"Легионы святого Адофониса" - читать интересную книгу автора (Яневский Славко)

9. Воспоминания, ловля

Не поклевывай, подобно птенцу, а борись. Лот

Кто ее строил и для кого, не имеет значения, крепость лежит, окованная цепью теней, покорствуя времени. И умирает заодно с прошлым, умерла уже – гложут ее дожди и стужи, крошит ветер, время берет с нее дань.

Во дни моей забытой почти юности, перед побегом из Кукулина в далекие-предалекие края, крепость была вельможьим гнездом, прибежищем для воинов и блудниц, стылой камерой для непослушных. Сам я не из благородных, оказался только в их приближении, надо мною и над остальными высился Растимир. Обличья мягкого, с осветленными волосами, целиком погруженный в свои и чужие блудни, он скрывал в себе неукротимую грубость. Умных и догадливых не любил. Ученость приводила его в бешенство. Некогда он, а может, тот, чье имя и славу он присвоил, ратоборствовал с еретиками и с чуждыми племенами, потом предался порокам. Волосатый и жиром заплывший, с глазками без ресниц, он выглядел бы как должно с хвостом, и кто-нибудь угадал бы, что его имя – Предупреждение. Зло меня разбирает и гнев при мысли, что и без хвоста он уже тогда походил на крысу. На родителя Адофониса, галерника, которому араб отмахнул язык, или этого вот, окровавленного, затевающего нынешней ночью свадьбу. Растимир, с накладной густой бородой из конской гривы и с выбеленным, словно у каменной римской богини, лицом, всячески избывал людей: раздирал на куски, привязавши к хвостам двух коней, либо, обмазавши медом, прикручивал голыми к столбу посреди муравейника. А то, накормив до отвала, заставлял бежать и ловил. В этих краях чернолесья лучшие погибали, не дождавшись собственной свадьбы. Я терзался ночами в снах о его могиле. Просыпался и понять не мог, где сон, а где явь: в одиночках за окованными дверями гнили цепями подвешенные к стенам узники. Не мошенники и душегубы, не грабители и святотатцы – истреблялся род моего рода.

Растимирово свирепство подталкивало меня к адской пропасти, собственная же немощь доводила до безумия. Как помочь униженным, злобой и тиранством отринутым несчастливцам и страдальцам из моего края да еще ограбленным купцам из неизвестного города?

Сейчас все равно, был ли я заводчиком сельской смуты против лютости Растимировой (он тогда, в подражание где-то увиденной иконе, носил белую бороду и белую накидку, обшитую синим и золотым) или только умышлял ее. В ту пору после семнадцати лет безвестного отсутствия воротился из неведомых земель Лот, привез на трех мулах всяких книг и молитвенников. От него слышал я о битвах разума с силой, учился языкам, врачеванию, письму, истинам. Прошла молва, что Лот наставляет меня против Растимирова гнета и в науке Христовой. Сельчане, относившиеся к Лоту с почитанием, стали уважать и меня. Из-за того, что я охотничье копье променял на книгу, меня возненавидел вельможа.

Схватили меня внезапно, в осеннюю грозовую ночь, из постели, непроснувшегося и дрожащего от лихорадки, погнали ударами. Окровавленный, не готовый к защите ни мечом, ни словом, я угодил в оковы. Стал живым трупом в цепях под низким потолком, выцеживающим воду и страх, в подземелье без выхода, но со входом – в глубь земли на двенадцать ступеней. Сюда не достигало ни солнце, ни любовь жены. Позднее я узнал, что в одну из разгульных ночей пятеро женихов насильно справили ей новую свадьбу, рвали ее и кровавили впятером, обрачили ее вторично, отчего и пришелся мне Тимофей внуком от крови чужой.

Предначертание судьбы: целую зиму пролежал я, окованный, в темноте, заработал ломоту в костях, однако и тогда смерть от меня бежала, не признавая своим.

Весной, когда, всеми забытый, я почитал себя мертвым, явился вслед за ключником и в сопровождении стражника с факелом Растимир – запыхавшийся после одоления двенадцати ступеней в подземелье, как ни странно, с благостным ликом. Выпрямился под накидкой из багряного шелка, отделанной золотой шерстью, на ухе покачивался дубовый листок тоже из золота. Ни меча, ни ножа, только на поясе три побелевшие черепушки мелких зверьков – барсука ли, выдры или хорька. Приказал осветить мне лицо, вроде бы растужился над темничной моей изможденностью, а сам просто-напросто испугался. Спросил меня с изумлением, за что оковали. Слепой от многомесячной тьмы, я глядел на него. Молчал. Терпеливо, с участием, шуршащий и позвякивающий от кож, шелка и драгоценностей, он повторил свой вопрос. Ключник пнул меня ногой. Чтоб поднялся. Я попытался. Безуспешно. Сросся с соломой и калом. Растимир повелел на коленях просить у него прощения и поклясться в покорности. У меня же не было сил собрать слюну и плюнуть – чтоб, униженный, прекратил он мои муки петлей или секирой. «Сам знаешь, ты да господь, как я тебя любил, – покачал он головой. – И мертвого тебя буду любить. В покое наверху готовлю тебе мраморную гробницу». «Я еще не умер, – тело мое повело судорогой, – грызли меня скорпионы и глодали мыши, но я все равно живой». Он вздохнул. «Ты не будешь живой, коли не убежишь от моих людей. На тебя будет устроена ловля. Над этим потолком гроб, и он ждет тебя. На нем твое имя. Прощай же, ты – мертв».

В тот же день за мной пришли лохматые воины и слуги. Не были грубыми, казалось, им любопытно взглянуть на меня после стольких дней. Я оперся на них всем своим поубавленным весом. Ослабевший от голода, с отверделыми суставами, я учился одолевать двенадцать ступеней среди тесных заплесневелых стен. Подвели меня к столу с мясом, молоком и вином. «Подкрепляйся, – отодвинулись от меня. – Через две недели, в самый день Воскресения, будет лов». И ушли.

Обросший, словно хилый зверь на хилых ножках, я подковылял к столу и ухватил здоровый кус мяса. И тут до меня донеслась песня – веселились моей скорой погибели. И прежде чем зверски вгрызться в баранью лопатку, я сообразил: если кормежка не убьет меня сразу, я расхвораюсь от нее, сделаюсь неуклюжим и облегчу ловлю Растимировым людям. Я одолел голод. Привыкай, ешь полегоньку, уговаривал я себя, кусок за куском, чтобы выдержало сердце, кровь и каждая жилка. Приблизил кусок мяса к зубам. Жевал долго и осторожно. С того дня вышагивал от стены к стене, засыпая с мраком и просыпаясь перед зарей. Учился стоять на ногах, наращивал мускулы – поднимал дубовый стол, сперва с усилием и задыхаясь, а потом все легче.

«Плохо ешь, Борчило», – печалились лицемеры, освобождая меня от бороды и волос. Тайком, а может, и с повеленья лечили мне струпья топленым заячьим салом и зверобоем, вместе с мясом приносили свежую и сушеную рыбу, творог, черепашью кровь, знакомые и незнакомые овощи, жареных куропаток, яйца, мед, кобылье молоко.

Шестой день был на исходе, когда под двойной стражей повели меня купаться на речку. От студеной воды легкие мои словно открылись. Я пил солнце, растирал тело песком, хотя на возвратном пути горбился и обманно прихрамывал. Знал, что за мной тайком наблюдают из крепости, лакомо ухмыляясь в предвкушении ловли. Моя тень для них – продолженный труп. Им хотелось видеть меня ослабшим, таким я и представлялся. Спасение мое было в хитрости, в умении их обмануть. И тут я увидел его краешком глаза. Высокий, с лицом, удлиненным ровной бородкой, – мой духовный родитель Лот стоял перед крепостью и глядел сквозь меня в далекий, ему одному доступный мир. И сам он, вроде бы прощенный или забытый, был от смерти на волосок. «В обратную сторону от вчерашней, – промолвил он. – В обратную, иначе конец». Я не понял его, но разъяснения спросить не успел – он посторонился и уступил мне дорогу. Я не обернулся.

В обратную от вчерашней, иначе конец! Господи, что еще за загадка? Проникну ли я в эту тайну за неделю, оставшуюся до часа, когда меня будут гонять и ловить, точно борова, откормленного для пущей потехи человека с оружием? Разумеется, в загадке Лотовой упрятан совет, только понапрасну я вырывался ночью из мутных снов, совсем понапрасну. Днем я про то не думал – бегал от стены к стене, старательно изнемогался, возвращая былую силу костям и мускулам.

«Вставай, Борчило, – двери по истечении двух недель после Растимирова посещения открылись, – ты окреп, охотники ждут».

Я встал и молча пошел перед копьями. Меня встретили солнечное утро, любовные крики прирученных павлинов и зеваки. Я не спешил. Прихрамывал, уверяя, что ловцам со мной хлопот не будет.

Снаружи, в тени крепости, сидел за богатой трапезой Растимир (считался князем, и так к нему обращались), в новых по обыкновению волосах, лиловатых и кучерявых, с лицом неестественной белизны, наведенной с помощью ртути и трав. Рядом, в пестром левантийском шелку, тоскующе вздыхала Аксинья, жена Растимирова и ложа его наисквернейшая часть, желтая и белогубая, то ли купленная, то ли привезенная на седле из какого-то побежденного племени, лишенная морщин и души. По правую руку их восседали на добрых конях три загонщика. За ними стояли начальники стражи, экономы, сокольники, советники и двое перепуганных купцов, менявших маслины, соленую морскую рыбу, белила и шелк на золото, серебро и меха. Поблескивали в весеннем солнце хорошо отточенные секиры. Таким оружием да на ретивых конях не мудрено посечь и самую проворную лисицу. Один из ловцов был мне некогда другом, Лексей, однолеток мой и наветчик, с потухшими глазами – казалось, они от мертвеца пересажены на жесткое его лицо. У всех троих кувшины с вином, однако прикладываться не спешили, надеялись выпить за помин моей души – выше их был только господь, но они вознеслись и над ним. Позднее понял я, что в тот день усилил ненависть их к себе, свою же к ним нет – она и так была велика. Втайне, краешком ума, я знал – ненависть крепит меня, помогает не сдаться.

И тут за слугами я углядел его, сухоликого Лота, с обширным челом, хоть лен на нем высевай. Между ним и мною все еще витала загадка: в обратную сторону от вчерашней, иначе конец! Мне не удалось разгадать шевеление старческих губ, подтолкнули в спину, и я, не медленно и не быстро, зашагал по земле, отверделой от конских копыт.

Охотничий рог голосом глухим и хриплым оповестил, что дичь пущена. Ловцы выжидали мановения руки властелина и нового приглашения рога, я же, не оборачиваясь, осваивал простор пред собой и видел словно впервые ласковые подножья бесснежных поверху гор и ниву с молодой пшеницей, где не укрыться и лукавой рыси. Распростертый среди колосьев ничком, я стану похожим на утопленника в мелководье. Как обычно во время подобной ловли, даже более, чем всегда, Кукулино казалось пустым, вымершим, без вздоха и голоса, хотя сельчане, наверное, наблюдали тайком, как я ускоряю шаг и мчусь, но не к горе (в обратную сторону от вчерашней, иначе конец – вот он, ответ на загадку), где ловцы всегда посекали добычу. В обратную! Именно так, в обратную! Я устремился в открытую котловинку, что сходила к мелкой Давидице и, убегая от речного течения, зарывалась в дубовую рощу. Я был уже далеко, когда снова захрюкал рог, по-свинячьи, с сипом. В котловинке, среди деревьев, остановился. Из рощицы на все стороны расходились прогалины. Я обернулся: двое, залегши над конскими головами, лицами в летящие гривы, взяли вправо от меня, к горе. То ли ожидали, что я сверну в ту сторону, то ли из причин, только им известных, не больно домогались моей головы. А может, хотели, сделав круг, погнать меня прямо к Растимирову столу, чтобы на его глазах в куски изрубить тяжелыми боевыми секирами.

Третий всадник, не разглядеть кто, гнал коня к дубняку. Я был частью Лексеевой жизни, он знал мои хитрости и уловки увертываться из беды. Он. Я разглядел его из-за ствола, к которому, задыхаясь, прижался. Алчущий, но не бесстрашный, он добрался до заметного следа и натянул поводья пегого коня, того самого, что отняли у меня вместе с прочим добром, когда забили в оковы. Застыл недвижимо, приподняв голову меж лошадиных ушей. На его месте я бы, честолюбие придержав, дождался остальных – от трех секир увернуться куда труднее. Посему я заспешил. «Лексей», – кликнул я. И подумал о наших ночных шептаниях, о поучениях и научениях богопокорников (ежели чувство умом овладеет, узришь бога в зерцале внутреннем) и еретиков-богомилов (свет божий – только энергия), а он меня обвинил в отпадении от веры. «Лексей, сюда!» – прокричал я. Он услышал меня и поднял руку с секирой, я же помнил, что честолюбие, хоть и вылупляется из яйца страха, бывает сильнее страха и обманутый только раз дается в обман, решающий и судьбоносный. «Где ты?» – слабо отозвался, в горле у него пересохло. «Скорей, – подзуживал я его, – опереди тех двоих, я здесь, ноги себе исколол». «Выдь, Борчило», -взмолился он, словно я смертью своей обязан был доказать наше дружество. Я в ответ изобразил немочь, заклинал его подарить мне избавление от поругания и мук.

А сам его караулил, незримый. Он выпрямился в седле и глянул на сплетение горных тропок, за которыми скрылись загонщики. Хотел было их позвать, чтобы вместе погнать меня к пиршеству и на видном месте посечь, но, видимо, побоялся, что они окажутся более прыткими и управятся без него. «Я здесь, Борчило, – шептал он, желтея. – Иду. Несу тебе избавление от поругания и мук». Насторожив уши и подрагивая ноздрями от своего какого-то страха, пегий тонконогий конь зашагал среди дубовых стволов. Я был в укрытии. Мог настичь их несколькими шагами. И настиг – неслышными прыжками, босой, кинулся на Лексея сзади и стащил, без труда отобрав секиру. Он упал на бок в сухую траву, в глазах полопались жилки. Удивил его голос – спокойный. «Убьешь меня, неужели ты забыл наши ночи?» А руку медленно двигал к запоясному ножу – надеялся меня обмануть. Не давал мне возможности оставить его в живых: тогда завтра по повелению жестокого Растимира его самого гоняли бы, точно зверя. Я замахнулся тяжелой – в полмодия [25] весом – секирой. Треснул лоб, брызнул мозг и вместе с ним надежда, что это еще не конец.

Я погнал пегача с диким криком.

В дубняке остался лежать Лексей, в смертных корчах, я же уходил от его дружков по лову, которые уже выбирались из кустарника у подножья горы. Их попотчует смертью Растимир. Их, а за ними Лота – сельчане считали его вестником божиим, он мог их поднять на бунт.

Дополнение.

Ныне, когда тринадцать десятилетий минуло со смерти Мануила Комнина [26], коему Растимир оказал непокорство в младые лета, ему или наследнику его Андронику, обратился я к тому далекому прошлому со смирением и по изволению судьбы, дабы пережить мгновенное избавление от смерти, но не от грядущего, что проницает кожу мою и кровь – пустоту, где когда-то ходила кровь.

Ночь сегодня – женщина в странствии. На одном ее бедре Кукулино, на другом – крепость, где ползаю я вокруг гроба, уготованного Растимиром, не сумевшим меня в него затолкать. На плечи ей мягким влажным плащом опустилось облако, на темени взблескивает серебряным яблоком месяц. Обволакивает меня поступью и волосами, укрывая тенью своей восток и запад. За ночью следует ночь. Солнце дважды упускает свой миг рождения. Больше, если меня не обманывает сон и одно из тех безумных видений, коими меня одаривает временами судьба. Надо мной – нетопырь, выпрядает мне из тьмы черный нимб и каноном [27] меня долбит – в девять писков. Я святой для него, он – мой бог. Налакаюсь крови его и воспряну, он во мне заживет своей плотью, станет частью моего сознания. Воистину, ночь – это женщина, я бросаю семя в нее, и она рождается и рождается, обновляя себя.

Лот, Растимир… Жизнь разделяла вас, неужто сблизила смерть? Безмолвие. Тоска.

Склоняюсь над своей гробницей. Вот он я, возлегаю на камне, скрестив руки на иссохших ребрах. Борчило, кол осиновый для тебя, вампир. В пупок. До новой кончины, до избавления.

А снаружи подходили с криком. «Серафим, – орали, – старейшина, вознеси нас, княже, стань нам спасителем!»

Я снова корчусь без сна.


Наум, пророк: И будет так, что всякий, увидевший тебя, побежит от тебя. [28]
Я, Борчило: Живым меня воочью не узреть.