"Только один год" - читать интересную книгу автора (Аллилуева Светлана Иосифовна)

«Американская тема»

В доме Динеша была большая библиотека на английском языке. В гостиной лежали журналы: «Ladies' Home Journal», «Time», «Life», «Newsweek». Девочки читали только на английском.

Я прочла в доме Динеша «Уроки всемирной истории» Неру, автобиографию герцогини Виндзорской, перелистала мемуары Черчилля, прочла книгу бывшего посла в Москве Джозефа Девиса и, наконец, с интересом погрузилась в «Ambassador's Report», нынешнего посла США в Дели Честера Боулз.

Эта книга была увлекательной и живой. Посол хорошо знал и любил Индию – об этом говорила каждая страница. Я вдруг наткнулась на одно изречение Махатмы Ганди, так понятное мне в данных обстоятельствах, что не удержалась, чтобы не выписать себе его, по привычке. Вот оно:

«Отдельный индивидуум может бросить вызов несправедливой мощи целой империи для того, чтобы спасти собственную честь, свою веру и свою душу, и положить начало падению этой империи или ее духовному возрождению».[4]

Принято считать, почему-то, что «Восток не придает значения отдельной личности, человеку». Это глубокое заблуждение, и слова Ганди, как и вся его жизнь, доказывают обратное. Я думала об этих его словах много; в Калаканкаре для размышлений были целые дни.

Я не расставалась с книгой несколько дней. Это не ускользнуло от внимания старших девочек, и вот уже над тахтой запорхал, как яркая бабочка, новый разговор: почему бы ей не попросить убежища в американском посольстве, чтобы вернуться в Индию потом с американским паспортом? На тахте взволнованно обсуждали новый вариант, о чем мне немедленно сообщила Даду.

«Они говорят, что это самое лучшее», – взволнованно рассказывала она, – «а что вы сами думаете? Были ли еще новости от ваших парижских друзей?»

Нет, мои парижские друзья молчали. А мне всерьез подумалось, что если бы я могла рассказать о себе этому послу – Честеру Боулз, то он наверное понял бы меня… Но это я подумала и промолчала. Это еще не стало моей мыслью, а до подобного решения я была еще очень, очень далека. Я просто читала книгу с глубокой симпатией к ее автору и невольно сопоставляла его компетентность с советскими посольскими невеждами. Даду я сказала, что попытаюсь добиться разрешения погостить здесь до мая.

«Американская тема» возникла откуда-то сама собой, так же как неизвестно откуда появляются в воздухе бабочки. И как бабочка, она порхала и появлялась опять и опять, напоминая о себе неожиданно и упорно.

В доме Суреша о США говорили часто, и совсем не в связи со мной, а потому что старший его сын Ашок уже семь лет жил в Америке. Окончив инженерное отделение Вашингтонского Университета в Сеаттле, он стал работать проектировщиком в Боинг Ко. Ашок, как и его младший брат Сириш, родился и вырос в Калаканкаре. Но Сириш, подобно родителям, никуда не выезжал из Индии. Ашок же чувствовал тягу на Запад. Работа навсегда привязала его к США, к тому же он женился в Сеаттле на голландской студентке, там был их дом и двое детей. Два года назад молодая семья приезжала погостить в Калаканкар. К общему огорчению выяснилось, что Индии не нужны проектировщики реактивных самолетов, а чистоплотной голландке не нужен дом без водопровода и электрической кухни.

О недавнем визите молодой семьи все еще говорили в Калаканкаре, где после их отъезда остались некоторые «следы цивилизации»: радиоантены в комнатах и электрическая плита, на которой теперь иногда грели чайник. Но Пракаш все же предпочитала готовить на керосинках, сидя на каменном полу.

Главные сокровища находились в «комнате Ашока», ключ от которой Пракаш держала на поясе. В этой комнате были деревянные стеллажи для книг, сделанные Ашоком, полные его технических книг и журналов. Здесь были также комплекты «National Geographic» и «Life», выписанные Ашоком для Калаканкара. Увидев эти журналы здесь, в глухой индийской деревне, я невольно вспомнила как однажды, в Москве, я пыталась выписать «National Geographic» для своих детей, но это оказалось невозможным: только Академия Наук получала несколько экземпляров. Политические журналы «Life» и «Time» в Москве были только в специальных библиотеках, их не давали на дом.

В комнате Ашока осталась яркая плетеная мебель, брошенный радиоприемник, пластинки, ненужные игрушки. Пракаш берегла все это, – Ашок был любимым сыном, далеко улетевшим листком родного дерева и, по-видимому, талантливым молодым человеком.

В Сиаттле у них был теперь свой дом, два автомобиля, хорошая работа, напряженная, но комфортабельная жизнь, о которой он рассказывал и писал. Родители жили его рассказами и повторяли их ежедневно по малейшему поводу. Иногда Ашок присылал цветные slides, чтобы показать, как быстро растут дети, или как цветут цветы в их саду, с которыми он любил возиться. Все это было где-то далеко-далеко отсюда, на другой стороне земного шара.

Его родителям, не видевшим ни одной страны, кроме Индии, жизнь в Америке казалась непомерно напряженной и ускоренной, но они отдавали должное трудолюбию и, в результате, – богатству США. Им нравилось, что там все много работают, что работа дает комфорт и свободу, что товары дешевы, что люди предприимчивы и просты. Они так гордились своим сыном, который в той далекой стране живет успешно и хорошо. И повторяли – очевидно, его слова, – что Индии тоже нужна инициатива, свободное предпринимательство, мелкая индустрия в городе и в деревне, современные механизированные фермы. Все, что «Ашок сказал» было здесь непреклонной истиной.

Мысль о том, чтобы я обратилась в американское посольство, никому в Калаканкаре не казалось чем-то сверхъестественным. Во всех странах известно, что советские граждане нередко так и поступают. Здесь все эти женщины говорили о такой возможности для меня с наивным непониманием политического значения такого шага. Они просто верили в святую истину: пусть человек выбирает сам, где ему хочется жить.

Но я уже вынесла уроки из их болтливости, из чтения чужих писем и обсуждения чужих проблем, поэтому только повторяла, что «это неприемлемо для меня» и что «этот путь мне не подходит». Я слишком хорошо понимала, что означал бы такой шаг, и даже только разговоры о нем, если бы они дошли до моего посольства.

Трудно сказать, когда подобная мысль представилась мне реальной возможностью. Во всяком случае, только после того, как я прочла книгу Честера Боулза. Тут девочки, в самом деле, что-то угадали… Мысль о том, что посол Честер Боулз возможно понял бы меня и помог бы, я отодвинула куда-то в самый дальний угол своего сознания, и позволяла себе заглядывать туда только когда бывала совсем одна. И только без свидетелей, молча, я часто стала думать об этом, представляя себе здание американского посольства в Дели, мимо которого я однажды прошла.

О США я знала больше, чем о какой-либо другой стране. Так сложилось, что с детства меня учили английскому языку и я рано начала читать по-английски Уайльда, Голсуорси, Стейнбека и Хемингуэя. Знакомство с американским кино, а через него с Америкой, было возможно потому, что на правительственных дачах всегда крутили кино по уикэндам; сюда давали заграничные фильмы, которым не было допуска на городские экраны СССР. И, конечно, на этих дачах главными зрителями была молодежь, изучавшая иностранные языки. Грета Гарбо и Ширли Темпл, Бетти Девис и Дина Дурбин, Кетрин Хэпберн и Спенсер Треси, Мирна Лой и Кларк Гэйбл, Барбара Стенвик и Роберт Тейлор были знакомы мне еще до войны. Позже моей любимой киноартисткой надолго стала Ингрид Бергман. Я могла пользоваться этим «закрытым экраном» вплоть до 1949 года, пока не оставила навсегда старую дачу в Зубалове, где жила с детства.

Став студенткой Московского Университета я выбрала на историческом факультете историю США. Это было подсказано общим настроением и интересами тех лет – во время войны и в первые годы после нее. Дух дружбы с американским союзником был очень силен, и все стремились узнать как можно больше о великой заокеанской демократии.

Мой первый муж, студент дипломатического института, и я вместе читали «Историю русско-американских отношений» Ф. Шумана. Я писала курсовые доклады об установлении дипломатических отношений между США и СССР в 1933 году, о Новом Курсе Рузвельта, об американских профсоюзах. Моя давняя подруга Аля писала о возникновении Организации Объединенных Наций. Вся наша университетская группа изучала историю, экономику и географию США, внешнюю политику США в Южной Америке и в Европе.

Мы читали все то немногое, что переводилось в СССР из американской художественной литературы. В годы войны мне удавалось просматривать «The Illustrated London News», а также «Life», «Time» и «Fortune», где всегда было много интересных подробностей о союзниках, о конференциях в Тегеране, Ялте и Потсдаме.

Мой отец только однажды, в 1942 году вызвал меня на свою квартиру в Кремль, чтобы представить Уинстону Черчиллю. Я успела поздороваться и через пять минут была отправлена обратно. Это было исключением из общего правила отца – никогда не выводить меня в «большой свет». Ему не только не могло прийти в голову взять меня с собой на международные конференции, но он считал недопустимым мое присутствие даже на московских дипломатических обедах, хотя знал, что я могла говорить по-английски.

Эти правила строго выполнялись и после смерти отца, поэтому в Москве у меня никогда не было доступа ни к дипломатическому миру, ни к иностранным корреспондентам. Единственной встречей подобного рода было интервью в 1955 году с Рэндольф Херстом и Кингсбери Смитом по их просьбе, разрешенное правительством. Меня долго инструктировал перед этим Молотов, а во время интервью с нами сидел переводчик из МИД'а, хотя в нем не было необходимости.

Инструктаж Молотова сводился к тому, чтобы не говорить ни о политических проблемах в стране, ни о политических взглядах моего отца. Не говорить, что мой брат Василий сидит в тюрьме, а объяснить его отсутствие болезнью. Не касаться политики и вообще возможно быстрее закончить разговор. Я пыталась отказаться от интервью, но на это Молотов заметил: «Нельзя; тогда они скажут, что мы тебя прячем, или что тебя уже нет в Москве!» И мне пришлось следовать этой инструкции в присутствии молчавшего переводчика. Это и был мой единственный «контакт» с иностранцами, да еще Эммануэль Д'Астье…

Но, несмотря на это, у меня давно сложилось некоторое живое представление о США из книг, фильмов, рассказов. Совсем недавно Алю навещала ее тетка из Детройта, приехавшая вместе с сыном, молодым врачом и всей его семьей. Она гостила у своей сестры, которую не видела сорок лет, с тех пор, как уехала из России. На московских улицах ее поразило, что каждая женщина несет в руках тяжелую сумку, а то и две.

«Бедные женщины! У нас никто так не навьючен», – говорила она, – «покупки везут в машине, или магазин присылает вам все домой».

Ее сын содержал на заработок детского врача огромную семью и купил для всех билеты на дорогую поездку в СССР.

И к Берте приезжали ее родственники из США, примерно столько же лет не видевшие ее мать. Это была пожилая пара, делавшая туристское турне вокруг света. Как завидовала им бедная Берта, и все мы!

Впрочем, более существенным, чем все рассказы, выставки, гастроли и фильмы, было давнее и глубокое чувство симпатии к Америке давно сложившееся в России. Это чувство свойственно в СССР всем, – начиная от школьников, студентов, интеллигенции, до самых простых людей, знакомых больше с американской техникой, чем с историей. Чувство доброжелательности и симпатии к такой же огромной, как Россия, стране, с такой же смесью культур, языков и природных зон, стране, никогда с Россией не воевавшей, более чем естественно. Не разделяет этого чувства только отставшая от жизни партия и ее правительство.

Объехавший весь мир известный русский хирург А. А. Вишневский, говорил мне после поездки в США, что нигде он не встречал такого радушия и тепла: «С нами хотят дружить, нас любят, это чудесные люди!» – повторял он. То же самое я слышала от спортсменов, от музыкантов, от писателей, которым удавалось побывать в США. Сейчас, когда я вспоминала все это, мне казалось, что если я в самом деле решусь обратиться в посольство США, то я найду отклик и понимание.

Мне не приходилось встречаться с американцами в Москве. Но дружба с московскими индийцами дала мне очень многое: я теперь легко говорила по-английски. Браджеш и его друзья помогли мне почувствовать, что мир не кончается за границами Советского Союза. Браджеш Сингх вывел меня в мир, как и обещал когда-то. От него я научилась свободному и легкому общению с незнакомыми людьми, – то, что мне раньше было так трудно из-за врожденной застенчивости и скованности.

Сейчас я была, к собственному удивлению, как дома, в незнакомой стране, далеко от соотечественников. У меня появились несвойственные мне раньше, уверенность в себе, спокойствие и невозмутимость. Откуда все это? Кто бы в Москве поверил, что мне легко здесь одной, что я ничего не боюсь.

В Индии я набиралась сил с каждым днем. С меня свалились тяжкие цепи, вечно давившие мое сердце и сознание в СССР. В Москве мне никогда не пришло бы в голову пойти в посольство США. Там я всегда была пассивной и как бы парализованной; мне казалось, что осталось только «доживать жизнь», нянчить внуков – а жить будут молодые. Здесь же, в Индии, я вдруг почувствовала, что у меня есть силы, чтобы начать какую-то новую, собственную жизнь.

Но мне нужно было время, чтобы на что-нибудь решиться. Поэтому я тянула, мне нужна была отсрочка. Я еще не готова была сделать такой шаг завтра же. И – только бы никто об этом не догадался…

Однажды, когда я сидела на террасе с учителем здешнего колледжа и он писал на хинди мелом на грифельной доске, перед нами вдруг как из под земли вырос Суров. Учитель вскочил и вежливо удалился. Я приготовилась к трудному разговору.

Динеш и Кауль, как видно, уже известили посольство, что я намереваюсь остаться в Калаканкаре до 25-го января, до следующего самолета в Москву. С этим кое-как согласились. Но, когда я сказала Сурову, что буду просить Москву разрешения погостить здесь еще три месяца, он долго молчал.

«Ну, а что потом, Светлана?» – осторожно спросил он, наконец.

«Потом я вернусь домой», – сказала я, сделав над собой усилие. – «Ведь я же имею право гостить у родственников».

Суров на это кивнул головой, но он был озадачен.

«А вы совсем прижились тут», – сказал он, все еще не в силах опомниться от моего сари, – «даже язык изучаете!»

Кроме Косыгина, давшего мне разрешение на поездку в Индию, никто в Москве не взял бы на себя ответственность за продление визита. Поэтому мне оставалось лишь одно – написать ему письмо, прося о продлении. Я передала письмо Сурову. Суров задумчиво качал головой, соображая, что же теперь будет… Я знала, что пока письмо дойдет в Москву и будет обсуждено там, пройдет немало времени. Даже если мне будет отказано (в чем я почти не сомневалась), то отсрочку я все-таки выиграю. Суров уехал мрачный, увозя с собой мое письмо к премьеру.

Через несколько дней Кауль, наконец, переслал мне мою рукопись, сопроводив ее обиженным письмом: «Как Вы могли подумать, что я отдал Вашу рукопись в советское посольство? Если Вы, в самом деле, так думаете обо мне, то нашей дружбе конец».

Рукопись передал мне Динеш, которому, конечно, уже было известно от Наггу, что я писала в Париж. Он осторожно попытался расспросить меня, что в этой рукописи, написанной три года назад. Теперь он нашел время, чтобы поговорить со мной наедине, так как ему было любопытно. По-видимому, он был несколько уязвлен тем, насколько близок был к нам в Москве Кауль. Я снова увидела перед собой очаровательного, демократичного Динеша.

Я сказала ему, что в рукописи нет политических «открытий» и «секретов», что это – история семьи.

«Пошлете ли вы ее в Париж?» – спросил Динеш, и я уклончиво ответила, что «еще не знаю», «может быть». Я не хотела говорить ему ничего определенного, хотя я знала уже твердо, что к Д'Астье рукопись я не пошлю. Я сказала Динешу, что если бы в советских официальных кругах узнали о рукописи, то у меня ее немедленно бы отобрали.

«А вы уверены, что они до сих пор ничего не знают?» – спросил он.

«Да, я уверена, что пока они не знают. Во всяком случае, Кауль ничего никому не говорил целый год», – ответила я.

Тогда Динеш перешел к новой теме, как видно очень тревожившей его.

«Я не думаю», – начал он, – «что американцы могли бы вам помочь. Конечно, они издали бы вашу книгу, сделали бы из нее даже фильм, а вы сами стали бы чем-то вроде кинозвезды. Но ведь вам не нужен весь этот шум. Насколько я понимаю, вы хотели бы жить спокойно, без репортеров и телекамер».

«Да, да», – поспешила я ответить, – «это не для меня. Нет! Я не собираюсь прибегать к американской помощи».

«Я хорошо знаю посла Честера Боулз», – продолжал Динеш, – «его уважают и любят в Индии. Это очень приятный человек. Но, я думаю, что для вас не годится этот путь».

«Нет», – сказала я, – «нет! Но я прошу о продлении моего визита в Индии. Я послала запрос в Москву, быть может мне разрешат пробыть здесь до лета. Если нет, то мне придется уехать домой».

«Возможно, что вам разрешат», – сказал Динеш с некоторым облегчением.

Несколько дней он был очень мил, расспрашивал о моих детях и, конечно, о рукописи. Он знакомил меня со своими гостями, угощал за столом, пригласил кататься на лодке вдоль берега, где было полно народу в этот день. Он стал любезнее к семье Суреша, заходил к нему в дом, и Пракаш смеялась, что такого давно уже не было. Но оглядывая скромные комнаты, покрытые пылью, «махарадж» не смог скрыть усмешки, а увидев на стене большой портрет Ганди в дхоти, с огромными часами за поясом, не сдержал непочтительного смеха.

Динеш предложил мне поехать с ним в одну из его предвыборных поездок по округу и быть на его избирательном участке в день выборов, но я отказалась от этой чести. Теперь я держала язык за зубами и заботилась лишь о том, чтобы Динеш не угадал моих истинных мыслей.

Рукопись я заперла в чемодан, стоявший под моей кроватью, а ключ носила с собой. Часто я уходила в пустые комнаты верхнего этажа и сидя там перечитывала свои собственные, наполовину уже забытые страницы. Сейчас многое, написанное три года назад, казалось мне самой наивным и неопределенным. Ведь это были письма, а не книга, мой первый писательский опыт, – если не считать небольшого рассказа о подруге, написанного несколько лет раньше. Его читали тогда мои друзья в Москве и советовали продолжать писать, не бросать попытки… Сколько раз я слышала от них: «Напиши о своей жизни, ты хорошо рассказываешь».

И вот я написала эти 20 писем, адресуя их к одному из московских друзей, человеку с большим литературным вкусом, хотя он и не был писателем. Он был доволен и говорил, прочитав:

«Боже, как мрачно! Какой мрак, какие трагедии, сколько смертей! Ужас, ужас! Но хотелось бы видеть более резкие, более определенные выводы. Они сами так и напрашиваются. Если бы ты сделала их резче, все обрело бы гораздо большую значительность. Несчастная страна! Кто нами правит, подумать только!»

В этом же духе высказывались и другие мои друзья, в Советском Союзе, читавшие рукопись.

Я сидела и думала сейчас, – что можно переделать. Но для меня было очевидно, что переделки только все испортят. Просто нужно еще писать, и писать иначе. Изменять написанное мне не хотелось. Какая-то законченность формы была в этой истории семьи, изложенной в лирических «письмах к другу». В 1963 году я писала не книгу. Я делала это не думая о возможности публикации, о читателях. Эти письма, конечно, не претендовали на развернутую картину жизни в СССР или на объяснения исторической и политической роли моего отца. У лирических писем другой масштаб, чем у исторических мемуаров; они скорее – поэзия, чем история.

В конце января Динеш и его семья уезжали в Дели. Казалось, все смирились с тем, что я остаюсь пока что в Калаканкаре. Перед отъездом Динеш еще раз разговаривал со мной в своей большой, прохладной библиотеке.

«Я думаю, вы понимаете, что премьер-министр не в силах вам помочь», – сказал он прямо. – «Даже и после выборов, которые, я надеюсь, будут удачными для премьера, ничего в отношении вас не изменится. Вам необходимо самой добиться разрешения у вашего правительства жить в Индии. Тогда, конечно, все мы поможем вам устроиться, но это нельзя превращать в конфликт между Индией и СССР».

Мне осталось только молча выслушать и сказать, что «я понимаю»…

Все уехали и «радж-бхаван» опустел до дня выборов. Возле его дверей прогуливался рослый страж со своим копьем.

* * *

Всякий раз, когда Динеш уезжал, в Калаканкаре все чувствовали себя свободнее. И пока не было ни его, ни его свиты, и не пришел еще ответ из Москвы я решила посмотреть Лакхнау.

Чихавший «джип» довез нас с Сиришем до станции в трех милях от Калаканкара. Мы взяли билеты в третий класс – так всегда ездил Суреш Сингх и его семья. Поезд опаздывал. Был вечер, стемнело. Мне объяснили, что опоздание здесь обычно, а этот поезд, идущий из Аллахабада, должно быть везет многочисленных паломников с ежегодного мела – ритуального купания в Ганге в начале февраля. Наконец подошел поезд, набитый людьми так, что немыслимо было войти в дверь. Мы бегали от одной двери к другой, и наконец втиснулись в вагон, где можно было только стоять. Свет в вагонах не горел. Сириш сказал, что до Лакхнау часа три-четыре, а бывает и дольше: расписание существовало только теоретически.

Мы долго ехали стоя. Зажглась маленькая лампочка в углу вагона, там, опираясь на палку, стоял старик с длинными седыми волосами и бородой. Его лицо было поразительно красиво. Покачиваясь и закрывая глаза он пел чистым, молодым голосом что-то плавное и бесконечное. Это был паломник из Аллахабада, он пел религиозные гимны на санскрите, мелодия была спокойной и ритмичной.

Полки были набиты людьми до отказа, там сидели или лежали, свернувшись калачиком. Индийцы умеют занимать очень мало места, складываясь так, как будто их тело без костей. Хотя было тесно, никто не толкался и не грубил. Было нестерпимо душно, а ветерок от дверей доносил только запах уборной. Вскоре молодые люди, сидевшие на скамейке, ухитрились сжаться и пригласили меня сесть. Я втиснулась между ними и сидела так несколько часов, пока мы не доехали до Лакхнау, после бесконечных долгих остановок.

В Лакхнау мы остановились в доме родственников Пракаш. Это был большой старый дом с колодцем во дворе, откуда носили воду в дом ведрами. Дом считался «дворцом», но его удобства были такими же как во «дворцах» Калаканкара.

В Лакхнау, как и в Дели, есть старый город, и новые улицы с дорогими современными магазинами и банками; современные улицы во всех городах мира похожи. Но старые Низир-Абад и Амин-Абад с узкими уличками были неповторимой индийской частью города. Здесь были чудные, дешевые лавочки, которые были мне более по карману, чем большие магазины. В Москве мне разрешили обменять сто рублей на доллары, и в Индии мои 110 долларов превратились в 770 рупий. Это совсем немного, если учесть, что половину я уже раздала прислуге в Калаканкаре и немного отдала Пракаш.

Лакхнау – центр кустарной промышленности северной Индии, здесь ручная работа очень дешева: те же чудесные вышивки стоят вдвое дороже в Дели, где туристы покупают их в огромном универсальном магазине. Я купила себе здесь светло-серое ситцевое сари, сплошь покрытое вышивкой шикан – на такую работу мусульманские девушки тратят иногда целый год, а сари продается по дешевке. Я старалась найти что-нибудь интересное для моих детей: вышитые золотом домашние чувяки с загнутыми носами, серебряные звенящие браслеты, и дешевые индийские безделушки. Я представляла себе, как они обрадуются этим ярким вещицам…

В Назир-Абаде много дешевых закусочных, еду готовят в жаровнях прямо на улице. Еда очень вкусная, но по сторонам лучше не смотреть: стены, пол, столы неимоверно грязны. Должно быть люди так привыкли к грязи, что не замечают ее. Я тоже пробовала не обращать внимания, – но это невозможно. В центре города рестораны выглядели чистыми и приличными, но все-таки еда была вкуснее всего на этих маленьких улочках Назир-Абада.

По городу мы ездили на рикше, крутившем велосипед, это был наилучший и самый дешевый способ передвижения по городу. Рикша легко пробирался через толпу на улицах, автомобили же должны были подолгу сигнализировать. Мы объехали таким образом весь город.

Памятники мусульманского средневековья, кружевная архитектура Имам-Бара, мечети и минареты среди зелени садов характерны для «города роз» – Лакхнау. Университет удивил меня своими размерами. Я не ожидала увидеть здесь столько современных зданий, занимавших обширную территорию, большую Tagore Library (библиотеку Тагора), столько студентов, среди которых были европейцы и африканцы. Город выглядел одновременно богатым и бедным: всему, казалось, необходим какой-то толчок, чтобы жизнь здесь перестала быть сонной и забила ключом.

В одной из улиц был небольшой храм с ярко раскрашенной статуей Ханумана в царских одеждах. Герой индусской мифологии Хануман – обезьяний царь, верный друг Рамы, помогавший ему в подвигах. Но было дико видеть, как люди поклоняются раскрашенной статуе обезьяны в наши дни. Даже Ганеш – мудрый слон – выглядит как-то лучше. В поклонении обезьянему царю на улицах современного города есть какой-то глубоко саркастический символ. Но Сириш, когда я сказала ему это все, только заметил, что Хануман – добрый бог и приносит удачу, поэтому у его ног кладут столько цветов.

Мы поехали навестить Даду, которая жила на окраине Лакхнау. Хотя я ожидала увидеть здесь бедность, но жилище с облупленными стенами и грязным маленьким двориком меня поразило. Дети выглядели грустными и несчастными. Трудно было вообразить, что раджа Калаканкара, родной брат Даду, не может помочь единственной сестре. Но Даду была приветлива, как обычно. Она повела нас в гости к соседке, ирландке Пегги, родившейся в Индии и вышедшей замуж за индуса.

Пегги была голубоглазой и румяной, на ней был ситцевый халатик, а дети ее выглядели как индийцы. Весь маленький дом представлял собой смесь запада и востока. Веселая Пегги громко рассказывала, как любили Индию ее родители, как любит эту страну она сама, и тут же спросила меня: – «Смогли бы вы жить в Индии?» Даду быстро объяснила ей, что я хотела бы, но мне не разрешают.

«Пойдите в американское посольство!» – воскликнула Пегги с энтузиазмом. – «Попросите у них политическое убежище и гражданство, а потом возвращайтесь в Индию!»

Я помалкивала и уже не удивлялась такой идее.

Вечером мы пошли погулять по улицам. Предвыборная агитация представляла здесь собою необычное зрелище, – это было похоже на спектакль. На площадь, запруженную народом, выходило несколько угловых зданий, и на балконе каждого стояли громкоговорители. Никто не говорил речей – это всем уже надоело. Вместо этого в веселых куплетах, с музыкальным сопровождением пелось все то, что каждая партия обещала. Это было шумно, но привлекало гораздо больше внимания, чем речи. Толпа слушала с интересом, иногда раздавался смех: партия Джан-Санг довольно остроумно высмеивала Конгресс. Люди ходили по улицам, гуляли, покупали сласти под громкую музыку и пение.

На следующий день Даду проводила нас на вокзал, где мы опять полтора часа прождали опаздывавший поезд. Правда, он не был переполнен на этот раз, и я дремала всю дорогу на деревянной скамье, положив под голову сумку.

В течение февраля мне удалось посмотреть Аллахабад и Бенарес. Поездкой туда я была обязана знакомству с доктором Бахри, филологом из Аллахабада, работавшим в Москве над хинди-русским словарем.

Его сын, адвокат, приехал в Калаканкар на собственной машине с женой, сынишкой и своим другом, – владельцем автомобильной мастерской. Я передала ему многочисленные приветы и подарки от отца и Бахри сразу же пригласил меня ехать с ними в Аллахабад, и остановиться у них в доме. Я согласилась и села рядом с их женами в машину, а молодые люди балагурили впереди, стараясь перекричать радио.

Молодой Бахри ничем не походил на своего 60-тилетнего отца, вегетарианца и аскета. Он был тяжеловат для своих лет, говорил солидно и любил выпить. Он и его друг Бир, оба предприимчивые и напористые пенджабцы, и их жены, были совсем непохожи на семейство Сингхов – это был новый middle-class Индии.

Конечно, в Калаканкаре они уже узнали о том, что я хотела бы остаться в Индии, и что два правительства этого не допустят. Всю дорогу друзья говорили об этом. Бахри сразу же предложил встретиться с одним из лидеров оппозиции, социалистом Рамманохар Лохия, бывшим в это время в Аллахабаде. Я видела один раз Лохия в Москве, когда еще был жив Браджеш, называвший его добрым малым, но чудаком. Именно такое впечатление Лохия и производил.

Бахри и Бир были славные ребята; они настолько увлеклись мыслью помочь мне остаться в Индии, что остановить их было невозможно. Время, проведенное с ними в Аллахабаде было суматошным и утомительным, но благодаря моим «гидам» я вынесла много новых впечатлений.

Возле какого-то парка, где шел предвыборный митинг, Бахри разыскал Рамманохара Лохия. Лидер социалистов помнил нашу встречу в Москве, и сейчас он сказал о Сингхе теплые слова. Бахри скороговоркой объяснил ему мою «проблему».

«Какие трусы!» – воскликнул Лохия, и глаза его засверкали. – «Я буду драться за Вас в парламенте!»

«Не надо, не надо», – поспешила сказать я, – «это бесполезно».

Лохия погрустнел и с чувством пожал мне руку. Продолжать разговор не было времени, так как его уже звали, и мы были окружены людьми.

По-видимому, друзья решили представить меня всем влиятельным лицам в Аллахабаде. Вечером мы остановились около «Космополитэн клуб», где меня познакомили с известным адвокатом, и с шефом полиции. В клубе было людно и душно, гости были уже сильно навеселе. Подвыпившие индусы выглядят очень неопрятно, – должно быть потому, что алкоголь чужд всем их привычкам и традициям. Известный адвокат все время клал мне руку на плечо что-то напевая, пришлось его одернуть. Тогда он начал громко ругать премьер-министра, делая непристойные намеки на ее счет. Жена с трудом утащила его домой. Другие за столом уже обсуждали – как мне «помочь». Шеф полиции сказал, что в «его городе» со мной ничего не посмели бы сделать, если бы я решила остаться. Бахри и Бир уже выпили изрядное количество виски, пора было остановить обсуждение и идти домой.

Наутро мы ели легкий завтрак вместе с двумя младшими братьями Бахри, и он просил меня не говорить его отцу в Москве, что он пьет виски…

Затем меня повезли к судье Дхавану, который был местным председателем общества Индо-Советской дружбы.

Бахри считал, что Дхаван может что-нибудь посоветовать. Пожилой франтоватый Дхаван слушал больше самого себя, рассказывая о своих впечатлениях от поездки в СССР. Он сразу понял, что моя «проблема» очень опасна даже для обсуждения, но старался быть любезным, пригласил меня к себе домой, и старался побольше расспросить. Дома были его жена и взрослый сын. Расспрашивали меня о моем отце, о матери, о Хрущеве. Когда я сказала, что понимаю бесполезность попыток остаться в Индии, Дхаван вздохнул с облегчением, и на прощание сказал мне восточный комплимент: – «Вы так же умны, как и очаровательны!»

Потом, в доме у Бахри, появился корреспондент местной газеты и пытался записывать, слушая темпераментного Бахри и задавая мне вопросы. Все это уже было опасно, и я мечтала о своем тихом Калаканкаре. Но не так легко было отсюда выбраться.

Мы были еще в гостях у местного богатого промышленника, производившего ручные фонарики для всей Индии. Он только что построил себе новую современную виллу, удобную и красивую, с басейном для плаванья. Интерьеры были европейскими и обнаруживали хороший вкус. Красивая, приветливая хозяйка с удовольствием показывала мне комнаты. Я не знаю – кто были гости за чаем, но разговор шел о сельском хозяйстве, и я с удовольствием высказала все, что думала о неудачах колхозного строя в СССР. Один из гостей оказался коммунистом и горячо возражал мне: наверное он никогда не бывал в СССР, а только читал брошюрки…

В Аллахабаде мне удалось послушать импровизацию на ситар. Что-то волшебное есть в этом инструменте, особенно бенгальцы хорошо им владеют. Все гости уже разошлись, а я сидела и никак не могла уйти. Да и сам импровизатор, закрыв глаза, забыл обо всем, и мелодии лились одна за другой, как журчащие воды реки. Эта музыка поздней ночью осталась одним из лучших впечатлений, унесенных мной из Индии.

Я видела Университет Аллахабада, раскинувшийся на большой территории, как и в Лакхнау. Мы ездили на Сангам – место слияния Ганга и Джамуны, где еще продолжалась ярмарка после недавнего мела. Тысячи паломников пришли сюда пешком из далеких провинций и теперь не торопились расходиться. Они брели по дороге, отправляясь в обратный путь, опираясь на палки. Как непреодолима сила традиции, влекущей их за сотни миль сюда для того, чтобы окунуться в «священные воды» на месте слияния двух рек!

Напоследок Бахри и Бир затащили меня на собрание местного клуба «Lions International», к которому они оба принадлежали. Я никогда раньше не слышала об этом всемирном обществе «львов и львиц» и с любопытством разглядывала хорошо одетых индийских и европейских женщин. Вдруг я с ужасом услышала свое имя, произнесенное председателем. Пришлось встать и сказать несколько слов о том, как мне нравится Индия: мои «гиды» и здесь не смогли удержать язык за зубами. Я решительно сказала, что уезжаю в Калаканкар. Но мы могли еще посмотреть «священный город» Бенарес, сделав для этого крюк в сто миль, и я не удержалась от искушения.

Из машины всегда больше видишь страну, а дороги Индии под сенью огромных деревьев, хотя и пыльны, но очень интресны. Сколько деревень мы проехали, сколько уличных ярмарок, сколько чапати съели по дороге, поджаренных тут же на жаровне, вместе с перчеными овощами. Обжигало рот, но вкусно, особенно если запить чашкой крепкого чая с молоком, который наливали тут же. Постепенно я совсем перестала обращать внимание на пыль и грязь, и эта уличная еда не причиняла мне никакого вреда.

«Священный город» произвел на меня удручающее впечатление, прежде всего, грязью и вонью, несравнимой ни с чем. На улицах, ведущих к берегу Ганга, бродили полуживые, облезлые коровы, под ногами всюду валялся помет. Нищие, калеки, умирающие паломники сидели тут же в пыли. На них жутко было взглянуть.

На набережной со множеством храмов, протянувшейся вдоль Ганга, молились, купались, стирали сари и дхоти. На ступенях одного храма сидел длиноволосый старик в красных одеждах и, закрыв глаза, пел – как тот паломник в поезде. Только этот старик был красив – все остальное отталкивало. Лодочники зазывали прокатиться по реке, – я отказалась. Пустынный Ганг в Калаканкаре был несравнимо прекраснее и внушительнее, чем здесь, в этом «сердце индуизма».

Мне хотелось назад в Калаканкар. Надоели шумные спутники, державшие бутылку вина даже в машине, раздражала суматоха, которую они устраивали вокруг меня. Они были славные ребята, и искренне хотели мне помочь, но разговоры, поднятые ими на весь Аллахабад, могли только все испортить. Этого они не понимали, а я им ничего не говорила о своих возможных планах. Наконец они отвезли меня в Калаканкар и укатили, выпив на дорогу еще по стаканчику.

Оставшись в своей комнате, я заглянула – на месте ли моя рукопись. Никто ею не интересовался здесь, и отлично! Меня ждала телеграмма от Любы Д'Астье: «Будем рады видеть Вас в Париже». Я рассмеялась прочтя это: с таким же успехом можно было сейчас пригласить меня на Луну…

Наутро на берегу реки я увидела группу крестьян и несколько человек в шортах и белых европейских рубашках.

«Это тоже американцы из Корпуса Мира», – сказала Пракаш, – «они учат наших как снимать местность на карту».

Вокруг работавших бегали любопытные мальчишки. Мне вдруг страшно захотелось заговорить с этими молодыми людьми – просто, чтобы посмотреть – а какие они, американцы? Молодые ребята оказались очень симпатичными, спросили меня, откуда я. Узнав, что я из Москвы, один заметил, что у него родственники в Латвии. Я постояла с ними минут пять и пошла к себе. Они не задавали никаких вопросов, потому что им надо было работать.

Когда я вернулась в дом, Пракаш смеялась: – «Ну, раз вы сами познакомились с американцами, теперь я могу позвать к чаю тех двух, которые работают в нашем сельскохозяйственном центре. Пускай Динеш злится – я не виновата!»

Был устроен чай с индийскими сластями и Сириш привел, наконец, своих американских друзей. Негра звали Миллер, а голубоглазого Шмидт. Оба были выбриты и вымыты, в свежих рубашках, их молодые лица были приветливы, они были рады снова быть здесь в гостях. Миллер рассказывал, что, наконец, они нашли себе повара, который готовит им пищу, и теперь они счастливы.

«Ах, какой повар!» – воскликнул он, – «как я люблю нашего повара!»

Неудобства жизни в индийской деревне, как видно, ничего не значили для этих здоровых, веселых ребят. Пракаш расспрашивала их, получают ли они письма от родителей, не трудно ли им работать здесь. Но им ничего не было трудно – раз есть повар! Это была милая встреча, важная для меня: я все больше верила теперь, что если я решусь обратиться к американцам, то мне легко будет разговаривать с ними.

Приближался день выборов в Парламент, 17-го февраля. Суреш был взволнован открытием: оказалось, что в избирательные списки включено несколько десятков давно умерших жителей. Пракаш с возмущением говорила, что на предвыборных митингах сторонники Конгресса угрожали тем, кто не будет голосовать за Конгресс и избили агитаторов за социалистов.

«Этого никогда у нас не было!» – говорила она, – «они запугивают наших крестьян, которые не понимают, что выборы тайные. Крестьяне думают, что обязаны голосовать за Динеша».

На избирательном бюллетене значатся не имена кандидатов, а семь рисунков-символов каждой партии. У Конгресса – вол, у коммунистов – серп и сноп, и так далее. Надо выбирать одну из семи таких же печатей и поставить ее на бюллетене. Это умеют даже неграмотные старики и женщины в самых отдаленных деревнях, но часто они не знают, кому отдать предпочтение.

Выборы проходили в разных провинциях в разные дни. Радио не умолкало в доме Суреша ни на минуту. Это были критические дни для правящей партии. Успех Конгресса висел во многих штатах на волоске.

В округе, к которому принадлежал Калаканкар, выборы не обошлись без насилия. Противники Конгресса были избиты. Крестьянам не давали подумать и подталкивали их, торопливо подсказывая где ставить печать. Об этом говорили все, кто входил в эти дни в постоянно открытые двери дома. Динеш, конечно, одержал победу, но очень незначительным большинством голосов. Теперь он уедет в Дели и снова надолго забудет о своем маленьком царстве.

* * *

Вскоре Суров еще раз посетил Калаканкар и привез категорический ответ Москвы на мою просьбу: – «В связи с тем, что цель визита осуществлена, дальнейшее пребывание в Индии нецелесообразно».

Моя индийская виза была уже просрочена на целый месяц, и МИД Индии продлил ее теперь до 15-го марта. Мне ничего не оставалось, как возвращаться в Дели. Самолет в Москву шел 1-го и 8-го марта.

Я хотела выиграть хоть лишнюю недельку, чтобы набраться сил здесь, в деревне, и просила Динеша заказать мне билет на самолет из Лакхнау в Дели на 5-го марта. Советское посольство было извещено. Я написала Бахри и Виру в Аллахабад, что к сожалению, должна уезжать.

В оставшиеся мне считанные дни я бродила по обезлюдевшему Калаканкару или сидела на террасе, глядя на Ганг. Я была приперта к стене. Все чувства были обострены и напряжены. Может быть, единственный раз жизнь предоставляла мне случай уйти от собственного прошлого.

Найду ли я в себе силы воспользоваться этим, или опять вернусь в проторенное русло привычного московского существования? Есть ли у меня самой силы начинать что-то новое? Моя решимость то нарастала, то исчезала. Я думала и думала об этом все последние дни. Рукопись жгла мне руки, как билет в другую, возможную жизнь. Но если бы и не было никакой рукописи, я все равно стояла бы сейчас перед той же дилеммой.

Последний день в Калаканкаре был печальным. Пракаш плакала с утра. Я была подавлена безвыходностью, у меня было такое чувство, как будто я добровольно отправлялась в тюрьму.

Наконец свежие цветы расставлены во всех комнатах – пусть здесь помнят обо мне еще несколько дней. Вещи уложены в «джип», в котором предстоит трястись в пыли три часа. Во дворе полно народу, пришли из деревни.

Сириш едет со мной в Лакхнау. Мне хочется расцеловать моих милых хозяев, с которыми мне было так хорошо, – но в Индии не приняты поцелуи. Все делают только последнее намаете.

«Я вернусь!» – говорю я им, зная, что вернусь сюда только в том случае, если не вернусь в Москву. Но они этого не понимают.

Наш «джип» поворачивает за кирпичную стену, и больше не видно серебристой ряби Ганга. Мы медленно едем по узкой улочке в гору.

Вот старый колодец, вот здание колледжа и Калаканкар скрывается из виду. Не знаю – надолго, или навсегда…