"Остров Буян" - читать интересную книгу автора (Злобин Степан Павлович)Глава третья1Подручный и советчик псковского купца Федора Емельянова, площадный подьячий Филипп Шемшаков жил в Завеличье невдалеке от Немецкого двора. Это помогало ему теснее быть связанным с заезжими иноземными купцами, перехватывая торговые сделки с Ливонией, Данией, Швецией и Литвой. Среди ремесленной мелкоты он был почтен, как богач, у которого было в долгу пол-Завеличья. Как всякого ростовщика, его ненавидели, презирали и все же боялись. Он был уличанским старостой своей улицы, церковным старостой своего прихода и человеком, которому, несмотря на его неказистый наряд, завелицкая мелкота кланялась низким поклоном. Филипп Шемшаков рядил по веснам народ к сплаву леса и барж в бурлаки, к зиме – в лесорубы, в обозные ездовые, сидя целыми днями в кабаке, где искала пристанища гулящая ярыжная голытьба. К Филипке обращались и за пятью рублями, закладывая гончарни и кузни, у него просили и пять алтын, отдавая в заклад кафтан или шапку. Он писал челобитья, сбирая за это грош по грошу, давал ябедные советы и за совет без стеснения принимал десяток яиц, гуся или свинку. Заморские гости знали его и хотя с брезгливостью, но здоровались с ним, пожимая его потную, скользкую руку, уважая в нем дальновидного и хитроумного негоцианта[40]. Ему привозили в подарок лимоны, заморские вина и сукна. Он отдаривался медом да мочеными яблоками. Он, как староста, заботился об украшении своего храма, о покупке и литье колоколов, которых на звоннице Пароменской церкви скопил уж с десяток. Зарубежный беглый звонарь Истома, с юности прославленный мастер своей округи, попался ему кстати, и он написал на него порядную запись[41] на пять лет службы. На другой день после встречи с Филиппом Истома увел семью с посада во Псков, где поселились они также в церковной сторожке. Прямо перед церковью вел через реку Великую плавучий мост, по которому проходила дорога в Россию из-за литовскою рубежа. Город Псков лежал величавый, многоголовый, сияющий золотом куполов и крестов на каменных церквах и колокольнях, высящихся за грозными зубчатыми стенами, не раз отразившими нашествие литвы и немцев различных стран[42], – город, которым восторгались приходившие воевать его чужеземцы. Псковские колокола тысячеголосо пели из-за реки, и Истоме нравилось откликаться им полногласным малиновым звоном своей звонницы. Но жизнь звонаря была не богата. Днем должен был он заботиться о чистоте храма, чистить, скрести и мыть, ночью – оберегать от воров, а в подтверждение того, что не спит, вызванивать каждый час, когда ударял в Кроме колокол Троицкого собора. Отнятый в Новгороде скарб, скопленный от деда и отца к сыну и внуку или взятый в приданое еще за бабкой и матерью, было нелегко возместить. Не было ни плошки, ни ложки – все надо было купить на торгу, и семье жилось тяжело. Кроме того, обоих – Истому и Авдотью – давила и мучила мысль о потерянном сыне… Авдотья грустила и тосковала попросту, по-матерински, скучая о погибшем детеныше. Истома – не так. Он бы свыкся с пропажей сына. Жизнь впереди, родятся другие дети, но мысль о несправедливости жизни, об обиде, которую он перенес, уходя из-под иноверческой власти, отравила его сознание. Ему казалось, что на Руси должны были каждого перебежчика встретить теплом и лаской, обогреть, приютить и устроить, как брата, и то, что суровый царский указ бросил его в тюрьму, что пока он сидел в тюрьме, сгинул сын, пропало его добро, что пока бродяжили, жена потеряла здоровье, – омрачало и озадачивало Истому. «За что? За что?..» – твердил он себе. Никакая удача и радость неспособны были развеять сумрачную угрюмость его взгляда, заставить его улыбнуться. Успокоение сходило ему в душу только тогда, когда он взбирался на звонницу, словно бы отрешаясь от всех забот. Со звонницы виднелась гладкая ширь Великой, и величавое множество городских куполов, и глубокая чаша неба, и синяя кромка лесов, и водная гладь просторов Чудского озера. Истоме казалось, что колокольный звон несет его, будто на крыльях, и он парит, точно птица, над этим чудесным простором. Он звал свои колокола по именам: Мать Буря звал он самый большой и тяжелый, Отцом Перегудом – второй, Лебедушкой – третий, братьями-сватьями звались у него три средних колокола, а мелкие – ребятишками: Ванька, Санька и Ленька. В праздничный день Истома выделывал на них замысловатые коленца, словно на гуслях, и сам, заслушавшись звона, не мог оторваться от чудной игры. А когда умолкали колокола, он долго еще стоял на звоннице – слушал их медленно затихающий гул и был убежден, что когда уже никто их не слышит, они «про себя» допевают последние звуки. Искусство Истомы было скоро замечено. Он стал уважаем в первую очередь завелицкими ребятишками, охотниками лазать на звонницу, а за ними – и посадской беднотой Завеличья, которая в кабаке охотно стукалась чаркой со звонарем. А то бывало и так, что в праздник его угощали вином за утеху, которую он доставлял своим звоном. Однако ни уважение соседей, ни угощения, ни ласка жены – ничто не могло рассеять надолго его мрачность. Часто он стал прорываться в семье несправедливым и резким словом. А Авдотья, робея, терпела и молча вздыхала. Она стала бояться мужа, чего не бывало раньше. Робко заглядывала она ему в глаза, когда спускался он с колокольни, словно спрашивая, чем может его порадовать или утешить, как ему угодить. Единственным светлым лучом в трудной жизни Авдотьи стал Иванка. Он подрастал, наперекор всему, крепким, румяным, здоровым. Он никогда не плакал, не требовал за собой ухода и целый день мог просидеть, занимаясь тем, что барабанил в донце горшка деревянной ложкой… Когда случалась размолвка между Авдотьей и мужем, Иванка тотчас начинал шуметь, греметь, петь, наконец, хватал за ногу Истому и тащил к матери, обхватывал за ногу мать и так изо всех силенок прижимал, обняв их обоих, и оба смеялись ему и мирились… – Такой же точь-в-точь был Федюнька, – сквозь светлые слезы, лаская Иванку, говорила Авдотья… Что бы ни было с ней, чем бы ни занималась она – ни на миг не могла забыть пропавшего сына. Ей все казалось, что вот он найдется среди нищих, безногих, слепых и пораженных язвами… В сторожку, где жил звонарь, с паперти часто забредали погреться нищие, и Авдотья не уставала расспрашивать их, не видели ли они такого калеку-мальчонку, не уставала рассказывать страшную повесть о том, как у нее был украден Федюнька… Среди нищих, стоявших у церкви, Иванка привязался к одной старушке, которая собирала милостыню на паперти их церкви и часто просилась погреться в церковной сторожке. – Ты бабушка? – Бабушка, светик. – А внучки есть у тебя? – Не послал бог, родимый. – А кому же ты басни баешь?[43] – Сама с собой. Лягу на печь да и ворчу себе под нос басенку, так и засну, – пошутила старушка. – А слухает кто же? – не унимался Иванка. – Пошто же на печи тараканы! Как стану баять – утихнут и не шуршат, затаятся и ухи развесят. – А ты их любишь? – Чего не любить – божья тварь! Когда на другой день старуха зашла погреться, Иванка принес ей берестяной коробок. – Вот тебе, бабушка, тараканы, сказывай басню, и я тоже слухать стану, – созорничал он. – Слушай, – сказала бабка и повела рассказ… Старухина «басня» захватила Иванку. Глазенки его засветились. Не отрываясь глядел он на бабкин рот, из которого словно чудом рождались неслыханные слова… Авдотья, взглянув на Иванку, увидела светлое, новое в синих глазах под большими ресницами. Молча кивнула она Истоме на притихшего сына. – Возьмем старуху к себе – все же она за домом присмотрит, с ребятами займется и одежду поштопает, – шепнула Авдотья мужу. – Что ж, места на печке хватит, – согласился Истома. Так завелась у Иванки своя бабушка. Один из приятелей Иванки рассказал, что ему отец купил на торгу синицу. – Ух и песельница! – воскликнул мальчишка. – А мне бачка[44] бабку завел – ух и сказочница! – похвалился Иванка в свою очередь. А сказки у старухи были все, как одна – про Иванушку: Иванушка за жар-птицей, за мертвой и за живой водой, Иванушка с мертвецами дерется и на царевне женится, Иванушка змея убил, богатырей покорил, Иванушка на ковре-самолете летает, в сапогах-скороходах бегает, правду и кривду судит, за слабых заступа, старым опора, злым посрамленье. Иванка, слушая сказки, все прикладывал к себе самому. Сядет и размечтается. Иногда даже рот откроет, и на пухлых губах его слюна надуется пузырем. Увидит Первушка и захохочет: – Что ты, как Иванушка-дурачок? – Ничего! Погоди вот, вырасту, каким стану: заведу себе сивку-бурку, ковер-самолет, серого волка, да вот и женюсь на царевне! – Ма-амка, пеки пироги, наш Ваня жениться хочет! – орал Первушка. Иванка вскакивал и колотил его по спине. – Не так дерешься, не так! – с улыбкой, разгонявшей его угрюмость, останавливал Истома, если случалось ему видеть возню. – Иди сюда, я тебя научу. Иванка всегда охотно бежал к отцу. – Ну-ка, стукни мне в зубы, – говорил Истома, нагнувшись к нему. – Так! Здорово! А теперь по шее вмажь! Ловко! А теперь под микитки… Да нет, не так. Вот я тебя научу под микитки. Он легонько тыкал кулаком, Иванка валился с ног, но не ревел, он вскакивал снова на ноги и угощал отца кулаком… – Учись, учись, сынок, тумаки давать, – говорил Истома. – У кого своих много, тому другие не дадут, а у кого нет, с тем каждый поделится. Когда Иванке минуло восемь лет, на кулачной учебе впервые разбил он отцу в кровь губу. – Ну, хватит тебя обучать, – сказал Истома, – остальному ребята выучат… Когда Иванке было года четыре, у него родилась сестра Груня. Иванке пришлось быть нянькой, смотреть за девчонкой, сидеть у люльки и забавлять ее глиняной погремушкой. Груня подросла – и он стал таскать ее за руку. Грунька была рева, и если брат убегал с ребятами, она поднимала такой крик, что тотчас ему приходилось бросать игру и заниматься с ней. Чтобы утешить реву, Иванка ей пел, что пелось, – про сороку-ворону, про серого волка, про заиньку, а если ему не хватало этих песен – он сам принимался складывать новые… Но когда сестра засыпала, он, не теряя минуты, выскакивал из дому и мчался стремглав подальше… Иванке было семь лет, когда родился у него братишка, которого в память пропавшего брата назвали Федей. Иванка бы огорчился его рождением, если бы ему пришлось опять начинать сначала «сороку-ворону» и погремушку, но тут как раз перед самым рождением Федюньки явилась в дом бабка Ариша… После рождения Федюньки Авдотья занемогла. Больше года она была не в силах подняться, хотя, по совету знахарок, Истома выпрашивал для нее у попадьи то сала, то меду, а бабка настаивала ей разные «добрые» травы… Для охраны Немецкого двора и самого Завеличья невдалеке от Пароменской церкви, где звонарил Истома, жило с десяток стрельцов[45]. Дом стрелецкого старшины Прохора Козы находился позади церкви. Стрельцы редко довольствовались царским стрелецким жалованьем. У каждого из них было свое хозяйство, свой промысел, ремесло, которое помогало кормиться. Прохор Коза был горшечник. Истоме везло на соседей-горшечников. За рубежом у него тоже был горшечник сосед – Васька Лоскут, поиски которого привели Истому с семьей к несчастьям и бедам. Чтобы не голодать, Истома смолоду работал на Лоскута, узоря блюда и кувшины. Теперь он стал брать работу у соседа-горшечника Прохора Козы. Работая сам, Истома стал приучать к работе и старшего сына Первушку. Когда Истома с Первушкой работали красками, Иванка глядел завистливым взглядом. Истома, заметив это, подбодрил его: – Ну, ну, попытай. И обрадованный Иванка взялся за работу. Работа была без выдумки. Истома знал всего пять старых узоров – листья да огурцы, петушки, да кони, да розаны. Еще пяток узоров из тех же огурцов, петухов да розанов, расположенных на иной лад, делал сам Прохор Коза. Покупатель эти узоры любил и не желал других. Первушка делал все аккуратно, во всем подражая отцу, не отступая ни в точке, ни в черточке, Иванка же с первого раза стал мазать на свой, на особый лад. – Не так, – поправил Первушка. – Мой лучше! – заспорил Иванка. Первушка хотел у него отобрать работу. Но отец, взглянув на узор, рассудил продолжать. Это поддало жару фантазии живописца, и он продолжал разделывать небывалые на горлачах и блюдах цветы и узоры. Так он работал дня три. Однако, когда на четвертый день Истома велел ему сесть за роспись, Иванка надулся. Он не ждал, что так скоро забава станет работой. Ему хотелось удрать к ребятам играть. Со скучающим видом, тяжко вздыхая, он сидел рядом с Первушкой, черту за чертой повторяя привычный узор брата, ошибался, путал и наконец, убедившись сам, что ничего не выходит, горько заплакал… – Пусти уж его. Не может дите, пусти! – вступилась бабка. Истома махнул рукой и отпустил. |
||
|