"Любимая игрушка судьбы" - читать интересную книгу автора (Гарридо Алекс)

Книга I

Глава 1

День Акамие начинался, когда отяжелевший красный шар солнца касался иззубренного края гор на западе.

Рабы вели Акамие к расцвеченному эмалью бассейну, лили благовония в подогретую воду, и заворачивали светлое тело в надушенные ткани, и натирали кожу соком травы ахаб, пока она не принимала оттенок шафрана.

Проворные пальцы сплетали длинные бледно-золотые пряди, скалывали и перевивали — на радость повелителю, на утеху его глазам и пальцам его: расплести и рассыпать по шелковым тканям, покрывающим ложе.

И подавали Акамие засахаренные фрукты и орешки, подогретое вино с пряностями и медовые лепешки.

Тени высоких гор на западе густели, заполняя долину до края, и наступала ночь. Рабы облачали Акамие в текучие шелка, в многочисленные покрывала, которые можно небрежно ронять одно за другим, чтобы они, покорно шелестя, поникали у ног — или сразу все, сорвав, пестрым вихрем отшвырнуть прочь.

Ноги и руки Акамие, тонкие щиколотки и невесомые запястья, увешивали тяжелыми браслетами, на грудь ложились в несколько рядов ожерелья, в ушах, позванивая, качались длинные серьги.

В отполированном серебре зеркала отражалось узкое лицо с терпеливым ртом и высокими бровями. Искусный раб тончайшей кисточкой подводил черной и золотой краской удлиненные глаза цвета черного винограда.

Молчаливая суета вокруг Акамие была привычно слаженной, и заканчивалась задолго до того, как из соседних покоев раздавался тяжелый, властный голос:

— Акамие…

Отпрянув от зеркала, Акамие тишайше — только испуганно звенели украшения и всполошенно перешептывались покрывала — тек, семенил, струился в полутьму за высоким дверным проемом. Босые ступни мелькали из-под покрывал и застывали на самом краю темноты, там, где в камнях украшений уже вспыхивали огоньки от множества светильников, озарявших спальный покой повелителя, как водится, не любившего темноты.

Акамие кланялся: медленно гнулся, пока ладони опущенных рук не касались ковра, и так же медленно выпрямлялся, с безупречной улыбкой, но не смея поднять взгляда выше завитой в крупные кольца смоляно-черной бороды, скрывавшей половину блестящей от благовонных масел могучей груди. К этому телу литой бронзы и предстояло Акамие льнуть всю ночь, оправдывая свое имя, из тех, что дают лишь на ночной половине: Акамие — Услада.

Царь отпустил Акамие, когда стражи на стенах перекликались перед рассветом. Пальцы повелителя лениво шевельнулись, и Акамие послушно сполз с ложа, подхватил с ковра первое попавшееся покрывало и, не распрямляя спины, попятился к выходу. В проеме он выпрямился, натягивая на плечи белый шелк, — и встретился взглядом с царем.

Царь приподнялся на локте, не отрывая от наложника сумрачного взгляда. Угадав желание повелителя — что удавалось ему почти всегда, — Акамие медленно подошел и, не нагнув головы, опустился на колени перед ложем.

Тяжелая рука поднялась и стиснула пряди светлых, нездешних волос с такой силой, что у Акамие слезы выступили на глазах, но он подавил даже судорожный вздох, подчиняясь жестокой ласке.

Царь, строго нахмурив брови, разглядывал бледное, в утренних томительных тенях, лицо своего любимца. Потом оттолкнул, еще сильнее дернув волосы. Акамие только ниже наклонил лицо.

— Похож… — вздох неизлечимой тоски заставил царя откинуться на подушки. Его пальцы снова шевельнулись, и Акамие торопливо выскользнул из покоя.

Поднося повелителю зубочистку, и золотой таз, и кувшин с ароматной водой для омовения, приближенный слуга его, Шала, с многочисленными поклонами пенял своему господину:

— Господин наш слишком изнуряет себя бодрствованием, ведь телу его нужен не такой краткий сон! Ведь господину известно, как вредоносно действует на нервы бессонница и какие случаются от этого болезни!

Повелитель протянул над тазом руки, и струя из кувшина упала в них и загремела о дно таза. Крепко растирая ладонями лицо, царь милостиво отвечал:

— Известно ли тебе, Шала, что подданные вкушают сон, когда правитель, охраняющий их, не спит?

Неслышно ступая за спиной царя, рабы разбирали на пряди осторожно расчесанные волосы, стягивали их в тугую косу, украшали тяжелым косником. Гребень слоновой кости заскользил в кудрявой бороде царя, укладывая ее ровными волнами, стряхивая прозрачные капли воды.

Сапоги с золотыми носами натянули на ноги царю, и поверх рубахи из шелковой тафты накинули парчовое одеяние с широкими, от локтей разрезанными рукавами, и надели тяжелое от камней сверкающее оплечье. Корона сжала виски царю, и он поморщился, мельком заглянув в поднесенное зеркало. Под глазами темнела уже не упругая, не блестящая кожа, и мелкие морщинки расползались на виски и по щекам.

Повелитель имел обыкновение в начале ночи скрываться на ночной половине. Он поднимался в опочивальню или сидел на одном из балконов, никого не допуская до себя. Перед ним горел светильник, а рядом приготовлены бывали чернильница, калам и свиток пергамента. Так, в одиночестве, он предавался размышлениям, записывая важные и ценные мысли, приходившие ему в голову. Лишь когда ночь переваливала за середину, повелитель возвышал голос, называя ожидавшему за занавесом евнуху имя жены или невольницы, с которой хотел провести остаток ночи. Чаще же всего он произносил одно имя, и голос его был слышен в ближних покоях.

Завязав ночной свиток шнурком и завернув в платок, царь вложил его в зашитый карманом широкий рукав.

— О Шала, если бы я только и делал, что спал, то ни в одном из домов Хайра не осталось бы пары глаз, которая могла бы спать спокойно!

Шала поспешил откинуть завесу на двери, и царь покинул ночную половину.

У себя Акамие на бегу разжал пальцы, и покрывало волнами стекло на пол. Рабы кинулись навстречу, подхватили под руки, помогли сойти в бассейн, подобрали волосы, не дав им намокнуть, расчесали и заплели в косы, омыли измученное тело, подали чашу с вином и поднесли блюда с лакомствами. Но Акамие не притронулся к еде, лишь сделал большой глоток из чаши, и торопил хлопотавших вокруг него рабов: скорее, скорее.

Кожу, отмытую от дразнящей яркости ахаб, натерли соком травы эдэ, с запахом резким и бодрящим, белые шальвары затянули на талии расшитым поясом, браслетами прихватили на запястьях рукава рубашки, белоснежной, длинной, расшитой по вороту жемчугом.

Акамие в нетерпениии притоптывал ногой и нервным жестом отстранил рабов, с поклоном поднесших ему зеркало.

Уже за окном воздух стал прозрачен, солнце вот-вот должно было показаться над резко зачерневшими вершинами на востоке, и вот-вот должен был начаться день младшего царевича.

Там, где кончалась ночная половина царского дворца, главный евнух придирчиво оглядел Акамие, проверяя, тщательно ли запахнуто покрывало. Убедившись, что и краешка ступни не увидеть из-под плотной черной ткани, широкими складками волочившейся по полу за Акамие, евнух махнул рукой.

Как мог быстро, поддерживая руками покрывало, чтобы не путалось под ногами и, убереги Судьба, не упало, Акамие помчался в покои младшего царевича, слыша за спиной лязг и бряцание, сбивчивый шаг сопровождавшего стражника.

Главный евнух смотрел ему вслед, негодуя: никогда его подопечные не покидали ночной половины. Но тут уж евнуху приходилось каждое утро выпускать птичку из клетки: так повелел царь, великий и непостижимый в своем гневе и в своей милости.


Четырнадцатилетний Эртхиа, младший из царевичей и ровесник Акамие, понуро дремал под монотонные причитания учителя Дадуни.

Скрестив ноги в нарядных сапожках, царевич восседал на полу в середине зала, отшвырнув мягкие подушки. На царевиче ладно сидел шитый золотом кафтан, бирюзовый, стянутый алым кушаком. Сквозь прорези на рукавах выбивалась белоснежная рубашка. Уши царевича украшали короткие серьги с рубинами. По спине до пояса, тяжелая и тугая, лежала смоляно-черная коса, краса и гордость мужчины знатного рода. Массивный золотой косник отягощал ее.

Царевич невыносимо скучал.

— …И он покорил семь стран: Алору, Даладар, Обширные степи, Бахарес, Иман, Мауфию, Ит-Каср. И была добыча его несметна, а сокровища — неисчислимы. Он разделил свои владения на тридцать частей и правил. И трепетали перед ним подданные и соседи, враги и союзники. И были жены его как полные луны, а наложницы как неисчислимые звезды, а наложники были несравненны…

Голос учителя Дадуни журчал усыпляюще, царевич и не заметил, как с низким поклоном на пороге появилась закутанная в черное фигура и скользнула в угол за спиной Эртхиа.

Акамие опустился на пол, расправляя вокруг себя негнущиеся складки покрывала. Учитель прервал повествование о древних царях Хайра, ожидая, пока устроится удобно его любимый и благодарный ученик. Эртхиа обернулся. С облегчением увидев, что его спаситель явился, царевич потянулся, ухватил пару подушек и перебросил их в угол. Закутанная фигура отвесила торопливый поклон и завозилась, устраиваясь на подушках.

— Благодарю, царевич.

— Тебя благодарю, — лукаво улыбнулся Эртхиа, сгибаясь в шутливом поклоне. Теперь-то учитель Дадуни будет беседовать с Акамие, избавив нерадивого ученика от своего внимания.

Дадуни в задумчивости пригладил ладонью длинную белую бороду, возвращаясь к уроку:

— Велико было царство Эртхадина, и бессчетны его богатства, и не было радости и наслаждения, которых он не испытал бы — кроме одного. Ни одна из множества его жен, ни одна из бесчисленных наложниц не родила царю сына. Печальны были его зрелые годы, горькой и безнадежной грозила быть старость. Не было числа жертвам, которые царь приносил богам, почитаемым в покоренных им странах, жены и наложницы молили богов, чьи имена выучили в детстве. Но кто обойдет Судьбу? И кому ведомы ее намеренья?

Новая наложница, взятая из царского дома Бахареса, понесла с первой ночи. И по истечении положенного срока родила сына. Велика была радость царя о наследнике. И собрал он звездочетов и прорицателей из всех известных стран, обещая неслыханную награду тому, кто откроет тайну судьбы царевича. Но темны и неясны были знамения, звезды плясали в небесах, скрывая грядущее.

Лишь один старик, не поклонявшийся никаким богам, никому не известный, пришел к царю с краткой вестью: нечего поведать, великий, о жизни царевича, но известно место, где навеки закроет он глаза; суждено ему умереть в долине Аиберджит, что находится у восточной границы твоих владений.

И поскольку никто больше не мог ничего выведать о судьбе царевича, царь хотел щедро одарить предсказателя, но тот отказался от награды и ушел, как явился, с пустыми руками, кутаясь в серый пропыленный плащ. Вновь печальны стали раздумья царя, ибо кого обрадует наследник, которому прорицатели при рождении не сулят ни великой славы, ни военных побед, ни долгого и мудрого правления. И поскольку не нашли имени подходящего к такому случаю, нарекли царевича Кунрайо, что ничего не значит.

Но через год бахаресская наложница, ставшая царицей, родила второго сына — и вскоре умерла от яда, добавленного в халву старшей женой Этрхадина. Царь, казнив всех жен, успокоил боль сердца, а созванные звездочеты и прорицатели в один голос превозносили доблесть, и мудрость, и славу, ожидавшую младшего царевича. Но он был рожден младшим. И потому называли его Калтраниэ — Опоздавший или Пришедший-не-в-свой-черед.

Царевич же Кунрайо, подрастая, не проявлял интереса ни к воинскому искусству, ни к искусству управления государством. Со вздохами и стенаниями говорил он, что не в силах жить так близко от места своей смерти, что желал бы жить вечно. И просил царя отпустить его в странствия по дальним землям, где никогда ему не встретиться со своей смертью.

Мольбы юноши смягчили сердце отца, любившего его несказанно и видевшего, что не будет от Кунрайо толку на престоле. Все надежды теперь возлагал он на младшего сына, полагая после отъезда Кунрайо сделать его наследником.

Богатый караван собрали для Кунрайо, и многие славные воины последовали за ним, чтобы охранять его в пути, хотя он, смеясь, говорил, что никогда нога его не ступит в проклятую долину Аиберджит, а значит, нечего ему бояться. Но несчастная жизнь тем хуже смерти, чем длиннее.

И долгие годы прошли, и умер Эртхадин, и правил в Хайре его младший сын Калтраниэ, и славным было его царствование, а о старшем царевиче ни одной вести не долетело из дальних стран. Пешим и конным, на верблюдах и на слонах, под косыми парусами и прямоугольными обошел он и объехал весь свет. Но пришел день — и заныло в нем сердце от тоски по зеленым долинам между черно-синих гор, подобных воинам в блестящих шлемах и белых головных платках, по белым дворцам и тенистым садам, оставленным им годы и годы назад. Немало чудес повидал он, и немало пережил, и многих любил. Но нигде и ни с кем не захотел остаться. И решил отдохнуть в родной стране, прежде чем снова отправиться в путь, и повернул караван домой.

Когда приближались они с востока к границам Хайра, разразилась в горах страшная буря и бушевала три дня и три ночи. Проводник погиб, сорвавшись в пропасть, и путники сбились с пути. Не видя ничего вокруг: ни тропы под ногами, ни неба над головой, ни самих себя, с трудом нашли они приют в тесной пещере и оставались там до утра.

А утром только легкий ветерок, быстро сушивший согретые поднявшимся солнцем одежды, напоминал о ненастье.

Вышел царевич из пещеры — и замер, потеряв дар речи и забыв дышать. Перед ним простиралась долина, прекрасней всего, что видел он в жизни. Глубокой синевой и сверканием вершин под легким сводом небес был окружен правильный круг долины. Сочная трава волнами переливалась от края до края, блестящая, как шкура холеного бахаресского вороного, и в ней густо пламенели и сияли алые и белые цветы. И оглянулся царевич на своих спутников, и спросил, не знает ли кто, как называется эта долина, — и никто не знал.

А по тропе из долины поднялся старик в пропыленном сером плаще и с поклоном сказал царевичу:

— Вот долина Аиберджит.

И сошел с тропы, уступая ему путь.

И кинулся Кунрайо вниз, не разбирая дороги, и замерла свита, испугавшись, что царевич сорвется и смерть его будет ужасной.

Но Судьба ждала его в долине, и он спустился невредимым, и, оглянувшись, остановил слуг, бросившихся было за ним, и сказал:

— Всю жизнь я бежал от этого места, но если бы знал, как оно прекрасно, давно пришел бы сюда, чтобы умереть. Потому что мукой и страданием кажутся мне годы, прожитые вдали от долины Аиберджит.

И царевич Кунрайо лег лицом в траву, и вздохнул, и умер от счастья.

Учитель Дадуни замолчал. Ни звука, ни шороха не раздавалось в зале. Эртхиа сидел неподвижно, глаза сияли тихим восторгом, рот приоткрылся, и зубы влажно блестели между темных губ. Застыла под покрывалом безмолвная фигура в углу. И сам Дадуни, раскачивавшийся на подушках во время рассказа, застыл, любуясь плодами своих трудов.

— Это уже не история, а легенда! Я не так мал, чтобы слушать сказки! — Эртхиа первым стряхнул оцепенение.

— Легенды вырастают из были, — назидательно проговорил Дадуни, но махнул рукой и обратился к Акамие. — Если ты прочел свиток, который я дал тебе вчера, расскажи нам о царствовании Калтраниэ.

Акамие встрепенулся, его осторожный голос зазвучал, приглушенный плотной тканью.

— Калтраниэ, младший сын царя Эртхадина, правил Хайром после смерти отца. Онправил тридцать лет и прославился многочисленными подвигами на поле боя, мудростью и справедливостью своей… — начал было Акамие, но тут занавес на двери отлетел, отброшенный сильной рукой, и в зал стремительно вошел старший царевич, наследник Лакхаараа.

— Эй, Эртхиа, я тебя спасу! Охота тебе полезней, чем заплесневелые свитки! — молодой, но уже густеющий голос заглушил слова Акамие.

Эртхиа резво вскочил на ноги. Учитель Дадуни кряхтя поднялся приветствовать наследника. Акамие тоже рванулся с подушек, чтобы склониться перед царевичем, но, вставая, наступил на покрывало. Оно рухнуло к его ногам, а он остался стоять, оцепенев от ужаса.

Учитель Дадуни, услышав шум падающего покрывала и увидев его на полу, пал на колени, оттопырив костлявый зад, прижал лицо к полу, чтобы царевичи видели: он не поднял глаз на запретное, не узрел красоты, предназначенной лишь одному мужчине во вселенной.

Но царевичи не заметили смиренной предусмотрительности старого учителя. Оба они, онемев от восхищения, впились глазами в побледневшее лицо Акамие.

В душе Эртхиа восторг перед открывшейся ему красотой мешался с удовлетворенным любопытством и страхом за последствия этого несчастного случая, грозившего мучительной смертью Акамие и страшными карами всем видевшим его.

Лакхаараа же забыл и о суровом наказании, и об опасности, нависшей над испуганным мальчиком, застывшим перед ним на подгибающихся ногах. Он чувствовал только не испытанный до сих пор восторг, и небывалый жар в теле, и головокружительную легкость, как будто, шевельнувшись, мог взлететь под расписной потолок. И странно в этой легкости, тяжело и сильно билось сердце, и Лакхаараа понял, что никогда не забудет бледного лица отцовского наложника и не успокоится никогда, потому что светловолосый сын пленной северной королевны принадлежит не ему.

Стражник за занавесом переступил с ноги на ногу, задев секирой о стену.

Акамие упал на колени.

Братья переглянулись: Лакхаараа понял, что Эртхиа согласен с ним. Рванув из ножен кинжал, он шагнул к Дадуни и наклонился. Лезвие уверенно прижалось к шее учителя.

— Одно слово — и тебе подадут твой язык под острым соусом, — вкрадчиво объяснил Лакхаараа. — К тому же царь не поверит, что ты не видел его. А если и поверит, все равно казнит. На всякий случай.

Дадуни с величайшей осторожностью согласно потряс головой. Тогда Лакхаараа махнул рукой Акамие. Мальчик подхватил покрывало, но снова выронил.

Эртхиа подошел к Акамие, поднял его с колен и с учтивым поклоном подал покрывало. А увидев, что руки не слушаются несчастного невольника, помог ему закутаться.

Лакхаараа не отрывал взгляда от Акамие, пока черная ткань не покрыла его с головы до ног.

Эртхиа повернулся к наследнику.

— Говоришь, охота? Здесь и вправду душно!

Лакхаараа ничего не ответил и вышел из зала. Эртхиа поспешил за ним.

Учитель Дадуни вытер лицо платком и осторожно оглянулся. Акамие стоял, прислонившись к стене, такой, каким привык его видеть учитель, — поток тяжелых складок, молчаливый столп покорности Судьбе.

— Не бойся, мой мальчик, — вздохнул Дадуни. — Никто не узнает. Твои братья спасли тебя.

Акамие горестно вздохнул. Рожденный на ночной половине, он мог быть сыном только одного человека и, значит, мог бы называть царевичей братьями, не будь он рожден на ночной половине.

— Пожалуй, на этом мы урок закончим, — учитель протянул Акамие футляр из слоновой кости тонкой работы, однако несравненно менее ценный, чем заключенные в нем свитки. И отвернулся.

Зашевелилось покрывало, изламывая складки, выбралась наружу тонкая рука и тут же нырнула обратно, уже вместе с футляром. Низко поклонившись, Акамие вышел из зала.

Стражник шел впереди него, дабы устранить все препятствия и опасности, а также всех нескромных и дерзких с дороги любимого наложника царя.

Конюхи, уже посланные старшим царевичем, живо седлали Веселого — рослого тонконогого красавца из пустынь Бахареса. Он был весь светло-золотой, кроме белых браслетов и звезды во лбу. Выкормленный из рук отборным зерном, выпоенный верблюжьим молоком, балованый и изнеженный конюхами и самим Эртхиа, резвейший бегун и умница, нрава столь же солнечного, как и его масть, он был любимцем младшего царевича.

Для Лакхаараа готовили каракового злого жеребца из того же оазиса в бахаресских пустынях, где коней выращивают по-одному — негде жителям пустыни гонять табуны, — и выращивают как единственного ребенка в семье, дабы прославил ее имя; где наизусть поют имена всех предков лучших коней, чтобы не забылся их род. И так высока цена тех коней, что, продав выращенного скакуна, семья на долгие годы забывает о нужде. И то, не каждому продадут.

Конюхи распустили косички, и длинные гривы и хвосты заструились мелкими волнами. Хайарды не стригли грив своим коням, как не резали кос себе.

Седла на легких каркасах, обложенных войлоком, были искусно обтянуты лучшей кожей с цветными вставками, окаймленными цепочками золотого шва.

Узду и поводья — звон и сверкание — украшали кисти белого и алого шелка, серебряные накладки и подвески с самоцветами и благородными камнями. Шеи коней обняли ожерелья, которым позавидовали бы и обитатели ночной половины.

На крупы коням накинули шелковые сетки с кистями — зеленую на Веселого и алую на Махойеда, блестящие темные бока и грудь которого, казалось, тронуло пламя.

Коней вывели во двор. Словно сознавая свою редкостную красу, они гордо несли маленькие головы с трепещущими шелковистыми ноздрями, косили огромными глазами в длинных ресницах, высоко поставив тонкие уши, вроде бы и не касаясь круглыми копытами мелкого белого песка, который доставляли от самых южных побережий, чтобы он радовал глаз царя на дорожках дворцового сада.

Привели коней и для слуг, которые должны были сопровождать царевичей на охоте. В переметных сумах помещались припасы: пышные румяные лепешки, халва, ломти печеной баранины, а еще кислое молоко с солью и мятой, а также в маленьких сосудах пряности и приправы на случай, если угодно будет царевичам задержаться и они захотят отведать своей добычи, приготовленной на костре под вольным небом.

Раб вез луки царевичей и колчаны искусной работы, полные стрел, а другие вели борзых, золотистых и белых, с выгнутыми, как луки, хребтами, длинными жилистыми ногами, с редким подвесом на тонких изогнутых хвостах и на платочках ушей. Борзые повизгивали и рвались, длинные шеи изламывались над широкими ошейниками.

Эртхиа только гордость не позволяла приплясывать на месте нетерпеливым коньком. Глаза его сверкали, ноздри раздувались, и весь он дрожал. Но видел Эртхиа, что душу брата его не веселит предстоящая охота: огонь в глазах Лакхаараа был мрачным, и сошлись брови подобно горным баранам, когда, наклонив низко головы, топчутся они на месте, толкаясь и упираясь мощными рогами.

И рука старшего царевича застыла на рукояти кинжала, так что кожа побелела на выпиравших суставах. И не радовался Лакхаараа горячим коням и нетерпеливым борзым.

Первым прыгнуть в седло младший брат не мог, и ему оставалось в досаде так же стиснуть рукоятку кинжала и кусать губы, нервно притоптывая золоченым каблучком сапога позади Лакхаараа, пока тот не вздохнул тяжело, очнувшись от своих темных мыслей.

Откинув голову, поправляя повязку, удерживавшую белый головной платок, Лакхаараа объявил:

— Не догнать Веселому Махойеда! — и барсом кинулся с мраморных ступеней на спину коню. Махойед, захрапев, присел на задних ногах, взрыл копытами серебряный песок и рванул с места мощным упругим галопом.

Эртхиа закричал от досады и гнева. Веселый звонко ржал, танцуя на месте, и Эртхиа взлетел в седло, не касаясь стремян, сжал коленями тугие бока… И только ветер трепал белые платки всадников и длинные гривы коней, когда они промчались мимо поспешно распахнувшей ворота стражи, а рабы и борзые неслись за ними.


Сбросив тяжелое покрывало, Акамие опустился на вышитые подушки, заботливо уложенные рабами в виде ложа у широкого окна. Солнце уже подбиралось к зениту, и времени оставалось немного.

Сняв крышку, Акамие вынул из футляра свиток и развернул его. Пергамент дрожал в его руках, и взгляд не мог уловить смысла, раз за разом пробегая те же строки.

Перед глазами все еще стояли изумленные лица царевичей.

В те ужасные мгновения в покоях Эртхиа Акамие казалось, что свет померк в его глазах, но теперь он ясно видел лица братьев, так похожие на ненавистное лицо повелителя, что казалось: это он сам стоит перед Акамие, чудесным образом раздвоившись: и мальчик с нежной, гладкой кожей смуглого лица, и воин с юной бородкой, темными завитками покрывавшей подбородок. Удлиненные глаза поднимались к вискам, и густые, сросшиеся над переносицей брови в разлете повторяли их линию. Тонкие ноздри хищно изогнутого носа трепетали над надменной складкой полных губ. Широкоплечая узкобедрая фигура была еще стройной и легкой у Эртхиа, но обещала приблизиться к коренастой мощи отцовской у Лакхаараа.

В глазах Эртхиа увидел Акамие восторг и нежность, но темный взгляд Лакхаараа полыхнул такой ревнивой страстью, что мог сравниться лишь с горевшим желанием и ненавистью взглядом повелителя.

Никто ничего прямо не говорил Акамие, но, выросший на ночной половине дома, среди рабынь и рабов, служивших утехам повелителя, мальчик научился понимать больше, чем ему говорили. Он знал, что мать его, северная королевна, прожила в плену недолго. Родив мальчика, она, любимая царем более всех его женщин, стала бы женой и царицей, но умерла в ту же ночь. И отец ненавидел Акамие за эту смерть и желал его неутолимо, потому что бело-золотые волосы и светлая кожа неотразимо напоминали царю о потерянной возлюбленной.

И редкая ночь проходила без того, чтобы властный низкий голос не позвал Акамие в царскую опочивальню. Недаром его покои были самыми роскошными и находились ближе всех к спальне повелителя, чтобы не приходилось посылать за ним. Акамие знал, что пока он не вырос и не обучился нежному искусству, эти покои так и оставались незанятыми после смерти светловолосой пленницы. Акамие трудно было думать как о матери о красивой женщине, так же, как и он, в начале ночи спешившей на зов повелителя, делившей с повелителем ложе — так же, как и он.

Но царевичи — царевичи были его братьями, и он со смертной завистью вспоминал их одежду, приличествующую юным воинам и царским сынам, кинжалы в богатых ножнах, легкие и удобные сапоги, и кожаные штаны всадников — и косы! Длинные, туго заплетенные, украшенные со сдержанной роскошью, как подобает быть украшенным тому, что воплощает волю и честь свободного воина.

Рабам головы брили, кроме тех, что под покрывалом.

Волосы Акамие были густы и намного длиннее, чем у братьев, но служили лишь украшением и забавой.

Самыми горячими и униженными мольбами, самой пылкой ложью и притворством в ночные часы добился Акамие разрешения присутствовать на уроках младшего царевича — и трепетал малейшим проступком вызвать недовольство царя и дать повод к запрету.

Эртхиа же своего счастья вовсе не ценил, предпочитая упражняться в верховой езде и стрельбе из лука.

Часто говорил себе Акамие, вспоминая нерадивого к учению брата-ровесника: твоя бы судьба выбрала меня! — и порой прибавлял: а тебя — моя… И так говорил, если Эртхиа раньше времени обрывал урок, сославшись на нездоровье или, как сегодня, заручившись поддержкой старшего брата. Тогда ведь и для Акамие урок заканчивался, и то, чего он не узнал в этот раз, мог уже никогда не узнать, если бы царь вздумал запретить ему учиться. Что было бы решением разумным и надлежащим, ибо ученый раб — плохо, а ученый наложник — и вовсе никуда. От чтения уменьшается послушание, а тому, чье назначение — радовать и ублажать, достаточно быть искусным на ложе и в танцах, а также петь приятным голосом. От науки же худеет тело и хмурятся брови, лицо становится унылым, а речи — скучными и назойливыми, в тягость господину, проведшему день в государственных делах и не за тем призвавшему наложника, чтобы держать совет.

Да, и завидовал брату Акамие. Ему самому не суждено было ни сидеть в седле, ни держать в руках оружия.

Лишь раз нежной кожи царского любимца могла коснуться сталь.

Акамие должен был упасть с перерезанным горлом в ногах повелителя в черный день его смерти. Ему предназначалось место в гробнице царя, и все его наряды, которыми он радовал взор повелителя при жизни, все подвески, серьги, ожерелья, ручные и ножные браслеты и кольца с бубенцами для танцев, гребни, пояса и булавки, покрывала, притирания и ароматы — все положили бы с ним, а стоило немало посмертное приданое того, кто развлекал бы царя по дороге на ту сторону мира, на встречу с Судьбой, назначающей дальнейший путь.

Жены царя могли умереть своей смертью и лишь тогда были бы помещены в усыпальницу. Но та или тот с ночной половины, кого царь любил более прочих, должен был последовать за умершим немедленно, дабы не удваивать муку расставания с этой стороной мира мукой ревности. Вдов закон хранил от посягательств. Раб же или рабыня становились собственностью наследника и были бы доступны его желаниям.

Судя по всему, страшная честь занять отдельный покой в обширной усыпальнице царя должна была выпасть Акамие. Если ничего не изменится, а с чего бы ему меняться?

Мальчик зябко передернул плечами и обернулся. Шагов евнуха он не слышал, но давно научился чувствовать его приближение. Тучная фигура вплывала в комнату с величавой медлительностью. Редеющие волосы главного евнуха были стянуты узлом на макушке, за широким поясом торчала плеть с дорогой рукоятью — символ его власти на ночной половине дворца. Следом за ним вошли и остановились у порога двое рабов.

— Солнце в зените, Акамие, — сказал евнух. — Повелитель не любит невыспавшихся наложников.

Акамие едва поборол вздох. Чтение придется отложить на завтра. Его день подошел к концу. Бережно свернув пергамент и сложив его в футляр, мальчик взглянул в окно на кусты роз, многочисленные и яркие, на беседку в тени деревьев, на стену, окружавшую его часть сада, и так же спокойно ответил евнуху:

— Пусть мне приготовят постель в саду.

И послушно пошел за рабами в купальню. Там его снова омыли теплой водой, натерли соком травы дали, дающей скорый и сладостный сон, расплели и расчесали волосы и надели легкую белую рубаху до пят, окуренную ладаном, чтобы все дурное и беспокоящее боялось приблизиться к спящему. И проводили Акамие в сад, где в беседке было приготовлено для него в меру мягкое ложе и расставлены блюда с лакомствами, и кувшины с напитками, чтобы Акамие, если пожелает, мог подкрепиться или освежиться перед сном.

Но трава дали обладает мягкой и необоримой силой, и, едва опустившись на ложе, Акамие обессиленно закрыл глаза, чтобы быть разбуженным, когда отяжелевший красный шар коснется иззубренного края гор на западе.

Прозвенев копытами по мощеным улицам Аз-Захры, кони вынесли царевичей на простор. Казалось, посеребренная зноем трава сама неслась под копыта Махойеда, но Веселый, как язык золотого пламени, настигал каракового скакуна, и настиг, и, сильно дернув старшего брата за косу, Эртхиа с торжествующим криком обогнал его и обернулся назад, улыбаясь. Игра была закончена.

Но — странно! — не был Лакхаараа удручен поражением и даже отвечал рассеянно на привычную похвальбу самого младшего из своих братьев. И когда Эртхиа затеял спеть старинную «Похвалу созданным из ветра и огня», Лакхаараа отвечал, где положено:

— Кто из них самый резвый и стойкий в битве?

Если лучших из них пустить вскачь — какой придет первым?

Кто радует глаз, как костер в ночи, как солнце в небе, кто, как блик на воде, слепит красотой и радует?

— Золотистый, сын мой, конь золотистый, созданный из ветра и огня…

— Ах, — упоенно вскричал Эртхиа, — скажи, Лакхаараа, какой конь лучший из всех коней?

И Лакхаараа, в соответствии с «Каноном всадника», миролюбиво ответил:

— Вороной с белыми браслетами на ногах.

— Но после, после него? — жадно настаивал Эртхиа.

— Золотистый, с такими же браслетами.

Тут Эртхиа поднял Веселого на дыбы, чтобы всему свету были лучше видны широкие белые браслеты над крепкими маленькими копытами.

— Веселый пьет из ручья, не сгибая колен, и слюна его обильна, как у собаки, и освежает рот, спина его пряма и крепка, а бедра полны, и дышит он глубоко. И все, что сказано о лучших конях в «Каноне», все о нем, и он превосходит все похвалы.

Слезая с коня, Лакхаараа досадливо поморщился. Младший царевич уродился речистым, как поэт, но в радости меры не знал и бывал болтлив, как женщина. Впрочем, Лакхаараа любил его за чистое сердце, не умевшее скрывать своих движений: еще не наученное.

— Помолчи, малыш, — мягко сказал Лакхаараа, берясь за повод.

В ожидании, пока слуги с борзыми их догонят, — а ехали они не торопясь, везли благородных псов в седлах, — царевичи прошлись, давая коням отдохнуть.

Суслики, столбиками торчавшие тут и там, проваливались под землю при их приближении, зато из-под ног вспархивали растрепанными комочками жаворонки и повисали, звеня, в вышине.

Обиженно молчал Эртхиа, пиная перед собой носком сапога ком сухой травы, а Веселый тыкался мягкими губами ему в ухо.

Лакхаараа искоса поглядывал на брата. Эртхиа сменил наконец гнев на милость и с просветленным лицом повернулся к нему.

— А как хорош брат Акамие! Ох, и повезло нам сегодня… Как повезло!

— Да уж, повезло, — мрачно согласился Лакхаараа. — Повезло, как луне в конце месяца.

Эртхиа изумленно уставился на него.


Поднося повелителю зубочистку, и золотой таз, и кувшин с ароматной водой для омовения, приближенный слуга его, Шала, с многочисленными поклонами пенял своему господину:

— Господин наш слишком изнуряет себя бодрствованием, ведь телу его нужен не такой краткий сон! Ведь господину известно, как вредоносно действует на нервы бессонница и какие случаются от этого болезни!

Повелитель протянул над тазом руки, и струя из кувшина упала в них и загремела о дно таза. Крепко растирая ладонями лицо, царь милостиво отвечал:

— Известно ли тебе, Шала, что подданные вкушают сон, когда правитель, охраняющий их, не спит?

Неслышно ступая за спиной царя, рабы разбирали на пряди осторожно расчесанные волосы, стягивали их в тугую косу, украшали тяжелым косником. Гребень слоновой кости заскользил в кудрявой бороде царя, укладывая ее ровными волнами, стряхивая прозрачные капли воды.

Сапоги с золотыми носами натянули на ноги царю, и поверх рубахи из шелковой тафты накинули парчовое одеяние с широкими, от локтей разрезанными рукавами, и надели тяжелое от камней сверкающее оплечье. Корона сжала виски царю, и он поморщился, мельком заглянув в поднесенное зеркало. Под глазами темнела уже не упругая, не блестящая кожа, и мелкие морщинки расползались на виски и по щекам.

Повелитель имел обыкновение в начале ночи скрываться на ночной половине. Он поднимался в опочивальню или сидел на одном из балконов, никого не допуская до себя. Перед ним горел светильник, а рядом приготовлены бывали чернильница, калам и свиток пергамента. Так, в одиночестве, он предавался размышлениям, записывая важные и ценные мысли, приходившие ему в голову. Лишь когда ночь переваливала за середину, повелитель возвышал голос, называя ожидавшему за занавесом евнуху имя жены или невольницы, с которой хотел провести остаток ночи. Чаще же всего он произносил одно имя, и голос его был слышен в ближних покоях.

Завязав ночной свиток шнурком и завернув в платок, царь вложил его в зашитый карманом широкий рукав.

— О Шала, если бы я только и делал, что спал, то ни в одном из домов Хайра не осталось бы пары глаз, которая могла бы спать спокойно!

Шала поспешил откинуть завесу на двери, и царь покинул ночную половину.

Он занял свое место на троне, который горой золота и сверкающих камней возвышался над помостом, покрытым коврами и укутанным парчой. И приказал поднять занавес, отделявший его от посетителей.

В этот ранний час приходили к царю его приближенные, советники, вельможи царства и близкие друзья, и он советовался с ними о тех делах, о которых размышлял ночью, и отдавал приказы об исполнении того, что решил, и диктовал писцам указы и послания наместникам.

Когда же время приблизилось к полудню, царь перешел в другой зал и сел за трапезу, и с ним друзья, советники и поэты, восхвалявшие величие и мудрость повелителя.

Насладившись послеобеденным отдыхом — в тени сада влажного, зноем неопаленного, где полноводные ручьи скользили как туловища змей, и где вода многочисленных источников и водометов звенела, будто вливаясь серебряные кувшины, под мерное звучание изысканных стихов, под веселящую сердце музыку, — царь вернулся в тронный зал.

Теперь приходили к нему конюшие, начальники стражи, и те, кто ведал делами простонародья, и казначеи, судьи, законоведы и ученые. И царь занимался делами, сверяясь со своим свитком, лежавшим перед ним.

После того, удалив писцов и стражу, царь принимал лазутчиков-ашананшеди, выслушивал их донесения о делах в Хайре, подвластных ему землях и странах, еще не покоренных.

Тенью из тени выступил ашананшеди, откинул за плечи дымно-серый плащ, поклонился царю.

— Из Аттана, — сообщил он, и царь кивнул, готовый слушать.

— Со времени последнего похода в земли удо минуло два года.

— Я помню, — с расстановкой произнес царь.

Ашананшеди помолчал лишнее мгновение, прежде чем продолжить.

— Великий царь, следующей весной поход может не состояться.

— Ты хочешь сказать, что племена пастухов стали сильны и многолюдны? После того, как вот уже два девятилетия каждую третью весну мы разоряем их кочевья и станы? В каком доме Хайра нет рабов — удо? Мало ли мы истребили мужчин? Некому угрожать Хайру со стороны Обширной степи — мы позаботились об этом.

Лазутчик хмурым кивком подтвердил слова повелителя и поторопился осторожно возразить:

— Не то я имел в виду, господин мой, не опасность со стороны степей. Удо стали малочисленны, и стада их сокращаются. Сама пустыня торопится исполнить желание Великого. Этой зимой снег в степи выпадал лишь ночью и на рассвете исходил паром, не успев растаять. Пустыня поглощает степи удо, иссушая травы на земле и корни трав под землей. Источники иссякают, как дыхание умирающего. Девять племен не могут напоить скот и накормить его там, где раньше было изобилие травы и достаток влаги.

— Хорошо! — хлопнул себя по коленям царь. — Мы пойдем на удо не будущей весной, а этим летом, пока живы и не погибли от жажды и бескормицы наш скот и наши рабы, еще гуляющие по Обширной степи.

— И вот что узнал я, господин мой, — понизил голос лазутчик.

Царь наклонил к нему пахнущую девятью благовониями голову в тяжелой короне.

— Стало мне известно, что удо посылали послов в Аттан и что аттанский царь принял их, и принял благосклонно, и отправил обратно с многочисленными и обильными дарами.

— О чем же они говорили? — скрывая тревогу, медленно проговорил царь.

— Это тайна. До сих пор, как помнит великий царь, никому не удавалось проникнуть в аттанский дворец, он полон необъяснимых чудес, особенно же много там тайных ловушек, подобных которым нет в других местах, и устройство их неизвестно, — ашананшеди значительно кивнул головой, сообщая дополнительный вес своим словам, и тут же скромно заметил: — Но я сам слышал, о чем говорили послы удо с царем Аттана.

Царь вознаградил лазутчика короткой улыбкой и тут же дернул подбородком: не тяни!

— Удо просили… — снова понизил голос лазутчик, — просили впустить Девять племен в Аттан и позволить им поселиться на окраинных землях.

— В пограничье! — нахмурился царь, теребя унизанной перстнями рукой тщательно уложенные пряди бороды. — И под рукой Аттанца удо расплодятся и увеличат свою силу. И тогда Аттанец вспомнит, что они не только пастухи, но и охотники. А удо не забудут, как заботился о них царь соседнего Хайра, враждебного Аттану.

Царь помолчал в задумчивости.

— Что же ответил им Аттанец? Если он не глупец, он открыл перед ними путь в Горькие степи. Так?

Ашананшеди покачал головой.

— Владыки Аттана обещали послать гонцов к вождю Джуэру, когда ответ будет готов.

— Как? Почему? — чуть не вскочил с трона пораженный таким поворотом событий царь.

— Они сказали, что должны подумать: как будут жить на одной земле народ Аттана и народ удо, столь разные и непохожие друг на друга обликом и обычаями.

— О глупец! — с чувством воскликнул царь. — Он отдал мне победу, так что даже жаль трудов, которые мы приложим к этому делу. Пока он думает, мы будем действовать. Пусть наш скот и наши рабы в Обширной степи погуляют до будущей весны. Не все умрут — а живые нарожают новых рабов. Мы же поищем невольников и добычи в Аттане: царь Ханис силен сегодня, но завтра, объединившись с удо, он станет сильнее. Значит, сегодня он слаб и годится, чтобы быть побежденным нами. Скажи мне твое имя, лазутчик, чтобы я знал, кого отличить перед другими.

— Я из клана Шур, — ответил ашананшеди.

— Твое имя спрашиваю.

— Я из клана Шур.

— Судьбе известно твое имя — пусть она тебя отметит.

С этим царь отпустил лазутчика, и тот, поклонившись и запахнув плащ, скрылся.

Шала привел рабов с кувшином и тазом для омовения, и царь смог освежить разгоряченное лицо. Наслаждаясь дуновениями прохладного воздуха от широких опахал, прикрыв глаза, царь сообщил верному Шале:

— Быть войне.

— Кого же Могучий, сотрясающий мир шагами, прикажет своему неудержимому войску победить в этот раз?

— Аттан, Шала.

— Великая цель! Но так много странного рассказывают об аттанском царе… И не богом ли называют его подданные?

— Каждый из покоренных нами царей называл себя богом. А я — только слуга Судьбы и неудержимый клинок в ее руке. Потому угодны Судьбе мои победы.


Cахарный месяц таял и все не истаивал в темнеющем небе. На темно-красных углях шипели капли жира, тяжело падавшие с туши онагра, и запах жарящегося мяса дразнил обоняние. У костра хлопотали рабы: одни следили за углями, другие поворачивали вертел, заботясь о том, чтобы мясо равномерно прожарилось. Особо искусный в приготовлении соусов и приправ раб с южного побережья смешивал в сосуде гвоздику, кардамон, тертый мускатный орех, имбирь, корицу, кориандр, горький перчик и еще тринадцать пряностей, необходимых для приготовления бахарата. Другой раб выкладывал на блюдо печеные яйца с корицей, шафраном, тмином и перцем.

Борзые лежали, опустив узкие морды на лапы. Они уже получили свою долю добычи и сыто дремали, пригревшись у костра.

Кони паслись неподалеку под присмотром рабов, уже выводивших и напоивших Махойеда и Веселого.

— Холодная будет ночь, — заметил Лакхаараа, не отрывая взгляда от тонкого белого месяца, и Эртхиа откликнулся:

— У меня уже сейчас ребра стучат от холода.

Не так давно подкрепившиеся кислым молоком и халвой царевичи с подобающим мужчинам спокойным достоинством ожидали приготовления ужина, достойного царственных охотников. Эртхиа лениво пощипывал струны длинношеей дарны. Разрозненные звуки бередили душу. Лакхаараа, все глядя на сияющий серпик на черном бархате, попросил младшего:

— Спой о «Похитителе сердец»…

Эртхиа поднял к груди дарну, прикрыл глаза, затих, замер. И начал, вскинув голову и бросив высокий голос к самым звездам:

— Он прекрасен, похитивший мое сердце… — Как юный месяц…

— неожиданно подхватил Лакхаараа, и, вступая друг за другом, братья запели эту песню, которая каждый раз слагается заново, ибо на неизменную мелодию каждый влюбленный положит свои слова:

— стан его как ветка ивы — косы как снег на вершинах — золотым утром — или как мед — и молоко — как жемчуг — и золото — щеки гладки, а глаза как виноград — как нарджисы — губы как розовый шелк — как лепесток розы — ноздри как у молодой кобылицы — а шея как у жеребенка — запястья нежны как горлышко соловья — как роза он благоухает — как ветка сандала — как зернышко ладана — подобен ожерелью из амбры — завитку дыма над курильницей — вид его исцелит больного — и спасет умирающего… — Но видевшему его нет исцеления,

— звонко вывел Эртхиа и опустил дарну.

И Лакхаараа глухо добавил:

— И нет спасения желающему его…

В этот час Акамие танцевал перед повелителем.

Он вился, как вьется на ветру шелковая лента, и глухо вызванивали частый ритм бубенцы на ножных браслетах, и дрожали другие на широком поясе, сжавшем бедра, сквозь шальвары просвечивали легкие ноги, косички взлетали, осыпались, бились о спину и грудь, и трепетали пальцы высоко вскинутых рук, унизанные кольцами с самыми звонкими серебряными бубенчиками.

И тяжелый взгляд царя светлел и разгорался, и хищная улыбка проступала на темных губах.