"Скорбь Сатаны (Ад для Джеффри Темпеста)" - читать интересную книгу автора (Стокер Брем)

XIII


Оставшись со мной и Лючио, лорд Эльтон сбросил всякую сдержанность и стал не только фамильярным, но даже льстивым в своем ухаживании за нами обоими. Унижение и жалкое желание понравиться нам и снискать наше расположение проглядывали в каждом его слове, и я твердо убежден, что если б я холодно и грубо предложил купить его красавицу-дочь за сто тысяч фунтов стерлингов, с условием уплатить эту сумму в день свадьбы, он бы охотно согласился на продажу. Между тем, исключая его личное корыстолюбие, я чувствовал и знал, что мое ухаживанье за леди Сибиллой будет принято, как нечто вроде рыночного торга, разве только, если мне действительно удастся завоевать любовь девушки. Я намеревался попробовать это, но вполне сознавал трудность, почти невозможность для нее забыть факт моего колоссального состояния и смотреть на меня только ради меня самого. В этом одно из благ бедности, забываемое и не ценимое бедняками. Бедняк, если завладеет любовью женщины, то знает, что любовь эта искренняя и лишена личного интереса. Но богач некогда не может быть уверен в истинной любви. Преимущества богатого замужества поощряются родителями и друзьями девушек-невест. И нужно быть действительно цельной натурой, чтоб смотреть на мужа, обладающего пятью миллионами, без чувства корыстного удовлетворения. Очень богатый человек даже не может быть уверен в дружбе; самая высокая, сильная, благородная любовь почти всегда отказано ему; осуществляются те правдивые слова: «Как трудно богатому войти в царство небесное». Царство женской любви, испытанной и в невзгодах, и в трудностях, ее верность и преданность в дни печали и тоски, ее героическая самоотверженность и мужество в часы сомнения и отчаяния – эта светлая, прекрасная сторона женской души определена Божественным повелением для бедного человека. Миллионер может жениться на ком ему вздумается, среди красавиц всего света, – он может одеть ее в роскошные наряды, осыпать ее драгоценностями и смотреть на нее, на весь блеск ее богато украшенной красоты, как на статую или картину, но он никогда не постигнет сокровенных тайн ее души и не узнает нравственных начал ее прекрасной натуры. С первых же дней моего восхищения леди Сибиллой я об этом думал, хотя и не так настойчиво, как часто с тех пор. Я слишком гордился своим богатством, чтоб допустить возможность проигрыша, и я наслаждался, смотря с несколько презрительным злорадством на смиренное преклонение графа пред ослепительным источником золота, какой представляли собой я и мой блистательный товарищ. Я ощущал странное удовольствие покровительствовать ему и обращался с ним с видом снисходительной благосклонности, что, по-видимому, нравилось ему. Внутренне я смеялся и думал, какое бы иное было положение дел, если б я, в самом деле, был не более, чем «автор». Если б я был одним из самых великих писателей времени, но вместе с тем беден или только со средним достатком, этот самый полуобанкротившийся граф, тайно державший на пансионе американскую наследницу за тысячу гиней в год, счел бы за «снисхождение» пригласить меня в свой дом, смотрел бы на меня с высоты своей титулованной ничтожности и, может быть, отозвался бы обо мне, как о «человеке, который пишет… э… да… э… скорей неглупый, я думаю…» – и больше бы не вспомнил. По этой самой причине, как «автор» еще, хотя миллионер, я ощущал особенное удовольствие унижать насколько возможно его графское достоинство, и для этого я нашел лучший способ говоря о Виллосмире. Я видел, что он нахмурился при одном имени своей потерянной собственности и не мог скрыть своего душевного беспокойства относительно моих дальнейших намерений. Лючио, опытность и предусмотрительность которого надоумили меня на покупку этого места, ловко помогал мне обнаруживать его характер, и к тому времени, когда мы кончили кофе и сигары, я знал, что «гордый» граф Эльтон, который вел свой род от первых крестоносцев, готов был согнуть спину и ползать в пыли из-за денег, как отельный швейцар в ожидании соверена «на чай». Я никогда не был высокого мнения об аристократах, и в данном случае оно, конечно, не улучшилось, но, помня, что этот расточительный дворянин около меня – отец Сибиллы, я обращался с ним с большим уважением, чем он того заслуживал.

Возвратившись после обеда в гостиную, я был охвачен холодом, веявшим, как мне казалось, от ложа леди Эльтон, которое помещалось у камина и напоминало черный саркофаг своими очертаниями и объемом. Это была узкая кровать на колесах, искусно задрапированная черною материей, чтоб несколько скрыть ее гробовидную форму. Вытянутая фигура парализованной графини своей неподвижностью казалась мертвой, но ее лицо, когда она повернулась к нам при нашем появлении, было и теперь еще красиво, и ее большие глаза были ясны и почти блестящи. Ее дочь тихо представила нас обоих, и она сделала легкое движение головой в виде поклона, рассматривая нас с любопытством.

– Какой неожиданный сюрприз, дорогая! – сказал весело граф Эльтон. – Почти три месяца мы не имели удовольствия быть в вашем обществе. Как вы себя чувствуете?

– Лучше, – ответила она медленно, но ясно, и ее взгляд был устремлен с напряженным вниманием на князя Риманца.

– Мать нашла комнату холодной, – объяснила леди Сибилла, – поэтому мы перенесли ее поближе к огню… Холодно… (И она вздрогнула.) Я думаю, на дворе сильный мороз.

– Где Дайана? – спросил граф, ища глазами веселую молодую особу.

– Мисс Чесней пошла к себе написать письмо, – ответила его дочь несколько холодно. – Она сейчас вернется.

В этот момент леди Эльтон слабо подняла руку и указала на Лючио, который отвернулся, чтоб ответить на вопрос мисс Шарлотте.

– Кто это? – прошептала она.

– Мама милая, ведь я сказала вам, – проговорила леди Сибилла, – это князь Лючио Риманец, папин большой друг.

Бледная рука графини осталась поднятой, как будто бы она замерла в воздухе.

– Что он такое? – опять спросила она медленно, и ее рука вдруг упала, как мертвая.

– Вы не должны волноваться, Елена, – сказал ее муж, наклоняясь над ее ложем с настоящей или искусственной заботливостью. – Вы, наверное, помните все, что я вам рассказывал про князя? И также про этого джентльмена, мистера Джеффри Темпеста?

Она кивнула головой и неохотно перевела свой пристальный взгляд на меня.

– Вы очень молоды, чтоб быть миллионером, были ее следующие слова, очевидно произнесенные с усилием. – Вы женаты?

Я улыбнулся и ответил отрицательно. Ее взгляд от меня скользнул на дочь, – потом назад, ко мне с особенно напряженным выражением. Наконец могущественная притягательная сила Лючио опять привлекла ее, и она жестом указала на него.

– Попросите вашего друга… прийти сюда… поговорить со мной.

Риманец инстинктивно повернулся и с присущей ему галантной грацией подошел к парализованной даме и, взяв ее руку, поцеловал.

– Ваше лицо мне знакомо, – сказала она, говоря теперь по-видимому, свободнее. – Не встречала ли я вас раньше?

– Дорогая леди, это весьма возможно, – ответил он с пленительной мягкостью в голосе и манере. – Много лет тому назад, в дни юности и счастия, мне случилось увидеть раз, как мимолетное видение красоты, Елену Фитцрой, прежде чем она стала графиней Эльтон.

– Вы, должно быть, были мальчиком, ребенком, в то время, – прошептала она, слабо улыбаясь.

– Не совсем! Так как вы еще молоды, миледи, а я стар! Вы смотрите недоверчиво? Увы, это так, и я дивлюсь, отчего я не выгляжу по своим летам! Многие из моих знакомых проводят большую часть своей жизни в стараниях казаться в том возрасте, которого нет на самом деле. И я ни разу не встречал пятидесятилетнего человека, который бы не был горд, если ему давали тридцать девять. Мои желания более похвальны, хотя почтенная старость отказывается запечатлеться на моих чертах. Это мое больное место, уверяю вас.

– Хорошо, но сколько же вам лет в действительности? – спросила, улыбаясь ему, леди Сибилла.

– Ах, я не смею сказать, – ответил он, возвращая улыбку, – но я должен объяснить, что мое счисление своеобразно; я сужу о летах по работе мысли и чувства больше, чем по прожитым годам. Поэтому вас не должно удивлять, что я чувствую себя старым-старым, как мир!

– Но есть ученые, утверждающие, что мир молод, – заметил я, – и что только теперь он начинает чувствовать свои силы и показывать свою энергию.

– Такие оптимисты с претензией на ученость очень ошибаются, – возразил он. – Человечество почти завершило все свои назначенные фазы, и конец близок!

– Конец? – повторила леди Сибилла. – Вы верите, что свет когда-нибудь придет к концу?

– Несомненно! Или, точнее, он, в сущности, не погибнет, но просто переменится, и эта перемена не будет годиться для теперешних его обитателей. Это преобразование назовут Днем Суда. Воображаю, какое это будет зрелище!

Графиня смотрела на него с изумлением. Леди Сибилла, по-видимому, забавлялась.

– Я бы не желал быть свидетелем этого зрелища, – угрюмо сказал граф Эльтон.

– О, почему? – и Риманец с веселым видом смотрел на всех. – Последнее мерцание планеты, прежде, чем мы поднимемся или спустимся к нашим будущим жилищам в другом месте, будет чем-нибудь достойным для памяти! Миледи, – он здесь обратился к леди Эльтон, – вы любите музыку?

Инвалид благодарно улыбнулся и наклонил голову в знак согласия. Мисс Чесней как раз входила в комнату и слышала вопрос.

– Вы играете? – воскликнула она живо, дотрагиваясь веером до его руки.

Он поклонился.

– Да, я играю и пою также. Музыка всегда была одной из моих страстей. Когда я был очень молод, давно тому назад, мне казалось, что я могу слышать Ангела Израэля, поющего свои стансы, среди блестящего света божественной славы; сам он белокрылый и чудесный, с голосом, звенящим за пределами рая!

Пока он говорил, мы все вдруг замолкли. Что-то в его голосе пробуждало в моем сердце странное чувство скорби и нежности, и томные от продолжительного страдания глаза графини Эльтон как будто подернулись слезой.

– Иногда, – продолжал он, – я люблю верить в Рай. Какое облегчение, даже для такого тяжкого грешника, как я думать, что там может существовать другой мир, лучше этого!

– Без сомнения, сэр, – строго вымолвила мисс Фитцрой, – вы верите в Небо?

Он взглянул на нее и слегка улыбнулся.

– Простите меня! Я не верю в духовное небо! Я знаю, вы рассердитесь за мое откровенное признание! Лично я бы отказался пойти на такое небо, которое было бы только страной с золотыми улицами, и возразил бы против зеркального моря. Но не хмурьтесь, дорогая мисс Фитцрой! Я все-таки верю в Небо, в другой вид Неба, – я часто его вижу в моих снах!

Он остановился, и опять мы все молча глядели на него. Глаза леди Сибиллы, устремленные на него, выражали такой глубокий интерес, что я начинал раздражаться и очень обрадовался, когда, повернувшись к графине еще раз, он спокойно сказал:

– Могу я сыграть вам теперь что-нибудь, миледи?

Она пробормотала согласие и проводила его неопределенным блуждающим взглядом; он подошел к большому роялю и сел за него.

Я никогда не слышал, чтобы он играл или пел. Дело в том, что, несмотря на все его таланты, я не знал ни одного из них, кроме его великолепной верховой езды. При первых аккордах я изумленно привстал со стула: мог ли рояль издать такие звуки? Или волшебная сила скрывалась в обыкновенном инструменте, не разгаданная другими исполнителями? Я, очарованный, смотрел на всех. Я видел, что мисс Шарлотта выронила свое вязанье; Дайана Чесней, лениво прислонясь к углу дивана, полуопустила веки в мечтательном экстазе; лорд Эльтон стоял, облокотясь на камин, и закрывал рукою глаза; леди Сибилла сидела около матери, ее прекрасное лицо было бледно от волнения, а поблекшие черты увечной дамы выражали вместе и муку, и радость, которые трудно описать. Звуки постепенно то усиливались, то замирали в страстном ферматто, – мелодии перекрещивались одна с другой, как лучи света, сверкающие между зелеными листьями; голоса птиц и журчанье ручья и шум водопада переливались в них с песнями любви и веселья; вдруг раздались стоны гнева и скорби, слезы отчаяния слышались сквозь стенание ожесточенной грозы; крик вечного прощанья смешался с рыданиями судорожно борющейся агонии, и затем мне почудилось, что перед моими глазами медленно поднималась черная мгла, и мне казалось, что я вижу громадные скалы, объятые пламенем, и возвышались острова в огненном море, странные лица, безобразные и прекрасные, глядели на меня из мрака темнее, чем ночь, и вдруг я услышал напев полный неги и искушения, напев, который, как шпага, пронзал меня в самое сердце. Мне становилось трудно дышать; мои силы ослабевали; я чувствовал, что я должен двинуться, заговорить, закричать и молить, чтоб эта музыка, эта коварная музыка, прекратилась, прежде чем лишусь чувств от ее сладострастного яда; с сильным аккордом дивной гармонии, лившейся в воздухе, как разбитая волна, упоительные звуки замерли в безмолвии. Никто не говорил – наши сердца еще бились слишком сильно, возбужденные этой удивительной лирической грозой. Дайана Чесней первая прервала молчание:

– Это выше всего, что я когда-нибудь слыхала! – прошептала она с трепетом.

Я ничего не мог сказать. Я был поглощен своими мыслями. Это музыка вливала по капле нечто в мою кровь, или, может быть, это было мое воображение, и ее вкрадчивая сладость возбудила во мне странное волнение, недостойное человека. Я смотрел на леди Сибиллу; она была очень бледна, ее глаза были опущены, и руки дрожали. Вдруг я встал, точно меня кто-нибудь толкнул, и подошел к Риманцу, все еще сидевшему за роялем; его руки бесшумно блуждали по клавишам.

– Вы великий артист! – сказал я. – Вы – удивительный музыкант! Но знаете ли вы, что внушает ваша музыка?

Он встретил мой пристальный взгляд, пожал плечами и покачал головой.

– Преступление! – прошептал я. – Вы пробудили во мне злые мысли, которых я стыжусь. Я не думал, что можно боготворить искусство.

Он улыбнулся, и глаза его блеснули стальным блеском, как звезды в зимнюю ночь.

– Искусство берет свои краски из души, мой друг, – сказал он. – Если вы открыли злые внушения в моей музыке, я опасаюсь, что зло таится в вашей натуре.

– Или в вашей! – быстро сказал я.

– Или в моей, – согласился он холодно. – Я вам часто говорил, что я не святой.

Я в нерешительности смотрел на него. На момент его красота показалась мне ненавистной, хотя я не знал – почему. Потом чувства отвращения и недоверия постепенно изгладились, оставив меня униженным и смущенным.

– Простите меня, Лючио! – пробормотал я, полный раскаяния. – Я говорил слишком поспешно, но даю слово, ваша музыка привела меня в сумасшедшее состояние. Я никогда не слыхал ничего подобного.

– Ни я, – сказала леди Сибилла, подошедшая в это время к роялю. – Это было волшебно! Вы знаете, она испугала меня!

– Мне очень жаль! – ответил он с кающимся видом. – Я знаю, что, как пианист, я слаб, у меня нет, так сказать, достаточной «выдержки».

– Вы? Слабы? Великий Боже! – воскликнул лорд Эльтон. – Да если б вы так играли перед публикой, вы бы каждого привели в неистовство.

– От страха? – спросил, улыбаясь, Лючио, – или от негодования?

– Глупость! Вы отлично знаете, что я хочу сказать. Я всегда презирал рояль, как музыкальный инструмент, но, честное слово, я никогда не слыхивал подобной музыки, даже в полном оркестре. Необыкновенно! Восхитительно! Где вы учились?

– В консерватории Природа, – ответил лениво Риманец. – Моим первым «маэстро» был один любезный соловей. Сидя на ветке сосны, когда всходила полная луна, он пел и объяснял мне с удивительным терпением, как построить и извлекать чистую руладу, каденцу и трель; и когда я выучился этому, он показал мне самую выработанную методу применения гармонических звуков к порывам ветра, таким образом снабдив меня прекрасным контрапунктом. Аккорды я выучил у старого Нептуна, который был настолько добр, что выкинул на берег специально для меня несколько самых больших своих валов. Он почти оглушил меня своими наставлениями, будучи несколько возбужденным и имея слишком громкий голос, но, найдя меня способным учеником, он взял обратно к себе свои волны, катившиеся с такой легкостью среди камней и песка, что я тотчас постиг тайну арпеджио. Заключительный урок мне был дан Грезой – мистичным крылатым существом, пропевшим мне на ухо одно слово, и это одно слово было непроизносимо на языке смертных, но, после долгих усилий, я открыл его в гамме звуков. Лучше всего было то, что мои преподаватели не спрашивали вознаграждения.

– Вы столько же поэт, сколько музыкант, – сказала леди Сибилла.

– Поэт! Пощадите меня! Зачем вы так жестоки, что взваливаете на меня такое тяжкое обвинение? Лучше быть разбойником, чем поэтом: к нему относятся с большим уважением и благосклонностью, во всяком случае, со стороны прессы. Для меню завтрака разбойника найдется место в самых почтенных журналах, но нужда поэта в завтраке и обеде считается достойной ему наградой. Назовите меня, чем хотите, только, Бога ради, не поэтом. Даже Теннисон сделался любителем-молочником, чтоб как-нибудь скрыть и оправдать унижение и стыд писания стихов.

Мы все засмеялись.

– Согласитесь, – сказал лорд Эльтон, – что в последнее время у нас развелось слишком много поэтов, и не удивительно, что нам довольно их, и что поэзия попала в немилость. Поэты также такой вздорный народ – женоподобные, охающие, малодушные вральманы.

– Вы, конечно, говорите о «новоиспеченных» поэтах, – сказал Лючио, – да, это коллекция сорной травы. Мне иногда приходила мысль из чувства филантропии открыть конфетную фабрику и нанять их, чтоб писать эпиграфы для бисквитов. Это удержало бы их от злобы и дало бы им небольшие карманные деньги, потому что дело так обстоит, что они не получают ни копейки за свои книги. Но я не называю их поэтами: они просто рифмоплеты. Существует два-три настоящих поэта, но, как пророки из писания, они не «в обществе» и не признаны своими современниками; вот почему я опасаюсь, что мой дорогой друг Темпест не будет понят, как он ни гениален. Общество слишком полюбит его, чтоб позволить ему спуститься в пыль и пепел за лаврами.

– Для этого нет необходимости спускаться в пыль и пепел, – сказал я.

– Уверяю вас, что это так! – ответил он весело, – лавры там лучше, они не растут в теплицах.

В этот момент подошла Дайана Чесней.

– Леди Эльтон просит вас спеть, князь, – сказала она. – Вы нам сделаете это удовольствие? Пожалуйста. Что-нибудь совершенно простое, это успокоит наши нервы после вашей страшной, но чудной музыки! Вы не поверите, но, серьезно, я чувствую себя совсем разбитой!

Он сложил свои руки со смешным видом кающегося грешника.

– Простите меня! – сказал он, – я всегда делаю то, чего не должно делать.

Мисс Чесней засмеялась немного нервно.

– О, я прощаю, с условием, что вы споете.

– Слушаюсь! – и он повернулся к роялю и, проиграв странную минорную прелюдию, запел следующие стансы:

"Спи, моя возлюбленная, спи! Будь терпелива! Даже за гробом мы скроем нашу тайну!

Нет в целом мире другого места для такой любви и такого отчаяния, как наше! И наши души, наслаждающиеся грехом, не достанутся ни аду, ни небесам!

Спи! Моя рука тверда! Холодная сталь, блестящая и чистая, вонзается в наши сердца, проливая нашу кровь, как вино – сладость греха слишком сладка, и если стыд любви должен быть нашим проклятием, мы бросим обвинение богам, которые дали нам любовь с дыханием и замучили нас страстью до смерти!"

Эта странная песнь, спетая могучим баритоном, звучащим и силой, и негой, привела нас в содрогание. Опять мы все замолкли, объятые чем-то вроде страха, и опять Дайана Чесней прервала молчание.

– Это вы называете простым!

– Совершенно. Что же на свете может быть проще, как Любовь и Смерть, – возразил Лючио. – Эта баллада называется «Последняя песнь любви» и выражает мысли влюбленного, намеревающегося убить себя и свою возлюбленную. Подобные случаи бывают каждый день, вы узнаете из газет, – они стали банальны.

Его прервал резкий голос, прозвучавший повелительно:

– Где вы научились этой песне?