"Любимая игрушка судьбы" - читать интересную книгу автора (Гарридо Алекс)Глава 3День за днем тряслась и раскачивалась повозка, крытая коврами поверх белого войлока, а в ней, за шелковым пологом, скучал и томился царский наложник. Кто хочет успеха в военном походе, не предается утехам плоти. Лишь к тому, кто всем существом, всем напряжением духа устремляется к цели, снизойдет Судьба с высоты своего равнодушия. И ни в одну из ночей, проведенных в походном шатре, царь не посылал за Акамие, и был умерен в еде и питье, и сыновья его и военачальники следовали его примеру и требовали того же от воинов. Тем желаннее будет войску победа, когда вместе со стенами чужих городов падут и развеются прахом запреты и все будет дозволено победителям. День напролет шли и шли балованные кони, способные выносить тяготы многодневного пути, и голод, и недостаток воды. День напролет скрипела повозка, Акамие жаловался на духоту и тряску, и евнух, откинув полог, садился у проема, бдительно следя за тем, чтобы никто не приближался к повозке и не заглядывал внутрь. Акамие устраивался за его широкой спиной и разворачивал свиток из данных ему в дорогу учителем Дадуни. Но очень скоро глаза уставали ловить прыгающие строки, и он откидывался на подушки. Сначала ему, никогда не покидавшему ночной половины царского дворца, было любопытно и радостно наблюдать новую яркую жизнь, закипевшую вокруг. Зажав в руке края шелкового полога, он прижимался к нему лицом, то одним, то другим глазом выглядывая наружу. И видел чудеса, не виданные никогда раньше: видел повелителя верхом на боевом коне и четверых всадников, вплотную следовавших за ним. Всадники были в кольчугах мелкого плетения и в блестящих остроконечных шлемах, повязанных белыми платками, расшитыми золотом и жемчугом. Рукоятки их мечей и скрепы ножен, усаженные драгоценными камнями, разбрызгивали острые блики, а у седел блестели золотым тиснением колчаны и налучи красного сафьяна. И были у них длинные луки, обмотанные белоснежной корой туза, и высокие, туго облегавшие икры сапоги с медными носами, а спины и крупы коней покрывали парчовые попоны. И по гордым взглядам удлиненных, приподнятых к вискам глаз, по густым разлетающимся бровям, по хищным ноздрям над полными надменными губами Акамие с болью, но и с восторгом узнал в них своих братьев, чьи имена он, раб, не смел произносить. Все они лицом и статью походили на повелителя. Их заслонили другие всадники, но Акамие сквозь блеск и сверкание дорогой сбруи и вооружения, сквозь мелькание ярких одежд все старался разглядеть белые платки на шлемах царевичей. Торжественно выезжал повелитель из Аз-Захры. Сопровождавшие его отряды всадников, лучников и копейщиков с трудом помещались в улицах и переходах. И следом за пышной процессией ехала крытая коврами повозка, окруженная двумя дюжинами конных стражников с обнаженными мечами в сильных руках. Когда же остались позади городские ворота и, удаляясь, затих рев огромных труб и рокот барабанов, Акамие в изнеможении опустился на подушки. В однообразной и размеренной жизни его на ночной половине даже уроки учителя Дадуни оказывались полными потрясающих впечатлений. Утомленный зрелищем множества людей, блеском белых стен городских зданий, оглушенный, измученный духотой в тесной, раскачивающейся повозке, Акамие то ли лишился чувств, то ли уснул. Лишь к вечеру его глубокое забытье встревожило евнуха, поначалу довольного тем, что его подопечный перестал выглядывать из-за полога, рискуя быть увиденным и тем подвергая риску столь любезную евнуху его собственную голову. Испугавшись, евнух стал брызгать на лицо и грудь Акамие водой из кувшина и обмахивать мальчика платком. Распахнув все, что можно было распахнуть в кибитке, дул в лицо ему, пока не раскрылись помутневшие глаза. А тогда вознес хвалу своей судьбе, избавившей его от жестокой казни, и со всей возможной заботливостью устроил Акамие у края повозки, и поил разведенным вином. Тяжелые сны измучили Акамие в ту ночь, но утро принесло радость: необъятный простор был виден из-за полога — и ставшие близкими горы, и огромное небо, какого не увидишь из узкого окна или из ограниченного высокими стенами дворика. И на все смотрел Акамие ненасытными глазами, и бормотал, и вскрикивал, и смеялся, так что евнух стал беспокоиться за его разум. Все, все хотел видеть Акамие и не отрывался от щели в пологе, и часто глаза его замечали белые платки на блестящих шлемах. Повелитель и его свита прошли в Долину Воинов широким ущельем вдоль быстро несущей с гор ещемутную воду реки, и снова взревели трубы и загрохотали барабаны, и приветственные крики оглашали долину, бесконечно отражаясь от окружающих ее гор. Снова блистало оружие, и воинственно бренчала сбруя, и вертелись перед глазами яркие краски. Но Акамие уже начал осваиваться с этим миром, и обилие впечатлений не приводило его в изнеможение. Трава в долине была начисто вытоптана. Заливисто ржали кони, мешая с пылью высохшие корни. Звенели и визжали мечи на точилах, стучало и звенело там, где поднимался дым над походными кузницами. В больших котлах булькало и причмокивало густое варево из бобов, в которое щедро добавляли мясо горных баранов и коз. Тяжелый и острый запах густо стоял в долине: пота, раскаленного железа, пряностей, навоза и крови. Дым поднимался над долиной, как над котлом клубится пар. Все новые и новые отряды скатывались с перевалов и занимали заранее отведенные места. Деятельными, без суматохи и излишней спешки, были дни до выступления войска в поход — для всех, кроме Акамие. Ему, праздно заточенному в шатре, окруженном молчаливой и грозной стражей, жизнь в военном лагере показалась еще более однообразной и скучной, чем на ночной половине дворца. Однообразный, постоянный шум снаружи, духота в наглухо закрытом шатре, пространство, гораздо меньшее, чем то, которым он располагал во дворце, тоскливая праздность постороннего среди напряженного кипения жизни… Прежде Акамие никогда не хватало времени, чтобы всласть начитаться, — теперь, за неимением другого занятия, драгоценные свитки скоро стали ему ненавистны, вызывая тяжесть в голове и тупую усталость души. Изнемогая от скуки, он покинул опостылевший шатер и снова занял место в повозке в день выступления войска. Расшитые подушки, набитые кусочками беличьих шкурок и пухом заморской птицы, превосходящей ростом человека и не имеющей крыльев, уже нещадно намяли бока, Акамие уныло вертелся и беспрестанно заставлял рабов переворачивать и перекладывать их. Волы не могли угнаться за конным войском, ровной рысью уходившим вперед в просторную гладкую степь, оставляя за собой широкую дорогу вытоптанной земли. Только отряд стражи неизменно охранял повозку. Царь, обремененный немалыми заботами, видно, забыл о прихваченном с собой наложнике. Обоза не следовало за войском: холеные кони были в силах унести всадника, оружие и снаряжение, запас провизии и овса и бежать с таким грузом целый день, почти не утомляясь. Чистокровные бахаресай и хайриши, выведенные для пустыни и набегов, они могли мириться со скудным кормом и мало пили во время длительных переходов по степям. И каждый воин умел позаботиться о своем коне и оружии, а отряды охотников всегда доставляли свежее мясо. Шатры везли на легких повозках, запряженных четверками мулов. Так и случилось, что пыль, поднятая копытами боевых коней, оседала у самого горизонта красными от заходящего солнца клубами, указывая направление завтрашнего пути, когда, покинув вытоптанный след, белая повозка остановилась среди серебряной травы. Здесь можно было пустить пастись волов и лошадей стражи. Воины первым делом принялись расседлывать коней, обтирать и осматривать их ноги и спины, смазывать обнаруженные царапины целебными бальзамами, неизменно возимыми с собой. Нечего было и думать об охоте в этой местности, где вся дичь была распугана прошедшим впереди войском. Довольствовались испеченными на углях лепешками и фасолевым фулом, щедро приправленным чесноком, кунжутом и тмином. Костры вокруг повозки золотом цвели в темноте. Воины, откинув за плечи концы головных платков, наклонялись над мисками, наполненными остро пахнущей кашицей, и зачерпывали ее свернутыми в кулечек кусками лепешки. Трое евнухов, сопровождавших Акамие, сидели в стороне от воинов, у своего костра. Лежа у откинутого полога, поначалу безучастно глядя на огни, отгородившие повозку от ночи и степи, Акамие чувствовал, как в нем поднимается неудержимая волна, заставляя сердце биться гулко, холодя дыхание, лишая привычного покорного чужой воле спокойствия, позволявшего любое происходящее с ним воспринимать как единственно возможное, и не прекословить, и не сопротивляться. Вокруг и внутри ширилась тянущая пустота, мешала дышать, беспокоила. Она была похожа на то чувство, которое бывает, когда стоишь на качелях, и доска из высшей точки пускается вниз. Если в этот момент не толкнуть ее, упруго разгибая колени, в груди разверзается пустота и в нее валится все нутро. И как на качелях, Акамие испытывал потребность заполнить эту пустоту движением, усилием — собственным своим, самочинным. Он пошарил вокруг и под подушкой нащупал край покрывала. Завернувшись в него с головой, Акамие перелез через бортик и осторожно стал на землю. Трава под босыми ногами была прохладной и влажной, но надломленные стебли покалывали изнеженную кожу. Акамие подтянулся и неловко повис животом на краю повозки, разыскивая наощупь парчовые туфли, которые должны были где-то валяться. Наконец он выбросил их, одну за другой, наружу и подвинул к краю поднос с лепешками и миской фула. Обуться, поправить покрывало и взять в руки поднос было делом считанных мговений, но Акамие не представлял себе, что делать дальше. Устроиться с подносом под повозкой — но стоило ли покидать ее ради столь жалкого подобия свободы? Сквозь перекрещенные нити покрывала яркими и манящими светочами виделись костры. Евнухи располагались слева. Акамие невольно глубоко вздохнул — грудь широко раздалась, наполненная опьяняющим воздухом. Страха и не было, только дрожь пробегала по плечам. Опьяненный собственной дерзостью, покоряясь необъяснимому порыву, Акамие направился прямо к костру, окруженному воинами. Шорох его шагов, доносившихся изнутри маленького лагеря, никого не встревожил. Черное покрывало не выдало его, когда он остановился, немного не дойдя до костра, еще в темноте, прислушиваясь к разговору. Широкоплечий стражник со шрамом через левую щеку, в красно-зеленом платке и малиновом кафтане, настаивал на том, чтобы еще до конца ночи послать гонца вслед ушедшему войску — известить царя о создавшемся немыслимом положении и испросить повелений. Другой воин поддерживал его: — Воевать хочу, врага сечь, добычу добывать, а не таскаться по степи за покрывалом. Оба они обращались к темнолицему худому воину, голова которого была покрыта черным платком. Тот молчал, бесстрастно глядя в огонь, лишь неодобрительно сжал губы. Никто больше не произнес ни слова. Акамие боялся теперь, но только одного: что сейчас отступит, повернет назад, вернется в повозку. Дважды ему не решиться на такое — никогда, он знал. И он шагнул вперед, шагнул еще раз и еще, холодея перед неизбежным, хоть и не представлял себе, каково оно. Оказавшись за спиной стражников, он носком туфли осторожно подтолкнул в бок ближайшего. Тот подвинулся, думая, что места у костра просит его товарищ, ходивший глянуть лошадей. Но пять пар глаз, направленных на пришедшего, округлились и застыли. Акамие угадал, что малейшее колебание погубит его. Не торопясь он опустился на освободившееся место, поставил перед собой поднос и закинул край покрывала так, чтобы оно косо нависало надо лбом, скрывая лицо сверху и по бокам. Отломив от лепешки четвертушку, Акамие согнул ее совочком и погрузил в миску. — Да насытятся путники, — негромко сказал он, как велит обычай, поднося лепешку ко рту. И откусил. И принялся жевать. Мужчины застыли, не шелохнувшись. Происходило неслыханное: те, что под покрывалом, не сидели с воинами, не ели в присутствии посторонних, откинув тяжелый шелк с лица. Закон и обычай явно нарушались, но так, что никто не знал, чем этому воспрепятствовать. Если бы тот, что под покрывалом, кинулся в степь — мгновенно рванулась бы следом погоня, повалили, прижали бы к земле, связанного бросили бы в повозку, предоставив евнухам решать: наказать ли виновного немедля или доставить на суд и расправук царю. Если бы Акамие сбросил покрывало совсем — повалились бы наземь, закрыв глаза, призывая евнуха навести порядок при помощи увещеваний или плети. Но тот, что под покрывалом, просто сел у огня и открыл лишь нижнюю часть лица. Видны были, да и то неясно в перебегающих тенях, только старательно жующий рот, гладкий тонкокостный подбородок, светлые кисти рук да складки ткани, громоздившиеся на коленях. Старший стражник, тот, в черном платке, нервно оглянулся на евнухов. Те с непозволительной беспечностью уписывали фул, не отвлекаясь на созерцание соседних костров, только бросая изредка взгляды на повозку. Но повозка стояла на месте, и внутри был все тот же ком неподвижной темноты, что и раньше. Оглянуться вокруг в поисках Акамие евнухам и в голову не могло прийти. Акамие же решил во что бы то ни стало закончить трапезу здесь, у костра. Тем не менее нельзя было выказывать торопливости или страха. Словно сидя перед круглым столиком у себя в покоях, Акамие полными отточенного изящества движениями зачерпывал из миски горячую массу разваренной фасоли и подносил ко рту. Рука двигалась плавно и мерно, жевал он неторопливо и тщательно, как подобает воспитанному человеку. Только складки тафты над левым коленом мелко дрожали. Ему не верилось, что никто этого не замечает. И вот рабы принялись разносить кофе, приготовленный в медных сосудах, вовсе без сахара, очень густой и крепкий, пахнущий имбирем, — мурра. Один из них подошел к костру начальника стражи и, почтительно кланяясь, принялся наполнять чашки, которые машинально подставляли воины. Дойдя до Акамие, он замер. — Принеси чашку из повозки, — строго сказал Акамие, не обернувшись. По привычке повиноваться раб кинулся выполнять приказание, и только передав в руки Акамие наполненную чашку, опомнился, окинул круг воинов испуганным взглядом и бросился к евнухам. Что касается начальника стражи, он уже убедился в том, что лица неожиданного гостя не разглядеть в тени покрывала, а значит, он и его воины вне опасности. Хватать же и силой тащить в повозку царского любимца, когда он смирно сидит, со всех сторон закутанный, окруженный стражниками, под охраной которых он, собственно, и оставлен… Что ни говори, а пока с мальчишки не сняли кожу, его жалоба может стоить головы. Поэтому начальник стражи с непроницаемым лицом поднес к губам чашку, краем глаза наблюдая за обернутой тканью и темнотой фигурой. Акамие знал, что для него приготовлен другой напиток из кофейных зерен — густой и сладкий, как сироп, мазбут. Но сейчас, сидя рядом с воинами у походного костра, мальчик и не подумал просить мазбута. Он должен выпить мурра — иначе не стоило и затевать все это. Нестерпимая горечь обожгла рот, но выражения лица не было видно из-под покрывала. Акамие твердой рукой держал чашку, отпивая из нее неторопливыми мелкими глотками, подражая воинам. Слева раздался сердитый окрик. Старший из евнухов бежал, размахивая плетью, за ним спешили остальные. У других костров повскакивали на ноги воины. Одни с удивлением следили за поднявшимся переполохом, некоторые бросали тревожные взгляды в темноту, скрывшую ушедшее войско, и двое уже спешили к начальнику, крича и указывая руками в степь. Но раньше, чем начальник сумел разобрать их крики и отдать приказ… Акамие не оглядывался: спина его ждала удара плетью, но он только поставил чашку на поднос, чтобы освободить руки. За поясом у евнуха кинжал — на тот случай, если превратности войны отдадут повозку в руки врагу и стража падет, защищая имущество царя: тогда добычей неприятеля станут толстые китранские ковры, шелк, золото и камни украшений, но не Акамие. За поясом у евнуха кинжал, и кто знает, может быть, Акамие удастся дотянуться до него. Он, сидевший у костра с воинами и пивший с ними мурра, не потерпит плети. Он, сын царя… Но раньше, чем евнух добежал, раньше, чем плеть взлетела над неподвижной грудой плотного шелка, в которой замер Акамие… Так и должно было случиться: из темноты вырвался конь и встал на дыбы, сбив передними ногами старшего евнуха. Тот с воем покатился по земле. Остальные сами шарахнулись в стороны от завертевшегося на месте жеребца. Золотом отливали его атласные бока в свете костров, а на крепкой спине яростно улыбался белозубый всадник в блестящем шлеме, повязанном белым платком. Из темноты выскакивали новые всадники, и стража радостно приветствовала их. Акамие сидел, потому что встать не смог бы. Он чувствовал, что не сможет. Уже всадник на золотистом коне объехал вокруг костра и остановился перед почтительно склонившимся начальником стражи. Акамие, придерживая обеими руками покрывало, посмотрел вверх. Тень лошадиной головы металась, закрывая лицо всадника, но белый платок… но гладкий подбородок… — Брат Эртхиа… Эртхиа лаской скользнул с коня. — Брат Акамие! Начальник стражи до небес превознес милость Судьбы и собственную мудрость. Царь действительно забыл о наложнике. Пока разбивался шатер у реки Тирлинэ, вдоль которой повелитель намеревался пройти с войском большую часть пути, царь сам осмотрел ноги и спину своего коня, как каждый из воинов, не доверяя этого слугам. Потом, воссев в своем шатре, царь принимал ашананшеди. Лазутчики повелителя Хайра были особенные люди. Они и внешне отличались от прочих подданных, и не одной одеждой. Лица их были светлей, а черты — не так выпуклы и резко очерчены. Ростом они не превосходили хайардов, но были стройнее и тонки в кости, как бахаресские кони. Они занимали промежуточное положение между знатными семействами, состоящими в родстве с царем, из которых выходили военачальники и советники, и простыми воинами, составлявшими войско. Но и простой воин, прославив свое имя подвигами и заслужив награды и почести, может стать основателем знатного рода. И знатный, не оправдавший доверия повелителя и потому лишенный званий и отличий, не замедлит присоединиться к войску, чтобы защищать или расширять границы Хайра и не упустить возможности вернуть себе доброе имя и положение. Судьба переменчива. Только царских лазутчиков Судьба словно не замечала. Никто не мог стать лазутчиком или перестать им быть. Лазутчиком можно было только родиться. И умереть. Никто не знал их путей. Никто не знал их имен. Только имя рода — Шур, Тэхет, Ашта… Представитель каждого из родов нес службу постоянно подле царя, и место отправившегося по царскому поручению занимал другой. Так поступали потому, что хоть любой из ашананшеди справился бы с любым заданием в известных, да и не известных Хайру землях, но род Тэхет лучше знал пути и обычаи южнее оазиса Бахарес, род Ашта привольно чувствовал себя от края до края Просторной степи и за краем ее, в густых и темных лесах, населенных дикими племенами, лазутчики же из рода Шур ходили в Аттан. Теперь все они, на время похода собранные под началом Шагаты (это вкрадчивое слово из языка ашананшеди означало отнюдь не имя, а звание), были глазами и ушами огромного войска, а также вытянутыми далеко вперед руками, препятствующими распространению слухов. Их луки били далеко и без промаха, их ножи с листовидными лезвиями летели подобно молниям, а сами они были подобны теням — среди теней и камням — среди камней, и с детства заучивали наизусть описания земель на многие дни пути во все стороны от Хайра: дорог и тайных троп, источников, переправ и селений в них. Выучка их коней вошла в поговорку, хотя одни говорили — послушен, а другие — умен, как конь лазутчика. На этих конях подъезжали они к царскому шатру, скользили с их непокрытых спин и отсылали неприметным движением руки. Стража беспрепятственно пропускала их к шатру — и у самого входа они, казалось, исчезали: был лазутчик — и нет лазутчика, полог шатра не колыхнулся; а потом так же ниоткуда появлялись, подносили к губам маленькие серебряные свистки, на неслышный зов которых немедленно прибегали их спокойные кони с мудрыми глазами. Змеиный точный бросок — и всадник уносился прочь, не задерживаясь для отдыха и еды. Со всего огромного пространства впереди и по бокам войска лазутчики приносили царю известия. Те, что уехали дальше расстояния дневного пути, обменивались с остальными только лазутчикам ведомыми знаками. И все они сообщали сегодня царю: ничто не препятствует продвижению войска, ничто не мешает идти вдоль реки, путь свободен. После лазутчиков царь принимал доклады военачальников о том, что кони и люди накормлены и устроены на ночлег как подобает. Лишь после этого он утолил свой голод жареным мясом, лепешками, фулом и чашкой мурра. Раскинувшись на скромном походном ложе, царь был готов предаться сну, с тем чтобы рано утром вести войско вперед. Песня, раздавшаяся неподалеку, зацепилась за краешек сознания и удержала его на кромке бодрствования. Часто дрожал напряженный и страстный звон дарны, и высокий голос привольно парил над ним, и затейливо вился, и падал, и взлетал, замирая у самого неба… Сон исчез, как не бывало. Кто-то, видно очень молодой, первый раз в походе, на весь лагерь заливался о любви. Негоже это, другие песни пристали воину накануне битвы. Всему войску может это повредить в глазах Судьбы. Послать стражника умерить пыл юнца? Посмотреть, кто в войске самый влюбленный, да заодно и размять ноги после целого дня в седле вышел царь из шатра. Отстраняюще вскинул руку — стражники, дернувшись было следом, откачнулись назад. Что может грозить царю среди преданного войска? Если в тени шатров, как тень и тень тени, неразличимо струится плащ Шагаты… Подойдя к костру, царь увидел белый платок над безбородым лицом, яркие глаза младшего сына, проворные пальцы на длинном грифе. Под запрокинутым подбородком дрожало напряженное горло. Остальные царевичи, включая и наследника Лакхаараа, слушали, как истинные ценители, с закрытыми глазами. Это все они умеют, мальчишки, качать головами и прищелкивать пальцами, когда под звон дарны один из них пустится перечислять обильные прелести возлюбленной. Да видел ли он ее хоть раз без покрывала? Эртхиа — не видел. В этом царь был убежден. Но отметил себе: вернемся из похода — пора женить. И отселить царевича. Царь с насмешливым любопытством прислушивался к песне. Чем таким мог околдовать Эртхиа старших братьев, у которых в домах ночные половины отнюдь не пустуют? Младший царевич теперь тихо, бархатно выпевал: Холодом и жаром вмиг обожгло царя. Один в степи, с двумя только дюжинами стражников — легкая добыча! Тот, кого предпочел бы убить собственной рукой. Как бичем обожженные, повскакивали царевичи. Эртхиа замешкался, пряча в темноте за спиной дарну, с суеверным ужасом глядя в искаженное лицо царя. На младшего и обрушился отцовский гнев. Стиснув каменными пальцами плечи царевича, повелитель яростным шепотом велел ему седлать коня и мчаться назад. Где-то в степи отстала крытая белым войлоком и коврами повозка — найти и пригнать ее в лагерь! Немедля! — Волы не побегут! — осмелился возразить Эртхиа, дивясь странному приказу. — Так привези того, что в покрывале. Хоть поперек седла! — взрычал царь, хватаясь за кинжал. Левая рука еще сильнее сдавила плечо царевича. — Что стоишь? Ну! Эртхиа отпущенной веревкой опал к ногам отца, коснувшись лбом его сапог — и отпрыгнул в темноту. На его месте тут же оказался Лакхаараа, прижал щеку к носку сапога, выкрикнул: — Меня пошли, царь, мой конь быстрее. Эртхиа — мальчик еще, не справится! Царь сделал отталкивающее движение рукой, не коснувшись лба наследника. Отвернулся от костра и ушел в шатер, не отрывая ладони от надежной, как смерть, рукояти кинжала. Ибо, как сказал сказавший, нет для красоты хранилища надежней гробницы. Царевич Шаутара, пятью годами старше Эртхиа, недоумевая, проводил глазами отца и повернулся к старшему: спросить, спросить и… и спросить. Но Лакхаараа, издав неразборчивый рык, развернулся и ринулся в темноту. Тогда Шаутара растерянно оглянулся на другого брата — и онемел, перехватив полный жадного любопытства, цепкий взгляд, устремленный Эртхааной вслед старшему. Евнух молча стоял у повозки, сложив на груди руки, холодными глазами глядя в темноту между кострами. Творилось неслыханное, но не ему, жалкому рабу повелителя, спорить с царевичем. Его дело теперь: подробно и без утайки доложить царю все, как было. Карать, в том числе и евнуха, будет теперь повелитель — на все его воля, и над ним только воля Судьбы. И евнух расскажет, как срывал с себя царский наложник серьги, ожерелья и браслеты, всё царевы подарки, знаки милости и отличия, — бестрепетно, как попало разбрасывая их по ковру, устилавшему дно повозки. Как кричал на младших евнухов, медливших расплести косички, и велел, как есть, не распуская, сплести их в одну. Штаны и кафтан, привезенные царевичем, напялил на себя бесстыжий сын змеи, и одежда была ему широка, и туже велел затягивать пояс. Не нашлось головного платка, чтобы укутать огромную косу. И дерзкий высунулся из повозки, лишь рукавом едва прикрыв лицо, перегнулся через край и выхватил кинжал из-под локтя евнуха. А царевич ничего не сказал, только развернул в сторону евнуха пляшущего коня. И беззвучно двоилась темная пелена на сияющем лезвии острейшей стали. Широкой полосой, отрезанной от черного покрывала, обернули светлую косу. Один конец накинул все же сын змеи на голову. Туго обмотав над бровями скрученным белым платком, поданным царевичем, затолкнул под него за виском свободный уголок покрывала. Видны остались только глаза да высокие брови. Босой выпрыгнул из повозки, и царевич, ни слова не говоря, подхватил его и закинул в седло на спине высокого белого жеребца. И рассмеялся. Последнее, что видел евнух, — округлившиеся глаза между складок черного шелка, белые руки, вцепившиеся в высокую луку. Царевич сжал бока своего бешеного коня, и тот одним прыжком унес его в темноту. Следом устремились его спутники — дюжина лучников, и стражники, уже успевшие созвать и заседлать коней, попрыгали в седла и умчались за ними. И белый конь с бесценным грузом унесся следом. Остались в повозке груда драгоценностей, и разрезанное на полосы покрывало, и сброшенные шальвары с жемчужными застежками. Рабы, на всякий случай пригнувшись, жались у заднего колеса повозки. Растерянные младшие евнухи, вновь обретшие дар речи, бормотали бессвязное. Храпели волы за повозкой. Догорали костры. То горяча и бросая вперед, то осаживая коня вертелся вокруг Эртхиа. Темноту рассекал его звонкий голос. Акамие обеими руками стиснул высокую луку. В груди было пусто. Судьбе угодна его смерть в темной степи… Страх заставлял сильнее сжимать ногами бока коня, и послушный конь стрелой летел вперед, а рядом счастливо смеялся Эртхиа. Он в четыре года уже был лихим наездником, и не помнил, и знать не знал, каково учиться держаться в седле. — И царь сказал: привези его. Я тебе, брат, Шана привел — славный конь, мой конь, теперь твоим будет, хочешь? Нет, хочешь? Белый конь, брат, после золотистого — лучший! — Эртхиа задорно крикнул, будоража коней. Веселый заржал ему в ответ. Белый Шан шарахнулся в сторону, взвился на дыбы, выбрасывая перед собой тонкие ноги. Акамие бросило вперед, отпустив луку, он обнял шею коня, да так и остался висеть мешком, когда Шан возобновил свой бег. Прижав лицо к лошадиной гриве, не пытался выпрямиться, хотя больно била под ребра лука седла. Не было конца этой пытке, Акамие уже в голос стонал от боли и страха и готов был отпустить шею коня — будь что будет, хуже быть не может! Но реже и реже стучали копыта, и лука в последний раз ударила в живот, и конь остановился. Акамие не мог ни рук разжать, ни распрямить спину. Чьи-то сильные руки рывком подняли его за плечи. Озадаченное лицо Эртхиа приблизилось. Прислонив Акамие к своей груди, он спросил: — Что с тобой, брат? Акамие дрожал, не в силах произнести ни слова. Эртхиа вдруг рассмеялся звонче прежнего. — Йох, глупец же я, брат, какой глупец! Садись мне за спину. Акамие замотал головой, отстраняясь, опасливо оглянулся на окружавших их всадников. — Нельзя! Это — смерть и гибель нам обоим. — Что же тогда? — Поедем медленнее. Может быть, я смогу… — Дай покажу тебе, — снова загорелся Эртхиа, вложил поводья в бесчувственные пальцы Акамие, вставил онемевшие ноги в стремена, объяснил, как управлять конем. — Держись прямо, брат, отпусти плечи, они у тебя как деревянные. Выше пояса напрягаться не надо. Кони пошли шагом. — Тебе неудобно, да, брат? — радостно волновался Эртхиа. — Ничего, — сквозь зубы ответил Акамие, — ничего. Его качало в седле из стороны в сторону. Эртхиа развеселился еще пуще. — А знаешь, это почему? Твой Шан — иноходец. Настоящий бахаресский иноходец. Этому коню цены нет, вот нет ему цены во всех царствах на все восемь сторон света! Мне его повелитель пожаловал за победу в состязаниях лучников. Он и Веселого обходит! Иногда. А ты прямо держись, брат. Слышишь, прямо! — и пронзительно свистнул. Акамие мотнуло назад, но он удержался, натянув поводья и сжав колени. Белый Шан завертелся волчком, и не обращая внимания на своего непутевого всадника, пустился ровной иноходью следом за конем царевича. И бежали они рядом, грудь в грудь весь остаток ночи. У Акамие захватывало дух, но сердце ликовало. Царь, прекрасный и грозный обликом, стоял перед входом в шатер. Пальцы правой руки ласкали рукоять кинжала, носившего имя Клык Судьбы. Неподвижно застыли за спиной царя могучие стражи, нагая сталь клинков в их руках горела на солнце. В сдержанном шуме готового к выступлению войска только небольшое пространство вокруг царского шатра оставалось неподвижным и безмолвным. Спокойным было лицо царя, и ровным — его дыхание. Только пальцы размеренно скользили вверх и вниз по драгоценным ножнам. Спокоен был царь, потому что вот-вот должны были умереть его тревога и ревность. Скоро — уже пора! — должен был вернуться его младший сын с бесценной ношей поперек седла. И знал царь, что был трижды прав, посылая младшего. Младший, еще чистый душой и легкий мыслями, еще по-детски преданный отцу и — верно сказал Лакхаараа — еще мальчишка! Потому и послал младшего, что остальные не дети уже, а Акамие — прекрасен. И в таких делах нельзя положиться на сыновнюю преданность и послушание. Всей ладонью охватил царь рукоять кинжала: только мне и тебе… Золотой конь скакал впереди трех дюжин всадников, и наездник в белом платке уже натягивал поводья, замедляя его бег. Но не было видно поклажи поперек седла, завернутой в черное покрывало, — и тесно сошлись брови царя. Белый иноходец рванулся было вперед, обходя Веселого, но Эртхиа, выбросив руку, поймал повод и повел белого, останавливая и его. И разглядел царь, что лицо всадника скрыто черным шелком, а руки, выпустив повод, неловко ухватились за луку. И высоко поднялись на миг его тяжелые брови, и еще мрачнее стало лицо, и остановились, белея, пальцы на рукояти. А Эртхиа уже кинулся в ноги отцу и, как всегда, не дожидаясь позволения, заговорил, глядя снизу веселыми глазами: — Я привез его! Он сам приехал! Акамие, высвободив ноги из стремян, кулем повалился на землю. Никто не посмел поддержать его. Обернувшись, Эртхиа рванулся было на помощь, но Акамие сумел устоять, схватившись за спасительную луку. С трудом переставляя ноги, подошел он и упал на колени, лицом в землю, позади Эртхиа. Царевич повернул озабоченное лицо к отцу — и замер под его тяжелым, темным взглядом. И не сразу понял, что взгляд этот предназначен не ему. Долго молчал царь, глядя на протянутые к нему по земле бледные руки Акамие, чувствуя на своем лице обжигающий взгляд младшего сына. В глазах Эртхиа языками пламени трепетал испуг и билась мольба, а царь видел, что чисты его помыслы, нет в нем темных желаний, зависти и притворства. — Ты видел его? — ласково спросил повелитель. Всем существом почувствовал Эртхиа, что говорить надо — только правду. И правду сказал. — Да. Давно, но помню. Он был в вышитой рубашке и с девичьими косичками, и матушка не пустила меня играть с ним. Я тогда только учился стрелять из лука… Это было правдой, и вспомнил об этом Эртхиа только сейчас, и чувствовал себя так, как бывает, когда оступишься на краю ущелья, но неведомой силой, немыслимой судорогой, нежданным везеньем — удержишься. — Крепкая у тебя память, Эртхиа, — похвалил царь. — Иди, готовься в путь. Не смея ослушаться, Эртхиа отбежал недалеко и, хоть ничего не слышал, не отрываясь следил за отцовской рукой, не отпускавшей кинжала. Царь не сразу обратился к невольнику. Задумчиво разглядывал обмотанную черной тафтой косу, спадавшую со спины в сухую пыль. Потом спросил: — Что, жемчужный мой, понравилось тебе скакать верхом? У Акамие оборвалось и сжалось что-то в животе от тихого голоса царя. Убил бы уж сразу, не терзал бы страхом… — Да, господин, — ответил Акамие, но голос присох к гортани. — Что, мой нарджис, что ты сказал? — Да, господин! — выкрикнул Акамие, желая положить конец пытке. — А пальцы твои серебряные дрожат. Не от усталости ли? — тем же ласковым голосом продолжил игру царь. — Нет! — поспешно ответил Акамие и прикусил губу. Тяжело и горячо стало векам от слез, выступивших не от страха, а от жгучей досады. — Пристал ли страх столь отважному всаднику? — с нехорошим смешком спросил царь. — Подойди ко мне, мой легконогий. Акамие поднялся. Ноги едва слушались, но голову он держал высоко. Царь впился взглядом в его лицо. Акамие понял, что делает шаг навстречу смерти. И сделал его. В глаза царю смотрел спокойно: Судьба исполнится, никому не дано противиться ей. Исполни же, царь и отец, судьбу мою. Глядя в отрешенные, небоящиеся глаза, царь положил обе руки на плечи Акамие — не придавил сверху, а, будто поддерживая, сжал с боков. И смотрел, смотрел внимательно. Чего еще не разглядел он в этих глазах за пять лет при колеблющемся, уклончивом свете масляных светильников? И только ли яркое солнце над войском причиной тому, что и светлее, и ярче кажутся виноградово-синие глаза, не обведенные черной и золотой краской? Громким голосом выкрикнул царь имена сыновей — над лагерем заметались голоса, повторяя приказ царевичам явиться к отцовскому шатру. Во рту стало солоно. Акамие разжал зубы. Провел языком по занемевшим губам. Нижняя была прокушена. Царь развернул Акамие, поставил справа от себя, не отнимая руки от его плеча. Первым подбежал Эртхиа, пеший и без кольчуги. Царь сверкнул на него глазами, и царевич отступил, прячась за конями подъехавших братьев. — Вот этот, что в покрывале, — медленно, весомо выговаривал царь, — это брат ваш, Акамие. А это, Акамие, твои братья: Лакхаараа, Эртхаана, Шаутара и… — царь строго свел брови, — и Эртхиа. Акамие видел их наконец-то всех и вблизи. Все похожие между собой, словно царь, старея, оставлял свои облики, как змея — сброшенную кожу, и облик молодого царя продолжал жить отдельной жизнью. В белых платках вокруг высоких шлемов, в ярких кафтанах, все, кроме Эртхиа, в сверкающих кольчугах. И все смотрели на царя, лишь бросая на Акамие подчеркнуто равнодушные взгляды: не пристало разглядывать того, что в покрывале, если он принадлежит не тебе. Лакхаараа и того меньше: ни разу его взгляд не остановился на Акамие. А Эртхиа, не скрываясь, улыбался во все глаза. — Вам поручаю мое сокровище. Будете ему стражей и охраной. Эртхиа! — царь еще строже сделал лицо и голос. — Научишь его держаться в седле. Эртхиа кинул торжествующий взгляд на братьев и быстро опустил глаза. — А ты, смелый всадник, — повернулся царь к Акамие, — прячь лицо надежно, чтобы не было беды и раздора. И доволен был царь решением своим, потому что знал: каждый из братьев станет зорким соглядатаем за остальными. Не опасны ни угрюмое своеволие Лакхаараа, ни тишайшая хитрость Эртхааны. Шаутара же, беспечный охотник, благороден настолько, насколько позволяет его беспечность. Худого не замыслит, а и замыслит — не совершит. Забудет, времени не найдет. Эртхиа, младший, душою прям, как добрый клинок. И все его помыслы и побуждения на виду. Вместе — будут братья как связанные веревкой. И на все время похода мог царь оставить тревоги о сохранности драгоценной своей игрушки. |
||
|