"Шевалье" - читать интересную книгу автора (Хэррод-Иглз Синтия)

Глава 2

Июль 1690 года выдался жарким. Стояли недели ослепительно белого сияния. Ручьи обмелели, земля потрескалась и налет пыли покрыл темно-зеленую траву и листья деревьев. Урожай собрали ранний и богатый, и дети, которые обычно в это время помогали взрослым, теперь целыми днями бегали, играли и задирали друг друга.

Однажды днем, когда остроконечные тени спрятались глубоко под каждой былинкой, два чумазых мальчугана спустились к Фоссу со стороны фермы Хай Мур. На первый взгляд трудно различимые, они были одинакового роста и сложения, одеты в рубашки, в штанах до колен из плотной ткани, и ничего на ногах, кроме спекшейся серой пыли. У одного из них были густые прямые волосы цвета бурой полевки и великое множество веснушек. Это – Дейви, младший внук пастуха Конна. Волосы другого были темные и волнистые, хотя из-за густой пыли они стали такого же мышиного цвета, как и у его приятеля. Его темно-синие морлэндские глаза ясно выделялись на лице, загорелом, как лесной орех. Это – Джеймс Маттиас, наследник Морлэнда, «молодой хозяин».

Достигнув ручья, они со страстной готовностью скинули одежду, бросили ее среди выступающих корней ольхи и прыгнули в прохладную, буроватую вихрящуюся воду, пронзительно визжа от удовольствия и ощутив прохладу изжаренными спинами.

– Ой, она такая холодная! Я бы глотнул ее, я так хочу пить.

– Здесь лошади пьют. Смотри, Матт, ты так можешь? Матт!

– Я похож на старую мокрую выдру. Смотри, Дейви, посмотри на меня! Я как выдра.

Через некоторое время они выбрались из ручья и растянулись на берегу. Вода стекала с них, орошая высохшую траву, солнце сушило их волосы. Матт улегся на спину, закинув руки за голову, и косил глазами вниз на маслянисто-коричневую кожу. От воды остались уже лишь отдельные капли. Каждая лежала идеальным полушаром, подобно прозрачной жемчужине, увеличивая структуру кожи словно увеличительное стекло. Он поднял глаза вверх на васильково-синёе небо. На его ресницах тоже еще оставались капли, поэтому на какое-то мгновение мальчик попробовал вообразить, что он плакал. Но Матт не смог представить себе, как можно быть печальным сегодня. Нет, не сегодня. Он с трудом сосредоточился, вспомнив, что у него нет матери, что его отец уже давно в Ирландии сражается с армией Узурпатора, (однажды ненароком он упомянул Узурпатора, назвав его «королем», за что получил оплеуху от Берч), но сегодня чувство удовлетворения наполняло его, как сытный обед, и он не мог не улыбаться.

– Что ты делаешь? Скалишься, как старый пес, – сказал Дейви.

Дейви был старше Маттиаса и ходил в школу в Сан-Эдуарде. Его мать надеялась, что когда-нибудь он станет управляющим или городским судьей, поскольку мальчик отличался сообразительностью. Отец Дейви тоже находился в Ирландии вместе с хозяином и старшими братьями Дейви.

– Я смотрел в небо через капельки на ресницах. Очень смешно. Попробуй.

Но Дейви не спеша протянул ему свою рубашку.

– Я хочу сливу, – изрек он.

Дейви принес сливы в подоле рубашки, они были красивого темно-малинового цвета.

– Они почти все хорошие. Только три лопнутых.

– Это потому что ты упал, – сказал Матт. – Неловко.

Но Дейви был не до насмешек. Он не хотел связываться, он хотел развалиться на траве и полакомиться сливами.

– На! – и он перебросил Матту несколько налившихся пурпурных слив, которые они стянули с фермы по дороге к ручью.

Матт поймал их и положил на траву, все кроме одной, которую поднес к губам и поводил ею взад-вперед, чтобы почувствовать тепло и шелковистость ее кожицы. Она удивительно пахла. Все дети в этом году объедались попадавшими сливами, но Матт чувствовал, что не мог полностью удовольствоваться ими.

– Я люблю сливы, – произнес он, оттягивая момент первого надкуса.

Дейви перевернулся на живот, пристально посмотрел на Матта, прежде чем приняться за сливу, и сказал:

– Помнишь осу?

Он стал хихикать, а Матт пытался удержаться, чтобы не быть неучтивым. Но тогда было очень смешно. Когда Артур, лорд Баллинкри, выхватил у Матта сливу, которую тот собрался было съесть, и надкусил ее, как тут же его самого больно укусила оса, сидевшая внутри и никем незамеченная. Лицо Артура ужасно распухло.

– К вечеру он сделался похожим на тыкву, – вспоминал Матт с тайным преступным удовольствием.

Артуру минуло восемь, на два года больше, чем Матту, и он всегда помыкал Маттом. Он был большой, крепкого сложения и запугивал Матта, силой кулака требуя от того почтения, потому что Артур имел титул, а Матт – нет.

– Ты должен называть меня «милорд», – настаивал Артур, сидя верхом на Матте и мутузя его, но били его или нет, Матт не уступал.

– Кузен Артур, – неизменно отвечал он. – Ох! Оставь меня! Кузен Артур, кузен Артур, кузен Артур!

То, как он выхватил сливу у Матта, было обычным для Артура, но в тот раз Бог отплатил ему, поскольку Матт ничего не знал об осе, и если бы Артур не отнял сливу, то она ужалила бы Матта. Матт твердо верил в Бога. Берч рассказала ему, когда он был совсем маленьким, что Бог видит все, что он делает, даже если темно. И долго-долго он видел тяжелые сны об огромных глазах, смотрящих из темноты за пределами света камина или свечей. Теперь он повзрослел и совсем не боялся темноты – ну, во всяком случае, лишь чуточку. Однажды лунной ночью он оказался вне дома, смотрел на большой серебряный круг, свободно плывущий над черной полосой деревьев, и думал, что глаза Бога должны быть похожи на него, сверкающие и красивые.

Крутом царил покой. В тишине полуденного зноя слышалось лишь журчание ручья. Подлетела стрекоза и стала кружиться у лица Матта, решая стоит ли исследовать его дальше. Через полузакрытые глаза Матт наблюдал за переливающимся, ярким, драгоценным созданием, представив, что оно такое же большое, каким кажется сквозь ресницы, большое, как лошадь. Мальчик вообразил, как он карабкается на его голубовато-зеленую сапфировую спину и улетает, паря над деревьями в голубом небе, улетает в Ирландию, где был его отец.

– Вставай, не спи, – тормошил его Дейви, пробуждая от полудремы.

– Я голоден. Пойдем к моему деду. Он с овцами на холме Поппл Хаит. Надеюсь, у него найдется что-нибудь поесть.

Моментально Матт тоже почувствовал голод. Они вскочили, оделись и побежали через поля. Вскоре мальчики взбирались на Поппл Хайт, где сидел Старый Конн, наблюдая за отарой.

– Он похож на глыбу гранита – усмехнулся Дейви. – Интересно, растет ли на нем мох?

Матт подумал, что Конн напоминает не скалу, хотя он был так же неподвижен, а дерево, например, которое вырастает и становится обветрившимся и загрубелым. Его вылинявшая одежда скорее походила на листву какого-то странного растения, чем на творение рук человеческих.

Когда они подошли ближе, то увидели, что старик не был уж совсем неподвижен. Его ясные глаза, полуприкрытые складками морщинистой забуревшей кожи, наблюдали за ними, а руки на коленях были чем-то заняты. Его посох лежал рядом, а две собаки встрепенулись и завертели хвостами в знак приветствия. Молодая подбежала к мальчикам, чтобы обнюхать их руки, а старый пес только оскалился слегка из клочка тени, который он нашел у большого камня, показав очень белые зубы и весь в складках розовый язык, которые резко выделялись на его черной морде.

– Доброго тебе дня, молодой хозяин, – произнес Старый Конн, когда они подошли достаточно близко.

– Добрый день, Конн, – ответил Матт с подобающей вежливостью, с какой его учили обращаться к людям, которые однажды станут его людьми. – Надеюсь, у тебя все в порядке.

– Жара по мне, молодой хозяин, и поэтому я благодарю вас. Ну, Дейви, что ты собрался делать? Ничего путного, я уверен.

Дейви, который пытался раздразнить старого пса для игры, подошел и бухнулся на короткую, поеденную овцами траву у ног деда и сказал:

– Мы проголодались и подумали, что у тебя может быть найдется что-нибудь поесть.

– Вы всегда голодны. У меня есть овсяная лепешка и сыр из овечьего молока, если этого лакомства достаточно, чтобы насытить вас.

Он протянул руку за сумкой.

Матт почувствовал, что Дейви был слишком нахален. Пожалуй, это даже можно было назвать грубостью – прийти к старику и ограбить его, забрав его обед, поэтому он вступил в разговор:

– Но мы не хотели оставлять вас голодным, сэр. Пожалуйста, не беспокойтесь.

– Не-е, хозяин. Все мое – ваше. Старики никогда не бывают так голодны, как молодежь.

Он вытащил неглубокую корзинку, золотистый кусок овсяной лепешки и разделил его пополам, дав по половине мальчикам. Затем вынул кусок белого крошащегося овечьего сыра, завернутого в капустный лист.

– Не стесняйся, молодой хозяин. Ты увидишь, что это вкусно, ведь овцы паслись на диком тимьяне и клевере, и мяте, и на всех травах, что любят пчелы.

– Неужели от этого есть разница? – поинтересовался Матт, отправляя крошки сыра в рот.

– Ну да, конечно. Ты – это то, что ты ешь. А то, что едят овцы, попадает прямо в их молоко.

Мальчики умолкли на время, пока утоляли голод, потом перестали жевать и оглянулись вокруг.

Матт разглядывал руки Конна, темные, жесткие, сучковатые, как корни дерева, хотя, оказалось, они весьма ловко что-то вырезали из дерева.

– Что ты делаешь, Конн?

– Хомут для колокольчика, хозяин. Видишь? Когда я его отшлифую, я вырежу бороздку здесь и здесь и привяжу к кожаному ремню. Деревянные хомуты лучше, хотя народ на юге пользуется костью. Они берут тазовую кость овцы.

Он пренебрежительно фыркнул:

– Тебе бы понравилось носить чьи-то кости на шее?

Матт ничего не ответил, а только спросил:

– Ты бывал на юге, Конн?

– Когда был молодым, почти таким, как ты. Я сражался за доброго короля Карла против Старого Нолла[4]. Бог покарал его. Мы шли все время на юг, прошли Ноттингем. Мне тогда было четырнадцать.

Матт считал, что четырнадцать – это не то же самое, что шесть. Четырнадцать – это много. Но представлялось грубым противоречить старику и поэтому он только спросил:

– А какой он, юг?

– Почти такой же, как и наши края. Люди там другие. Оглянись, оглянись вокруг.

Матт послушно поднялся и стал пристально осматриваться. Он видел мирно пасущихся овец на просторных полях, кое-где уже распаханных на отдельные полосы, изгибающиеся вместе с неровностями земли, в других местах на жнивье в загонах пасся упитанный скот, серебряное беззвучное мерцание речки Уз и блики ручейков, белые стены Йорка, укрывающие шпили и трубы. Повсюду, окружая стены города, высились ветряные мельницы. Их огромные крылья повиновались малейшему дуновению ветерка. Колокольчики издавали приятный глубокий, чуть металлический звон, пчелы были заняты своим делом в невысокой траве, и то тут, то там выпархивали жаворонки, стрелой поднимались к самым небесам и там парили, перекликаясь о чем-то пронзительными голосами. А дальше, в самом-самом далеке виднелись лилово-голубые пятна холмов, на северо-востоке – Хамблтон-Хиллз, а на западе – Пеннины. Все знакомо, безмятежно и красиво. Матт вопросительно посмотрел на Конна.

– Я помню время, когда все поля были свободны, молодой хозяин. Никаких ограждений и в помине не было, никаких заборов, разве что плетень от скота поставят. Да-а, времена меняются. Здесь они еще медленно меняются, а вот к югу – быстрее. На юге каждый огородил свой кусок. Им нет дела ни до кого, ни до короля, ни до Бога. Все из-за выгоды. Если кто заболеет или у кого случатся неприятности, они отворачиваются, боятся, как бы помощь не стоила слишком дорого. Они не трудятся вместе. У них все порознь – и поля, и урожай, и радость и заботы. Вот почему юг другой.

Он обратил ясный, но приводящий в замешательство взгляд на Матта.

– Запомни, что я сказал, ведь однажды ты станешь хозяином этих мест. Человек один, сам по себе, ничего не значит.

Матт силился понять. Были вещи не вполне для него понятные. Из того, что о них говорилось, он понимал всего лишь половину. Он сказал неуверенно:

– Берч говорит, что протестанты думают, будто они могут сами выбирать короля, а не вверять это божьей воле.

Но Старый Конн заметил нечто неладное в отаре, резко выкрикнул что-то на своем непостижимом диалекте молодой собаке, та вскочила и кинулась за отбившейся овцой. Когда все закончилось, собака вернулась, и, тыкаясь мордой в загрубелые ладони Конна, выпрашивала награду, старый пастух сказал весело:

– Когда люди выбирают сами, они всегда ошибаются. Запомните это тоже, молодой хозяин. Жен ли, королей ли – их выбор всегда плох.

* * *

Длинные фиолетовые тени лежали поверх желтой, как фальшивое золото, травы, когда Матт расстался с Дейви около Ущелья Десяти Колючек и поспешил домой, легким охотничьим бегом сокращая расстояние. Морлэнд тоже золотился от заходящего солнца. Серые камни стали медово-желтыми, лишайник на крыше салатово-желтым, а стекла окон, выходящих на запад, выглядели словно квадратные золотые монеты. Люди, рано собравшие урожай, чинили повреждения, остававшиеся после канонады, то было два года назад, и дом уже был почти как новый. Маленький Матт испытывал первобытный голод. От лепешки и сыра Конна осталось только далекое воспоминание, и ему нетерпелось узнать, что будет на ужин. Голубиный пирог, он надеялся, так как дядя Кловис хотел сегодня поохотиться. Голубиный пирог с зеленым луком, или кролик, фаршированный маленькими золотистыми луковками! Его рот наполнился слюной в предвкушении еды, пока он спешил через мост во двор.

Он понял сразу, что что-то случилось. Он почувствовал запах тревоги в воздухе даже до того, как какая-то старуха поспешно выбежала из дома, громко бранясь.

– Где вы весь день пропадали, молодой хозяин? Вас давно ищут. Вам лучше поторопиться. Боже! Что у вас за вид, сплошная пыль и грязь.

То, что старуха бранилась, еще ничто не значило, но было что-то в ее глазах, что-то в линиях рта, что испугало его.

– В чем дело, Мэг? Что случилось? Но она не ответила.

– Входите поскорее, молодой хозяин. Вас требуют, – проговорила она, безуспешно приглаживая его волосы ладонью. Матт пробежал через большие двери в зал и остановился. Кловис стоял там с Клементом и отцом Сен-Мором, что-то обсуждая. Он держал в руке письмо и размахивая им, давал указания Клементу. Тетя Каролина, мать Артура, сидела на маленьком жестком стуле и плакала. Теперь они увидели Матта. Их взгляды устремились на него, серьезные, печальные и тревожные.

– Джеймс Маттиас, – произнес Кловис и его официальность усилила тревогу, – ты явился. Подойди ко мне, дитя мое. Для тебя есть новости.

Новости, конечно, могли бы быть хорошими, но Матт выступил вперед, преодолевая себя, зная; что ничего хорошего его не ждет. Огромный зал дышал холодом после жаркого дня, и его голые ступни сразу же ощутили его, едва он сделал первый шаг по мраморному полу, залитому золотым удивительным светом. Матту страстно захотелось убежать назад, к Конну, овцам. Прошедший день, такой голубой и такой золотой, тихо звучал в нем, как прекрасная музыка, пока ноги неумолимо несли его навстречу новому. Он знал, сам не понимая, откуда это знание, что больше никогда не повторится такого дня, что его он будет помнить как последний день детства.

* * *

Новость достигла Сен-Жермен – ужасное поражение, битва у реки Войн, трагические потери среди ирландско-французских войск короля. Решающее поражение произошло в результате роковой, гибельной кампании. Король и Бервик бежали назад во Францию. Лаузан, близкий друг королевы, прикрывая тыл, собирал то, что еще оставалось от армии. Женщины ждали, охваченные страхом. Аннунсиата днями бродила по верхним террасам, с нетерпением высматривая малейшие признаки возвращающихся воинов, желая поскорее узнать, кто жив, а кто нет. Время от времени Хлорис подходила к ней и умоляла отдохнуть или поесть, или посидеть с ребенком, или послушать игру Мориса, но она только отрицательно качала головой, не произнося ни слова. Суеверный страх, что она пропустит первые мгновения прибытия всадников, обуял ее.

Наконец показался авангард. Войско приближалось и Аннунсиата, напрягая глаза, увидела вдали движущееся пятно основных сил, напоминавшее многоногое и многокрасочное насекомое. То тут, то там она замечала солнечные блики от шлемов, лат и экипировки лошадей. Долгое время войско казалось совсем далеко, и вдруг оно очутилось настолько близко, что можно было различить и людей и лошадей. Всадники скакали по широкой улице, временами скрываясь за деревьями. Впереди была видна фигура короля. Скоро Аннунсиате удалось разглядеть Бервика по огромному росту и белокурым волосам. Сразу за ним она увидела серебристую голову Карелли, и сердце ее облегченно заколотилось. Все остальные настолько слились в один поток, что как она внимательно ни вглядывалась, выделить кого-либо она не смогла. Затем они окончательно скрылись за деревьями и стенами.

Аннунсиата покинула свое место на краю террасы и у перил и в спешке, торопясь к лестнице, едва не сбила с ног Хлорис.

– Моя госпожа! – с тревогой в голосе воскликнула Хлорис, но Аннунсиата даже не обратила на нее внимания.

Доркас, задыхаясь, спешила вверх по лестнице. Она проговорила:

– Моя госпожа, моя госпожа, они здесь.

– Да, да, знаю. Я видела их. Прочь с дороги!

– Они должны остановиться в галереях королевы, моя госпожа. Я шла к вам, чтобы сообщить это, – отвечала Доркас.

Тут их настигла Хлорис и решительно сказала:

– Вы не должны спускаться во двор, моя госпожа. Это не Морлэнд.

Аннунсиата в нерешительности переводила взгляд с Хлорис на Доркас и обратно, потом с болью согласилась:

– Конечно, этикет надо соблюдать.

– Да, моя госпожа, – подтвердила Хлорис не без сочувствия, – потерпите чуть-чуть.

Минуты казались днями, неделями. Аннунсиата стояла с другими придворными дамами позади королевы на возвышении галереи, ожидая, когда дверь распахнется. Вот и король, надломленный, седой, вдруг сильно постаревший. В тишине он пересек зал к склонившейся в поклоне королеве, поднял ее бережно за руку и замер на мгновение, прежде чем крепко сжать ее в объятиях. Аннунсиата стояла так близко, что увидела слезы короля, и это невыразимо тронуло ее. Через плечо короля она встретилась глазами с Бервиком. Он был мрачен и взглянул на нее с каким-то странным выражением, какого она не смогла понять. Человечный жест короля освободил бурный поток и придворные дамы бросились приветствовать воинов, толпившихся в дверях за королем и Бервиком.

Невдалеке стоял высокий светловолосый ратник. Его темные глаза потускнели от недосыпания, а нос облез от солнечного зноя. Ничто не могло удержать Аннунсиату. В секунду она пересекла зал и обняла стройного сына. Он, тоже обнимая ее, повторял: «Мама! О, мама!», и Аннунсиата чувствовала влагу его слез на своих щеках.

– О, мой милый, – воскликнула Аннунсиата со слезами радости, – Ты живой. Слава Богу. Ты не ранен? О Боже, что за гадкий запах! С тобой все в порядке, Карелли?

Карелии не мог говорить, только крепче прижимал ее и глотал слезы, как ребенок, пытаясь через ее плечо улыбнуться Морису. Наконец, его объятия ослабли, и Аннунсиата слегка оттолкнула его от себя, чтобы получше рассмотреть.

– Я знаю, ты вряд ли рад такому возвращению, – после поражения, но мое сердце может вместить только одно. Об остальном я не думаю. Но где Мартин? Он здесь?

Ее взгляд недолгое время блуждал по сторонам. Если бы Мартин был здесь, она бы знала это. Потом она снова посмотрела на Карелли:

– Где он?

Темные глаза Карелли пригвоздили ее к месту.

– Нет, – прошептала она.

Карелли тряхнул головой, удерживая ее руки в своих. Шум в зале куда-то отступил, и ее окружила тишина, так что она слышала биение своего сердца, каждый удар, словно острый укол.

– Нет, Карелли, нет.

– Это случилось у бойни, матушка. В гуще сражения. Я не видел, но мои люди мне рассказали.

– Нет, – снова повторила она. Аннунсиата отрицательно качала головой, кровь, казалось, ударила ей в голову и зашумела, как море – как море у Альдбро, где они расстались. Но не навсегда, не навсегда!

– Он очень храбро сражался. Он бился и после того, как под ним пала лошадь, – продолжил Карелли.

Она снова покачала головой, ничего не желая слушать. Аннунсиата не верила, что бывает такая боль. Голоса гудели и смолкали около нее. Боль в горле не давала ей говорить, и она казалась заточенной в непонятную тишину, где могла видеть только лицо Мартина, изогнутую линию губ, улыбающиеся ей глаза. Темнота нахлынула на нее со всех сторон. Ей что-то говорили, пытаясь привлечь ее внимание, но она не хотела отвечать. Она хотела шагнуть в темноту и тишину к Мартину, прочь от боли, на которую она теперь обречена. Она захотела умереть, чтобы остановить боль.

* * *

Ветреный день марта 1691 года. Холодный день, пыльный ветер, хотя небо бледно-голубое, как яйцо малиновки, говорило о близкой весне. В памяти Аннунсиаты зима осталась смесью сумерек и отблеска огня. Словно калека, она не отходила далеко от огня, и ее слуги обращались с ней, как с больной, тепло укутывали ее от ледяных сквозняков, осторожно передвигались вокруг нее, уговаривали ее поесть. Она мало говорила с ними, едва ли замечая их присутствие. Аннунсиата жила, как привидение в собственном мире, отгороженном от остального ее болью. Ее глаза наполняла непостижимая тайна. После потрясения от смерти Мартина постепенно пришло осознание случившегося, а затем наступило страшное безысходное одиночество. Оно накатывалось на грудь, как валун, каждое утро после пробуждения, и она носила его целый день, пока сон, наконец, не освобождал ее.

Аннунсиата жаждала сна как единственного избавителя от неизлечимой боли. Иногда во сне она видела Мартина и просыпалась со слезами на глазах. В часы пробуждения она только и могла, что вспоминать мельчайшие события, связанные с ним, заполняя свою темноту его образом, что не утешало ее, так как воспоминания переносили ее домой, в Англию, оставленную ею навсегда. Ей не осталось никакой надежды. Даже в смерти она будет разлучена с ним в наказание за их любовь, и она оказалась отлученной не только от своей страны, но и от своей церкви. С ним вместе она бы выдержала изгнание, уехала бы куда угодно и смогла бы жить. Без него изгнание внушало только страх.

Фэнд большую часть зимы спал у ее ног около огня, встряхиваясь только, когда Карелии вытаскивал его на мороз размяться. Для Карелли и Мориса изгнание не было столь ужасно. Оба раньше бывали за границей и у обоих было чем заняться. Морис сохранял жизнерадостность и посвящал себя хору королевской капеллы и созданию оркестра, чтобы исполнять пьесы, сочиненные им в честь короля и королевы. Карелли нашел новых друзей, особенно в лице Бервика. Теперь уже не было нужды отрицать и дальше, что Аннунсиата являлась дочерью принца Руперта. Действительно, по одной только причине, что это перестало храниться в тайне, ее семья могла использовать выгоды королевского происхождения.

Бервик был герцогом и незаконнорожденным сыном короля, Челмсфорд – графом и праправнуком короля. Они сражались вместе в Ирландии и симпатизировали друг другу, а в вынужденном безделье Сен-Жермена их дружба расцвела.

Всю зиму Бервик был частым гостем апартаментов графини Челмсфорд. Как-то само собой он был допущен в ее семейный круг, признан другими ветеранами Ирландской кампании и ветеранами Килликранке, известными как якобиты, потому что на латыни имя их короля звучало Якоб. При мерцающем свете огня голоса то возвышались, то стихали, рассказывая о старых кампаниях, блестящих атаках, отчаянных сопротивлениях и отваге. В рассказах звучал горький юмор. Вспоминались близкие товарищи, павшие в боях. Скучающие и одинокие воины тянулись, подобно Фэнду, к ее очагу, ощущая сочувствие и расположенность, и, хотя графиня редко говорила и казалась совершенно безучастной к тому, что происходило вокруг нее, именно к ней были обращены рассказы.

Вспоминали о войнах против турок, об осадах под беспощадным солнцем пустыни, когда раненые плакали, как дети от того, что их раны становились черными от пирующих на них мух. Для нее рассказывалось о кампании против Монмаусов на западе Англии, когда войско шло через грязь, на каждом шагу проваливаясь в нее по колено. Говорили и о гражданской войне, о лихих кавалерийских атаках под предводительством ее отца, высокого и статного, на белом коне. Говорили о Красавчике Данди из Шотландии, битвах Лаузана в Ирландии.

Подробно рассказывали о смерти ее родных – ее сына Руперта под Седжемуром, кузена Кита под Килликранке, ее брата Дадли Барда под Будой и Мартина у Войн. Она была благородной и прекрасной леди, происходившей из великой воинской семьи, и собиравшиеся ветераны дарили ей свои истории, так как находясь в изгнании и будучи небогатыми, они больше ничем не могли ей помочь. Их голоса, звучавшие постоянно сквозь зиму, служили воображаемым основанием тем фантазиям, в которых она жила. Но вне зависимости от того, понимали они или нет, понимала ли она или нет, она слышала их, и их простосердечная доброта утешала ее израненную душу. Смерть в бою являлась для них обычным делом, и это накладывало на воинов отпечаток святости, а их спокойная отвага проникала в нее.

Но сейчас, этим ветреным весенним днем они уезжали. Они составляли личную стражу короля – сто пятьдесят шотландских якобитов, большинство из которых офицеры. Но король, стремясь поддержать намного большее число изгнанников, совсем не имеющих денег, не мог дальше платить им. Якобиты испросили королевского дозволения оставить службу и записаться как частные лица в армию короля Франции. Король, хотя и с большой неохотой и чувствуя неловкость от того, что его воины вынуждены стать простыми солдатами, отпустил их. Ему ничего не оставалось, как только дать свое согласие. Итак, они вышли на смотр последний раз. Шлемы начищены, мундиры безукоризненно чистые, бороды тщательно подстрижены. Аннунсиата и ее семья стояли позади короля на ступеньках с остальными придворными, а у окон замка толпилась челядь.

Король медленно шел вдоль шеренги, останавливаясь поговорить с каждым воином и записывая имя каждого в записную книжку, чтобы никого не забыть. Упорный пыльный ветер уносил прочь их слова, но выражение их лиц было красноречивым. Затем король вернулся, поднялся по ступенькам, снял шляпу, оставшись с обнаженной головой под холодным солнцем. Лицо короля стало влажным от слез. Он поклонился ветеранам. Те преклонили колени и последний раз отдали ему честь. Потом они поднялись и пошли строем, уже не офицеры, искать свою смерть как чужестранцы в чужой земле, сражаясь за чужого короля.

Неделей позже Карелли разыскивал мать: он хотел обратиться к ней с просьбой. Он нашел ее в своих апартаментах, и впервые она сидела не у камина, а у окна. Правда, ее мысли, казалось, были где-то далеко, и Карелли сомневался, видит ли она сады и реку, но все же он заметил, что с того дня, когда воины ушли, она стала возвращаться к ним. Она выглядела очень бледной и худой, а на щеках были заметны следы слез. Аннунсиата носила черное платье, какое было на ней, когда Кловис читал им письмо от Эдмунда в Морлэнде, оно выглядело слегка потертым. С сожалением он вспомнил время, когда мать не позволяла себе надеть одно и то же платье более трех раз и не хранила его более двух лет. Тут Фэнд тихо заскулил, и она чуть качнула раздраженно головой, потом повернулась и посмотрела на него.

– Моя дорогая матушка, – обратился он мягко, преклоняя колени около нее, так что их лица оказались на одном уровне.

– Карелли, – промолвила она.

– Матушка, я должен что-то сказать тебе. Она не выказала никаких чувств, но при этом не сводила с него глаз, ожидая дальнейшего.

– Я хочу испросить твоего позволения просить короля Франции принять меня на службу.

– Ты хочешь покинуть меня? – спросила она после долгого молчания. – Карелли, ты уедешь от меня?

– Матушка, я ничего не могу поделать, – ответил он нежно. – Я не могу остаться здесь навсегда, ничего не делая, и у меня нет денег кроме тех, что ты мне даешь. Это не жизнь для меня, ты должна это понять.

Аннунсиата вздохнула. Карелли принял это за согласие и продолжал:

– Итак, мы думаем...

– Мы? – прервала она сына.

– Милорд Бервик и я.

– А-а, Бервик, – произнесла она, будто этим все объяснялось.

– Мы думаем, что мы должны попробовать служить во французской армии. Король Франции замышляет новую кампанию во Фландрии, и с нашим опытом и происхождением он вполне возможно предоставит нам хорошие должности. Бервик собирается испросить позволения у своего отца сегодня утром, и таким образом я... – он не мог вынести ее выражения лица в нем появились раздраженность и настороженность.

– Мне жаль, матушка, но ты должна понять, мы, прежде всего, преданны королю, но...

– Да, – сказала она, оборвав его. – Я понимаю.

Аннунсиата поднялась и стала ходить взад и вперед с нетерпеливостью больного, чье беспокойство возрастает с болью. Карелли тоже встал и наблюдал за ней, и вдруг она почудилась ему вовсе не матерью, какой-то чужой женщиной, с которой ему случайно приходится делить крышу над головой. Наконец, она остановилась, повернулась к нему, и он понял, что мать сдерживает себя с некоторым усилием.

– Хорошо, ступай сражаться во Фландрию, граф. Но помни, что твой первый долг – твой король, когда ты ему нужен.

Таким было ее дозволение, но Карелли остался не вполне доволен им, думая, что она сердится. Он колебался и неопределенным движением попытался прикоснуться к ней. Она тряхнула головой, а потом улыбнулась странной улыбкой.

– Нет, – остановила она его, – все хорошо. Храни тебя Господь, сын мой. Храни тебя Господь, Карелли.

* * *

Монастырь в Шале располагался недалеко от Сен-Жермен, если ехать туда верхом или в карете. Его часто посещала королева из-за сестры, к которой она когда-то надеялась присоединиться, прежде чем ее склонили все же выйти замуж за английского принца Джеймса. Королева любила гулять и беседовать с монахинями, бродить по красивым садам, причащаться и размышлять среди мирной природы, вдалеке от гнета двора. Настоятельница монастыря, сестра Анжелика, женщина средних лет с умным взглядом и живой манерой была похожа на добрую, умелую жену помещика средней руки. Она являлась ближайшей подругой и доверенным лицом королевы, и именно к ней обратилась Аннунсиата за помощью осенью 1691 года.

Леса, через которые она ехала в Шале, начинали окрашиваться по-турецки пышными красками, насыщенными малиновыми и золотыми цветами. Окна маленькой монастырской приемной, в которую ее провели, были открыты. Под окном в клумбе отцветали желтые, оранжевые и темно-красные ноготки и алые анемоны.

Сестра Анжелика сидела неподвижно со сложенными руками, ожидая, когда Аннунсиата расскажет ей о своих заботах, но молчание длилось уже долго и она, не выдержала:

– Здесь вы можете говорить свободно, миледи Челмсфорд. Ничто не выйдет за пределы этих стен.

Аннунсиата все еще не могла подобрать нужных слов, и сестра Анжелика продолжала:

– Чем я могу служить вам?

– Я бы хотела вернуться в лоно церкви, – произнесла, наконец, Аннунсиата. – Но... Боюсь я – не смогу.

Монахиня подождала разъяснений, а затем сказала ласково:

– Мадам, любовь Бога выше всего, что можно представить, и для искренне раскаявшегося...

– Ах, как раз это меня и беспокоит, – воскликнула Аннунсиата, – я не могу раскаяться, потому что не могу сожалеть о том, что сделала. Если бы прошлое вернулось, я бы охотно сделала то же самое снова, да, охотно.

И она рассказала сестре Анжелике о любви к Мартину. Это не было легко, рассказ не изливался из нее свободно, слова произносились с трудом и болью, но все же она почувствовала облегчение, выговорившись о том, чего не могла обсуждать ни с кем, кроме самого Мартина. Когда она закончила, она замерла и сидела изнуренная, опустив глаза вниз на свои руки.

Сестра Анжелика посмотрела на нее с жалостью, на склоненную голову, на мягкие, словно детские кудри, похожие на прическу француженки, с искусно сделанными накладными волосами, на длинные, прекрасные руки, выражавшие печаль.

– Мадам, – произнесла она, наконец, – мир оказался бы намного беднее, если бы Бог был менее любящим и менее великодушным, чем человек, не правда ли? Очень многие в глубине своего сердца не стали бы вас осуждать, так неужели Бог не поймет вас? Конечно, нужен порядок. Без законов был бы хаос. Но Бог даровал нам, единственным из его творений, способность спрашивать и решать, и почитать его душой и разумом.

Аннунсиата посмотрела на нее с пробуждающейся надеждой.

– Вера, мадам, облегчает нашу вину, наше огорчение и стыд. Мы обращаемся к Богу со словами сожаления о том, что нанесли обиду ему, мы молим его о прощении, мы обещаем больше не грешить. А сейчас, миледи, можете ли вы сказать такие же слова от всего сердца? Вы сожалеете, что причинили обиду Богу? Будете ли вы избегать поступать неправедно?

Аннунсиата безмолвно кивнула. Сестра Анжелика поднялась и отпустила ее руку.

– Тогда пойдемте, мадам. Пойдемте со мной в исповедальню. Отец Дюбуа уже там. Ему исповедуются сестры. Идите, облегчите свое бремя и будете прощены, а потом останьтесь для мессы и причаститесь с нами.

Аннунсиата встала, как послушный ребенок, и монахиня проводила ее до дверей с напутствием:

– Печаль окажется суетой, и грех – тоже. Бог дает нам жизнь не без умысла. Мы не должны попусту расточать его дары.

Позже Аннунсиата осталась одна в уголке часовни, отгороженном ширмой от остального помещения для сестер. На высоком алтаре свечи погасли, и только лампа святилища испускала ровный свет. Но слева от Аннунсиаты на малом алтаре свечи были зажжены. Их бледно-золотое, почти белое пламя освещало белую одежду, золотые и хрустальные подсвечники и статую богоматери. Статуя была вырезана из дерева, одеяние окрашено в голубой и белый цвета, а лицо и руки – позолочены. Она напомнила Аннунсиате статую в церкви Морлэнда. Но эта была не такой старой и ее руки были сложены у груди, прижимая окрашенную деревянную лилию.

Аннунсиата села и осмотрелась. Одна, по крайней мере на своей половине, она снова возвратилась в лоно церкви, в ее охраняющие и любящие руки, чьи объятия она чувствовала всю жизнь. Она посмотрела на статую, но увидела только лицо той, что осталась в Морлэнде – усталое, ласковое позолоченное лицо, которому она часто поклонялась. Измученная болью, наконец-то исчезнувшей, она могла только думать, что все любили одно и то же, нечто неизменное. Иначе как бы она могла чувствовать себя ближе к Мартину сейчас, чем в любое другое время после их разлуки на берегу моря у Альдбро.

* * *

Весной 1692 года Карелли вернулся в Сен-Жермен, прискакав до подхода основных сил. Апартаменты его матери пустовали. Поискав немного, он обнаружил в капелле Мориса, одного, уставившегося в пространство и играющего странные, не связанные ноты на органе. Он не выказал никакого удивления, когда поднял глаза и увидел Карелли, подбоченившегося и улыбавшегося ему:

– Как я и полагал, я должен был тебя здесь найти.

– Я только думал, – ответил Морис, – что здесь спокойнее.

Карелли хлопнул его по плечу:

– Ты что, не рад мне, брат?

– Ну что ты, – неопределенно отвечал Морис, а затем нахмурился.

– А что ты здесь делаешь?

– Король Людовик возвращается из Фландрии. Бервик и я прибыли, чтобы увидеть наших дорогих родителей и сообщить им некоторые новости. Готовятся большие дела, Морис. А где же наша матушка?

– Она в Шале, в монастыре. У нее там много дел теперь.

– Вижу, ты не одобряешь ее, – сказал Карелли слегка удивленно.

– Пожалуй. Мне кажется порой, что из нее хотят сделать папистку.

– Отчего это тебя волнует? – поинтересовался Карелли.

Морис взглянул на него на мгновение, будто желая знать, насколько он сможет понять, а затем сказал:

– Ты знаешь, что королева вновь носит ребенка?

Получив предостережение, Карелли не возражал против смены предмета разговора.

– Да, я слышал. Король должен быть очень доволен. Если это сын, это будет ударом для Узурпатора. И, возможно, это развеет досужие домыслы сразу и навсегда. Хороший знак для нового предприятия.

– Какого предприятия? – спросил Морис рассеянно.

– Как же тяжело заинтриговать тебя, брат, – рассмеялся Карелли. – Король Франции решил предпринять еще одно наступление на Узурпатора во славу нашего короля!

– Неужели? Как он любезен, – произнес Морис. – Но, думаю, сместить голландца Вильгельма с трона также и в его интересах.

– Любезен или нет, однако он предоставил нам весь французский флот, которым уже сейчас можно переправить пятнадцать ирландских батальонов из Франции в Англию. Если помощь, обещанная в Англии, удовлетворит их, все будет завершено в кратчайшие сроки, и мы снова вернемся в Англию до дня Святого Джона. О, подумай, Морис, – отметить середину лета снова в Морлэнде! Пиры, танца, костры...

Он заметил выразительный взгляд Мориса и остановился.

– У тебя другие чувства, правда? Ты никогда не тосковал по дому, как остальные.

– Одно место ничем не отличается от другого. Костры во Франции горят так же ярко, как и в Англии. Голод грызет желудок англичанина на меньше, чем француза.

– Но стремишься ли ты вернуться домой?

– Домой? Весь мир мой дом. Глаза Бога видят меня, куда бы я ни уехал, поэтому как я могу помыслить себя на чужбине? Ничего не могу с этим поделать, Карелли, – добавил он в сильном волнении, – я иначе мыслю, чем ты.

– Я не виню тебя. Это странно, вот и все, – он поколебался. – Почему ты не одобряешь папизм?

Морис опять изучающе посмотрел на него.

– Не знаю, поймешь ли ты. Не знаю, смогу ли я объяснить. Это слишком необычно.

Карелли выжидающе наблюдал за ним, и Морис продолжал, подбирая нужные слова:

– Понимаешь, Бог создал всех нас, а мы придумали разные способы восхвалять его – паписты одним образом, язычники – другим.

Карелли пытался скрыть свое удивление. Морис говорил:

– Видишь ли, когда твоя собака ощенится, ты постелешь для выводка солому в самом теплом месте сарая, где они будут в безопасности и довольстве. Если же один из щенков станет лизать тебе руки в благодарность, ты можешь полюбить его сильнее прочих. Но ты же не выкинешь остальных на холод умирать, потому что они не благодарили тебя.

Карелли отвернулся, ощущая неловкость.

– Не думаю, что тебе стоит об этом говорить. Мне кажется, это... Богохульство.

– Я знал, что ты не поймешь.

Наступило молчание. Отодвинув табурет и поднявшись, Морис нарушил его.

– Ты бы желал съездить в Шале и сообщить матушке новость?

– Ты поедешь со мной? – с сомнением спросил Карелли.

Он боялся, что обидел брата, но Морис ответил весело:

– Да, конечно. Мне следует размяться.

Они дошли до дверей. Карелли нерешительно протянул руку брату, и Морис с едва заметной улыбкой шагнул ближе, так что можно было дружески положить руку на плечо.