"Любимая игрушка судьбы" - читать интересную книгу автора (Гарридо Алекс)

Глава 23

Обильны тяжелыми от тугих лепестков, яркими атласными розами в темно-зеленой глянцевой листве, гибкими ветвями, дающими густую прохладную тень, говорливыми источниками, плещущими, звенящими водометами в синих искрах, шелковыми полянами и пышными цветниками благоуханные сады Варин-Гидах.

И стражей довольно у высоких каменных стен, окружающих цветники и лужайки, кущи и водометы и небольшой, будто беседка в любимом уголке сада, отрадный дворец Варин-Гидах, Дом Благоуханий. Белый он, как слиток серебра, стройный, как юный месяц, ни на один дворец Хайра не похожий, построенный зодчим чужеземным для отрады глаз и сердца пленной северной королевны, что должна была стать царицей в Хайре, да не стала.

Тонкие, как запястья танцовщиц, сахарным блеском ослепляют среди яркой зелени сада и сверкающей синевы небес белые башенки над островерхой кровлей листового серебра. Подобно зеркалу, начищают его речным песком рабы, обвязавшись веревкой.

Весь белый дворец снаружи, а внутри взрывается белизна — и так ярки краски и легки линии росписей на многоярусном потолке, что кажется: сад небесный парит, сверкая и переливаясь, высоко над твоей головой.

А колонны из сандала и кедра — много дней любуйся искусной резьбой, разглядывай виноградные лозы, оплетшие стволы, вдыхай аромат изысканный и целебный.

И во всем царстве нет причудливей и веселее деревянных решеток на окнах — и в каждом окне свой узор — не от вора, а ради красоты и кружевной тени, брошенной солнцем поверх полыхающих красками ковров.

Белые башни то уносились вниз, то взмывали перед глазами Акамие, когда длинная доска на прочных веревках, украшенных яркими лентами, взлетала над верхушками деревьев и проваливалась в белое кипение, пышные кипы лепестков, густой аромат и гудение грузных шмелей. Взлетало и проваливалось сердце, босые ступни приросли к живой шероховатости дерева, только колени сгибались и упруго выпрямлялись, выталкивая доску с высоты — в новое падение, в новый взлет. Ленты, приборматывая, трепетали, пальцы намертво вцепились в веревки — воздух то замирал в груди слитком мятного холодка, то вырывался испуганным смешком, сладким стоном.

Веревка, за которую раскачивают качели, волочилась по пригибавшейся в смятении траве. Акамие, сам себе хозяин, сам раскачивал тяжелую самшитовую доску. И, радуясь праву на одиночество, гнал от себя евнухов и не велел им показываться в саду, пока гулял сам. Хоть и был весь дворец Варин-Гидах одной ночной половиной.

К зиме возвратилось успешное посольство в Хайр, и Акамие поселился в перестроенном и заново украшенном к его приезду дворце. Лакхаараа, царь, звал его на все праздники, пиршества и приемы в числе остальных братьев, посылал за ним, если требовалось разрешить тонкие вопросы в отношениях с Аттаном, так как признано было, что никто не сравнится с Акамие в искусстве предугадать мнения и поступки аттанского то ли наместника, то ли правителя.

Благополучно были отправлены и прибыли оба каравана невест, свадьбы играли пышнои долго.

Эртхабадр то и дело наведывался в Варин-Гидах, пока и вовсе не обосновался в маленьком дворце, изредка наезжая в гости в Ду-Валк, где томились покинутые жены. Он пировал то у одной, то у другой, проводил несколько дней с царицей Хатнам-Дерие и возвращался к тому, кого сделал своим уделом в жизни.

На праздники и советы в Аз-Захру Эртхабадр не ездил, неохотно отпускал и Акамие, но все же отпускал. Если Лакхаараа нуждался в отцовском совете, приезжал в Варин-Гидах сам.

Нрав бывшего повелителя Хайра становился день ото дня тяжелее, но Акамие было не привыкать. Но, смиряя раздражение и гнев господина кротостью и ласковой покорностью, он спрашивал себя, многое ли изменилось в его жизни. Сказать, что остается рабом своего возлюбленного добровольно, он не решался: привкус лжи был слишком явен. Так они жили, бывший царь и бывший раб, один — томясь по своему царству, другой — по обретенной ненадолго и ласково отнятой свободе.

Зиму провели, греясь у очагов в стенных нишах, бросая в огонь то извилистые ветки ладанника, то смолистые поленца тысячелетней фисташки, чье пламя так горячо, что прожигает железные печи.

От Эртхиа вестей не было. Один во всем Хайре зная правду о его судьбе, Акамие тревожился, но утешал себя смутным воспоминанием, которое путал порой с полузабытым сном, о внесенном им за Эртхиа выкупе. Кому и как, он не помнил, но что-то такое было в этом воспоминании, что позволяло утешаться им.

Выпрошенный у царя в подарок, почти неотлучно был при Акамие темнокожий раб с покрытым рубцами лицом. Он помогал Акамие одеваться, выбирать ткани, украшения и ароматы, покорно учился чтению, шепотом повторяя названия букв, играл на дарне или уте, когда Акамие танцевал и пел для своего господина, тенью следовал за Акамие, если его не отослать. Тогда поднимался на башню и сидел на маленьком балконе, глядя в сторону Аз-Захры. Однажды Акамие взошел по скрученной локоном лесенке с сандаловыми перилами и сидел рядом, пока не услышал голос Эртхабадра. Айели ничего не сказал, не шелохнулся. Больше Акамие не нарушал его уединения. Но с того дня заставлял Айели больше времени проводить за чтением. К весне банук читал уже бегло, и Акамие поручал ему найти в книге тот или иной отрывок, в котором ему самому была нужда, или читать вслух, когда у самого уставали глаза. Потому что теперь к урокам учителя Дадуни прибавились беседы с лекарем, и Акамие всегда брал с собою Айели.

Доска снова нырнула вниз — мимо лица пронеслись цветущие ветки и уже канули, и следом канули тонкие башни дворца. Оставшись один в небе, Акамие коротко вздохнул, жадно ловя миг остановки, и уступил властной силе земли, вместе с доской устремляясь вниз.

Доска мягко дрогнула под ногами. Уловив перемену в равновесии, Акамие изогнулся — и, когда взлетел спиной вперед, увидел на том конце веревки невысокого человека в кожаной безрукавке ашананшеди. Доска пошла вниз — человек сильно и ровно потянул — и новый подъем оказался быстрей и выше. Ловко перехватывая веревку, лазутчик все тянул и отпускал, тянул и отпускал — плавно, без рывков, а доска взлетала все выше и выше.

Акамие окатило ледяным ужасом. Этот уйдет, не оставив следа, и кто сыщет виновных в гибели царского сына, когда у него закружится голова и он свитком, завернутым в белый струящийся шелк, полетит на яркую траву?

А?

Ай!

Акамие зажмурил глаза, чтобы не видеть этой яркой травы так далеко внизу. И сразу почувствовал, как сильно толкает в грудь тугой воздух, и колени ослабели, и онемели стиснутые пальцы.

— Хватит! — без надежды окликнул он, проносясь мимо лазутчика. И снова взмыла доска, и рухнула вниз — и внизу остановилась, будто налетев на стену, только загудели, дрожа, веревки. Акамие не устоял, покатился по яркой траве, замер, не поднимая глаз на того, чья тень накрыла лицо. И поднял глаза.

Его голова заслонила солнце, и Акамие видел только черныйсилуэт, окаймленный радугой. А потом свет ударил в лицо, заставив зажмуриться, и спустя немало мгновений Акамие понял, что остался один, что судорожный вздох все еще стиснут в груди и что лазутчик приходил не за тем, чтобы убить его.

И тогда со стоном втянул воздух, вскочил на ноги, ног под собой не почуяв, и кинулся сквозь кусты, по цветникам, перепрыгивая через серебряные желоба, напрямик, — только со всполошенным кудахтаньем бросались в стороны, растопырив куцые крылья, белоснежные павлины, — кинулся туда, где сквозь взбитую пену цветущего сада просвечивали тонкие башни дворца.

А навстречу от широкого крыльца бежали, голося наперебой, слуги, и Акамие сначала не удивился, а лишь подосадовал на их нерасторопность.

Но скачущие осколки слов сложились наконец — и Акамие остановился, прижав к груди руки, чтобы дыхание не мешало вслушаться. Испуг еще бился тугими толчками в груди, не отпускал стиснутого горла.

Но как кровь проступает сквозь повязку, так смысл перебивавших друг друга воплей проступил сквозь испуг и стал ясен. Акамие рванулся к крыльцу быстрее прежнего и пронесся, еще слепой от солнца, наугад или на память по темным переходам игрушечного дворца Варин-Гидах.

На вишневом, исчерченном тенями от оконных решеток ковре Эртхабадр ан-Кири лежал, будто погребенный под грудой кроваво-красных тканей, золотого шитья и каменьев. Только лицо и руки слишком ярко светлели между черных полос. Акамие разворошил одежды и прижал ладони к груди царя. Ничего. Нащупав пальцами вереницу мелких пуговок, рванул ворот. Резко затрещала ткань, пара пуговок, отпрыгнув, стукнулась о стену — и все. Акамие, не оглядываясь, вытянул назад руку. Кто-то достаточно смелый, чтобы проявить сообразительность, вложил в пальцы рукоять ножа.

Пуговицы раскатились по ковру, а Акамие прижался ухом к груди Эртхабадра. Помедлив, сердце его толкнулось в висок Акамие. Не отрываясь, Акамие змеей зашипел на столпившихся в покое слуг:

— Лекаря зовите… жив… пошлите за Эрдани…


Не угодно Судьбе — и не вспомнишь, и никто не напомнит.

День за днем, ночь за ночью проводил неотлучно у ложа больного царевич Акамие.

Но ни разу, ни даже когда задумчивый Эрдани произнес приговор — странно так взглянув при этом на царевича, будто в ответ ждал от него опровержения или подсказки, — ни даже тогда Акамие не вспомнил о нефритовой коробочке со знаком Жизни, или Судьбы, или еще чего-то неведомого на крышке.

Лишь наскоро омыться и совершить все, что этому предшествует и сопутствует, мог позволить себе Акамие, потому что царь, жестоко страдая, искал утешения только в прохладе его пальцев и жасминовой нежности голоса, час за часом шептавшего и напевавшего, отвлекая от боли и страха, перед которым бессилен и храбрейший воин. Ожидание смерти на ложе болезни сильно разнится от свидания с ней на поле боя. А бальзамы и эликсиры Эрдани не могли погасить боль, сжигавшую царя.

Изредка и ненадолго забывался царь неглубоким, ненадежным сном, пугливо бежавшим при малейшем звуке или мелькании пламени в светильнике. Пока он спал, Акамие, торопливо переодевшись в свежие одежды, присаживался на низкий широкий подоконник, привалившись головой к решетке, и смотрел в сад. Сон не шел к нему, может быть от усталости. Но потоки белых лепестков, облетавших с ветвей, сбивавшихся в сугробики вокруг стволов в яркой траве, мелькание теней в зелени сада, а ночью — торжественные громады созвездий и плавное течение черных громоздких облаков, кое-где тронутых лунной каймой, приносили облегчение и утомленным глазам, и душе.

Не в первый и не во второй раз Акамие заметил его. Но когда заметил, понял, что эту особенную тень, это смутное движение в темной глубине ночного сада он улавливал и раньше — каждый раз, когда подходил к окну. Лазутчик намеренно давал Акамие заметить себя, но лишь краем глаза, так что это и не доходило до сознания. И вот теперь позволил смутному силуэту проявиться, выступить из темноты, плащу — прошуршать по влажной траве, шагам — быть услышанными, а лицу быть увиденным.

Это было в последний предутренний час, когда темнее темнота и тише тишина, когда крепче всего сон. И царь спал, и спали все во дворце, кроме стражи и бессонного Акамие.

Просунув руку в отверстие решетки, Акамие поманил лазутчика. Тот не замедлил приблизиться и, встав на выступ у основания стены, поймал руку Акамие сухими горячими пальцами. Акамие отдернул руку, как обожженную.

— Что ты ищешь здесь, чего ждешь?

Ашананшеди не ответил.

Только заглянул в глаза.

Его взгляд был как торопливый, жадный глоток мурра: только блик колыхнется поверх густой тьмы — и обжигающая горечь.

Акамие оглянулся. Царь спал, ночь текла, огибая сонный огонек над светильником. Все было тихо.

— Это ты был тогда, у качелей?

Лазутчик кивнул. Его лицо было неподвижно, как маска, а глаза чернее ночи. Если он и был старше Акамие, то ненамного. Но Акамие видел: их время течет по-разному, и возрастом им не равняться.

— Скажешь мне свое имя? — спросил Акамие.

— Дэнеш, — тут же ответил лазутчик и, приоткрыв на груди плащ, показал шнуровку. Хитроумно переплетенная, она образовывала знак, заставивший Акамие вздрогнуть.

— Судьба? — изумленно выдохнул он.

Теперь удивился ашананшеди.

— Почему? Это означает «цель» или «начало», смотря с какой стороны…

Акамие не дослушал, припав лицом к решетке, зашептал торопливо:

— В царском дворце я потерял шкатулочку, маленькую такую, из белого нефрита… — Акамие провел пальцем поперек раскрытой ладони, показывая размер шкатулки. — Она не могла пропасть. Можешь найти ее? На крышке такой знак… — Акамие пальцем коснулся шнуровки. — Можешь?

— То лекарство, которое спасло царя?

— Откуда?… — отшатнулся Акамие. Но спрашивать было уже некого. Темный силуэт провалился в ночь, слился с ней, и ни звука, ни шороха. Будто и не было никого в саду.

Из глубины опочивальни раздался хриплый вздох. Акамие прикусил губу и поспешил к больному.

Убирая со лба господина слипшиеся пряди, смачивая ткань, отирая ею лицо, он плел полубессмысленную речь о тающих звездах, резче проступающих тенях и свежести сада на рассвете. Он говорил с неторопливой подробностью, зная, что продолжать придется долгие часы мучительного бодрствования больного, а Эртхабадр давно не отвечает и даже не прислушивается к его словам, лишь бы голос звучал не прерываясь…

— Позови Эрдани.

Голос Эртхабадра был ясен и тверд. Акамие сморгнул, оправился от удивления и, кивнув, бросился вон из опочивальни, по дороге будя слуг и повторяя им приказ.

Когда стремительная фигура Эрдани замаячила в свете высоко поднятых фонарей, Акамие так же поспешно вернулся к больному.

— Уже здесь.

— Оставь нас.

В дверях опочивальни Акамие почти столкнулся с врачом. Тот снова — в который раз — устремил на царевича ожидающий взгляд. Но Акамие покачал головой.

— Тебя звал господин.

На этот раз Эрдани не скрыл удивления. Но напоминать избранному Судьбой противоречило канону, а порошок в нефритовой шкатулке не относился к известным лекарствам, да и к неизвестным тоже. Даже просто как врач Эрдани не мог завести о нем речь. Происходящее было вне его полномочий. И он только покачал головой. Но на этот раз Акамие понял и его ожидание, и недоумение. Смущенный, он опустил голову и торопливо вышел из опочивальни.

Эрдани ничего не оставалось, как приблизиться к ложу больного.

Эртхабадр встретил его взглядом осмысленным и твердым.

— Скоро ли я умру?

Эрдани отрицательно качнул головой. Больной поморщился.

— Знаешь ли ты средство, способное облегчить конец?

— Только ускорив его.

— Пусть. Царю должно уходить с достоинством, а не валяться в ожидании конца, как падаль в ожидании стервятников. Приготовь лекарство, которое поможет мне при свете не замутненного болью разума проститься с сыновьями. Знаешь такое?

— Знаю.

— Каково его действие?

— Оно изгоняет боль и вливает силы, просветляет разум и укрепляет мужество в больном. Но вскоре убивает, ибо по сути своей является ядом.

— Что, если дать его здоровому?

— Действие его будет противоположным. Он убивает, вызывая тоску и обморок.

— Отчего так?

— Оттого что душа больного изнеможена болезнью и поддается обманному облегчению от этого снадобья, а душа здорового чует смерть — и сопротивляется. Отсюда тоска, изнеможение, иссушающая жажда и скорое беспамятство. Известны и другие вещества с подобным действием. Если, например, отваром тирифана полить место, укушенное гадюкой, это успокаивает боль, но если полить им здоровый орган, снадобье вызывает такую же боль, как от укуса гадюки.

— Ты много знаешь, а у меня мало времени, — вздохнул Эртхабадр. — Боль возвращается. Скажи главное: есть ли средство спасения от твоего лекарства?

— Такого нет.

Больной прикрыл глаза. Лицо его исказилось, он окаменел, встречая волну боли. Переждав, он повелел:

— Поторопись составить это лекарство. Пока ты занят этим, пусть пошлют за моими сыновьями. Лакхаараа тоже пусть придет. А теперь позови ко мне Акамие, он будет спасением от боли, пока ты не приготовишь иного. Да смотри — никому ни слова. Это мой последний приказ тебе, лекарь.


— Подойди ты ко мне, нарджис и жемчуг, с тобой первым прощаюсь, радость моя и услада.

Акамие подошел к ложу и опустился на колени. Эртхаана насторожился: кому из сыновей поручит умирающий заботиться о нежном брате, столь прекрасном и столь не подготовленном к жизни свободного и воина, что невозможно оставить его, не поручив братской заботе и попечению. Лакхаараа с непроницаемым лицом уставился в стену. Шаутара просто ожидал своей очереди проститься с отцом, не затевая в уме никаких козней.

— Подай мне вина, — Эртхабадр указал на чашу на столике у ложа, прикрытую драгоценной тканью. Приняв чашу из рук сына, держал ее обеими руками, поставив на грудь. Он закрыл глаза и молчал. Акамие было видно, как от толчков сердца в чаше вздрагивает вино.

— Акамие, — заговорил бывший повелитель Хайра, — выпей со мной эту чашу, ибо не пить мне больше с тобой и не любоваться на тебя.

Увидев выступившие на глазах Акамие слезы, Эртхабадр улыбнулся и ласково прибавил:

— Пей первым. И мне оставь половину.

Акамие взял чашу и прижал губы к ее краю, чуть наклонил. Вино коснулось иссушенных бессонницей и усталостью губ, но горло сжалось от волнения, и с трудом дался первый глоток. Это было то драгоценное вино, которое пили они с царем вдвоем в мирные вечера в Аз-Захре и позже, в Варин-Гидах.

— Так. А теперь дай мне.

Эртхабадр жадно допил вино из чаши и, откинувшись на подушки, удовлетворенно вздохнул.

— Теперь мне легко будет умереть, — и снова улыбнулся Акамие. — Дай мне проститься с другими. Но не уходи.

Акамие прижал руки царя к лицу, подержал их, поцеловал, а потом поднялся и отошел к окну.

— Эртхиа здесь нет. Пусть каждый из вас скажет ему, когда он вернется, что в последний свой час я помнил о каждом из своих сыновей и что любовь моя с ним.

— Подойди ко мне, Эртхаана…

Акамие не слушал, что говорил отец остальным сыновьям. Упоминание об Эртхиа усилило в нем скорбь. Слезы, которые не мог сдержать, покатились одна за другой по щекам. Но не принесли облегчения. Темная, неутолимая тоска поднималась из неведомых до сих пор глубин, заполняя нутро, изливаясь слезами, но не иссякая. Акамие мутило от горя, и воздуха не хватало, чтобы наполнить легкие. Ветви качались за окном, а казалось, что качается сад и небо над садом.

— Я вернусь… — виновато пробормотал Акамие.

Отец проводил его ревнивым взглядом. Когда на пороге Акамие пошатнулся и вынужден был ухватиться за дверную завесу, чтобы не упасть, лицо Эртхабадра вновь обрело умиротворенное выражение.

Эртхаана, стоявший близко к отцу, и видевший все, и понявший смысл виденного, качнулся было в сторону двери, но царь одним взглядом пригвоздил его к месту и запечатал уста. Сейчас из сыновей Эртхаана лучше всех понимал отца. Но и отец понимал его — и не позволил помешать осуществлению своего плана.

— Он устал, — мягко сказал царь. — Он не покидал этой комнаты с тех пор, как я болен. Пусть выйдет в сад. Теперь это неважно. А ты слушай меня, Эртхаана. Еще не твой черед идти за ним.


Кружащий голову ладан, рута, сафлор и цветы пальмы, вкрадчивая амбра и мирра, чей аромат не отпускает и не дает уйти, и ахаб, возбуждающий желания, — вот чем пах светлокосый наложник, когда повис на руках у Дэнеша. И оставалось только уложить его ровнее и закатать в черно-синий ковер. Но мирра заставила глубже вдохнуть — и наполнила, и овладела.

Ашананшеди знал, что так пахнут все живущие на ночной половине и для того так пахнут, чтобы вдохнувший согретого их кожей аромата не отошел и не отпустил от себя, чтобы желал утолить жажду, возрождаемую каждым вдохом.

Ашананшеди знал.

И лишь это знание оберегло его, потому что слишком легким было тело, безмятежно обвисшее на руках ашананшеди, слишком близко вздрагивал от ударов сердца тончайший шелк, сквозь который легко просвечивали розоватые зернышки сосков, слишком тонки были ключицы, слишком гибко запрокинулась шея, но Дэнеш помнил, что этот — один из многих, хоть и единственный, кто оказался слишком близко. Чужая страсть эхом отозвалась в Дэнеше, но ашананшеди легко справился с ней.

Как одинаковы женщины, так одинаковы мальчики, а тот, кто ищет разницы, сам же ее и придумывает. Для утоления страсти равно пригоден и тот, кого не отдают за десять тысяч хайри, и тот, кто подмигнет на базаре в надежде на миску фула и пару мелких монет. Это твоя страсть, и не он удовлетворит ее, а ты сам, так, как сочтешь нужным. Тот, кто носит весь мир в себе, не станет уделять слишком много внимания мелочам.

Но когда к запаху ладана, мирры и травы ахаб примешался запах погони и опасности, запах пыли и конского пота — запах умиравшего под дворцовой стеной Ут-Шами, — когда в темном переходе ночной половины прижал к себе Дэнеш безвольно подчинившееся тело, из-за которого господин Лакхаараа обнажил меч, готовый поднять его на отца, из-за которого войско, ушедшее в поход, повернуло на Аз-Захру, из-за которого еще прежде царевичи бросали друг на друга волчьи взгляды…

Но когда поднял царский наложник слишком тяжелый для него меч и поднес близко к глазам, словно любуясь своим отражением в зеркально сиявшем лезвии, а Дэнеш, который слышал, и видел, и понял, Дэнеш, который и не торопясь дюжину раз успел бы помешать — не шелохнулся, потому что понял, и одобрил, и полюбил отчаянный и невероятный замысел того, кто казался равным подмигнувшему на базаре за пару мелких монет…

Один из многих.

Один.

Все в нем было противоположно Дэнешу. Дэнеш был неприметен, тенью среди теней скользя мимо, не потревожив, не нарушив привычного сочетания света и тени, цвета и очертаний. Призрачный плащ растворялся в тенях, слизывая следы ашананшеди.

Наложник, где бы ни появился, был подобен светильнику, внесенному в темный покой.

Дэнеш подчинялся вещам и предметам, прибегая к их защите, возникая из ничего, чтобы нанести удар.

Наложник подчинял себе все, что его окружало, становясь центром кругового орнамента. Или мишени. Даже темное покрывало выделяло его из окружающего, четко обводя границу тайны, притягивая взор.

Дэнеша не услышал бы никто за своим собственным дыханием и биением собственного сердца.

Каждое движение наложника сопровождалось певучим звоном серебряных бубенцов, многоголосым перешептыванием тканей.

Даже одетый в одежды всадника, он оставался самим собой, и все движения были продолжением танца, начатого в тот миг, когда жесткие пальцы евнуха-воспитателя расправили плечи и приподняли подбородок светловолосому мальчику в вышитой рубашке, едва научившемуся ходить. Каждое движение, останови его в любой момент, застывало одной из поз танцевального канона «Стебель на ветру», а неостановленное — струилось от одной позы к другой столь подчеркнуто и явно, что вид наложника поневоле завораживал.

Дэнеш, чье движение мог проследить и расчленить лишь равный, чье обучение началось задолго до того, как он научился ходить, Дэнеш однажды попробовал сесть в седло так, как это делает Акамие. Он прикинул, что очень нерешительный и неумелый враг мог убить его по крайней мере трижды. У Дэнеша не было таких врагов.

Всякое движение Акамие было красиво избыточной, но неотразимой красотой.

А запах ладана и мирры не выветривался из его волос и рубашек, и свиток, спрятанный под рубашкой ашананшеди, согретый теплом его тела, источал запах ладана и мирры, и травы ахаб, запах ночной половины и того единственного, который действительно отличался от всех остальных. Дэнеш видел, как просияло лицо царевича-ослушника, когда его лица коснулся этот запах. И то, что царевич обрезал косу и бросил ее в снег, как бросают после боя сорванный с головы насквозь пропотевший платок, сравняло в цене гордость победоносного полководца и достоинство опозоренного наложника.

Не пара мелких монет и не десяток кошельков, туго набитых золотом, — коса царевича. За право называться другом раба с ночной половины…

Один.

Такой — один.

Чем не пытались заплатить за него!

Дэнеш не гадал, чем мог бы заплатить он, потому что знал: есть вещи, которые невозможно купить. Верность ашананшеди тому, кто посылает на смерть. Верность коня ашананшеди всаднику, который загнал его и загонит еще, если прикажет посылающий на смерть. Верность царевича Акамие тому, кто сделал его рабом с ночной половины. Невозможно купить то, что не имеет причины, а само себе причина.

Дэнеш спешил. Слишком много времени заняли поиски заветной шкатулочки Акамие. Он знал, что этим не купит желаемого, но желаемое и не продавалось. Как верность ашананшеди.

Поэтому ни мгновения не колебался, когда понял, что придется спуститься в сокровищницу Аз-Захры. И был бы Дэнеш плохим лазутчиком, если бы можно было рассказать захватывающую историю об этом приключении. А плохой лазутчик — мертвый лазутчик, и, будь Дэнеш плохим лазутчиком, нечего было бы и рассказывать о нем. Приключения не было. Просто Дэнеш убедился, что в сокровищнице Аз-Захры шкатулки с драгоценным снадобьем нет.

А если его сберегли не как драгоценность, а как лекарство? Где следует искать лекарство? В доме лекаря.

Слишком много обнаружилось лекарств в доме лекаря, слишком много сундуков и ящичков, набитых шкатулками, шкатулочками и мешочками, а также футлярами со свитками, но такие сундуки Дэнеш открывал — и сразу закрывал. А еще в доме придворного лекаря обнаружилось слишком много хозяйственных жен и расторопных слуг, так что спокойно предаться поискам спасительного эликсира не удалось.

Помешал и сам лекарь, неожиданно вернувшийся из дворца и уединившийся в своем кабинете. Он открыл один из сундуков, уже обследованных Дэнешем, и достал оттуда сандаловый ящичек, запертый на замок. Дэнешу с потолка хорошо было видно, как, приподняв угол сундука, Эрдани вытянул за шнурок крошечный ключик, открыл ящичек и вынул три мешочка. Мешочки и их содержимое Дэнешу уже были знакомы, только назначение их оставалось неизвестным. И хотя сейчас не это было главным, Дэнеш не преминул пронаблюдать, как лекарь с величайшей осторожностью отсыпал равные части порошка из всех трех мешочков и высыпал смесь в нагретую на жаровне воду.

Оставив полученное остывать, Эрдани опустился на ковер и застыл в обреченной неподвижности. А потом с тяжким вздохом вынул из-за пазухи и поднял перед глазами плоскую нефритовую коробочку в пол-ладони величиной, и с крышки ярким бликом резанул по глазам Дэнеша золотой знак «цель».

Дэнеш замер бы теперь, если бы не замер еще до того, как лекарь вошел в комнату. Он смотрел не отрываясь, как Эрдани, шепча непонятные лазутчику слова, опустил коробочку в сундук и закрыл его, а ключ повесил себе на шею.

Лекарь сдался, оставив все на усмотрение избранного Судьбой, но лазутчик не мог знать этого.

Эрдани отбыл в Варин-Гидах, прихватив с собой остуженное снадобье в золотом сосуде, на лучшем скакуне из царской конюшни.

Дэнеш не мог последовать за ним с той же скоростью и шумом.

Потому спешил теперь лазутчик, что задержка была велика, а минуты, когда еще можно было вмешаться в ход событий, уже все пересчитаны. И, перекинув тело через садовую стену, торопился к белым башенкам игрушечного дворца, к забранному решеткой окну, за которым белым сполохом нет-нет да и мелькнет серебряный, жемчужный Акамие. Бежал лазутчик, только плащ мелькал тенью среди мелькавших теней раскачиваемых ветром веток.

Спешил ашананшеди, но успевал все заметить вокруг. И заметил белое среди белого и зеленого, на засыпанной опавшим цветом траве — белый наряд Акамие. Остановился и неотличимой от прочих теней тенью скользнул к водомету, от которого, звеня в серебряном желобе, бежал ручей.

Акамие лежал на траве, уронив голову на край желоба. Рука, опущенная в поток, уже не смогла зачерпнуть воды. Струи бежали между пальцев, захлебываясь звоном.

Дэнеш опустился на колени. В открытых глазах Акамие стыла тоскливая жалоба. Губы были белы и сухи, как бумага. Со свистящим хрипом он пытался вдохнуть, и губы синели на глазах.

Дэнеш рванул из-за пазухи нефритовую шкатулочку. Крышка раскрылась словно сама собой. Зачерпнув из ручья, Дэнеш прямо в руку высыпал порошок из шкатулки. Вода вскипела, обожгла, казалось, прожгла до кости и самую кость сожгла.

И это пламя, стараясь не расплескать, Дэнеш влил между сухих губ Акамие. Тот захлебнулся, дернулся и вдруг обмяк. Дэнеш смотрел, как расправляется измученное лицо, как смыкаются мокрые ресницы. Он не привык отворачиваться, как бы горько и горестно ни было то, что представало его взгляду. Не отвернулся он и теперь. И увидел, как мягко, легко поднялась и опустилась грудь, как порозовели губы. И Дэнеш понял, что видит перед собой самого безмятежного из спящих и самого благополучного из отравленных.

Поднеся сожженную руку к лицу, Дэнеш некоторое время смотрел на гладкую, младенчески нежную кожу, не узнавая своей ладони. Он даже приблизил к ней вторую. Та была, как должно, загрубевшей от длительного знакомства с оружием и поводьями, арканом и ветвями высоких кедров, веслами и почти незаметными трещинами и выступами на скалах. А левая — новехонькая, словно только родилась на свет.

А потом Дэнеш поднял заветную шкатулочку и убедился, что она пуста.

И вот тогда Дэнеш рассмеялся тихо и умиротворенно. И смеялся, пока не понял, что рядом смеется еще кто-то.

Дэнеш подскочил как ужаленный.

Эрдани хохотал, согнувшись в три погибели, а сквозь прижатые к глазам пальцы текли обильные слезы.

— Что ты смеешься? — воскликнул Дэнеш.

Эрдани дрожащей рукой указал на шкатулку.

И зашелся в новом приступе хохота, прижав руки к ключицам и мотая головой.

А вышло так, что некто, слуга, видевший, как царевич Акамие пошатнулся не раз и не два по дороге в сад, поспешил доложить об этом лекарю. Но не сразу нашел его.

Эрдани же, выслушав его, тотчас вспомнил вопросы царя о действии яда — и кинулся в сад, не желая помнить, что нет спасения принявшему его.

То, что он увидел у водомета, было блестящим завершением блестящей партии, разыгранной Судьбой. Шкатулка, оставленная им дома, валялась пустая в траве, Эртхабадр ан-Кири умирал в уверенности, что Акамие волей-неволей немедленно последует за ним, Акамие безмятежно спал под журчание струй и шелест ветвей, а лазутчик дома Лакхаараа, доверенный нового царя, тихо смеялся, таращась на свои руки. На руки, в которых порошок из нефритовой шкатулки оказался лекарством и спасением.

Эрдани мог бы многое сказать. Но не сказал. Кто он такой, чтобы советовать или подсказывать ашананшеди? Смиренный слуга Судьбы, не способный предугадать ее волю и едва не погубивший великолепный замысел своей настойчивостью.

Говорят, ашананшеди не верят в Судьбу, потому что ни один из них не бывал в долине Аиберджит. А если и бывал, то не сказал никому. Может быть, потому, что не вернулся оттуда.

А если и вернулся, и не сказал, значит, вернулся не лазутчик, а такой же смиренный слуга Судьбы, как и сам Эрдани, который не для того принят на службу, чтобы раздавать советы тем, кто не готов их выслушать.