откуда она уже не вернулась, бабушка крепко-крепко обняла меня, обдав ароматом пряных духов, которые я подарила ей несколько лет назад, и громко прошептала:

— Хочу пожить еще, Наташка! Годика два хотя бы…

Бабушка прожила после этого всего две недели. Она умерла на ходу, заходя к себе в палату после мучительной и уже бесполезной процедуры. Вздохнула и опустилась на руки подоспевшей медсестре.

* * *

Бабушка мне часто снится. Не в шляпах, без драгоценностей — ее драгоценности лежат теперь у меня в шкафу, под стопкой шарфов и палантинов, которые я так и не научилась легко и небрежно забрасывать за спину.

В моих снах она всегда строга и недовольна мной. Я долго не понимала — почему Ведь она так любила и баловала меня при жизни, и я не забываю ее ни на один день, часто рассказываю о ней дочке, и всегда — только с теплом и любовью…

А потом поняла. Ведь я — живу! Но не так страстно и отчаянно радуюсь жизни, как учила меня бабушка. Могу всплакнуть в хмурое утро. Могу посетовать на одиночество, да еще в присутствии дочки, которая еще слишком мала, поэтому наивно удивляется:

— Мам, ты забыла! У тебя же есть я!..

Могу в сердцах обидеть бабушкину дочку, свою маму, уже очень немолодую и беспомощную.

Поэтому бабуля и является ко мне во сне. И сердится, что лишь во сне может напомнить то основное, что она и своими словами, и с помощью классиков не уставала всегда твердить мне: живешь — уже счастье! Ручки-ножки есть? Счастье вдвойне! А еще есть голос, есть что-то, не дающее спокойно жевать котлеты и бездумно спешить к концу… Так что ж ты, Наташка?!

Всякий раз, когда я забываю о том, как короток век и еще короче молодость, срок которой каждый все же назначает себе сам, мне снится бабушка, как будто говоря: живи за себя, другой возможности не будет; живи хотя бы за меня — мне так хотелось еще чуть-чуть пожить, еще хотя бы одну весну встретить, одно лето проводить, смеяться, шить красивые платья и носить шляпы с цветами, ловить восхищенные взгляды… И в самый ненастный, самый последний день говорить себе в зеркале: «Здравствуй, красавица!»