"Тролли в городе" - читать интересную книгу автора (Хаецкая Елена Владимировна)

Окончание рассказа Андрея Гемпеля (в баре)

Помнишь в десятом классе астрономию?..

(Когда географичку заставили взять этот курс – специального преподавателя так и не нашли, – она не скрывала своего недовольства и в конце концов пошла на прямой саботаж. Каждый ученик получил тему для доклада. Я, например, должен был рассказывать про планету Меркурий. На уроках выступали исключительно ученики: один говорил, остальные слушали. Всем до единого она поставила «отлично». Вышел скандал, но географичка справилась. Она у нас как мыс Доброй Надежды – об нее разбивались любые бури.

Гемпель был специалистом по Плутону. Прозерпина считалась планетой гипотетической и притом – трансплутоновой, то есть спрятанной от наших глаз за Плутоном. По-настоящему ее признавали только астрологи, которых никто по-настоящему не признавал. – Примеч. мое.)

В космическом пространстве, которое Алия называла «живой пустотой», странствовали некие существа, сгустки разумной материи, и в своей неуемной жажде бытия они прибывали в иные миры и там оседали в качестве своего рода эмигрантов.

Достижения их культуры для нас практически бесполезны, поскольку ни эстетически, ни технически они совершенно неприменимы в условиях традиционной земной цивилизации. Прозерпиниане научились расщеплять пространство и обитать в своего рода параллельной вселенной…

Согласно объяснению Алии, на их планете стало слишком тесно. Перенаселение, истощение ресурсов. Поэтому они прибегли к совершенно невозможной для нас технологии и расщепили свой мир на два, а потом и на три… Сейчас там, на Прозерпине, существует не менее восьми параллельных миров, и все они функционируют одновременно. Инопланетяне получили возможность выбора – каждый решает сам для себя, в каком из миров обитать. Иногда, поссорившись, супруги разводятся – такое случается в любой цивилизации, не только у нас (какое утешение!), – и тогда суд выносит постановление: для жены – один мир, для мужа – другой, и никаких переходов туда-обратно. Это считается довольно суровым наказанием, потому что прозерпиниане плохо переносят какие-либо ограничения свободы.

Итак, сперва удвоение, потом утроение… и так далее, до увосьмирения мира. Поначалу это было воспринято прозерпинианами как решение всех проблем. Но, как это всегда случается при использовании слишком сложных и радикальных технологий, последствия оказались весьма неожиданными и даже катастрофическими. Прозерпина утратила стабильность. Каждый новый пласт бытия забирал некую часть «любви» (термин Алии) – объединяющей силы, связывающей их пространственно-временной континуум в единое целое. Прибавление девятого пласта бытия едва не закончилось разрушением всей планеты – всех ее восьми уровней существования.

– И что же, – сказал я недоверчиво, – когда они поняли, что практически уничтожили собственную планету, они взялись за колонизацию нашей?

– Коротко говоря, да, – кивнул Гемпель.

– Боже, боже, мы все умрем! – воскликнул я. – Не пора ли собирать вещички и сматываться куда-нибудь на Марс?

– Напрасно иронизируешь, – отозвался Гемпель. – Они уже приступили к созданию на Земле второго слоя и поселились в нем. Этот слой пока несовершенен – в том смысле, что остались возможности неконтролируемого перехода из Земли-один на Землю-два и обратно, а этого в идеале быть не должно. Подобные переходы дозволяются только с разрешения властей и только определенным образом, а не спонтанно.

– Если все будут шляться туда-сюда, – сказал я, – то это…

– Это ускорит разрушение Земли-один и всего земного континуума в целом, – подтвердил Гемпель. – Они решили учесть ошибки, допущенные на Прозерпине. Работа в этом направлении ведется, и притом весьма активно. На завершение ее потребуется несколько столетий. Затем настанет черед третьего слоя, четвертого… Спустя тысячу с небольшим лет они исчерпают возможности Земли. Алия утверждает, что сейчас ученые Прозерпины ведут серьезные исследования нашей планеты. По их данным выходит, что Земля выдержит не менее девяти слоев, полностью изолированных друг от друга.

– Следовательно, у нас осталось еще лет тысяча с небольшим? – сказал я. – Какое облегчение!

Гемпель не обратил внимания на иронию, прозвучавшую в моих словах. Он весь был захвачен собственным рассказом.

– Алия утверждает, что они прибыли на Землю приблизительно триста лет назад и поселились в этих краях потому, что здесь было пустынно. Весьма малой оставалась вероятность того, что именно в устье сильно заболоченной протоки поселятся люди. Ничто не мешало исследованиям природы; что до человеческой цивилизации, то она находилась на крайне низком уровне развития, по отзыву Алии, и поначалу не вызывала никакого любопытства у прозерпиниан.

– Ничего себе! – возмутился я. – Ведь у нас уже были Леонардо да Винчи и другие титаны эпохи Возрождения.

– Искусство оставляет прозерпиниан полностью равнодушными, – объяснил Гемпель. – Кстати, это одна из причин, по которым им трудно находиться в человеческом теле. Человек так устроен, что не в состоянии оставаться безразличным при виде чего-нибудь красивого. Это совершенно сбивает с толку прозерпиниан. Они считают нас неполноценными.

– Сами они… недоделанные, – вырвалось у меня.

Гемпель пожал плечами.

– Алия была одной из немногих, кому удалось сжиться с человеческим обличьем. Она даже вынуждена была признать, что она исключительно хороша собой и что ее физическая красота обладает определенной ценностью.

– Ну ничего себе! – сказал я, поедая второе колечко с орешками.

– Представь себе, для нее это оказалось проблемой… Милованов пытался открыть ей глаза, но, как она выразилась, его физическая оболочка была слишком отвратительна. Она не смогла перейти некоторые эстетические барьеры, которые усвоила вместе с человеческим обличьем. Кроме того, ей помешали также этические барьеры, чрезвычайно сильные у ее народа.

– А ты?

– В каком смысле? – уточнил Гемпель.

– В том самом, – усмехнулся я.

Если я предполагал его смутить, то мне это абсолютно не удалось. Гемпель оставался серьезным и спокойным.

– Моя физическая оболочка в общем и целом вполне устраивала Алию, – сообщил он, – но мы с ней решили, что называется, не торопить события. Для начала она заплела мне дреды, которым придавала такое большое значение.

– И попутно загрузила тебя историей о параллельных мирах, – добавил я. – Умно. Теперь ты окончательно свихнулся.

Гемпель покачал головой. Его причудливая тень зашевелилась на стене.

– То, что она говорила, соответствует действительности, – заявил он. – Прозерпиниане на самом деле прибыли на Землю и осели в устье Невы более трехсот лет назад. Здесь они начали свои исследования земной природы, не опасаясь помех со стороны людей. Однако затем произошло нечто непредвиденное.

– Погоди, попробую угадать, – перебил я. – Некий русский царь, которого мама в детстве называла Петенькой, нежданно-негаданно явился сюда вместе со своими сподвижниками и воскликнул: «Отсель грозить мы будем шведу!»

– Да, – сказал Гемпель. – Точно.

– И что, твоя Алия – она видела Петра?

– Они все его видели.

– А он их?

– Да.

– О! – восхитился я. – И что он сказал?

– Как утверждает Алия, он счел их появление собственным пьяным бредом. Им это оказалось на руку, потому что они очень быстро выяснили касательно Петра две вещи. Во-первых, он был страшным технократом и повсюду внедрял новшества, а это означало, что непосредственно доступная им человеческая цивилизация в самом скором времени должна будет обзавестись интересными технологиями. Во-вторых, хоть Петр Первый и считал инопланетян нечистой силой или похмельными галлюцинациями (для русского человека это зачастую одно и то же), он не испытывал перед ними совершенно никакого страха. Соответственно и приближенные Петра пытались подражать ему в этом. И худо-бедно у них это получалось. Так что прозерпиниане могли расхаживать среди строителей и первых обитателей Санкт-Петербурга практически свободно. От них никто особо не шарахался, разве что крестами их обмахивали, но они поначалу считали это особенной формой приветствия и в ответ только раскланивались.

Таким образом, Петербург стал первым городом на Земле, где успешно был произведен эксперимент по раздвоению пространства. Территориально вторая, параллельная, вселенная простирается сейчас от Сиверской на юге до Каннельярви на севере. Центр ее находится на Васильевском… Ну вот, собственно, и все. В самых общих чертах. Мы с Алией часов шесть об этом беседовали…

– И ты всерьез поверил в то, что Алия вот так взяла и запросто выложила тебе все факты? – спросил я.

– А что? – насторожился Гемпель.

– Да так, – сказал я, – что-то не верится…

– Ты прав, – вздохнул Гемпель. – Я тоже не считаю, что она была со мной полностью откровенна. Осталось нечто еще.

– Например? – спросил я жадно.

– Не знаю.

– Ну например? – настаивал я, видя, что Гемпель колеблется и не хватает лишь небольшого толчка, чтобы он сдался и заговорил.

И он сдался:

– Например, то, что она называла «неудачами». Я ведь так и не разобрался, что это такое на самом деле. По большому счету, я их толком не видел. А хотелось бы. Пойдешь со мной?

* * *

Мы сговорились встретиться при первой же удобной возможности. К утру я хорошенько проанализировал наш разговор, разложил все факты по полочкам, сделал соответствующие выводы. При этом первоначальная эмоциональная острота восприятия всей гемпелевской истории изрядно притупилась, так что я смог мыслить вполне рационально. И выходило у меня одно из двух: либо Гемпель помешался, что делало его неудобным и обременительным компаньоном, либо же Алия удачно морочит голову влюбленному в нее парню, что, опять же, превращает наши с ним совместные приключения в бессмысленные розыгрыши, удовольствие от которых получим не мы. Тем более что Гемпель, к моему облегчению, не позвонил ни назавтра, ни через три дня. Я уж решил было совсем избавиться от всяких воспоминаний о нашей встрече (кстати, за коньяк платить пришлось мне, у Гемпеля не оказалось денег), как вдруг…

Я хорошо помню, как проснулся с тягостным ощущением, что попал в ловушку, из которой мне уже не суждено будет освободиться. Было пасмурно, и дул особенно злокозненный ветер, проникавший в малейшую щель, какую он только находил между стеной и оконной рамой. Казалось, промозглые струи воздуха просачиваются в квартиру даже в незримые микрозазоры между кирпичами, из которых состоит наш дом. Притом это вовсе не был какой-нибудь уважающий себя ураган «Катрина». Деревья отвечали на грубоватые ласки ветра ленивым шевелением ветвей, лужи морщились, у вороны пара перьев встала дыбом – вот и все. Но зябкость в воздухе стояла ужасная. Серые тучи летели под серыми облаками – казалось, они соревновались, кто из них ухитрится опуститься ниже и при этом не упасть. Труба на котельной исчезала в белесой дымке.

Я смотрел на нее и отчетливо понимал, что сейчас мне позвонит Гемпель и скажет – день подходящий, нужно вставать и идти. Нужно разыскивать дом Алии на Васильевском острове, а туда долго ехать. Долго и муторно. И идти по Васильевскому, где ветра летают по линиям и проспектам, вежливо раскланиваясь на перекрестках и сводя с ума прохожих.

Можно было бы отключить телефон. Или не снимать трубку. И зарыться в постели с головой. Или просто уйти из дома. Вообще смыться из города. Но ничего этого я делать не стал, потому что с самого начала знал: Гемпель меня отыщет и заставит идти к Алии. Вариантов нет. Бегство невозможно.

Я заметался по квартире, оделся, схватил сумку… И тут зазвонил телефон.

Разумеется, сбежать я не успел. Да я не очень-то и надеялся. Так, последние взбрыки агонии.

– Встречаемся у метро через десять минут, – сказал Гемпель. Как будто знал, что я уже одетый стою.

А может, и знал. Может быть, инопланетяшки после похищения превратили его в телепата. Мы ведь так до сих пор и не изучили всех возможностей похищенцев. Кто знает, вдруг они не во всем врали.

Я сказал «угу» и потащился на улицу. В общем-то, я даже разочарован не был. Как вышло, так и вышло. При виде Гемпеля я даже развеселился немного, больно уж нелепо он выглядел. Его дреды торчали во все стороны из-под резиновой повязки.

Он глянул на меня и просто сказал: «Пора». Как будто мы действительно сейчас выступали в военный поход или в разведку. Словом, на опасное дело.

Отчего-то мы не поехали на метро, а пошли пешком. Я посматривал на своего спутника сбоку, однако предпочитал помалкивать. Я не сомневался в том, что у Гемпеля имелись основания поступать именно так. В конце концов, почему бы и не пройтись.

Чем ближе мы подходили к Васильевскому, тем тревожнее озирался по сторонам Гемпель. Я не замечал поблизости ровным счетом ничего такого, на что стоило бы обратить внимание, поэтому поведение моего друга меня несколько напрягало. С моей точки зрения, Гемпель вел себя нарочито, как если бы играл в любительском спектакле сыщика и постоянно краем глаза следил бы за эффектом, который производит на зрителей.

Вдруг – мы уже стояли посреди Среднего проспекта, как раз напротив таинственной готической церкви (где действительно горел желтоватый свет), – Гемпель схватил меня за руку и сильно стиснул пальцы.

– Видишь?

Я ровным счетом ничего не видел и так ему и сказал. Он молча покачал головой, не вдаваясь в объяснения. Мы прошли еще несколько шагов, и вдруг я обомлел.

Прямо передо мной торчал высоченный субъект с мордой ящерицы вместо лица. Зеленоватая кожа его бугрилась многочисленными бородавками. Он походил на рекламного человека в маске, раздающего листовки «Посетите наш супермаркет ДИНОЗАВРИКИ ДЛЯ ДЕТЕЙ» или что-нибудь в этом роде. Но вместе с тем он был живой, не искусственный. Его морда обладала мимикой. Безобразный шрам, еще кровоточащий, рассекал его плечо и левую руку, и одежда в этом месте была у него порвана.

Казалось, никто, кроме нас с Гемпелем, его не замечал. Прохожие текли мимо, даже не поворачивая в его сторону головы. Мокрый ветер лупил их по лицам, и они досадливо морщились, опускали головы. Воздух был полон той мелкой влаги, которая мешает дышать и вместе с городским смогом намертво оседает в легких. Я моргнул несколько раз и тут наконец понял, на что с такой тревогой смотрит Гемпель. Я все больше различал совершенно невероятных типов. Они шли, смешиваясь с василеостровской толпой, и здесь на них не то не обращали внимания, не то попросту не видели. Понять это было невозможно, как невозможно, впрочем, было и разобраться в том, кто из них принадлежит нашему миру, а кто – параллельному. Случаются на Васильевском и такие пограничные субъекты, которые могли бы с одинаковым успехом обитать как на Земле-один, так и на Земле-два (при условии, что таковая не является плодом гемпелевских измышлений).

Я как раз прикидывал, не следует ли мне окончательно изменить свое мнение касательно моего друга (то есть не счесть ли его полным психом), когда ящеровидный заговорил с нами.

Он преградил нам путь и раскинул руки. По сравнению с его массивным телом руки – точнее, верхние конечности – были у него тонкими и жалкими, с бессильно болтающимися длинными пальцами.

Гемпель остановился.

Ящеровидный раскрыл пасть и испустил несколько громких, тревожных криков. Интересно, что никто из прохожих не обернулся; неужели они и в самом деле ничего не замечают? Я был близок к тому, чтобы по-настоящему поверить в существование одновременно двух миров. До сих пор, кажется, я все это воспринимал, скорее, как гемпелевские бредни или некую увлекательную фантастику. Теперь все это превратилось в чистую, беспримесную реальность и устрашало.

К моему ужасу, Гемпель приблизился к ящеровидному и с состраданием коснулся его рассеченной руки. Ящеровидный прорычал нечто, затем испустил звук, похожий на мычание. Гемпель тихо произнес несколько слов на языке, мне абсолютно непонятном. Ящеровидный обнюхал его, покусал рукав его куртки, а затем, сильно ссутулившись, побрел прочь.

– Бедняга, – сказал Гемпель, глядя ему вслед.

Я вздрогнул, таким неожиданным был переход от инопланетянского языка к нормальному русскому.

– Это ты мне говоришь?

– Кому же еще? – удивился Гемпель. – Тебе.

– Слушай, Андрей, – не выдержал я, – этот тип… это существо… оно…

– Оно настоящее, – закончил за меня Гемпель. – Один из тех заключенных, которых я освободил. Он узнал меня и полон благодарности.

– Он для этого тебя остановил?

– В общем и целом – да.

– Стало быть, ты популярная у них личность? – Вероятно, я пытался иронизировать. Сейчас я в этом уже не уверен.

– Они знают, что я – новый фаворит Алии, – отозвался Гемпель совершенно спокойно. – Я имел право освобождать их и воспользовался этим. Я имел право не освобождать их, но не воспользовался этим. Они все меня благодарят.

– А ты что? – заинтересовался я.

Честно говоря, я предполагал, что Гемпель сейчас начнет разглагольствовать на темы достаточно отвлеченные (про благородство, про межрасовую дружбу и прочее), – словом, скажет что-нибудь такое, что заставит его чувствовать себя очень-очень хорошим. Иногда человеку необходимо насладиться мыслью о том, что он поступает правильно, делает добро и так далее. Какая-то загадочная потребность души, заложенная в нас свыше.

Гемпель меня удивил своим утилитарным подходом к делу.

– Я сказал ему, что ты – со мной, – сообщил он. – Чтобы он хорошенько запомнил, как ты выглядишь, и, если что, помог бы тебе.

– Если что? – насторожился я. Мне вдруг перестал нравиться оборот, который принимало дело. – В каком смысле «если что»?

– Если с тобой что-нибудь случится, – объяснил Гемпель. – Если со мной что-нибудь случится и ты останешься один, беспомощный.

– Стоп, – сказал я. – Почему это я останусь один, да еще и беспомощный? Человек всегда в какой-то мере один, но до сих пор, кажется, мне удавалось справляться…

– Ты знаешь, что я имею в виду. – Гемпелю не хотелось развивать эту тему.

– Нет, не знаю, – заупрямился я.

Мимо нас шли люди и жуткие существа, бабки с тележками на колесиках, расхлябанные пьянчужки с ближайшей паперти, зеленоглазые плоскорожие создания с остренькими горбиками и мятыми ошметками недоразвитых крыльев, женщины неопределенных лет и определенной наружности, согбенные карлики, цепляющиеся пальцами за мостовую, похожие на ящеров существа без штанов, верткие юноши в пиджаках на костлявых плечах. Потом проехала всадница на гладкой лошади. Все происходило одновременно и в одном и том же месте.

– Я не знаю, что может случиться, – еще раз сказал я.

Но я знал.

Гемпель тоже это знал и потому не ответил. Мы двинулись дальше на поиски розового дома.

Спустя минут десять Гемпель нарушил молчание.

– Она что-то делает с ними… – проговорил он.

– Алия?

– Да.

– С кем?

– С заключенными.

– Если она тюремщица, то оно и понятно, – сказал я.

– Она не тюремщица, – возразил он. – Она запретила так себя называть, а Алия ничего не запрещает без смысла. В этом отношении она мало похожа на обыкновенную женщину.

– Судя по твоим рассказам, она вообще не похожа на обыкновенную женщину.

– Она красавица, – сказал Гемпель угрюмо. – Но и на обыкновенную красавицу она не похожа… Вообще ни на кого.

– А на кого, в таком случае, она все-таки похожа? – не отставал я.

– На тюремщицу, – ответил Гемпель. – Эти заключенные… Я думаю, они просто взяли название. Заключенные. Те, кто куда-то заключен. Под ключ.

Некоторые филологические изыскания, даже те, которые обнажают самое заурядное явление, давно лежащее на поверхности, вроде высказанного Гемпелем, производят на меня сильнейшее впечатление. Тысячу раз я употреблял эти слова: «ключ», «заключенный», – и никогда мне в голову не приходило, что они однокоренные и вообще как-то связаны.

Странно все это.

Должно быть, западный ветер так действует. Западный ветер на Васильевском.

– Они заключены внутри чуждых им телесных оболочек, – продолжал Гемпель. – В этом смысл термина. Помнишь, я говорил тебе о том, что тело и душа всегда взаимосвязаны?

– А как же Квазимодо? – блеснул я познаниями. – Он был безобразен, но с прекрасной душой.

– Его душа была искалеченной и немой, – ответил Гемпель и усмехнулся. – Я об этом тоже думал. Особенно после встречи с прозерпинианами. Душа и тело взаимовлияют, в этом лично у меня нет ни малейших сомнений. А ты просто поверь на слово.

– Угу, – сказал я.

– В тех случаях, когда душа прозерпинианина оказывается в чересчур уж чуждой для себя материальной оболочке, – задумчиво изрек Гемпель, – что-то происходит и с душой, и с телесной оболочкой. Ты заметил, конечно, что одни прозерпиниане – обитатели второго слоя, или, если угодно, Земли-два, – выглядят более-менее привычно для человеческого глаза…

– Ты имеешь в виду горбатых карликов, обезьяно– и лемуроподобных уродцев и колченогих кривобоких калек? – вставил я.

Гемпель кивнул.

– Именно их. Они ведь все-таки похожи на людей. Пусть изуродованных генетическими мутациями, пусть очень некрасивых и отталкивающих, но все же людей.

Мы миновали Андреевскую церковь, возле которой тусовались два человекообразных субъекта с дергающимися плечами и мокрыми бородами. Я вдруг поймал себя на том, что не могу сейчас определить, к какому разряду отнести их. Земляне они или прозерпиниане? И если прозерпиниане, то должен ли я презирать их за столь низкое падение? А если они земляне, дает ли это право мне относиться к ним с пренебрежением? Может быть, нахождение на границе вообще открывает для развития человеческой личности такие возможности, каких она прежде за собой не подозревала?

А вдруг они вообще телепаты?

Я поскорее стал думать о чем-нибудь другом.

Гемпель между тем развивал свою мысль, не слишком заботясь о том, чтобы я, по крайней мере, слушал его внимательно, не говоря уж о том, чтобы что-то понимал и усваивал.

– В тех случаях, когда заключенная душа испытывает трудности из-за полной своей несовместимости с новым вмещающим телом, происходят разные неприятные трансформации. Как, например, вот с тем ящером. Ну и с другими. Алия разбирается с этими случаями. Ты знаешь, – продолжал Гемпель, захваченный новой идеей, – мне только сейчас в голову пришло… Полагаю, Алия – что-то вроде ученого. То, что у нас подразумевается под этим словом.

Он просто расцветал на глазах, когда наконец получил повод заговорить об Алии! Точно, Гемпель болен. При первом нашем разговоре я не вполне ему поверил, но теперь имел случай убедиться в том, что, описывая симптомы, Гемпель был абсолютно прав и безжалостно точен. Алия стала его болезнью. Чем-то вроде холеры. Она занимала все его мысли, и, полагаю, если изучить какую-нибудь клетку гемпелевского тела под электронным микроскопом, то там, внутри мембраны, обнаружится плавающая в цитоплазме крохотная Алия. Причем это касается не только клеток мозга, но и всех остальных, за исключением, быть может, жировых, которых в организме Гемпеля совсем немного.

– Очевидно, наиболее трудные экземпляры после переселения попадают к Алии, чтобы она… Не знаю, что она с ними делает, – признался Гемпель после паузы. – Может быть, изучает.

– Что страшного в изучении? – спросил я.

– Любое изучение предполагает анализ.

Слово «анализ» ассоциируется у всякого недавнего школьника… правильно, с тем, о чем вы сами только что подумали.

– Анализ означает расчленение, – сказал Гемпель, криво усмехаясь (готов поспорить, у него возник тот же самый образ, что и у меня: белый столик с дурно пахнущими баночками…). – Разъятие на части с целью исследования. Понимаешь теперь?

– По-твоему, к Алии пригоняют всех этих уродцев, а она разрезает их на кусочки и потом рассматривает в лупу?

– Приблизительно так.

– И ты еще влюблен в эту женщину?! – воскликнул я.

– А что?

– Разве можно любить медичку? Она копается в чужих внутренностях, а потом теми же самыми руками – ты только вдумайся в это, Андрей! – гладит твое лицо, и более того…

Он пожал плечами.

– Честно говоря, мне все равно. Она – Алия. Для меня этим все сказано. Коротенькое слово, в котором заключена вся моя жизнь. (Опять «заключенный», заметь!) Я умру без нее. Я уже сейчас умираю, потому что слишком долго ее не видел.

За волнующим разговором мы незаметно добрались до места, и Гемпель замер, впившись жадным взором в розовый дом, одиноко торчащий посреди пустыря. На мой взгляд, ничего особенного в этом доме не было. Море грязи вокруг, несколько захламленных луж, опрокинутая скамейка, полусгнивший пень на том месте, где когда-то рос роскошный тополь… И нечистый бесстыдно-розовый фасад с чумазыми белыми завитушками вокруг окон второго этажа.

Я честно сказал Гемпелю:

– Отвратительный дом.

Он меня не слышал. Как завороженный, он шагнул к подъезду и открыл дверь. Я вошел за ним следом.

Мы поднялись на два пролета и остановились перед обшарпанной дверью. Гемпель глянул на меня дико и озорно. Я его таким уж и не помнил. Его дреды стояли дыбом, глаза светились лукавством, они казались невероятно добрыми. Таким добрым бывает только очень юное существо, которому просто никто еще не объяснил, что в мире встречаются плохие дяди и нечуткие тети. Щенки такими бывают. Котята – нет, котята знают о плохих дядях и тетях с рождения. Поэтому, кстати, кошки считаются умнее собак. Что до людей, то «собаковидных» – приблизительно одна десятая от общего числа всего человечества; причем к десятилетнему возрасту эта особенность напрочь изживается.

В общем, Гемпель выглядел по-детски чистым, наивным и нежным, когда вынес дверь ударом ноги. Петли вылетели напрочь, дверь опасно накренилась, повисла, подумала и рухнула. Гемпель ворвался в квартиру, где одурманивающе пахло аптекой (на самом деле это был запах йода, источаемого морепродуктами). Я осторожно забрался туда вслед за ним. Хоть квартира и выглядела необитаемой, мне все же было боязно. И страшился я именно представителей закона, а вовсе не тех существ, которые, возможно, прятались в глубине темного коридора.

Гемпель пощелкал невидимым выключателем – безрезультатно. Он вынул из кармана фонарик и осветил коридор. Как и ожидалось, мелькнули очень старые, повсеместно засаленные обои – темно-красные с ужасными золотыми узорами, торчащий из стены черный счетчик электроэнергии, еле-еле шевелящийся, радиоточка, из которой, если прислушаться, сочились какие-то неуловимые звуки, и огромное пугающее зеркало с черными старушачьими пятнами. Ни одежды, ни разного хлама, обычно выставленного в таких коридорах, не наблюдалось. Посреди тянулся по грязному паркету длинный мокрый след, как будто волокли сырое белье.

Я сразу догадался, кто оставил след.

Некто хвостатый.

Некто динозаврообразный.

Нетрудно понять, что меня теперь было не смутить подобными субъектами. Я не страшился их – хотя бы потому, что они сами до ужаса боялись Гемпеля. Мой друг тоже подумал об этом. Он поводил фонариком, освещая то одну дверь, то другую, и наконец выбрал ту, которая, как он потом пояснил, «трепетала».

Мы вошли в комнату, и Гемпель погасил ненужный здесь фонарик. Свет, рассеянный, серый, приглушенный взвешенной в воздухе влагой, проникал сюда через окно, совершенно голое, без занавесок. Три существа сбились в кучу и тряслись, как желе. Они даже отдаленно не напоминали людей – бесформенная биомасса с десятками щупальцев, расположенных как попало, в произвольном порядке.

Я вдруг подумал, что эти щупальца похожи на дреды.

Гемпель сунул руки в карманы и заговорил с ними. Я не знал, что и думать о моем однокласснике: похоже, он без всякого труда пользовался наречием прозерпиниан и даже не всегда замечал, когда оставлял родной язык и прибегал к инопланетному!

Они зашевелились, потянули к нему свои щупальца, как бы норовя прикоснуться. Гемпель отстранился и строго им что-то сказал – запретил, должно быть. Они покорились без единого слова возражения. Он задал им несколько вопросов.

Наконец один из них тихим голосом начал шептать и шепелявить. Гемпель слушал внимательно. По его лицу я не мог понять, как он относится к говорящему. Ни сочувствия, ни брезгливости в моем приятеле я не замечал. Он просто принимал некую информацию.

Существа сбились в кучу и заговорили между собой, очень быстро и тихо. Гемпель наблюдал за ними отстраненно. Затем, не дождавшись, пока они закончат свое совещание, он обернулся ко мне.

– Идем отсюда.

Я был рад поскорее смыться из жуткого места.

Мне доводилось слышать «случаи из жизни» – когда соседи, привлеченные жуткой вонью из квартиры, решались наконец взломать дверь и обнаруживали там полуразложившийся труп одинокой старушки, которой никто не хватился, пока она не завоняла как следует. Вот приблизительно такой «случай из жизни» сейчас с нами и приключился.

Мы остановились возле следующей двери. Гемпель оглядел ее критически (от доброй улыбки не осталось и следа, губы его были сжаты, глаза сощурены). Очевидно, он прикидывал, как ему взломать ее, но те, кто жил взаперти, уже все слышали: и грохот с нижнего этажа, и шаги в квартире, где никаких шагов быть не должно, только шлепки и чмоканье, как от ползанья очень крупных моллюсков… И шепот, наверное, тоже до них доносился.

Они открыли сами.

Их было пятеро, иссушенных, тощих, с непомерно костлявыми конечностями и торчащими мослами. Круглые сухие глаза быстро моргали, безгубые рты шевелились, но не испускали ни звука.

– Неудача? – сказал Гемпель.

Они попадали перед ним. Не упали на колени, не простерлись ниц, а просто рухнули как попало. Один даже закрыл голову ладонями.

– Ладно, – сказал Гемпель после короткой паузы, – вы никуда не годитесь. Ваши души глупы и пусты, они изуродовали хорошие тела. Алия пыталась помочь вам. Так?

Они молча копошились на полу.

Гемпель повторил свой вопрос на их языке. Они застыли на миг, а потом один из них поднял голову и что-то тихо ответил.

Гемпель усмехнулся, повернулся к ним спиной и вышел из квартиры. Когда мы закрыли дверь, то услышали длинный, тонкий, пронзительный вопль, исторгнутый сразу пятью глотками. Никогда не предполагал, что реальное существо может так орать.

– Я думаю, это заключенные, которым не удалось адаптироваться, – сказал мне Гемпель.

– Да понял уж, – буркнул я. – Мы что, так и будем совершать турне по уродам? Предупредил бы.

– Да я сам толком не знал, – ответил Гемпель преспокойно. – Ты в Кунсткамере был?

– Там в самые интересные отделы не пускают, – ответил я.

– Это раньше не пускали, а теперь можно любых уродов в банке смотреть, – возразил Гемпель.

– Так ты ходил?

– Нет.

– Зачем спрашиваешь?

– Говорят, похоже… – Он вздохнул. – Алия пытается их изучать.

– Пытается? Да она, я думаю, просто их изучает! Анализирует, как ты это называешь. Производит вивисекцию.

– Она с научными целями! – сказал Гемпель.

– Наука знаешь куда человечество завела? – заметил я, как мне казалось, остроумно. – Она довела человечество до атомной бомбы. И до биологического оружия. Ничего хорошего.

– Ей важно понять, как переносить прозерпинианский разум в телесные оболочки, приспособленные к существованию на Земле-два, – при условии нестабильности границ между Землей-два и Землей-один. Она утверждает, что подобный переход от изначального бытия ко вторичному всегда чрезвычайно рискован. Она исследует способы такого перехода, при которых прозерпинианский разум подвергается минимальному риску.

– И ради этого она практикует вивисекцию. Очень гуманно.

– Возможно, на Прозерпине другие представления о гуманности… Если ты изуродован при переносе разума, это является неоспоримым свидетельством твоей изначальной неполноценности. И будучи существом неполноценным, ты обязан служить другим. В качестве материала для анализа и изучения. Да, в качестве материала для вивисекции, если угодно! – Гемпель разгорячился, лицо его покраснело. – В этом твое общественное предназначение, твоя гордость. И прозерпиниане понимают и принимают это.

– Ты рассуждаешь как фашист, – сказал я.

– Еще скажи, что жалеешь моллюсков.

– Это же разумные моллюски, у них, может быть, даже душа есть… Да разве ты сам их не жалеешь? – спохватился я. – Ты же сам отпустил на волю целую партию заключенных, которых гнали сюда для проведения над ними бесчеловечных экспериментов. А? Сознавайся, Гемпель.

– Может, и жалею, но это неправильно, – не сдавался Гемпель.

Я схватил его за рукав, заставил посмотреть мне в глаза (мы стояли на лестнице перед очередной дверью) и зашептал:

– Скажи честно, ты ведь просто ищешь способ выгородить Алию! Ты подбираешь оправдание ее чудовищным поступкам! «Другие обычаи», «мы не вправе вмешиваться», «у них благие цели»… Ага, давайте теперь из политкорректности оправдывать каннибализм – мол, это очень древняя традиция…

– Не городи чушь, – прошипел Гемпель.

Я видел, что сильно задел его. Потому что я был прав.

Однако Гемпель упорно не хотел сдаваться.

– Алия не такая, – твердил он. – Не бесчеловечная, не жестокая. Она хорошая.

В третью квартиру мы попросту постучали. Вот так: тук-тук-тук. Как все люди делают, если звонок не работает.

И нам попросту открыли. Как все люди делают, если к ним стучат, а они дома и ничем срочным не заняты.

* * *

Самое время сделать вдох и немного помолчать. Это придаст моему рассказу некоторую напряженность, а мне позволит сходить на кухню и, выслушав привычную нотацию от моей старенькой мамы, все-таки взять сигареты и пойти перекурить. Мама уже почти сорок лет пытается заставить меня бросить курение. Безуспешно, как вы понимаете.

Вот у нас заодно появилась минутка обсудить еще одну вещь. Дело в том, что я записываю мою историю спустя сорок лет после того, как она произошла. Я много раз пытался это сделать, но меня вечно что-нибудь да останавливало.

В молодости я не умел излагать свои мысли внятно. Перескакивал с одного на другое и был чрезвычайно эмоционален в духе интернет-общения. Не стеснялся в выражениях и прибегал к разного рода лексике, которая по прошествии десятка лет стала попросту непонятной, ибо отошла в прошлое вместе с эпохой, ее породившей.

Я и сам порой не всегда понимал, что имел в виду, заглядывая в старые записи.

Потом я женился. Это заняло все мои мысли и надолго отвлекло от Гемпеля и всего, что было с ним связано.

Потом я развелся. Это обстоятельство также забило мою оперативную память, и некоторое время я был некоммуникабелен.

Потом я опять женился.

Наконец у меня родились дети…

И во все эти многоразличные эпохи мама непрерывно меня пилила по разным поводам. Впрочем, курение оставалось неизменным и первым, с него она начинала, а потом переходила к теме «ты хочешь оставить меня без внуков» (новая версия: «твои дети сведут меня в могилу»).

Я и мои жены. Я и мои дети. Я и мое здоровье. Я и мамино здоровье.

Вот и сейчас она уже в десятый раз меня спрашивает, чем это я занимаюсь в выходной день. Почему сижу взаперти, такой бледный, ничего не кушаю и что-то строчу в блокноте. Кажется, она подозревает, что я составляю завещание, а это автоматически означает, что я болен и чувствую скорое приближение смерти…

– Мама, я просто решил написать рассказ, – объявил я, закрывая дверь у нее перед носом. Пусть что хочет, то и думает, а я сказал правду!

За эти годы я совершенно забыл, какими мы с Андрюхой были, как разговаривали, как общались. Поэтому в передаче прямой речи, боюсь, у меня слишком много научности, слишком много правильности. Но лучше уж так, чем дешевая имитация подлинной разговорности.

Давно уже минуло наводнение две тысячи двадцать четвертого года, когда дамба была наполовину разрушена и по улицам носило на волнах дохлых крыс, дохлых кошек и какие-то доисторические доски.

Но о наводнении я расскажу чуть позже… А пока пора вернуться в третью квартиру дома с розовым фасадом. Дома, который можно найти только в тот день, когда дует сильный западный ветер, когда воздух перенасыщен влагой и в вечных густо-серых сумерках видны странные лица землистого цвета… В день, когда явь неотличима от сна, реальность – от кошмара, а веселый дружеский прикол – от жуткого, убийственного бреда.

Итак, дверь отворилась. На пороге стоял Филипп Милованов.

* * *

Я понял это, потому что Гемпель отшатнулся, позеленел и воскликнул:

– Милованов!

Тот криво улыбнулся.

– Входите, раз уж пришли. А кто это с вами, товарищ Гемпель?

Я представился. Милованов смерил меня насмешливым взглядом и кивнул:

– Подойдешь.

Я вспыхнул от возмущения. Что я, скот на бойне или, там, кандидат в рабство, чтобы меня так пренебрежительно осматривать на предмет «подойдет – не подойдет»? Впрочем, Милованову до моих переживаний явно не было никакого дела. Он зашагал по коридору. Его белая рубашка светилась даже в темноте.

Мы пошли следом за ним. Я заметил, что Гемпель не закрыл дверь, и мысленно похвалил его за это: если нам придется спешно уносить ноги, не надо будет тратить время на отпирание сложного замка.

Милованов привел нас на кухню, а это означало, что разговор предстоял совершенно откровенный. Что, в свою очередь, означало, что он считает нас либо союзниками, либо покойниками.

– Ты, я слышал, сделал большие успехи у Алии, – обратился Милованов к Гемпелю.

Тот молча кивнул.

– Что ж, тебе повезло… Она набила руку, да и материал вполне пригодный. Я ей так и сказал, когда рекомендовал тебя для обработки.

Гемпель уставился на Милованова. Я пристально наблюдал за моим другом и впервые заметил, что лицо Гемпеля изменилось. Чуть выдвинулась вперед нижняя челюсть, ниже стал лоб, глубже утонули глаза. Дреды шевелились вокруг его головы, точно живые щупальца.

– Она раньше совсем безбашенная была, – продолжал Милованов. – А ты не знал, Гемпель, да? Признайся, не знал? Она наверняка не стала ничего тебе рассказывать… Умная девочка. Побоялась спугнуть. Правильно, в общем-то, поступила, только не совсем честно. Понимаешь, о чем я?

Андрей не двинулся с места. Ни один мускул, как говорится, не дрогнул на его лице. Он даже не моргал. Я старался во всем подражать ему. Впрочем, на меня Милованов даже и не смотрел.

– Я рекомендовал Алии подходящих кандидатов, – говорил он. Саморазоблачение доставляло ему, как всякому истинному злодею, глубочайшее наслаждение. – Я отбирал их среди знакомых, которых у меня было множество. Я устраивал тематические «пати», на это многие клевали, так что в дураках никогда не возникало дефицита. И все они потом приходили сюда… Не могли не прийти.

– У них не было шанса, – хрипло вымолвил Гемпель.

Милованов хлопнул в ладоши так, словно пришел в неописуемый восторг.

– Точно! Ни малейшего шанса! – подхватил он. – С тех пор как человеческое существо узнавало об Алии, оно ни к чему так не стремилось, как к знакомству с ней. Я мог вообще ничего не делать. Жертву не требовалось пасти, подталкивать к принятию правильного решения, следить, чтобы она не сбилась с пути. О нет, мне оставалось просто сидеть на месте и терпеливо ждать. Потому что рано или поздно хрупкие покровы видимости падали, и розовый дом на перекрестке возникал перед глазами избранного.

– Жертвы, – поправил Андрей.

– Избранной жертвы, – Милованов, кажется, попытался пошутить. – Все мои «протеже» приходили к Алии, и она исследовала их. Одного за другим. Ей важно понять степень совместимости. Возможности перехода – туда и обратно. Возможности безболезненного существования здесь и там. Da und hier, выражаясь по-научному.

– То есть ты хочешь сказать, – заговорил я, – что она практиковала вивисекцию не только над своими собственными согражданами, – что допустимо в рамках традиции и политкорректности, – но и над нашими? Над гражданами Российской Федерации?

– И гостями нашего города. Включая американских туристов и молдавских гастарбайтеров, – подтвердил Милованов и повернулся к Гемпелю: – Где ты нашел этого парнишку? Он довольно сообразительный.

Я прикусил губу, потому что естественной реакцией с моей стороны на подобное заявление было бы дать нахалу в глаз. А мне хотелось еще послушать. Может быть, Милованов выдаст какие-нибудь новые душераздирающие подробности.

И точно. Милованов, как будто оценив мою сдержанность, продолжил рассказ об Алии:

– Позднее она стала осмотрительнее. Не всех, кого я к ней направлял, она принимала в работу. Многих отбраковывала. Она научилась с первого взгляда определять, годится ли экземпляр для ее целей. Например, Лазарев не годился.

– Очевидно, это и спасло ему жизнь, – сказал Гемпель задумчиво. – А со мной что будет?

– С тобой? – Милованов оглядел его с головы до ног и улыбнулся. – Ты – ее удача. Возможно, первая настоящая удача. Ты вполне готов к перемещению. Это не искалечит тебя. Она очень гордится тобой.

– Ясно, – молвил Гемпель.

– А мне не ясно, – вмешался я опять и зло надвинулся на Милованова: – Кто ты такой?

– Я? – удивился тот. – А ты как думаешь?

– Я думаю, что ты – человек-ренегат, – выпалил я.

– В каком смысле? – Милованов откровенно забавлялся.

– В том смысле, что ты – человек.

– Да, – согласился Милованов. – Я человек.

– Как же вышло, что ты работаешь на них?

– На них? – Милованов удивлялся все больше и больше. – О ком ты говоришь?

– Я говорю об инопланетянах. Как ты, землянин, можешь на них работать?

– Да запросто, – отмахнулся Милованов. – Когда Алия сказала мне, что ей нужен агент по вербовке, я сразу же согласился.

– Почему?

– Любопытство. Деньги. Мало ли причин.

– Ясно.

Я направился к двери, даже не притронувшись к кофе, которым Милованов пытался нас потчевать. Еще не хватало! Не стану я распивать кофе с предателем рода людского.

Я ожидал, что Гемпель последует моему примеру и немедленно покинет это проклятое место, однако тот не тронулся с места.

– Ты идешь, Андрей? – спросил я, поворачиваясь к нему уже на пороге.

Он медленно покачал головой.

– Я остаюсь.

– Почему?

Я просто задыхался от всех этих «почему», на которые мне давались такие лаконичные, такие уклончивые и зачастую такие непонятные ответы.

– Почему, Андрей?

– Потому что мое место теперь здесь.

– Намерен помогать ему вербовать для Алии пушечное мясо? – закричал я. – Из любопытства или ради денег? Я был о тебе лучшего мнения!

– Нет, – ответил он устало. – Я – удача Алии. Первая ее абсолютная удача. Если я сейчас уйду, если не позволю ей воспользоваться мною, она искалечит еще немало жизней, прежде чем создаст второй прототип… Нет. Я остаюсь. Пусть завершит эксперимент. Я готов служить ей. Это мой добровольный выбор.

– Ты болен, – сказал я, как плюнул.

– Я совершенно здоров, – возразил Гемпель.

На мгновение я представил себе, как веселится Милованов, слушая наш диалог, но сейчас мне было все равно.

– Ты сам признавался в том, что болен Алией, – настаивал я.

– В моей болезни нет ровным счетом ничего страшного, – отозвался Гемпель. – Обыкновенная любовь. Притяжение к объекту, необходимому для дальнейшего функционирования. У меня совершенно ясный рассудок. Я вполне отдаю себе отчет в происходящем. Чем дольше я нахожусь в этом, чем дольше размышляю над фактами, тем более простым и отчетливым мне все это представляется.

– Кажется, это была моя роль – все упрощать и представлять в пошлом, примитивном виде, – съязвил я.

– Ты хорошо меня научил, – ответил Гемпель без всякой обиды. – И ты был прав. Я должен остаться, а ты ступай.

– И никто из вас, предателей, не боится, что я на вас настучу? – осведомился я напоследок.

Они засмеялись так дружно, что меня едва не стошнило. Гемпель и Милованов, оба.

Конечно, они этого не боялись. Ведь розовый дом на перекрестке не найдет никто, если Алия этого не захочет. И если не настанет особенно мерзкая непогода.

* * *

После этого много лет я ничего не слышал о Гемпеле. Пару раз натыкался на Лазарева, он старел, мельчал и при разговоре всегда мелко, глупо хихикал. Полагаю, встреча с Алией оставила неизгладимый отпечаток на его психике. Странно, но при всех этих отклонениях он был счастливо женат. Ни он, ни я никогда не упоминали о Милованове, хотя – я видел это по глазам Лазарева – ни он, ни я ничего не забыли.

Как я уже говорил, семейные неурядицы сделали мою эмоциональную жизнь достаточно насыщенной, так что в основном я довольствовался романами, женитьбами и разводами, пока наконец не упокоился в лоне второго, благополучного брака.

В дурную погоду я неизменно сидел дома и отключал телефон, едва лишь небо заволакивало тучами. Домашние посмеивались над моей неприязнью к сырости и тягой к уединению, но, в общем, не препятствовали. Любопытно также, что я следовал своему обыкновению машинально и по целым годам не вспоминал о причинах такого поведения.

Весной 2024 года меня настигла меланхолия такая сильная, что ее можно было бы счесть сродни душевной болезни. Меня раздирала жалость к себе, к людям, даже к городским камням: зачем они так недолговечны и так быстро разрушаются под действием климата и хулиганов! Я мог заплакать над котенком, кушающим посреди улицы с клочка газеты, на который сердобольная бабулька положила немного рыбного фарша. А это уж совершенно дурной признак, и жена настоятельно советовала мне прибегнуть к успокоительной настойке.

Настойка эта была на спирту, так что я не стал возражать и завел привычку употреблять по две-три успокоительные бутылочки в день.

И вот однажды я вышел из дома во время дождя. Не иначе, это успокоительное подействовало на меня одурманивающим образом, и я впервые за много лет изменил давней привычке. Я вдыхал холодный сырой воздух и с удивлением понимал, что стосковался по ощущению влаги в горле и легких. Я как будто вернулся домой из долгого странствия.

Хмель, если таковой и имел место, сразу выветрился из моей головы. Мне стало легко и радостно. От меланхолии не осталось и следа. Я шел по улицам, наслаждаясь узнаванием. Вот дом, над которым распростерла груди и плавники русалка с квадратной ощеренной пастью, полной остреньких зубов. Вот и старый знакомый, горбатый карлик с руками, свисающими до мостовой. Как нахально и радостно осклабился он при виде меня!

А там машет мне рукой похожий на медузу полуголый сторож возле богатого подъезда. Я приостановился возле него и по-детски радостно вытаращился на золотые инкрустации и тускло поблескивающие ограненные самоцветы, которые были искусно вделаны на место бородавок гигантского морского чудовища, расползшегося по всему фасаду здания.

Может быть, я никогда и не ходил по этим улицам в реальной жизни, но – и теперь я был убежден в этом как никогда твердо – все они часто виделись мне во сне, особенно в дождливую погоду. Наконец-то я решился сбросить с себя тягостные оковы реальности и свободно шагнуть в мир собственных сновидений. Я бывал здесь тысячи раз, и существа на улицах узнавали меня. Это ли не веское доказательство тому, что я прихожу сюда отнюдь не впервые!

Иногда на улицах сгущался туман, и тогда между колеблющимися серыми сгустками я вдруг начинал различать строения прежнего Петербурга. Но затем ветер разгонял клочья, и снова передо мной представал фантастический город, населенный самыми разными созданиями.

Я не мог не отметить одного обстоятельства. По сравнению с теми, которых я видел в молодые годы во время прогулки с незабвенным Андреем Ивановичем Гемпелем, нынешние прозерпиниане сильно изменились к лучшему. Они по-прежнему могли бы показаться среднему землянину уродливыми, но теперь в их необычности не было ничего болезненного. Они не производили впечатления нежизнеспособности. Напротив. Причудливые, даже гротескные формы странным образом делали прозерпиниан более приспособленными к здешним условиям, к постоянной сырости, ветрам и туманам. Петербург-два был как бы вечно погружен на дно морское. Кто знает, возможно, так оно и было на самом деле, а город, вознесшийся над зримыми и незримыми потоками вод вопреки природе, – лишь иллюзия, помещенная в мозгу безумного Петра и явленная во плоти лишь в силу непререкаемости божественной царской власти.

Постепенно тучи сгущались, и на улицах делалось все темнее. Ветер дул с особенно громким, пронзительным завыванием. В своих городах прозерпиниане устанавливали особые трубы на всех углах и по тембру их звука определяли силу ветра, его направление, а также делали предсказания дальнейшей погоды, что для них всегда являлось чрезвычайно важным.

Даже я сразу понял, что надвигается буря. Я стал оглядываться в поисках укрытия понадежнее, поскольку отдавал себе отчет в том, сколь опасно оставаться на улицах при подобном положении дел. Но нигде не находилось подходящего места. Все двери стояли запертыми, и по одному только их виду я понимал: открываться они не намерены.

Я растерянно озирался, стоя на перекрестке, как вдруг ко мне приблизился рослый субъект с мордой ящерицы. Я не сразу вспомнил его и некоторое время рассматривал отталкивающую образину неприязненно, готовый в любой момент убежать.

Он заговорил со мной на своем наречии, которого я, естественно, разобрать не мог, кроме одного-единственного слова: «Гемпель». Он твердил это слово, как заклинание, вставляя его, кажется, после каждой более-менее законченной фразы. Наконец догадка словно молнией блеснула в моем мозгу. Ну конечно! Это был тот самый «человек-динозавр», который некогда изъявлял Гемпелю благодарность за спасение от вивисекции и которого Гемпель, в свою очередь, просил позаботиться обо мне, если возникнет такая необходимость. Вон и шрам на руке у него сохранился, тот самый.

На Санкт-Петербург неотвратимо надвигалось нечто страшное. Нечто такое, от чего меня намеревался спасти гемпелевский динозавр. Вот что он пытался втолковать мне, шевеля слабыми длинными пальцами прижатых к груди маленьких ручек. Я больше не колебался и позволил ему усадить меня на жесткую, поросшую колючими пластинами голову. Голова у динозавра была широкая, плоская, так что я устроился там, скрестив ноги по-турецки и ухватившись за одну из пластин. Он пророкотал что-то и двинулся по улице, преодолевая силу ветра. Мы брели так довольно долго. Ветер и дождь залепили мне глаза, дышать стало почти невозможно. Не знаю, как ухитрялся передвигаться мой могучий спутник. Наконец мы очутились на самой дальней оконечности Васильевского острова, там, где терпение земли заканчивалось и она сдавалась на милость залива. Вода била о берег с такой яростью, словно не могла простить ни пяди, у нее отвоеванной, и каждая волна посылала отчетливые проклятия царю Петру и его упрямству.

Я сидел на голове у человека-динозавра и не отрываясь смотрел на залив. Я уже знал, что именно происходит сейчас в Петербурге-один: наводнение. Двадцать четвертый год явился в историю и заявил о своих правах. Река встретила на своем течении мощное движение ветра, вспучилась, вздулась и стала расти, постепенно накапливаясь в русле. Все выше поднимались воды. Мертвые косы водорослей выбрасывало на парапеты и набережные, рыбешки ошеломленно бились в лужах, и горы тухлятины вымывало из всех подвалов, из укромных уголков, куда боятся заглядывать даже самые жуткие из городских обитателей.

Уже позднее станет известно, что разбился вертолет метеорологов и что он, по счастью, упал на пустыре, так что пострадали только несколько домов, где от взрыва вылетели стекла. Ну и погибли две журналистки и один пилот.

Я же не отрываясь смотрел в воду залива.

Там медленно копошилось огромное существо. Гигантская голова то приподнималась над поверхностью черной воды и взирала на нас большими глазами, полными разумной тоски и с трудом сдерживаемой ярости, то вдруг проваливалась в бездну. Обыкновенно залив здесь очень мелкий, но это имеет отношение лишь к Петербургу-один; в Петербурге-два сразу за «Прибалтийской» разверзается бездна, полная соленой воды.

Чудовище пропадало и выныривало, повторяя это снова и снова, и с каждым разом амплитуда его колебаний становилась все больше, так что волны вздымались все выше и выше, и ярость погребенного в океанской пучине монстра передавалась водам. Затем оно начало выбрасывать вперед свои щупальца. Неимоверной длины и чудовищно мощные, они хлестали улицы и заливали их потоками воды. Десятки живых плетей, снабженных присосками, били по мостовым, а горы влаги обрушивались на дома и деревья. Рушились столбы с электрическими проводами, везде пробегали синеватые змеи выпущенного на волю тока. Птицы погибали, и крысы, и кошки, и бродячие собаки, но следующий поток воды смывал их в океан, где они исчезали бесследно.

Ярость монстра была ужасна. Он избивал ненавистный ему город снова и снова, тщетно пытаясь сбросить его с лица земли. Пронзительный свист на грани слышимости – во всяком случае, для человеческого уха – оглушал, заставлял все тело вибрировать и содрогаться.

Так продолжалось до бесконечности… И вдруг все стихло.

Тишина охватила нас мягким одеялом. Я не сразу смог осознать ее и принять и понял, что все кончено, лишь по тому, что мой спутник весь обмяк и опустился на колени. Я сполз с его головы и устроился рядом. Мы просидели в неподвижности еще очень долго, просто радуясь тому, что опасность миновала, монстр затих, и рядом, поблизости, находится, по крайней мере, одно живое и разумное существо.

Кажется, я задремал. Когда я открыл глаза, то обнаружил себя в одиночестве. Я сидел на ступенях какого-то магазина, среди осколков витрины. Вода заливала асфальт, несколько деревьев в сквере были повалены. Девушка-продавщица со злым личиком перевязывала пораненную ладонь платком.

Я вошел в магазин, оставляя за собой мокрые следы.

– Мне нужно позвонить домой, – сказал я, обращаясь в пустоту. – Пожалуйста, позвольте мне воспользоваться телефоном.