"Жажда жизни" - читать интересную книгу автора (Стоун Ирвинг)

ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ. ОВЕР

1

От волнения Тео не спал всю ночь. За два часа до прибытия поезда, с которым ехал Винсент, он был уже на Лионском вокзале. Иоганне пришлось остаться дома с ребенком. Она стояла на балконе их квартиры на четвертом этаже, в Ситэ Пигаль, и вглядывалась в даль сквозь листву огромного темного дерева, скрывавшего весь фасад дома. Она с нетерпением ждала, когда с улицы Пигаль завернет экипаж и подкатит к их дому.

От квартиры Тео до Лионского вокзала было далеко. Иоганне казалось, что ее ожиданию не будет конца. Она уже начала беспокоиться, не случилось ли с Винсентом в дороге несчастье. Но вот из—за угла улицы Пигаль вынырнул открытый фиакр, двое мужчин приветливо улыбались ей и махали руками. Иоганна горела нетерпением поскорей взглянуть на Винсента.

Ситэ Пигаль, небольшой тупик, упирался в крыло каменного здания с двором, засаженным деревьями. По обеим сторонам этого тупика стояло по два внушительных дома. Тео жил в доме восемь, втором от угла. Перед домом зеленел садик, а вдоль него был настлан тротуар. Через несколько минут фиакр уже подкатил к большому темному дереву и остановился у подъезда.

Винсент побежал наверх по лестнице, Тео не отставал от него. Иоганна готовилась увидеть инвалида, но у мужчины, который схватил ее в объятия, был прекрасный цвет лица, широкая улыбка и открытый решительный взгляд.

«Да он выглядит совершенно здоровым. С виду он гораздо крепче, чем Тео», – подумала Иоганна в первую же секунду.

Но она никак не могла заставить себя посмотреть на его ухо.

– Ну, Тео! – воскликнул Винсент, держа Иоганну за руки и глядя на нее с восхищением. – Жену ты себе выбрал очаровательную!

– Спасибо, Винсент, – смеясь, сказал Тео.

Иоганна во многом напоминала их мать. У нее были карие, такие же ласковые, как и у Анны—Корнелии, глаза, те же мягкие манеры, то же сочувственное и внимательное отношение к людям. Теперь, когда у нее родился ребенок, материнство уже наложило на нее свою печать. Это была полная женщина с правильными чертами овального, почти бесстрастного лица и густыми светло—каштановыми волосами, которые были скромно зачесаны назад, открывая высокий, как у всех голландок, лоб. Свою любовь к Тео она переносила и на Винсента.

Тео потащил Винсента в спальню, где спал в кроватке малыш. Братья молча смотрели на него, и на глазах у них выступили слезы. Иоганна поняла, что лучше оставить их наедине друг с другом; она тихонько пошла к двери. Но не успела она взяться за дверную ручку, как ее окликнул Винсент и, указывая на вышитое одеяльце, с улыбкой сказал:

– Не надо так кутать малыша, сестрица.

Иоганна бесшумно затворила за собой дверь. Винсент, снова залюбовавшись ребенком, почувствовал страшную тоску бобыля, которому суждено умереть, не оставив после себя потомства.

Тео как будто прочел его мысли.

– У тебя есть еще время, Винсент. В один прекрасный день ты найдешь себе подругу, которая будет любить тебя и разделит все невзгоды твоей жизни.

– Ах, нет, Тео, теперь уже поздно!

– Совсем недавно я столкнулся с женщиной, которая словно создана для тебя.

– Правда? Кто ж это такая?

– Это девушка из романа Тургенева «Новь». Ты ее помнишь?

– Ты говоришь о той, которая дружила с нигилистами и переправляла опасные бумаги через границу?

– О той самой. Твоя жена должна быть похожа на нее, Винсент, она должна быть из тех, кто прошел через все несчастья и горести жизни...

– Ну, а что она найдет во мне? В человеке об одном ухе?

Маленький Винсент, проснувшись, открыл глазки и улыбнулся. Тео взял ребенка из кроватки и передал его Винсенту.

– Он такой мягкий и тепленький, словно щенок, – сказал Винсент, прижимая его к груди.

– Слушай, ты, медведь, разве так держат младенца?

– Да, боюсь, что я умею держать только кисть и палитру.

Тео взял ребенка на руки и бережно прижал его к плечу, касаясь щекой каштановых локонов мальчика. И дитя, и Тео на миг показались Винсенту как бы высеченными из одного куска камня.

– Ну что ж, Тео, – сказал Винсент со вздохом, – у каждого человека своя дорога. Ты создал живое существо... а я создаю картины.

– Да, Винсент, видно, так уж тому и быть.

В тот же вечер у Тео собрались друзья Винсента по случаю его приезда в Париж. Первым пришел Орье, изящный молодой человек с волнистыми волосами и бородой, которая росла у него по обе стороны выбритого подбородка. Винсент провел его в спальню, где у Тео висел натюрморт Монтичелли – букет цветов.

– Вы пишете в своей статье, господин Орье, что я единственный художник, который улавливает в колорите вещей металлическое звучание, блеск драгоценного камня. Но посмотрите на этот натюрморт. Фада достиг этого за много лет до того, как я приехал в Париж.

Однако вскоре Винсент оставил споры с Орье и в знак благодарности за статью преподнес ему одно из своих полотен с кипарисами, написанных в Сен– Реми.

Ввалился Тулуз—Лотрек, запыхавшийся после шести маршей лестницы, но, как всегда, говорливый и в любую минуту готовый отпустить непристойную шутку.

– Винсент, – воскликнул он, пожимая приятелю руку. – Знаешь, там на лестнице я видел гробовщика. Как по—твоему, кого он дожидается, тебя или меня?

– Тебя, Лотрек! На мне он много не заработает.

– Предлагаю небольшое пари, Винсент. Спорим, что твое имя будет занесено в его приходную книгу раньше моего.

– Идет! А на что мы спорим?

– На обед в кафе «Афины» и билет в Оперу.

– Я бы просил вас, ребята, шутить чуточку повеселей, – слабо улыбнулся Тео.

Вошел какой—то незнакомый человек, поглядел на Лотрека и уселся на стуле в самом дальнем углу. Все ждали, что Лотрек представит его, но тот продолжал разговаривать как ни в чем не бывало.

– Познакомь же нас со своим другом, – сказал Лотреку Винсент.

– А он мне не друг, – расхохотался Лотрек. – Это мой сторож!

В комнате наступила напряженная тишина.

– Разве ты не знаешь, Винсент? Месяца два я был non compos mentis [не в здравом рассудке (лат.)]. Говорят, что это от злоупотребления спиртным, так что теперь я пью только молоко. Я пришлю тебе пригласительный билет на мою очередную вечеринку. На нем ты увидишь любопытный рисунок – я дою корову, да только вымя у нее не на том месте, где надо.

Иоганна подала угощение. Все говорили одновременно, перебивая друг друга, в воздухе плавал табачный дым. Это напомнило Винсенту прежние парижские времена.

– А как поживает Жорж Съра? – спросил он Лотрека.

– Жорж! Неужели ты ничего не знаешь?

– Тео не писал мне о нем, – сказал Винсент. – А что такое?

– Жорж умирает от чахотки. Доктор говорит, что он не дотянет и до дня своего рождения – ему скоро исполнится тридцать один.

– От чахотки? Как же это, ведь Жорж был такой крепкий! Какого же черта...

– Он слишком много работал, Винсент, – объяснил Тео. – Ведь ты не видел его уже два года. Жорж трудился, как вол. Спал два—три часа в сутки, остальное время работал с дьявольским ожесточением. Даже его добрая мамаша была не в силах спасти его.

– Значит, Жоржа скоро не станет, – задумчиво произнес Винсент.

Явился Руссо, притащив Винсенту кулек своего печенья. Папаша Танги, все в той же круглой соломенной шляпе, преподнес Винсенту японскую гравюру и сказал горячую речь но поводу того, как они все рады снова видеть Винсента в Париже.

В десять часов Винсент, несмотря на протесты друзей, сходил в лавку и купил большую банку маслин. Он заставил есть эти маслины всех, даже незнакомца, пришедшего с Лотреком.

– Если бы вы хоть раз увидели, как прекрасны серебристо—зеленые рощи олив в Провансе, – восторженно говорил он, – право же, вы ели бы маслины до конца своих дней!

– Кстати, если уж речь зашла об сливовых рощах, Винсент, – сказал Лотрек, – как тебе понравились арлезианки?

Утром Винсент вынес коляску на улицу и поставил ее около дома, чтобы малыш мог полежать часок на солнышке под присмотром Иоганны. Затем Винсент вернулся в квартиру, скинул пиджак и долго стоял, оглядывая стены. Они были украшены его картинами. В столовой, над камином, висели «Едоки картофеля», в гостиной «Вид в окрестностях Арля» и «Рона ночью», в спальне «Фруктовый сад в цвету». К отчаянию горничной, под кроватями, под диваном, под буфетом, в чулане были свалены целые кучи полотен, еще не вставленных в рамы.

Однажды Винсент искал что—то в письменном столе Тео и увидел толстую пачку писем, перевязанных крепкой бечевкой. Он очень удивился, обнаружив, что это его собственные письма. Тео тщательно хранил каждую строчку, написанную ему братом с того самого времени, как, двадцать лет назад, Винсент уехал из Зюндерта в Гаагу и поступил к Гупилю. В общей сложности у него накопилось семьсот писем. Винсент изумлялся: чего ради брат бережет эти древние пожелтевшие листки?

В другом ящике Винсент нашел рисунки, которые он посылал Тео последние десять лет, – все они были аккуратнейшим образом разложены по периодам его жизни. Вот углекопы Боринажа, их жены, собирающие терриль; вот землепашцы и сеятели в полях близ Эттена; вот старики и старухи, нарисованные в Гааге; вот землекопы Гееста, рыбаки Схевенингена; едоки картофеля и ткачи Нюэнена; вот рестораны и уличные сцены Парижа; вот самые первые подсолнухи и наброски фруктовых садов Арля; а вот двор с высокими деревьями в лечебнице Сен—Реми.

– Сейчас я устрою свою собственную выставку! – сказал Винсент.

Он снял все картины со стен, разложил перед собой рисунки и вытащил все холсты из—под кроватей и прочей мебели. Он тщательно распределил свои работы по периодам. Потом выбрал рисунки и полотна, в которых ему удалось наиболее верно выразить дух изображаемых мест.

В прихожей, куда прежде всего попадал всякий, кто приходил к Тео, Винсент развесил около тридцати своих ранних этюдов: боринажские углекопы около шахт, возле овальных печурок, за ужином в своих жалких лачугах.

– Это будет зал рисунка углем, – объявил Винсент сам себе.

Он осмотрел остальные комнаты и решил, что теперь лучше всего приняться за ванную. Он встал на стул и ровными рядами развесил на всех четырех стенках свои эттенские наброски, изображавшие брабантских крестьян.

– А это будет у нас зал рисунка плотничьим карандашом.

Затем Винсент перешел в кухню. Здесь он поместил гаагские и схевенингенские этюды, – вид из окна мастерской на дровяной склад, песчаные дюны, баркасы, которые рыбаки вытаскивают на берег.

– Зал номер три, – провозгласил Винсент. – Зал акварелей.

В крохотном чуланчике он повесил картину, изображавшую его добрых друзей Де Гроотов – «Едоки картофеля»; это была первая его картина маслом, в которой он полностью себя выразил. Вокруг нее он поместил множество этюдов – нюэненские ткачи, крестьяне в траурной одежде, кладбище за отцовской церковью, тонкий, изящный шпиль колокольни.

Свою собственную комнату Винсент отвел под полотна, написанные маслом в Париже, те самые, что он развесил у Тео на улице Лепик, перед тем как уехать в Арль. В гостиной он повесил свои сияющие яркими красками арлезианские полотна. Спальню Тео Винсент украсил картинами, написанными в приюте Сен—Реми.

Кончив работу, он подмел полы, надел пальто и шляпу, спустился по лестнице и покатил маленького тезку по солнечной стороне Ситэ Пигаль, а Иоганна шла рядом, держа Винсента за руку и болтая с ним по—голландски.

В начале первого из—за угла улицы Пигаль появился Тео; счастливо улыбаясь, он помахал им рукой, подбежал к коляске и любовно вынул оттуда младенца. Они оставили коляску у консьержки и, оживленно разговаривая, стали подниматься по лестнице. Когда они были уже у дверей квартиры, Винсент остановил их.

– Сейчас я покажу вам выставку Ван Гога, – сказал он. – Тео и Ио, приготовьтесь к суровому испытанию.

– Выставку, Винсент? – удивился Тео. – Где же она?

– Зажмурьтесь! – скомандовал Винсент.

Он распахнул дверь настежь, и трое Ван Гогов вошли в прихожую. Тео и Иоганна, пораженные, глядели во все глаза.

– Когда я жил в Эттене, – говорил Винсент, – отец сказал однажды, что зло не может породить добро. Я возразил ему, что оно не только может, но и должно породить добро, особенно в искусстве. Если вы не против, дорогие мои брат и сестра, я расскажу вам историю жизни человека, который начал с неуклюжих, грубых рисунков, словно неловкий ребенок, и за десять лет постоянного труда добился того... впрочем, вы сами увидите, чего он добился.

И он повел их из комнаты в комнату, строго соблюдая временную последовательность. Они стояли перед полотнами, словно экскурсанты в музее, и глядели на труд целой человеческой жизни. Они видели, как медленно, ценой тяжких учений созревал живописец, как он на ощупь, вслепую искал верных и совершенных средств выражения, видели, какой переворот пережил он в Париже, с какой страстью зазвучал его могучий голос в Арле, когда в едином порыве дали себя знать все труды прежних лет... а потом... катастрофа... полотна, написанные в Сен—Реми... отчаянные усилия поддержать творческий жар и медленное падение вниз... вниз... вниз...

Они смотрели на выставку глазами случайных сторонних посетителей. За какие—то полчаса перед ними прошел весь земной путь человека.

Иоганна приготовила настоящий брабантский завтрак. Винсент с удовольствием снова отведал голландской пищи. После того как Иоганна убрала со стола, братья закурили трубки и начали разговор.

– Винсент, ты должен во всем слушаться доктора Гаше.

– Да, Тео.

– Понимаешь, он специалист по нервным болезням. Если ты будешь выполнять его указания, то непременно вылечишься.

– Хорошо, Тео.

– Кроме того, Гаше занимается и живописью. Он каждый год выставляет свои работы у Независимых под именем П.ван Рэйсела.

– А хорошие у него картины, Тео?

– Нет, я бы не сказал. Но он из тех людей, у которых настоящий талант распознавать таланты. Двадцатилетним юношей он приехал в Париж изучать медицину и подружился с Курбе, Мюрже, Шанфлери и Прудоном. Он частенько заходил в кафе «Новые Афины» и скоро близко сошелся с Мане, Ренуаром, Дега, Дюраном и Клодом Моне. Добиньи и Домье работали в его доме задолго до того, как появился импрессионизм.

– Да неужели?

– Почти все полотна, которыми он владел, написаны или у него в саду, или в гостиной. Писсарро, Гийомен, Сислей, Делакруа – все они жили и работали в Овере у Гаше. У него ты увидишь также полотна Сезанна, Лотрека и Съра. Уверяю тебя, Винсент, с середины этого века не было ни одного талантливого живописца, который не дружил бы с доктором Гаше.

– Да неужели? Довольно, Тео, ты меня совсем запугал! Я ведь не принадлежу к этой блестящей плеяде. А видал он хоть одно мое полотно?

– Ну и болван же ты! А как по—твоему, почему ему так хочется, чтобы ты приехал в Овер?

– Убей меня бог, если я знаю.

– Да потому, что он считает твои арлезианские ночные картины лучшим, что только было на последней выставке Независимых. Клянусь тебе, когда я показал ему панно с подсолнухами, которые ты написал в Арле для Гогена, у него слезы навернулись на глаза. Он посмотрел на меня и сказал: «Господин Ван Гог, ваш брат – великий художник. За всю историю живописи еще никто не находил такого желтого цвета, как на этих подсолнухах. Один эти полотна сделают имя вашего брата бессмертным».

Винсент почесал в затылке и смущенно улыбнулся.

– Хорошо, – сказал он, – если доктор Гаше такого мнения о моих подсолнухах, то мы с ним поладим.

2

Доктор Гаше встретил Тео и Винсента на станции. Это был суетливый, нервный, порывистый человечек с тревожной грустью в глазах. Он с жаром пожал руку Винсенту.

– Да, да, наши места – просто клад для художника. Вам понравится здесь. Я вижу, вы прихватили с собой мольберт. А красок вы взяли достаточно? Вам надо приниматься за работу не теряя времени. Сегодня вы обедаете у меня. Привезли вы какие—нибудь новые полотна? Боюсь, у нас вам не найти арлезианских желтых тонов, зато тут есть кое—что другое, да, да, кое—что другое. Вы должны писать у меня в доме. Я покажу вам вазы и столы, которые писали все художники от Добиньи до Лотрека. Как вы себя чувствуете? Вид у вас прекрасный. Ну что, нравится вам здесь? Да, да, мы займемся вами. Мы сделаем из вас здорового человека!

Еще с железнодорожной платформы Винсент увидел рощу, мимо которой по благодатной долине текла зеленая Уаза. Он даже отошел немного в сторону, чтобы лучше охватить взглядом пейзаж. Тео тихонько заговорил с доктором Гаше.

– Прошу вас, следите за братом как можно внимательней, – сказал он. – Если заметите, что приближается кризис, немедленно телеграфируйте мне. Я должен быть около него, когда он... ему нельзя позволять, чтобы... говорят, что он...

– Ну, ну! – прервал его доктор Гаше, пританцовывая на месте и теребя свою козлиную бородку. – Разумеется, он сумасшедший. Но что вы хотите? Все художники сумасшедшие. Это самое лучшее, что в них есть. Я это очень ценю. Порой мне самому хочется быть сумасшедшим. «Ни одна благородная душа не лишена доли сумасшествия». Знаете, кто это сказал? Аристотель – вот кто.

– Прекрасно, доктор, – заметил Тео. – Но Винсент еще молод, ему всего тридцать семь лет. Лучшие годы жизни у него впереди.

Доктор Гаше сорвал с головы свою забавную белую фуражку и несколько раз провел рукою по волосам без всякой надобности.

– Предоставьте все мне. Я знаю, как обращаться с художниками. Он у меня через месяц будет здоровым человеком. Я заставлю его работать. Это его живо излечит. Я предложу ему писать мой портрет. Сейчас же. Сразу после обеда. Я исцелю ему мозг, можете быть уверены.

Подошел Винсент, полной грудью вдыхая чистый деревенский воздух.

– Ты должен привезти сюда Ио вместе с малышом, Тео. Это преступление – держать детей в городе.

– Да, да, вы должны приехать сюда на воскресенье и провести с нами весь день! – воскликнул Гаше.

– Спасибо, спасибо. Это будет прекрасно. А вот в мой поезд. До свидания, доктор Гаше, благодарю вас за заботу о брате. Винсент, пиши мне каждый день.

У доктора Гаше была привычка брать спутника за локоть и тащить за собой. Подталкивая Винсента вперед, он так и сыпал словами, перескакивал с предмета на предмет, сам отвечал на свои вопросы и резким, пронзительным голосом произносил длинные монологи.

– Вон та дорога ведет в поселок, – говорил Гаше, – та, длинная и прямая. Но сейчас я поведу вас другой дорогой на вершину холма – оттуда видна вся окрестность. Ничего, что вы тащите мольберт? Вам не тяжело? Вон там, слева, католическая церковь. Вы заметили, что католики всегда строят свои церкви на холмах, чтобы они были хорошо видны? Ох, господи, должно быть, я старею, этот подъем кажется мне все круче и круче с каждым годом. Видите, какие там прелестные хлебные поля? Весь Овер окружен ими. Вы непременно должны их написать. Конечно, они не такие желтые, как в Провансе... а вон там, справа, – кладбище... оно на самой вершине холма, над рекой и над всей долиной... как вы полагаете, разве не все равно мертвым, где лежать?.. а мы отдали им лучшее место во всей долине Уазы... Может быть, зайдем туда? Ниоткуда так хорошо не видно реки, как с кладбища. .. ведь там увидишь все вплоть до Понтуаза... да, да, ворота не заперты, надо только толкнуть их... вот так... Ну, разве тут не чудесно? Эти высокие стены мы выстроили, чтобы защищаться от ветра... мы хороним здесь и католиков и протестантов...

Винсент скинул с плеч мольберт и, чтобы отдохнуть от речей доктора Гаше, прошел немного вперед. Кладбище имело форму квадрата и занимало не только вершину холма, но и часть склона. Винсент дошел до задней стены, откуда была прекрасно видна расстилавшаяся внизу долина Уазы. Холодная зеленая лента реки красиво вилась среди изумрудных берегов. Справа выглядывали тростниковые крыши какой—то деревни, а чуть подальше – другой холм, на котором возвышался старинный замок. Лучи яркого майского солнца заливали кладбище, густо поросшее весенними цветами. А над ним, сияя, опрокинулся нежно—голубой купол неба. Здесь царил удивительный, невозмутимый, почти неземной мир и покой.

– Вы знаете, доктор Гаше, – сказал Винсент, – это очень хорошо, что я побывал на юге. Теперь я гораздо лучше вижу север. Посмотрите, какая лиловость на том, дальнем берегу реки, где трава еще не тронута солнышком.

– Да, да, лиловость, именно лиловость, иначе не скажешь...

– И каким здесь веет здоровьем, – задумчиво продолжал Винсент. – Какой тут покой, какая тишина.

Они спустились с холма, миновали пшеничное поле, церковь и вышли на прямую дорогу, которая вела в поселок.

– Мне, право, жаль, что я не могу поместить вас у себя в доме, – сказал доктор Гаше, – но, увы, у нас нет ни одной свободной комнаты. Я укажу вам хорошую гостиницу, а вы каждый день станете приходить ко мне писать и будете чувствовать себя как дома.

Доктор схватил Винсента за локоть и потащил его мимо мэрии к реке, где была летняя гостиница. Он поговорил с хозяином, и тот согласился предоставить Винсенту комнату и стол за шесть франков в день.

– Ну вот, можете устраиваться, – весело сказал Гаше. – А в час приходите ко мне обедать. И тащите свой мольберт и краски. Вы должны написать мой портрет. А еще принесите показать ваши новые работы. Мы там вволю поболтаем. Идет?

Как только доктор скрылся из виду, Винсент взял свои пожитки и поплелся к выходу.

– Постойте! – окликнул его хозяин. – Куда же вы?

– Я рабочий, а не капиталист, – ответил ему Винсент. – Я не могу платить вам шесть франков в день.

Он вернулся на площадь и разыскал там маленькое кафе, как раз напротив мэрии. Называлось оно по фамилии хозяина – Раву, там Винсент договорился, что будет платить за комнату и стол три с половиной франка в день.

Кафе Раву было излюбленным местом встречи крестьян и рабочих, живших близ Овера. Войдя в него, Винсент увидел справа небольшую стойку, все остальное пространство сумрачного, унылого зала было заставлено грубыми деревянными столами и скамьями. В углу, за стойкой, виднелся бильярдный стол с грязным и рваным зеленым сукном. Стол этот был гордостью и украшением кафе. В дальнем конце зала была дверь на кухню, а сразу же за дверью – витая лестница, которая вела наверх, где были три комнатки с кроватями. Из своего окна Винсент видел шпиль католической церкви и кусок кладбищенской стены, – в мягком свете оверского солнца ее коричневый тон был чист и нежен.

Винсент взял мольберт, краски и кисти, захватил портрет арлезианки и отправился на поиски дома Гаше. Та же дорога, что вела со станции к кафе Раву, у площади круто сворачивала на запад и шла вверх по склону. Скоро Винсент очутился у развилки. Правая дорога поднималась к холму с замком, а левая через зеленое поле гороха уходила к реке. Гаше велел ему идти прямо, оставляя холм в стороне. Винсент медленно шел и думал о докторе, заботам которого его поручил Тео. Он заметил, что домики с тростниковыми крышами сменились богатыми виллами и поселок приобрел совсем другой вид.

Винсент потянул медную ручку звонка, торчавшую в высокой каменной стене. На звон колокольчика выбежал Гаше. Он повел Винсента по крутой каменной лестнице на террасу, где был разбит цветник. Дом был трехэтажный, прочный, удобный и красивый. Доктор взял Винсента под руку и вывел на задний двор, где у него жили утки, куры, индейки, павлины и множество кошек.

– А теперь идемте в гостиную, Винсент, – сказал Гаше, поведав Винсенту во всех подробностях историю каждой птицы.

Гостиная, занимавшая переднюю часть дома, была просторная, с высоким потолком, но в ней было всего—навсего два маленьких окна, выходивших в сад. Эта большая комната была так заставлена мебелью, антикварными редкостями и всякой рухлядью, что у стола, стоявшего посередине, едва хватало места для двух человек. Окна пропускали очень мало света, и Винсенту показалось, что все вещи в гостиной черные.

Гаше метался по комнате, то и дело хватал какой—нибудь предмет, совал его Винсенту и вырывал из рук, раньше чем тот успевал что—либо рассмотреть.

– Поглядите. Видите букет на той картине? Делякруа держал цветы вот в этой вазе. Можете ее потрогать. Разве вы не чувствуете, что это та самая вещь? Видите это кресло? На нем сидел у окна Курбе, когда писал мой сад. А эти красивые блюда? Их привез мне Демулен из Японии. Одно из этих блюд брал для своего натюрморта Клод Моне. Натюрморт наверху. Идемте, я покажу.

За обедом Винсент познакомился с сыном Гаше, Полем, живым и красивым пятнадцатилетним мальчиком. Несмотря на то что Гаше страдал желудком, обед у него был из пяти блюд. Винсент, привыкнув в Сен—Реми к одной чечевице да черному хлебу, спасовал уже после третьего блюда.

– А теперь нам надо поработать! – воскликнул доктор. – Вы будете писать мой портрет, Винсент; я буду позировать вот так, как сижу сейчас, хорошо?

– Мне сначала надо бы узнать вас поближе, доктор, а то, боюсь, портрет выйдет очень поверхностный.

– Ну что ж, возможно, вы правы, возможно, и правы. Но что—нибудь вы все—таки напишете? Позвольте мне посмотреть, как вы работаете. Мне так хочется посмотреть!

– Я видел в саду место, которое стоило бы написать.

– Чудесно! Чудесно! Сейчас мы поставим вам мольберт. Поль, вынеси господину Винсенту мольберт в сад. Вы мне покажите это место, и я скажу, писал ли его кто—нибудь из художников.

Пока Винсент работал, доктор бегал вокруг него, размахивая руками и выражая восторг, ужас, удивление. Винсент слышал за своей спиной тысячу советов, возгласов и всевозможных наставлений.

– Да, да, это у вас получилось хорошо. Вот, вот, красный краплак. Осторожнее! Вы испортите все дерево. Ага, сейчас в самый раз... Нет, нет! Хватит, оставьте в покое кобальт. Это вам не Прованс. Теперь, по—моему, хорошо! Да, да, просто прекрасно! Осторожней, осторожней, Винсент. Сделайте, пожалуйста, желтое пятнышко на этом цветке. Да, да, вот здесь. Как сразу все оживает и играет! У вас прямо—таки животворная кисть. Нет, нет! Умоляю вас, не надо! Легче, легче! Не так энергично. А, да, да, теперь я понял. Merveilleux! [Восхитительно! (фр.)]

Винсент терпел кривлянье и болтовню доктора, сколько хватило сил. Потом он обернулся и сказал:

– Дорогой друг, вам не кажется, что такое волнение может вредно отразиться на вашем здоровье? Вы медик и должны знать, как важно держать себя в руках и не волноваться.

Но когда кто—нибудь писал на глазах у Гаше, он не мог не волноваться.

Закончив этюд, Винсент вместе с доктором Гаше вернулся в дом и показал ему портрет арлезианки, который он принес. Доктор прищурил один глаз и насмешливо посмотрел на полотно. Он долго что—то бормотал, пререкаясь сам с собой насчет достоинств и недостатков портрета, и наконец изрек:

– Нет, этого я не могу принять. Не могу согласиться с ним полностью. Не вижу, что вы хотели сказать в этом портрете.

– Я и не старался ничего сказать, – заметил Винсент. – Это, если угодно, обобщенный портрет арлезианки. Я просто хотел выразить красками арлезианский характер.

– Увы, – промолвил доктор скорбным тоном. – Я не могу с ним полностью согласиться.

– Вы не возражаете, если я посмотрю ваши коллекции?

– Конечно, конечно, смотрите сколько угодно. А я тем временем посижу около этой дамы и подумаю, могу ли я принять ее.

В сопровождении услужливого Поля Винсент бродил по комнатам целый час. В каком—то пыльном углу он наткнулся на небрежно брошенное полотно Гийомена; нагая женщина, лежащая на кровати. Картина валялась без всякого присмотра и начала уже трескаться. Пока Винсент разглядывал ее, в комнату взволнованно вбежал доктор Гаше и засыпал Винсента вопросами относительно арлезианки.

– Неужели вы смотрели на нее все это время? – изумился Винсент.

– Да, да, она постепенно до меня доходит, она доходит, я уже начинаю чувствовать ее.

– Извините меня, доктор Гаше, за нескромный совет, но это великолепный Гийомен. Если вы не вставите его в раму, он погибнет.

Гаше даже не слушал Винсента.

– Вы утверждаете, что следовали в рисунке Гогену... Я не могу согласиться с вами... эти резкие контрасты цвета... Они убивают всю ее женственность... нет, не то чтобы убивают, но... да, да, пойду посмотрю на нее снова... она постепенно доходит до меня... понемногу... вот—вот, кажется, и сойдет с полотна!

Весь остаток дня Гаше метался около арлезианки, тыкал в нее пальцем, всплескивал руками, без умолку тараторил, задавал бесчисленные вопросы и сам же отвечал на них, принимая все новые позы. Когда наступил вечер, арлезианка окончательно завоевала его сердце. На доктора снизошло радостное успокоение.

– Ах, как она трудна – простота, – произнес он, стоя перед портретом, умиротворенный и измученный.

– Да, трудна.

– А эта дама прекрасна, прекрасна! Никогда я не чувствовал характер так глубоко.

– Если она вам нравится, доктор, – она ваша. И этюд, который я написал сегодня в саду, тоже ваш.

– Но зачем же вы дарите мне картины, Винсент? Ведь это ценность.

– Скоро наступит время, когда вам, может быть, придется заботиться обо мне, лечить меня. У меня не будет денег, чтобы заплатить вам. Вместо денег я плачу вам полотнами.

– Но я и не хочу лечить вас ради денег, Винсент. Я сделаю это из дружбы к вам.

– Значит, так тому и быть! Я тоже дарю вам эти картины из дружбы.

3

Так Винсент снова вступил на стезю живописца. Он лег спать в девять, вдоволь насмотревшись, как под тусклой лампой кафе Раву рабочие играли в бильярд. Встал он в пять утра. Погода была чудесная, солнце светило мягко, долина сияла свежей зеленью. Долгий недуг и вынужденная праздность в приюте святого Павла давали себя чувствовать: кисть выскальзывала у Винсента из пальцев.

Винсент попросил Тео прислать ему книгу Барга, чтобы упражняться, копируя оттуда рисунки, так как боялся, что если он не будет опять постоянно изучать пропорции обнаженного тела, ему это даром не пройдет. Винсент все время присматривался, нельзя ли найти в Овере маленький домик и поселиться тут навсегда. Ему не давала покоя мысль: а вдруг Тео был прав, когда говорил, что где—то на свете есть женщина, которая соединила бы с ним свою судьбу. Он вынул несколько своих полотен, написанных в Сен—Реми, и кое—где тронул их кистью, стараясь довести до совершенства.

Но эта внезапная вспышка энергии скоро угасла – то был лишь рефлекс организма, еще слишком крепкого, чтобы поддаться разрушению.

Теперь, после долгого заключения в лечебнице, дни казались Винсенту неделями. Он не знал, чем их заполнить, так как писать с утра до вечера он уже не мог. Да у него уже и не было такого желания. Пока не стряслась беда в Арле, ему не хватало для работы и суток, теперь же время тянулось бесконечно.

Из того, что он видел, лишь немногое заставляло его взяться за кисть, а начав работать, он испытывал странное спокойствие, почти безразличие. Лихорадочной страсти писать всегда, каждую минуту, писать горячо и самозабвенно Винсент уже не испытывал. Он работал теперь словно бы для провождения времени. И если к вечеру полотно бывало не окончено... что ж, это его уже не трогало.

Доктор Гаше по—прежнему был единственным его другом в Овере. Гаше, проводивший почти все дни в своем врачебном кабинете в Париже, по вечерам нередко заглядывал в кафе Раву посмотреть на новые полотна. Винсент часто задумывался, видя в его глазах глубокую, безысходную печаль.

– Отчего вы так несчастны, доктор Гаше? – спрашивал он.

– Ах, Винсент, я работал столько лет... и так мало сделал хорошего. Врач видит только одно страдание, страдание и страдание...

– Я охотно поменялся бы с вами профессией, – сказал Винсент.

В грустных глазах Гаше блеснуло восхищение.

– Ах, что вы, Винсент, призвание живописца – самое прекрасное на свете. Всю жизнь я хотел быть художником... но я мог уделять этому час– другой лишь изредка, урывками... вокруг так много больных людей, которым я нужен.

Доктор Гаше встал на колени и вытащил из—под кровати Винсента груду полотен. Он поставил перед собой пылающий желтый подсолнух.

– Если бы я написал хоть одно такое полотно, Винсент, я считал бы, что моя жизнь не прошла даром. Я потратил долгие годы, облегчая людские страдания... но люди в конце концов все равно умирают... какой же смысл? Эти подсолнухи... они будут исцелять людские сердца от боли и горя... они будут давать людям радость... много веков... вот почему ваша жизнь не напрасна... вот почему вы должны быть счастливым человеком.

Спустя несколько дней Винсент закончил портрет доктора в его белой фуражке и темно—синей куртке, на чистом кобальтовом фоне. Лицо доктора было написано в очень красивых, светлых тонах, кисти рук были тоже светлые. Доктор Гаше сидел, облокотившись на красный стул, на столе лежала желтая книга и веточка наперстянки с лиловыми цветами. Когда портрет был готов, Винсент подивился тому, как разительно он напоминает его автопортрет, написанный в Арле еще до приезда Гогена.

Доктор влюбился в портрет до безумия. Никогда еще Винсенту не доводилось выслушивать столь пылкие похвалы и шумные восторги. Гаше настаивал, чтобы Винсент сделал для него копию. Когда Винсент согласился, радости доктора не было границ.

– Вы должны воспользоваться моим печатным станком, Винсент, – с жаром говорил доктор. – Мы привезем из Парижа все ваши полотна и сделаем с них литографии. Это не будет вам стоить ни одного сантима. Идемте, вы сейчас увидите мою печатню.

Они поднялись по приставной лестнице, открыли люк и влезли на чердак. Мастерская Гаше была набита такими таинственными, фантастическими инструментами, что Винсенту показалось, будто он попал в лабораторию средневекового алхимика.

Спускаясь вниз, Винсент увидел, что нагая женщина Гийомена по– прежнему валяется без всякого присмотра.

– Доктор Гаше, – сказал он, – я просто настаиваю, чтобы вы вставили эту картину в раму. Вы губите шедевр.

– Да, да, я давно собираюсь заказать для нее раму. Так когда же мы поедем в Париж за вашими полотнами? Вы можете печатать литографии в любом количестве. Я вам дам все материалы.

Май незаметно прошел, наступил июнь. Винсент писал католическую церковь на холме. К вечеру он сильно утомился и бросил полотно, не закончив. Огромным усилием воли он заставил себя написать поле пшеницы; он писал его лежа, почти зарывшись в пшеницу головой. Кроме того, он завершил большое полотно – дом госпожи Добиньи; изобразил на фоне ночного неба еще один дом – белый, с оранжевыми огнями в окнах, с темной зеленью деревьев и травы вокруг – все это было пронизано минорной нотой розового; вечерний мотив был и на другом этюде – два совершенно черных грушевых дерева с желтоватым небом на заднем плане.

Но живопись уже не приносила ему радости. Он работал по привычке, так как ему нечего было больше делать. Могучая инерция десяти лет огромного труда еще влекла его вперед. Но если прежде при виде живой природы его бросало в трепет, то теперь он оставался холодным и равнодушным.

– Я писал это столько раз, – бормотал он себе под нос, шагая по дороге с мольбертом за спиной в поисках мотива. – Мне нечего больше к этому добавить. Зачем повторять самого себя? Отец Милле был прав. «Я скорее предпочел бы вовсе ничего не делать, чем выразить себя слабо».

Но его любовь к природе еще не умерла – просто исчезла непреодолимая, жгучая потребность с жадностью наброситься на открывшийся пейзаж и воссоздать его на холсте. Он уже отгорел. За весь июнь он написал только пять полотен. Он устал, несказанно устал. Он чувствовал себя измученным, обессиленным, опустошенным – словно каждая из тех сотен рисунков и картин, которые одна за другой выходили из—под его руки в последние десять лет, отнимала у него по искорке жизни.

Теперь он работал уже только потому, что считал себя обязанным как– то рассчитаться с Тео за его долголетнюю денежную помощь. И все же, когда он однажды, доведя очередной этюд до половины, сообразил, что тех полотен, которыми набита квартира Тео, не распродать и за десять человеческих жизней, легкая тошнота сдавила ему горло и он с отвращением оттолкнул мольберт.

Винсент знал, что следующий припадок будет в июле, через три месяца после предыдущего. Он очень боялся, что во время приступа он сделает что– нибудь дикое и восстановит против себя весь поселок. Уезжая из Парижа, он не условился с Тео о деньгах и теперь лишь гадал, сколько же франков в месяц будет ему присылать брат. Глаза Гаше, в которых то таилась бесконечная печаль, то горел восторг, раздражали его все больше.

В довершение всего, заболел ребенок Тео.

Винсент совсем потерял голову от беспокойства за своего тезку. Он крепился, сколько мог, потом, не выдержав, поехал в Париж. Его неожиданное появление в Ситэ Пигаль лишь увеличило смятение в доме. Тео осунулся, вид у него был нездоровый. Винсент всеми силами старался ободрить его.

– Меня беспокоит не только малыш, Винсент, – признался он наконец.

– Кто же еще, Тео?

– Валадон. Он грозит меня уволить.

– Как он может, Тео? Ты служишь у Гупиля уже шестнадцать лет!

– Я знаю. Но он говорит, что я пренебрегаю своими обязанностями, увлекаясь импрессионистами. А я их продаю очень немного и всегда по дешевке. Валадон заявил, что моя галерея за последние годы приносит только убытки.

– И он действительно может выгнать тебя?

– Почему же нет? Паи Ван Гогов давно уже все распроданы.

– Что же ты тогда будешь делать, Тео? Откроешь собственную галерею?

– Где уж тут! У меня были кое—какие сбережения, но я все потратил на жену и ребенка.

– Вот если бы не тратил на меня попусту тысячи франков...

– Оставь, пожалуйста, Винсент. Это не имеет никакого отношения к делу. Ты знаешь, что я...

– Но как же ты теперь, Тео? У тебя ведь Ио и малыш.

– Да, да. Ну, что ж... я, право, не знаю... сейчас меня больше всего тревожит ребенок.

Винсент прожил в Париже несколько дней. Он старался поменьше бывать дома, чтобы не беспокоить ребенка. Париж и старые друзья растревожили его. Он чувствовал, как к нему подкрадывается болезнь. Когда маленький Винсент начал понемногу выздоравливать, он сел в поезд а уехал в тихий Овер.

Но оверская тишина не принесла исцеления. Винсент терзался, одолеваемый заботами. Что с ним будет, если Тео потеряет место? Неужели он окажется на улице, как последний нищий? А как же Но с малышом? Что, если ребенок умрет? Он знал, что Тео с его хрупким здоровьем не вынесет этого удара. И кто будет кормить их всех, пока Тео подыщет новое место? И найдет ли он в себе силы, чтобы обивать пороги?

Винсент часами сидел в темном зале кафе Раву. Здесь все напоминало ему кафе на площади Ламартина – и запах перекисшего пива, и едкий дым табака. Он вяло гонял бильярдным кием по столу обшарпанные шары. У него не было денег, чтобы выпить. Не было денег ни на краски, ни на холст. В такое трудное время он не мог попросить у Тео ни сантима. И он холодел от страха при мысли, что если в июле с ним случится припадок, он натворит в безумии что—нибудь такое, что вовлечет Тео в новые хлопоты и расходы.

Он старался работать, но это не приносило облегчения. Он уже написал все, что хотел написать. Он уже сказал все, что хотел сказать. Природа больше не возбуждала в нем творческой страсти, и он знал, что все лучшее в нем уже умерло.

Шли дни. Наступила середина июля, а с нею зной и духота. Тео, постоянно живший под угрозой лишиться куска хлеба, мучимый тревогами за ребенка, осаждаемый счетами врачей, все же выкроил пятьдесят франков и послал их брату. Винсент расплатился этими деньгами с Раву. Теперь он мог жить здесь до конца июля. А потом... что потом? Ему уже не приходилось больше рассчитывать на помощь Тео.

Он подолгу лежал на спине в пшеничном поле, близ кладбища, на самом солнцепеке. Он бродил по берегам Уазы, вдыхая запах холодной воды и пойменных трав. Он шел обедать к Гаше и набивал живот едой, уже не чувствуя ее вкуса, не в состоянии ее переварить. Когда доктор восторгался его полотнами, Винсент думал:

«Он говорит не обо мне. Эти картины, должно быть, не мои. Я никогда не писал ни одного полотна. Я даже не узнаю свою подпись на холсте. Я не помню, чтобы я хоть раз прикоснулся кистью к этим полотнам. Видно, их написал кто—то другой!»

Лежа в своей темной комнате, он говорил себе:

«Предположим, Тео не потеряет работы. Предположим, он сможет посылать мне сто пятьдесят франков в месяц. Что мне тогда делать? Я держался все эти тяжкие годы потому, что мне надо было писать, надо было выразить то, что горело в моей душе и жгло меня. Но теперь во мне все угасло. Я сейчас словно пустая раковина. Так стоит ли мне прозябать в безделье, подобно тем несчастным из приюта святого Павла, ожидая, пока какая—нибудь случайность сотрет меня с лица земли?»

Были дни, когда Винсент беспокоился только о Тео, Иоганне и малыше:

«Пусть даже силы ко мне вернутся, дух окрепнет, и я снова захочу писать. Как я смогу брать деньги у Тео, когда они нужны ему для Иоганны и ребенка? Он не должен разоряться из—за меня. Он должен отправить свою семью в деревню, там мальчик будет расти здоровым и крепким. Я и так сидел у Тео на шее десять долгих лет. Разве этого мало? Не пора ли освободить его от такого бремени, чтобы он мог подумать о будущем. Нет, я решил твердо: теперь все должно принадлежать малышу!»

В основе всех этих мыслей лежал гнетущий страх перед возможными последствиями эпилепсии. Теперь он в полном разуме, он может распоряжаться своей жизнью. А вдруг следующий припадок превратит его в помешанного, в безумца? Вдруг мозг не выдержит напряжения? Вдруг он станет беспомощным, слюнявым идиотом? Что тогда делать бедному Тео? Запереть его в лечебницу для безнадежно больных?

Он преподнес доктору Гаше еще два полотна и стал допытываться у него правды.

– Нет, Винсент, – сказал доктор, – припадков у вас больше не будет. Отныне вы здоровый человек. Но далеко не все эпилептики так счастливы.

– А что в конце концов бывает с ними, доктор?

– Порой, если припадки следуют один за другим, они полностью лишаются рассудка.

– И уже никак не могут излечиться?

– Нет. Это для них конец. Правда, они могут протянуть несколько лет в какой—нибудь лечебнице, но здравый рассудок к ним уже не возвращается.

– А как же можно определить, доктор, выздоровеют они после очередного приступа или совсем свихнутся?

– Этого определить нельзя, Винсент. Но, послушайте, к чему нам говорить о таких печальных вещах? Давайте—ка поднимемся в мастерскую и напечатаем несколько литографий.

Четыре следующих дня Винсент не выходил из своей комнаты. Мадам Раву каждый вечер подавала ему туда ужин.

«Сейчас я здоров и в полном рассудке, – твердил он себе. – Я хозяин своей судьбы. Но когда начнется этот припадок... разум мой помрачится... я буду уже не в состоянии убить себя... а это – конец, смерть заживо. Ох, Тео, Тео, что же мне делать?»

На четвертый день, после обеда, он пошел к доктору Гаше. Доктор был в гостиной. Винсент направился прямо в кабинет, где он несколько дней назад оставил нагую женщину Гийомена. Он взял полотно в руки.

– Я говорил вам, что нужно вставить эту картину в раму, – сказал он доктору.

Доктор Гаше посмотрел на него с удивлением.

– Конечно, Винсент. На следующей неделе я закажу здешнему столяру деревянную раму.

– Ее надо вставить в раму сейчас же! Сегодня! Сию минуту!

– Винсент, Винсент, не говорите глупости!

Винсент свирепо посмотрел на доктора, шагнул к нему с угрожающим видом, потом сунул руку в карман куртки. Доктору показалось, что в кармане у Винсента револьвер и что он наставил его сквозь куртку прямо ему в грудь.

– Винсент! – закричал он.

Винсент вздрогнул. Он опустил глаза, вынул руку из кармана и кинулся бежать прочь.

Наутро он взял мольберт и холсты, пошел по длинной дороге к станции, взобрался на холм за католической церковью и сел писать среди желтой пшеницы, напротив кладбища.

Когда близился полдень и неистовое солнце безжалостно жгло Винсенту голову, вдруг целая туча черных птиц стремительно опустилась с неба. Птицы заполнили воздух, заслонили солнце, окутали Винсента тяжелым покровом тьмы, лезли ему в волосы, врывались в уши, в глаза, в ноздри, в рот, погребая его под траурно—черным облаком плотных, душных, трепещущих крыл.

Винсент продолжал работать. Он писал черных птиц над желтым полем пшеницы. Он не знал, сколько времени это длилось, а когда увидел, что картина закончена, сделал в углу надпись: «Стая ворон над хлебным полем», закинул мольберт за спину, добрался до кафе Раву, упал навзничь поперек кровати и заснул.

На следующий день, после обеда, он снова вышел из дома, но направился с площади Мэрии в другую сторону. Он поднялся на холм, обогнув замок. Один крестьянин видел, как он сидел на дереве.

– Это немыслимо! Я больше не могу! – услышал крестьянин его слова.

Немного погодя Винсент слез с дерева и вышел на вспаханное поле позади замка. Теперь это был уже конец. Он знал это еще в Арле, в тот первый раз, когда он почувствовал, что с ним творится неладное, но не нашел тогда в себе силы разом свести все счеты.

Ему хотелось сказать миру свое «прости». Несмотря ни на что, это все– таки чудесный мир. Как говорил Гоген: «Кроме яда, есть и противоядие». И теперь, покидая этот мир, Винсент хотел проститься с ним, хотел проститься со всеми друзьями, которые помогли ему найти свой путь, – проститься с Урсулой, чье презрение заставило его порвать с обыденной жизнью и стать отверженным; с Мендесом да Коста, который вселил в него веру в то, что рано или поздно он сумеет выразить себя и что именно это будет оправданием его жизни; с Кэй Вос, чье «Нет, никогда! Никогда!» глубоко врезалось ему в душу; с мадам Дени, Жаком Вернеем и Анри Декруком, которые научили его любить презренных и сирых; с преподобным Питерсеном, в доброте своей не смутившимся ни лохмотьями Винсента, ни его мужицкой грубостью; со своими родителями, которые, как могли, старались его любить; с Христиной, его единственной женой, которой судьба благоволила наградить его; с Мауве, который был его учителем в течение немногих незабываемых недель; с Вейсенбрухом и Де Боком, своими первыми друзьями—художниками; с дядей Винсентом, Яном, Корнелисом Маринюсом и Стриккером, которые называли его паршивой овцой в семействе Ван Гогов; с Марго, единственной женщиной, которая любила его и которая хотела убить себя из—за этой любви; со своими друзьями—художниками в Париже; с Лотреком, который вновь был заперт в лечебнице, теперь уже до конца своих дней; с Жоржем Съра, умершим в возрасте тридцати одного года от переутомления; с Полем Гогеном, нищенствовавшим в Бретани; с Руссо, который заживо гнил в своей грязной конуре близ площади Бастилии; с Сезанном, ожесточенным отшельником, уединившимся на холмах Экса; с папашей Танги и Руленом, раскрывшими ему красоту простых душ; с Рашелью и доктором Реем, согревшими его своей добротой, в которой он так нуждался; с Орье и доктором Гаше, этими единственными людьми, которые считали его великим живописцем; и, наконец, с дорогим братом Тео, так много страдавшим, так много любившим, самым лучшим, самым нежным из всех братьев на свете.

Но Винсент никогда не умел выражать свои чувства словами. Ему пришлось бы сказать свое «прости» красками.

Но сделать это не дано никому.

Он поднял голову и посмотрел на солнце. Он прижал револьвер к боку. Он спустил курок. Он упал, зарываясь лицом в жирную, пряно пахнувшую землю, которая мягко и упруго подалась под ним, словно он снова возвращался в материнское чрево.

4

Через четыре часа он, шатаясь, прошел по темному залу кафе. Мадам Раву кралась вслед за ним до самой двери и увидела кровь на куртке. Она тут же кинулась к доктору Гаше.

– Ох, Винсент, Винсент, что вы наделали! – простонал Гаше, вбегая в комнату.

– Мне кажется, я плохо сделал свое дело. Как по—вашему?

Гаше осмотрел рану.

– Ох, Винсент, бедный мой друг, как вам было тяжело, если вы решились на это! Почему вы ничего не сказали мне? Почему вы хотите оставить нас, когда мы все вас так любим? Подумайте о чудесных картинах, которые вы еще напишете и подарите миру!

– Не будете ли вы любезны дать мне трубку – она в кармане куртки.

– Ну, конечно же, мой друг.

Он набил табаком трубку и вставил ее Винсенту в зубы.

– Огня, пожалуйста, огня.

– Ну, конечно, мой друг.

Винсент спокойно раскурил трубку.

– Винсент, сегодня воскресенье, и ваш брат не на службе. Дайте мне его адрес.

– Его—то я как раз и не дам.

– Нет, вы должны его дать, Винсент! Нам надо снестись с ним как можно скорее!

– Нельзя беспокоить Тео в воскресенье. Он устал, у него столько огорчений. Ему необходимо отдохнуть.

Винсент остался глух ко всем уговорам и адреса дома в Ситэ Пигаль так и не сказал. Доктор Гаше сидел у него до поздней ночи, следя за состоянием раны. Потом он ушел домой отдохнуть и оставил Винсента на попечении своего сына.

Винсент всю ночь лежал с открытыми глазами и не сказал Полю ни слова. Он то и дело набивал трубку и курил не переставая.

Когда Тео пришел в понедельник на службу, его ждала там телеграмма от Гаше. Он сел на первый же поезд, шедший в Понтуаз, а затем в пролетке примчался в Овер.

– Ну вот, Тео... – только и сказал Винсент.

Тео опустился на колени и взял Винсента на руки, словно малого ребенка. Он не мог вымолвить ни слова.

Когда пришел доктор, Тео тронул его за локоть и вывел за дверь. Гаше печально покачал головой.

– Друг мой, надежды нет. Делать операцию, чтобы извлечь пулю, я не могу – он слишком слаб. Если бы не железный организм, он умер бы там же, в поле.

Весь долгий день Тео сидел у кровати Винсента, держа его за руку. Когда наступила ночь и братья остались одни, они начали тихо говорить о своем детстве в Брабанте.

– Ты помнишь мельницу в Рэйсвейке, Винсент?

– Такая чудесная старая мельница, правда, Тео?

– Мы все бродили там по тропинке около запруды и мечтали, как будем жить.

– А когда мы играли летом во ржи – рожь была высокая—высокая – ты всегда держал меня за руку, вот так, как сейчас держишь. Помнишь, Тео?

– Помню, Винсент.

– Когда я жил в больнице в Арле, я часто вспоминал Зюндерт. Хорошее у нас с тобой было детство, Тео. Бывало, мы играем в саду за кухней, под акациями, а мама готовит нам на завтрак пудинг.

– Как давно это было, Винсент.

– Давно... ну, что ж... жизнь велика. Тео, послушай, береги себя, ради бога. Следи за своим здоровьем. Ты должен думать об Ио и о малыше. Отправь их куда—нибудь в деревню, чтобы они поправились и окрепли. И уходи от Гупиля, Тео. Твои хозяева отняли у тебя всю жизнь... и не дали взамен ничего.

– Я собираюсь открыть небольшую собственную галерею, Винсент. И прежде всего я устрою там одну персональную выставку. Полное собрание работ Винсента Ван Гога... в точности так, как ты сделал это в нашей квартире... своими руками.

– Ах да, моя работа... Я пожертвовал ради нее жизнью... и почти лишился рассудка.

Комнату наполнила глубокая тишина оверской ночи.

В начале второго Винсент слегка повернул голову и прошептал:

– Мне хотелось бы теперь умереть, Тео.

Через несколько минут он закрыл глаза.

Тео чувствовал, что брат покидает его, покидает навеки.

5

На похороны приехали из Парижа Руссо, папаша Танги, Орье и Эмиль Бернар.

Двери кафе Раву были закрыты, на окнах опущены жалюзи. У подъезда ждали черные похоронные дроги, запряженные вороными лошадьми.

Гроб Винсента был поставлен на бильярдный стол.

Тео, доктор Гаше, Руссо, папаша Танги, Орье, Бернар и Раву молча стояли вокруг гроба. Они не могли взглянуть друг другу в глаза.

Никто и не подумал позвать священника.

Кучер слез с дрог и постучался в дверь.

– Уже пора, господа, – сказал он.

– Господи боже, да разве так его надо бы провожать! – воскликнул Гаше.

Он бросился наверх, в комнату Винсента, и вынес оттуда все его полотна, потом послал сына Поля домой за остальными картинами.

Шесть человек стали развешивать картины по стенам кафе.

Тео один стоял у гроба.

Солнечные полотна Винсента словно превратили тускло—коричневое, унылое кафе в сверкающий кафедральный собор.

Теперь снова все они стояли вокруг бильярдного стола. Один только Гаше нашел в себе силы сказать прощальное слово.

– Мы, друзья Винсента, не должны предаваться отчаянию. Винсент не умер. Он не умрет никогда. Его любовь, его гений, та великая красота, которую он создал, будут жить вечно, обогащая мир. Не проходит часа, чтобы я не посмотрел на его полотна и не обрел в них новой веры, нового смысла жизни. Это был титан... великий художник... великий философ. Он пал жертвой своей любви к искусству.

Тео пытался поблагодарить его.

– Я... я...

Слезы душили его. Он не мог говорить.

Гроб Винсента накрыли крышкой...

Шестеро друзей подняли гроб с бильярдного стола. Они вынесли его из маленького кафе. Они осторожно поставили его на черный катафалк.

Они медленно шли за катафалком по залитой солнцем дороге. Они миновали крытые тростником домики и маленькие редкие виллы.

У станции дроги свернули налево и стали подниматься по склону холма. Вот уже осталась позади католическая церковь, дорога вилась по желтому полю пшеницы.

Черные дроги остановились у ворот кладбища.

Шесть человек на руках понесли гроб к могиле. Тео один шел сзади.

Доктор Гаше выбрал для Винсента место упокоения там, где они стояли в первый день, оглядывая зеленую долину Уазы.

Тео еще раз попытался что—то сказать. Но он не мог вымолвить ни слова.

Они опустили гроб в могилу, забросали ее и прибили землю лопатами.

Потом все семеро повернулись, вышли за кладбищенскую ограду и стали спускаться с холма.

Через несколько дней доктор Гаше вновь пришел на кладбище и посадил вокруг могилы подсолнухи.

Тео уехал в Париж. Горе терзало его непрестанно, каждую минуту, днем и ночью.

Его рассудок не выдержал напряжения.

Иоганна отвезла его в дом для умалишенных в Утрехт, тот самый, куда когда—то поместили Марго.

Полгода спустя после того, как умер Винсент, почти день в день, Тео скончался. Его похоронили в Утрехте.

А вскоре Иоганна, читая для утешения Библию, обратила внимание на слова во «Второй Книге Царств»:

«Не разлучились они и в смерти своей».

Она перевезла тело мужа в Овер и похоронила его рядом с Винсентом.

Когда горячее солнце Овера палит своими лучами еле приметное среди полей пшеницы кладбище, Тео спокойно спит в прохладной тени буйных Винсентовых подсолнухов.