"Первое второе пришествие" - читать интересную книгу автора (Слаповский Алексей)

12

Верил он или не верил, но на другой день говорил Петру так:

– Пойми, не один я буду не верить, другие тоже будут не верить, тебе надо учиться убеждать! Тебе в люди надо идти, сторонников завоевывать, понимаешь? В общем…

В общем, Вадим Никодимов, человек без определенной профессии и социальной функции, атлет интеллекта, интересующийся в жизни только тем, что ему в данный момент интересно, развернул перед Петром грандиозные планы.

Сперва выступления в нескольких самых больших залах Сарайска. Потом – гастроли по всей стране. Не пешком прогуливаться в окрестностях Иерусалима – самолетами летать надо! И – проповедовать. И демонстрировать свою силу. Христом себя не называть. Ты ж читал Евангелие, сперва его другие назвали Христом, а уж только потом он сам себя назвал, не дурак был!

Программу действий Вадим Никодимов составил на три года – «до самого распятия», как и положено. Петр слушал, и все хотелось спросить: а зачем?

Хотелось сказать, что пошутил. Ну, не то чтобы пошутил, но ведь не сошел же он с ума, чтобы действительно считать себя Иисусом Христом. Есть человек в Полынске, тот считает – да.

Но об Иване Захаровиче он почему-то не стал рассказывать Никодимову.

А кстати, как там Иван Захарович, как там остальные прочие? Не могло же исчезновение Петра обойтись незамеченным. Оно и не обошлось.

Иван Захарович решил, что Петр наконец осознал свою юдоль и отправился в большой мир. Матери же его Марии объяснение дал другое, житейское: Петр, мол, застыдился своего неожиданного пьянства, завербовался поспешно на рыболовецкое судно, аж на Тихий океан, уехал с агентом-вербовщиком, не успев даже взять вещей (поезд агента уже уходил), не успев предупредить мать, сказав только Ивану Захаровичу. Мария всему поверила.

Правда, пьяница Илья и школьный дружок Петра Грибогузов рассказывали совсем другое: что Петр уехал с ППО, но им, бывшим в те дни мокропьяными, веры нет.

Екатерина сомневалась и в словах Ивана Захаровича, и в россказнях Ильи и Грибогуза.

Она тосковала.

И поздним вечером пришла к Ивану Захаровичу поговорить. Этот разговор Иван Захарович записал, и вот эта запись.
































Екатерина в тот же вечер пошла к брату. – Слушай, – сказала она, – надо Нихилова сдать в психушку. Срочно. В одиночную камеру. – Что он тебе сделал? – удивился брат Петр, насторожившись душой, тоже имея к Нихилову отношение. Ему бы радоваться, что сестра подсказала ему мысль, но ситуация, наоборот, показалась ему зловещей, какой-то символической.

– Надо, надо, – настаивала Екатерина. Петр сказал: в областную психушку Нихилова не примут, он не буйный. Тогда Екатерина предложила открыть при городской больнице психиатрическое отделение. Нетерпение ее было так велико, что она заставила брата позвонить в полночь главврачу больницы Кондомитинову и обо всем договориться. Кондомитинов, хороший друг Петра Петровича, не отказал в любезности и пообещал завтра же к вечеру оборудовать отдельную палату с крепкой дверью и решеткой на окне.

Так что не трех дней, а одного хватило Екатерине для действий.

К вечеру палата была готова.

Утром следующего дня к Нихилову пришли из больницы и сказали: раньше, как ненормальный, ты не состоял на профилактическо-диспансерном учете, а теперь, раз выздоровел, нужно срочно на учет встать: пройти флюорографию, кардиограмму снять, анализы сдать.

Иван Захарович, даже гордящийся обязанностью делать то, что делают обычные граждане, пошел в больницу.

Его привели в палату и попросили подождать.

Когда закрылась дверь, он осмотрелся и все понял.

Стучать не стал, кричать не стал, жаловаться не стал – даже самому себе в мыслях. В его ли власти противиться воле Божьей? Бог за него – и ничто с ним не сделают ангелы сатаны. Он ведь понял, откуда сие: от Антихриста через его сестру.

Принесли обед.

Иван Захарович просил дать бумагу и ручку. Отказали.

Иван Захарович просил, кротко и слезно умолял, принести Библию. Отказали.

А на что он надеялся? Что бесы сами принесут книгу, от которой руки у них покроются ожогами и лишаями?

(Причина отказа, правда, была прозаичней: боялись, что Иван Захарович на чистых полях книги или между строк накатает жалобу и умудрится ее передать туда, куда не надо.)

Итак, Екатерина добилась желаемого: Иван Захарович изолирован как псих, если теперь он что и скажет – всерьез не примут, честь ее в безопасности.

Но – где Петр? Где ее племянник-возлюбленный? Как жить ей теперь? Она ведь пробовала и с другими, не получая ничего от постылого мужа. Но все бесплодно: ни с кем не чувствовала она себя хоть мало-мальски оттаявшей, она вообще себя женщиной не чувствовала. Только с Петром – и как! Видно, именно то, что в связи этой была отрава кровосмесительства, воспаляло Екатерину. Она пробовала выбить клин клином и однажды оставила для индивидуальных занятий вокалом одного старшеклассника своей музыкальной школы, голубоглазого, с пушком на верхней губе. Занялись вокалом, она показывала ему, как нужно держать при пении плечи, как подобрать живот, попку не отклячивать (смеялась), перед свой вперед не выпячивать (похлопала шутливо), и все ждала, когда начнет накатывать волна горячего, сумасшедшего, срамного нетерпения, как бывало у нее с Петром. Не накатывала волна. Дала вокалисту подзатыльник – бездарь! – и выпроводила.

Брат же ее Петр все доставал со шкафа глупый листок с цифирями, где он назван был Антихристом, долго глядел на него. Хотелось пойти и тайно поговорить с Иваном Захаровичем, но чего-то боялся, откладывал.

Мистика, чепуха, говорил он сам себе, – но неуверенно говорил. Так мальчик, видя мышиный хвостик из норки, убеждает себя, что это именно мышиный хвостик, а не чертенок прячется, ничего страшного, ничего страшного, скорее бы пришли родители и прогнали мышонка, потому что сам он боится это сделать: вдруг отомстит?..

Тут грянуло еще одно событие, касающееся отсутствующего Петра. Именно грянуло: Маша Кудерьянова, которую Петр собирался взять в жены, помалкивала, помалкивала, а в канун своего совершеннолетия пошла в милицию и заявила: меня изнасиловал Петр Салабонов, требую его найти и наказать. Заявление приняли, розыск начали – и даже с аппетитом: давненько уж полынская милиция никуда не ездила, пресекая преступления на месте, а тут, раз человек скрылся, придется по имеющимся следам поискать, поездить в командировки, посмотреть окружающий мир, в дебрях которого прячется подлец.

А Вадим Никодимов меж тем устроил первое пробное выступление Петра в небольшом зале областного Дома учителя. Раз Дом учителя, то учителя и были приглашены – по умеренным ценам. Почему Никодимов выбрал для первой пробы именно учителей, непонятно. Быть может, он исходил из того, что публика эта одновременно и образованная, и простодушная, доверчивая; в свое время ему пришлось полгода проработать в школе и, глядя в праздник Восьмого марта на раскрасневшихся за столом после водочки учительш, хором поющих сначала про Чебурашку из мультфильма, а потом «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина?», он многое понял.

Никодимов долго обдумывал костюм для Петра – вместе с модельершей Люсьен.

Люсьен, тонкая молодая женщина с удивительной, почти лысой прической и в одежде, которая могла бы, по мнению Петра, напугать до родимчика женщин Полынска, Люсьен черкала карандашом в блокноте, поглядывая на Петра…

– Может, рашен стайл? – спрашивала она Вадима Никодимова. – Косоворотка, штаны мешком, сапоги?

– Клюква!

– Клюква… Или – стиль «я у мамы инженер». Костюмчик якобы из магазина, серенький, рубашечка в клеточку, галстучек в горошек, ботиночки-говноступы?

– Клюква!

– Клюква… – Она черкала карандашом. – Вот! Нашла! Глянь, – показывала она Никодимову, но отнюдь не Петру. – Все белое. Белая просторная рубаха, белые штаны, белые туфли. И застенчивая улыбка. Жаль, бородки нет.

– Была, – сказал Петр. – Могу опять отрастить.

– Пока своя растет – приклеим. Волосы будут свои, волосы ничего. Годится такой вариант?

– Годится, – сказал Никодимов.

Люсьен работала быстро – и уже через два дня наряжала Петра в квартире Нины. Нина в это время работала, Никодимов мотался где-то по делам.

Раздев Петра для примерки, Люсьен сказала:

– Какая модель! – и стала одевать его. Между делом спрашивала: – Лечишь, говорят?

– Лечу…

– От чего?

– От всего. Коэффициент эффективности значительный, – солидно выразился Петр.

– Неужто? Может быть. Хотя – не верю я в эти дела. От фригидности лечишь?

– Это чего?

– Чудак. Глупый гигант, – провела она по выпуклым буграм его торса. – Это когда женщина удовольствия не получает от мужчины.

– Разве такие бывают?

– Не встречал?

– Не приходилось.

– Мало же, значит, их было у тебя. Или притворялись.

– Притворялись вряд ли, – сказал Петр. – А чтобы мало – так нет. Штук сто, – прикинул он без хвастовства.

– Неужто? Так как, вылечишь?

– А в каком месте лечить-то? – спросил Петр. – То есть…

Люсьен хохотала со смеху так, что у нее грудь заболела, она закашлялась.

– Ты не смейся, – сказал Петр. – Я никогда не лечил этого. Давай-ка я тебя лучше это самое.

– Я это самое терпеть не могу.

– Ты ошибаешься, – сказал Петр и ласково посмотрел ей в глаза.

И вылечил ее.

Пришедший Никодимов увидел Петра, наряженного в белую одежду, и Люсьен, лежащую на полу, вцепившуюся в ноги Петра.

– Встань, – мягко уговаривал Петр, пытаясь высвободить ноги, но лишь волочил тело окоченевшей Люсьен.

– Чего это вы? – спросил Никодимов. – Люсьен, ты упилась уже?

Люсьен медленно встала, тряхнула изящно лысой головой, сбрасывая наваждение, поцеловала руку Петра – и ушла.

– Я умру, – сказал Никодимов. – Такого я никогда не видел. Ты уникум, Петр. Но на твоем месте я бы подальше от нее. Съест. Как все фригидные бабы, она обожает мучить мужчину, доводить до исступления. Берегись!

– Ничего не фригидная она, – сказал Петр. – И нехорошо про человека говорить, когда его нет.

– Да? Извини. Конечно, ты праведник, но я-то простой человек. И курю-то я, и пью-то я. Выпьем?

– Выпьем, что ж…

На афише значилось:


Чудодей народной медицины, магистр белой магии, экстрасенс и целитель с дипломом доктора тибетской медицины, ученик Далай-ламы, последователь христианских заветовПЕТР ИВАНОВ

(Собственную фамилию Никодимов не позволил Петру оставить, считая ее неблагозвучной. И вообще, чтобы не светиться. Он даже ему паспорт сварганил на имя Петра Петровича Иванова, уроженца Кзыл-Орды. Тебе ж все равно, настоящее имя твое все равно другое: Иисус Христос. Сказал – и отвернулся. Улыбку прятал?)

Перед выступлением Никодимов вышел с краткой речью.

– Сейчас вы увидите необычного, но обычного человека. Он не строит из себя супермена, как некоторые другие, о которых не будем упоминать ввиду очевидности. Он излучает добро. Он не любит много говорить, но много делает. Не надо спрашивать ни о чем, не надо рассказывать о своих болезнях, он все увидит и поймет сам. Он не любит аплодисментов, поэтому категорическая просьба с первой до последней минуты сохранять полное молчание. Обращаться к нему – мысленно. Встречайте.

И скрылся за кулисами с ловкостью конферансье, а на сцену тихими шагами вышел Петр.

Впервые он стоял перед таким количеством людей, ждущих от него чего-то.

И он пожалел, что ввязался в эту историю.

Жалко и себя стало, и этих людей, захотелось сказать утешительное. И откуда-то взялось:

– Я знаю, вы жалеете о бедности своей души. А она дышит небом.

Никто не горюет всю жизнь; пройдут и ваши печали.

Вам кажется, что вас обогнали, но бегущий не слышит ничего, кроме топота своих шагов, вы же можете слышать голоса птиц и детей, когда идете не спеша.

Загляните себе в сердце и увидите, что оно милостивее, чем вы представляли, добрее, чем вам хочется. Позвольте ему…

Он недолго так говорил – может, полчаса. Зал, состоявший большей частью из женщин, – такова учительская среда, вздыхал, утирался платочками, плыл слезами. Правда, все правда! – откликалось в душах присутствующих.

Петр умолк.

Ладони так и чесались, чтобы похлопать, кто-то даже и хлопнул, но на него зашикали, помня наказ Никодимова.

Наступила пауза.

Слезы просохли.

И вот чей-то голос, не выдержав, нарушил запрет:

– Сказано хорошо, конечно. А лечить-то будем или нет?

– Халтура! – подхватил тут же мужской иронический баритон.

Публика зашушукалась, загомонила втихомолку. В самом деле, не ради того билет куплен, чтобы поумиляться над словами, пусть и красивыми. Пора к делу переходить.

– На сцену зови! Тащи на сцену кого-нибудь! – услышал сзади Петр шипение Никодимова.

– Может, кто-то желает сюда? – пригласил Петр. – С острой болью без очереди, – улыбнулся он, вспомнив плакат-объявление перед зубоврачебным кабинетом, куда попал раз в жизни – проходя медкомиссию перед армией, поскольку все зубы у него были целы.

И именно с зубами вышла женщина, – держась за щеку и пожимая плечами, адресуя это зрителям: вот, мол, какая пустяковина, но болит – спасу нет!

Петр не знал этой боли, но представил ту боль, которая бывает, когда заедут по скуле (он хоть и силен был, но все-таки и ему иногда перепадало). Он представил эту боль, и она у него возникла. Он заставил ее усилиться.

Женщина ойкнула.

Петр поднес ладонь к ее щеке и стал мысленно просить боль, чтобы она ушла. И боль ушла. Женщина опять стала пожимать плечами, уже со значением: надо же!

– Подставка! – раздался тот же иронический баритон.

– Там кто-то сомневается? Вы, что ли? – выскочил из-за кулис Никодимов. – Вы? Вы? – тыкал он пальцем в осанистого мужчину. Директора школы, между прочим.

– Ну, допустим, – встал мужчина.

– Прошу на сцену! Прошу, прошу! – позвал Никодимов – и исчез.

Мужчина, не тушуясь, пошел на сцену. Он шел медленно. Он привык, что его ждут.

– Где болит? – спросил Петр.

– А нигде! – ответил мужчина. – Здоров на сто процентов! Даже на сто десять.

Петр стал чувствовать его – и ощутил жжение в желудке.

– У вас желудок не в порядке, – сказал он.

– Он мне будет говорить! В порядке у меня желудок, будьте спокойны! И вот что, товарищи! – обратился директор к учительской массе. – Я, извините, с другой целью сюда пришел. Я понимаю, когда необразованные люди клюют на шарлатанство. Но вы-то – образованные! Не стыдно вам? Конечно, мода: религия, шаманство и все такое! Но вы материалисты или нет? Как хотите, а я этот вопрос в областном отделе народного образования поставлю! И выяснять надо, кто разрешил, и вообще! – уничижительно посмотрел он на Петра.

И вдруг лицо его побледнело – и тут же зеленью пошло, он согнулся, обхватил руками живот, словно подстреленный.

– Сейчас, – сказал Петр. – Сейчас будет лучше!

– Не подходи! – замычал директор. – «Скорую», пожалуйста! «Скорую»! – обратился он в зал. Кто-то побежал вызывать «скорую», директор пополз со сцены в зал, больше всего желая лечь и не шевелиться, но чувство собственного достоинства не позволяло, он двигался по направлению к фойе – и у двери упал, потеряв сознание. Петр хотел броситься к нему, но рука Никодимова его остановила.

– Сами видите! – кричал Никодимов бурлящему залу. – Обстановка сеанса испорчена, условия не выполнены, один за это уже наказан! Выступление продолжать невозможно! Впредь не позволяйте всяким дуракам глумиться над народными целителями. Вам добра желают, а вы!.. – Сокрушенно покачав головой, Никодимов увлек Петра со сцены, говоря сквозь зубы: – Деру даем, деру, пока не опомнились! Ты чего с ним сделал?

– Да ничего…

– Ладно, разберемся!

Директор школы Иннокентий Валерьевич Фомин действительно не чувствовал себя больным. Ему некогда вообще было чувствовать что-то в своем теле: слишком напряженным был ритм жизни, потому что он был замечательный директор, любящий детей и школу, но убежденный при этом коммунист (а почему – «но»? – сказалось уж так, лизнул-таки…), рационалист, материалист, очень гневающийся, что новые веяния разрушают традиционный школьный распорядок. Хоть бы пионеров-то не трогали! – горячился он мыслью, с тоской думая, как же теперь он не увидит стройных рядов мальчиков и девочек – белый верх, темный низ и алые галстучки на белых невинных шейках. Красиво же! А теперь вона что пошло! – родители требуют, чтобы детям разрешили являться в школу в гражданских шмотках, щеголяя и хвастаясь друг перед другом разноцветным тряпьем. А если семья бедна?!

И, как мы знаем, сорвали-таки галстучки с невинных шеек, напялили дети на себя гражданские шмотки, и многое другое произошло огорчительное для Фомина, но… но относится к нашему сюжету лишь одно: у него вот уже года три слегка поднывал желудок. Так, слегка, что и внимания обращать не стоило.

И вот совпадение! – это зрела, оказывается, язва, она-то и вызвала прободение желудка по случайности именно в тот момент, когда Фомин обличал на сцене шарлатанов от медицины.

Фомина увезли на «скорой» и тут же – на операционный стол, все обошлось хорошо, через три недели он выписался. Но не успокоился. Он считал этого самозваного целителя Петра Иванова виновником. Подлец! – вызвал в нем болезнь! Что делают, паразиты! И Фомин поклялся не оставить так этого дела – и не оставил, но об этом в свое время.

Вадим Никодимов ругательски ругал Петра.

– Ты не умеешь владеть ситуацией! – кричал он. – Ты мог его, допустим, усыпить? Загипнотизировать?

– Не знаю. Наверно, смог бы.

– Вот и усыпил бы! Плевать, что он вышел лечить болезни, которых нет, а ты дуй свое: усыпляй, публика очумеет и забудет, зачем он вышел! А ты ему болезнь всунул! Зачем? Народ подумает: навредил человеку!

– Ничего я не всовывал. Была у него болезнь.

– Ты пойми, – гнул свое Никодимов. – Уже билеты проданы на пять подряд твоих выступлений, и залы не чета этому. А слухи, знаешь, как разлетаются – завтра же все будут знать, что на сеансе с человеком плохо стало, и никто не придет! Дай Бог, если журналистов сегодня не было, а если были – тогда вообще крах и ужас! Осел ты, Петруша, как друг говорю!

– Сам осел! – сказала ему присутствовавшая при разговоре Люсьен. – Кто тебя просил выскакивать и звать на сцену этого козла? Кто? А? Козел! Выступления сорвутся! Ну и пусть! Ему не надо этого! Ему не надо славы! Он будет делать свое дело тихо, незаметно, бескорыстно! Да, Петя?

– Вообще-то, – сказал Петр. Ему неудобно было не согласиться с любящей его женщиной, а она любила его неистово; он вот уже третий день жил у нее и испытывал на себе доказательства ее любви.

– Ну уж нет! Вы хотите, чтобы меня с дерьмом съели за сорванные выступления? Нет уж, Петруша, будь добр, пять раз откатай – и на все четыре стороны! И, кстати, меньше болтовни. Сразу зови дураков на сцену и лечи, гипнотизируй, чтобы рот разинули и захлопнуть забыли!

Вопреки опасениям Вадима Никодимова в восьмисотместный зал Дворца культуры химиков, что находился в районе, где располагалось химическое производство и тут же, по соседству – кварталы работников, народу собралось множество. То ли не дошла молва о казусе во время первого выступления, то ли дошла, но каждый хотел видеть, как это происходит, считая, что при таком большом количестве людей ему лично ничего не грозит.

Петр действовал по инструкциям Никодимова. У двоих снял зубную боль, у троих почечные колики, потом пошли с простатитами, гастритами, язвами, потом с инфарктами и т.д., и т. п., потом повалили на сцену уже валом, ругаясь и чуть не дерясь перед ступеньками, ведущими вверх. Никодимов удерживал рвущихся, как мог, а на следующее выступление, во дворце культуры «Алмаз», нанял специально для этой цели четверых крепких ребят.

В том же «Алмазе» после трех часов сплошной сутолоки он закричал в микрофон:

– Всем сесть на места! Начинается сеанс общего оздоровления! – И сказал Петру: – Действуй!

– А что делать-то?

– То же самое. Встань перед залом, заглядывай пронзительно всем в глаза – и води руками.

Петр стал водить руками над залом. По лицам людей он видел, что на них – влияет. Он чувствовал это и по себе, потому что возникало ощущение, что кости его размягчаются, кровь разжижается, пот чуть не ручьем стекает меж лопаток, Он уже готов был упасть. Никодимов заметил это, подскочил, увел за сцену, придерживая за плечи.

Публика зароптала.

– Надеюсь на вашу совесть! – вышел Никодимов. – Петр Иванов после сеанса три часа лежит без движения, столько сил у него это отнимает. Между прочим, Петр Иванов – это псевдоним. Хотите знать настоящее имя? – Никодимов сделал паузу. Зал замер. – Я не знаю. Знает ли он сам? – Никодимов опять помолчал. – Не будем спешить! Кстати, весь гонорар за это выступление Петр Иванов передает на восстановление храма, в котором, как вы знаете, до недавнего времени был планетарий. Всего вам доброго, милые мои! Это не я говорю, это слова Петра Иванова. Идите с миром!

Женщины прослезились, мужчины смотрели в пол, подростки притихли.

За кулисами на Никодимова набросилась Люсьен:

– Ты что там болтал? Тебя просили? Нельзя еще об этом говорить!

Люсьен – первая после Ивана Захаровича – безоговорочно поверила, что ее любимый – воскресший Иисус. На ночь возжигала свечу подле его ложа. Сама ложилась на коврике на полу. «Ты чего? – звал ее Петр. – Иди сюда». – «Недостойна Господи!» – экстатически отвечала Люсьен. «Иди, иди. Я ведь и Сын Божий, но и человеческий. По Евангелию, Христос земного не чурался». – «Правда?» – «Истинно». – И Люсьен, дрожа не от холода, а от страха и страсти, ложилась к Петру:

– Ничего я не болтал, а намекнуть – уже можно, – сказал Никодимов.

– А про деньги? Деньги на храм? В самом деле? Может, это и правильно, но почему ты за него решил?

– На храм придется дать: проверить могут. Пятой части выручки хватит.

– Отдашь все, – сказал Петр. – Как обещано.

Он был слаб, но владел собой.

– Ладно, отдам все. Но учти, тебе при твоих нервных затратах усиленно питаться надо. На какие шиши, интересно?

– Отдашь все! – сказал Петр.

– Да отдам, отдам! – рассердился Вадим Никодимов – и соврал, отдал не все, но и не пятую часть, как намеревался. Треть отдал. Остальные припрятал. Для общего дела, между прочим. Ведь организация гастролей предстоит, да то, да се.

И еще два раза ему пришлось отстегивать треть – после двух последних в Сарайске выступлений. На этот раз уже сам Петр объявлял о решении отдать весь гонорар на храм.

Но ему было нехорошо.

Стыдно ему было.

Заигрался я, думал он. Никодимов, тот, слава Богу, не верит, но вот одна уже поверила. Опасные это дела. Страшные.

И страшнее всего, что в иные ночи он вдруг просыпается, словно услышав чей-то зов. Лежит с бьющимся сердцем, и, как змея искусительная, та самая, библейская, подползает мысль: а не Иисус ли я, в самом-то деле? Пусть я не знал этого о себе. Но ведь до поры до времени я и о способностях своих ничего не знал. Открыл мне их Иван Захарович – и я узнал про них. И чувствую такую силу, что даже страшно. Так и с этим: мог же я не знать, что – Иисус? А теперь – узнал! Ведь когда-то должен явиться он. Почему мы думаем, что обязательно с громом и молнией, со всякими знамениями? Придет тихо, незаметно, в любом месте. Вот и пришел – тихо, незаметно, в захолустном Полынске.

Нет, врешь! – тут же перебивал сам себя Петруша. Врешь, не чувствуешь себя Иисусом, надумал сам себе! Да и жутко, Господи! Ведь если он, не дай Бог, и в самом деле Иисус – как же жить тогда? Ведь надо жить так, чтобы… как?

Нет, нет, не Иисус, что и говорить! Мертвого не воскресил, тремя хлебами не накормил, по воде…

По воде!..

Дом Люсьен был на набережной. Рядом протекала река Волга, разливаясь тут широко: она водохранилищем тут была.

Петр осторожно, чтобы не разбудить Люсьен (она спала, широко раскрыв рот, показывая маленькие острые зубки), вылез из кровати. Постоял над ней. Люсьен дышала тяжело: застарелый гайморит. Чужих лечу, а о ближнем не позаботился, подумал Петр, провел рукой над лицом Люсьен, она чисто и ровно задышала носом, закрыла рот и улыбнулась.

Спи, тихо приказал ей Петр, оделся и пошел к реке.

Вокруг – никого.

Яснолуние.

Морозные звезды искрятся.

Жутко стало Петру – словно из укрытия он вышел беззащитным под очи того, кто видит все. Крамольным показалось задуманное.

Но я ведь как раз для того, чтобы доказать, что я не тот, мысленно оправдался он.

Он спустился к воле. Именно к воде, а не ко льду, хотя на дворе был декабрь (ведь довольно много времени прошло с тех пор, как он покинул Полынск). К воде – потому что здесь в реку впадала канализация, горячая вода исходила паром и пробивала себе дорогу во льду, образуя широкую и протяженную полынью.

Петр осторожно подошел к краю льда.

Подумал.

Разделся догола – чтобы, вынырнув, согреться сухой одеждой.

Решительно прыгнул в воду и чуть не закричал от ужаса: ноги его стояли на воде.

Он сделал шаг, другой – и понял.

Под ногами был бетонный причал, обычный причал, выступающий от берега на несколько метров и оказавшийся вровень со льдом, с водой. Вот по этому бетону он и идет, а сейчас – ухнет в воду.

И он ухнул, ахнул, ушел с головой, вынырнул, засмеялся от радости и быстренько полез вылезать, одеваться.

Побежал домой.

Люсьен встретила его в двери со свечой в руке. Она теперь не пользовалась дома электрическим освещением, считая его почему-то бесовским. Не включала телевизор. Лишь холодильнику позволяла работать от электричества: надо же кормить Петра свежими продуктами.

– Ты чего? – спросил Петр.

– Я видела.

– Что ты видела? Что я купался?

– Нет, купался ты потом. Когда понял, что я тебя вижу. Ведь ты понял? А до этого ты шел.

– Ничего я не шел!

– Ладно. Не хочешь говорить об этом – не говори, Господи!

– Не зови меня так! И Иисусом не зови! Чтобы не слышал больше, ясно? Я Петр Иванов! Поняла меня? Чтобы ни слова больше про это! Поняла?

– Поняла, Господи.

– Опять? В лобешник получить хочешь?

– Прости. Поняла, Петр.

– Вот и хорошо. Дай-ка водочки, застыл я.

– А тебе можно?

– Да почему нельзя-то? Почему?

– Я думала…

– Индюк тоже думал!

Она налила ему крохотную рюмочку. Петр рассердился, схватил бутылку и выпил ее всю из горлышка.

– Ясно? – спросил он.

– Ясно, – ответила Люсьен, понимая, что Иисус, как истинный Христос, не желает, чтобы вокруг его святости поднимали ажиотаж.

Он прав, подумала Люсьен.

Буду собакой ходить за ним, подумала она еще. А когда – через три года – его распнут, уйду в монастырь. Навсегда…