"Князек" - читать интересную книгу автора (Хэррод-Иглз Синтия)

Глава 18

Леттис незаметно вступила в пору женской зрелости. В 1585 году ей исполнилось тридцать восемь лет – она была красивой и величавой женщиной, тревоги мятежной юности остались позади, и она, казалось, уже свыклась со своим образом жизни. Теперь она прочно обосновалась в Бирни-Касл и чувствовала себя здесь как дома, ведя хозяйство по собственному усмотрению, а в Аберледи даже не наезжала. Когда умирали старые слуги, новых выбирала она сама, и атмосфера в доме мало-помалу стала более непринужденной, так что отпала необходимость в былой скрытности и настороженности. Леттис, как и прежде, посещала протестантские богослужения для отвода глаз – но у себя в спальне они вместе с Кэт и Дуглас читали католические молитвы, и, хотя никто из челяди не говорил об этом, всем это было известно. В доме жили практически одни женщины. Джин, падчерице Леттис, минуло тридцать один – она по-прежнему была незамужней, ведь Роб не обеспокоил себя поисками подходящей партии для старшей дочери. И Джин была не только компаньонкой Леттис, но еще и домоправительницей, прекрасно управлявшей делами хозяйства. Она обладала практическим умом и прекрасной памятью на мелочи. Леттис часто искренне сожалела, что высокое происхождение не позволяет Джин стать женой человека более низкого звания – о, какой прекрасной женой она могла бы стать! А так ей приходилось вечно составлять списки продуктов, хранящихся в кладовых, делать описи белья, лежащего в многочисленных шкафах... Она сновала по дому – от подвалов до чердака – всегда с огромной и тяжелой связкой ключей в руках. А вечерами портила глаза, штопая белье при свечах…

Двадцатичетырехлетняя Лесли, более спокойная и покорная, казалась вечно полусонной. У нее было две страсти – музыка и еда. Пухленькая в юности, она, войдя в женский возраст, просто растолстела, утешаясь в своем затянувшемся девичестве бесконечными леденцами и цукатами – и мечтами о том, как однажды к замку подъедет прекрасный рыцарь верхом на белом коне и вызволит ее... Роб, наведываясь к семье, подсмеивался над ней – называл ее пасхальной курочкой и шутливо грозил зарезать ее и поджарить на обед. Но Лесли ничуть не обижалась – напротив, это забавляло ее: ведь она обожала отца и представить себе не могла, что он не отвечает ей тем же. Она никогда не позволяла Джин обвинять его в том, что они остались незамужними, вечно находя ему оправдания.

– Он выдал бы нас замуж, если бы только мог, – говорила она, хрустя леденцом. – Но ведь так трудно найти подходящих женихов нашего круга. Он, должно быть, и сам расстроен...

А Джин непокорно встряхивала головой:

– Ах, какая же ты все-таки дурочка! Мы с тобой засиделись в девушках лишь потому, что ему нет до нас ровным счетом никакого дела – а ты, глупая, этого не видишь!

Джин тоже любила отца и с трепетом ожидала его приезда, ее завораживал его сардонический юмор – но девушка была достаточно смышлена, чтобы воображать, будто отец ее любит – он всю жизнь ее и в грош не ставил. И лишь теперь, когда было уже слишком поздно, он начинал испытывать к старшей дочери какое-то подобие отцовских чувств, и даже порой ласково заговаривал с ней. Когда это происходило, она вопреки велению сердца отвечала холодно или резко – и выходила из комнаты. Доброту его Джин было тяжелее снести, нежели его жестокость: она была слишком горда, чтобы позволить ему себя жалеть. Лесли он привозил подарки – коробки леденцов или банты для лютни, частенько просил ее спеть и сыграть: девушка, будучи полностью во власти своих фантазий, относилась к этому без иронии. А Джин это было не дано – и она страдала, одновременно презирая сестру и мучительно завидуя ей.

Леттис все это подмечала – заметила она также нечто странное и удивительное: обе ее падчерицы искренне любили Дуглас, и в этой любви не было ни тени ревности, хотя младшенькая и была отцовской любимицей. А Дуглас в свои семнадцать блистала во всех отношениях – природа наделила ее всеми мыслимыми достоинствами. Она была удивительно красива, вся лучилась весельем, была очаровательна, грациозна, умна и воспитана. Она обладала прекрасным голосом, умела играть на трех музыкальных инструментах, скакала верхом не хуже любого мужчины и целыми днями носилась по парку галопом верхом на своей гнедой кобыле – подарке отца. Она врывалась в дом вся раскрасневшаяся и растрепанная, с глазами, сияющими как звезды – она смеялась, счастливая лишь оттого, что живет на свете. Лесли вскрикивала: «Ах ты, моя красавица!» – обнимала ее и предлагала лучшую конфету, а Джин мрачновато говорила: «О, дитя, в каком беспорядке твои волосы – дай-ка я их заколю». Каждая из сестер выражала свою любовь по-своему, а Дуглас принимала эту любовь с обычным своим милым кокетством. И не будь она от природы наделена любящим сердцем и добрым нравом, то стала бы невероятно избалованной. Но в ее сердечке хватало любви для всех и вся, вплоть до последней бродячей псины – и сердца людей раскрывались ей навстречу.

Леттис несколько опасалась, как бы Роб не оставил Дуглас незамужницей, подобно сестрам – хотя очевидно было, что он любит ее куда сильнее. Он наслаждался ее обществом, привозил ей подарки, а частенько они ездили на верховые прогулки вдвоем, даже без слуг – но ни разу он и словом не обмолвился о матримониальных планах в отношении Дуглас, ни разу не привез в Бирни возможного жениха... С тех пор, как Дуглас вошла в возраст, Леттис всякий раз, когда вот-вот должен был появиться Роб, давала себе слово заговорить с ним на эту тему, но вот как-то все не удавалось... Она бывала с ним наедине так редко и столь дорожила этими мгновениями счастья, что забывала обо всем, кроме того, что любимый ее наконец-то с ней.

Обычно тихий дом всякий раз гудел, словно потревоженный улей, когда приезжал хозяин. Он всегда за день до приезда предупреждал домочадцев через нарочного – и поднимался дым коромыслом: слуги драили полы, выбивали подушки и перины, стирали белье, расстилали свежие скатерти... Потом все мылись, надевали лучшие одежды – а в кухне тем временем творилось такое, что можно было подумать, будто сам король должен пожаловать к обеду. А затем, обычно за час или два до того времени, когда его ждали, Роб въезжал во двор, спешивался и входил в дом, принося с собой запахи дорожной пыли и ветра – и словно молния озаряла все. С ним врывались с оглушительным лаем собаки, женщины спешно сбегали по лестнице, чтобы приветствовать его, а Роб резко отдавал распоряжения, что заставляло слуг смущенно и восхищенно ухмыляться.

– Ну-ка, где мои кумушки? Отстань, Бран, лежать, Финч, – Фергюс, убери-ка собак! Ах, вот вы где – Дуглас, моя ласточка, – вот тебе гостинец: поскорее открой коробку и скажи, понравилось? Лесли, ты специально откармливала себя к моему приезду? Ах, я, блудный отец, – да, Джин, слово самое подходящее. Прикажи подать мне вина, дочка. О, леди Гамильтон, а как ваше здоровье? Каково вам в этом дамском мирке, насквозь пропахшем духами? Подойдите, сударыня – и дайте мне полюбоваться на вас.

Леттис трепетала от его прикосновений, подходила и подставляла щеку для ритуального лобзания, смотрела в глаза мужа – и терялась... Взаимная их страсть не угасала, хотя теперь, когда Леттис стала старше, Роб чуть медлил, прежде чем удалить слуг и отвести ее в спальню. А порой он привозил с собой друзей – и тогда они лишены были возможности даже прикоснуться друг к другу до самой ночи. Но одно оставалось неизменным: тяга их тел друг к другу, сладостное слияние, а потом, когда оба в полнейшем изнеможении покоились в объятиях друг друга – бесконечные беседы. Порой, томясь в одиночестве по нескольку месяцев, Леттис воскрешала в памяти их свидания – и ей начинало казаться, что этих-то бесед ей более всего и не хватает. Иногда ей с трудом удавалось представить его лицо во всех подробностях – но она вспоминала, как в темноте он обнимал ее, устав от ласк, а она, прижимаясь щекой к его мускулистому мощному плечу и чувствуя каждую клеточку своего утомленного от любовных утех тела, слушала его голос... Он говорил не умолкая, рассказывая ей обо всем, что произошло в его жизни со дня их последней встречи, посвящая ее в свои планы и тайные мысли, зная, что ее интересует все, что с ним связано, – до малейших, казалось бы, незначащих подробностей... Он советовался с ней как с мужчиной, как с другом – нет, как с самим собой: ведь в темноте они были единым существом...

И Леттис жадно ловила звуки его голоса, каждое его слово. Она любила его голос – этот глубокий, богатый тембр, его звучную красоту: для нее он был сродни неведомому музыкальному инструменту. Она любила, когда он говорил ровно и нежно, когда задыхался от страсти, когда смеялся, когда слова слетали с уст резко и отрывисто – она словно кожей чувствовала этот голос. А, оставшись одна, вспоминала его – и волосы шевелились у нее на голове и сладко ныло в груди... Леттис знала, что негоже католичке любить смертного столь сильно, что такая любовь возможна лишь к Богу – но когда она молилась, то не просила у Господа за это прощения – словно, прощенная, она не имела бы уже права так страстно любить. «Что ж, я за все это заплачу там, – думала она, поднимаясь с колен, – ведь в этом вся моя жизнь...»

...Когда он вновь приехал, летом 1585 года, Леттис сразу почувствовала, что его что-то тяготит, и он это от нее скрывает. Он казался спокойнее, и хотя при посторонних он вел себя как обычно, но время от времени уносился мыслями куда-то далеко... Это было на него непохоже. Он проводил больше времени с дочерьми, и Леттис отметила, что он необычно нежен с ними. В его шутках с Лесли ясно угадывалась ласка, с Джин он говорил необыкновенно уважительно, а Дуглас он посадил к себе на колени, как в детстве, и с восторгом любовался ей.

Леттис глядела на него и не могла наглядеться: он становился старше, черты его лица сделались резче, в волосах и бороде блестела седина, а во взгляде кроме привычной насмешливости появилось еще что-то – что? Грусть? Или просто усталость? Она пристально изучала его, с изумлением замечая глубокие морщинки у глаз и то, как опускаются уголки губ, когда он умолкает, и то, как слегка сутулятся его плечи... Она вдруг ясно осознала, чем станет ее жизнь, если он вдруг умрет – она содрогнулась и отогнала прочь ужасающую мысль. Так зимой захлопывают ставни и подвигаются ближе к огню... Роб заметил ее движение – и на губах появилась обычная его сардоническая ухмылка.

– Что с вами, леди? Или вы замерзли, мадам? Ах, так вы не вполне еще изжили английскую изнеженность? Или вы получили свыше какой-то тайный знак? Так знайте – Господь посылает вам его, чтобы напомнить: нежные создания особенно смертны. В этом неухоженном саду процветают лишь старые, безобразные и сучковатые деревья... – Он вдруг резко встряхнул сидящую у него на коленях Дуглас – девушка онемела от изумления. – Так берегись, мой зяблик, – и прекрати носиться верхом на своей кобылке по колючему терновнику! Да знаете ли вы, мадам, – сурово обратился он к Леттис, – как отважно эта малышка прыгает на лошади через толстенные поваленные деревья, а вокруг топорщатся жуткие колючки... Какому риску подвергает она свое нежное тельце и прекрасное личико! Стыдись, Дуглас, – хороша же ты будешь с исцарапанным лицом! Все поклонники отвернутся от тебя. – Роб смачно поцеловал дочь в розовую щечку и, поставив на ноги, шлепнул по попке. – А теперь довольно – подите все прочь! Я желаю переговорить с леди Гамильтон с глазу на глаз. Идите спать! Спокойной ночи, детки. Да благословит вас Бог.

Леттис смотрела, как девушки медленно выходят, приседая в реверансе на прощание и унося с собой привезенные подарки – и у нее вдруг защемило сердце. Когда они с Робом остались наедине, он встал, потянулся и, встретив обеспокоенный взгляд жены, сардонически вскинул бровь:

– Ну, что?

– Господи, в каком ты нынче странном настроении! – немного нервно произнесла Леттис. Он улыбнулся и принялся расхаживать по комнате.

– Люблю быть непредсказуемым, неожиданным... Только так и можно выжить. А именно об этом я нынче и думаю...

– Роб, да уж не болен ли ты? – взволнованно спросила Леттис.

– Нет, детка, – рассеянно отвечал он. Еще немного походил, заложив руки за спину, и, наконец, заговорил: – Ты ведь знала, не так ли, что я некоторое время прилагал усилия к тому, чтобы помочь королеве Марии завладеть английским престолом?

Напрямую об этом он ей никогда не говорил, но она кропотливо собирала воедино бросаемые им намеки, соотнося это с вестями, время от времени достигавшими ее ушей.

– Я догадывалась.

На мрачном лице Роба мелькнула усмешка:

– Да, малышка, так я и ожидал. Умная женщина – опасный товарищ. Ну, ладно, ты знаешь, чем занимался я все эти годы – и знаешь, почему. Но дела шли неважно. Люди давали обещания – и не сдерживали их. Теперь же англичане издали указ, что в случае, если их государыня будет убита, то Марии трона не видать как своих ушей... Нет-нет! – быстро добавил он, увидев, как ошеломлена Леттис. – Я не замышлял этого убийства – хотя другие... Но теперь птичка в клетке – Мария совершенно беспомощна. Сэр Амиас Полет – знаешь его?

– Да, он дальний родственник моего отца. – Роб кивнул.

– Так вот именно его заботам поручили королеву – он кажется неподкупным, хотя в это трудно поверить. Так вот, дитя мое, я здесь потому, что мне стало кое-что известно. Оказывается, наш обожаемый король Джеймс состоит в тайных сношениях с королевой Елизаветой.

Леттис ахнула. Роб без труда понял ее.

– Подозреваю, дело в деньгах. Он многое отдаст за право иметь кошелек, в который не станут совать носы придворные советники. Теперь понимаешь, что настали тяжелые времена, и надо действовать – действовать решительно.

– Но, Роб, почему ты мне все это говоришь? Роб покачал одобрительно головой:

– О, эта умница! Она сразу берет быка за рога. Боже, Боже, если бы ты родилась мужчиной – каким прекрасным товарищем ты стала бы мне! Я объездил бы весь свет, всего добился бы рядом с таким другом, как ты! Но все сложилось иначе... – он отшатнулся от нее, словно изумился самому себе. Леттис в ужасе заломила руки:

– Роб, о чем ты? Что ты хочешь со мной сделать! Он стоял спиною к ней, закрыв лицо руками, и сдавленным голосом произнес:

– Хочу причинить тебе боль. Убить тебя.

Леттис оцепенела. Какое-то время спустя он обернулся и вопросительно посмотрел на нее. Она взглянула ему в глаза, пытаясь одними глазами сказать то, чего не в силах была высказать словами: как она любит его, как верит ему, и что полностью покорна его воле... Он криво улыбнулся:

– Ну? Отчего же ты не кричишь? Не зовешь на помощь? Тебе что – чужд нормальный человеческий страх? А что, если... – он приблизился, протянул руки и сомкнул пальцы на ее горле поверх твердого воротничка. – Что, если я сейчас задушу тебя вот этими руками? Или... На поясе мой верный кинжал. Ты так легка и хрупка – я могу одной рукой схватить тебя, а другой вонзить его тебе в сердце...

Теперь руки его блуждали по ее телу.

– Ну, теперь-то вы закричите, миледи? – прошептал он, глядя ей прямо в глаза. У нее подкашивались ноги от желания, она задрожала – или это дрожали его руки? Он ухмыльнулся шире: – Ах ты, потаскуха, бесстыдница! – пробормотал он. – Ты трепещешь вовсе не от страха... Правда ведь, леди Гамильтон, причина совсем в другом? Я могу убить тебя – если только сперва испугаю...

Он стремительно склонил голову и поцеловал ее – губы Леттис раскрылись навстречу его губам, словно спелый плод. Она чувствовала, что он уже другой, что он хочет ее – он подхватил ее на руки, отнес на постель и уложил. А она не спускала с него глаз, зачарованная и оцепеневшая, полная желания – словно медоносная пчела, возвращающаяся в улей с полей... Но он не лег с ней, не овладел ее телом. Он просто присел на краешек кровати, взял ее руки, глядя на нее с такой щемящей жалостью, что Леттис вдруг поняла: это правда, он заставит ее страдать, убьет ее...

– Дитя... – заговорил он. – Я в опасности – и мне необходим сын. Я должен получить сына прежде, чем умру – поэтому мне нужна новая жена. Я развожусь с тобой.

Леттис рывком привстала, но он удержал ее за плечи. Она пристально вглядывалась в его лицо – и не видела ничего, кроме той же щемящей жалости...

– Нет, ты не можешь... – выговорила она наконец. Он мрачно улыбнулся.

– Могу, могу, моя маленькая паписточка! Помни, я протестант – и высокопоставленный член придворного совета. Я могу развестись с тобой – и сделаю это.

– Но... но... Роб... – До Леттис страшная правда все еще не доходила. Она ожидала всего – боли, смерти, но это было чересчур. Он грустно гладил ее по волосам.

– Я буду тосковать по тебе, странное ты создание... Я и не предполагал тогда, когда смял тебя, словно полевой цветок, что ты пристанешь ко мне как репей, завладеешь моими мыслями... Ты раздражаешь меня – но и этого мне будет недоставать, клянусь небом! Мне горько, что я делаю тебе больно, детка, – но так должно быть.

– Но что будет со мной? – стуча зубами, выговорила она.

– У меня в Англии есть поместье, в Кендале – я отошлю тебя туда. Можешь взять с собой детей, если захочешь – и слуг, разумеется. Я буду посылать тебе деньги – но Бирни и Аберледи необходимы мне для новой жены.

– А ты... ты уже выбрал?.. Он улыбнулся:

– Тебя это не должно интересовать, – произнес он ласково. Помолчал, ожидая дальнейших расспросов.

– Когда? – спросила она наконец.

– Скоро. Ты должна уехать в Кендал еще до Рождества.

– А ты? Мы будем видеться? – Задать этот вопрос ей было всего труднее – ведь она уже знала ответ...

– Нет, – так же нежно ответил он. – Очень долгое время. А, может, и никогда...

– О, Господи! – Леттис разрыдалась. Роб молча прижимал ее к себе, плачущую неудержимо – она сотрясалась всем телом, и казалось, жизнь покидает это тело. Он не делал попыток успокоить ее, утешить – лишь молча прижимал ее к себе, словно раненного на поле брани товарища. Но вот буря постепенно утихла – и он уложил ее, совершенно измученную, на подушки. Потом нежно вытер ее лицо платком – она перехватила его руку и поднесла к губам – ее опухшие, полные слез глаза с мольбой устремились на мужа.

– Пожалуйста... – Он понял, о чем она просит, – и иронично улыбнулся.

– А почему бы и нет? Это никому не навредит. ...Роб раздел ее, потом снял с себя одежду и жадно прильнул к ней всем телом – они любили друг друга нежно и неторопливо, и как непохоже это было на их обычное бешеное удовлетворение страсти... Сегодня в их любви было куда больше души и сердца, нежели тела. Наконец, они достигли вершины – но и тут остались почти недвижимы. Она мгновенно уснула, словно утомленное дитя – а он накрыл одеялами ее и себя и лежал без сна, сжимая ее в объятиях. Свечи замигали и потухли – сквозь незадернутый полог постели пробивался лишь отсвет от огня в камине. Леттис проснулась и вновь жадно потянулась к нему – и они снова слились. Много раз этой ночью тела их соприкасались и сплетались – до самого рассвета страсть бросала их в объятия друг друга, и голод лишь возрастал по мере утоления...

В шесть утра он в последний раз оторвался от нее и принялся одеваться. Леттис следила за ним, не поднимаясь с подушек – она была настолько утомлена, что не чувствовала собственного тела. Одевшись, Роб оглянулся на нее – и словно вся скорбь мира обрушилась на обоих, навеки разъединив их... Она знала, что он уезжает, вот в эту минуту – и что никогда больше не вернется к ней, и что ей никогда не удастся смириться с этой потерей, и даже вполне осознать ее... Ни слова не говоря, он повернулся и вышел. Было это первого сентября.

К Рождеству семья обосновалась в Кендале. И тут Леттис обнаружила, что Роб успел основательно ко всему подготовиться задолго до того, как сообщил ей о своем решении. Развод был оформлен в октябре, Леттис была официально изгнана из Шотландии как папистка – и в тот самый день, когда состоялся развод, Роб вступил в брак с новой избранницей, совсем юной девушкой, дочерью одного из богачей. Невеста была уже на шестом месяце беременности. Леттис все поняла и одобрила то, что Роб, прежде чем заключить брак, удостоверился в способности будущей жены к зачатию. Это, скорее всего, был испытанный трюк, при помощи которого он завладел в свое время Леттис, и кто знает – возможно, и двумя предыдущими женами...

Она все еще не свыклась с переменой в жизни, к тому же ей сильно нездоровилось – она быстро уставала, была очень подавлена, ее часто рвало, и еще беспокоили странные боли в боках и спине... Она порой думала, что ее отравляют потихоньку – и удивлялась, насколько же ей это безразлично... В январе новая жена Роба произвела на свет мальчика – слух достиг ушей Леттис, просочившись в дом через слуг, которые непостижимым образом сообщаются между собой, живя даже в разных концах страны. Услышав об этом, она не дрогнула – хотя была рада за Роба, и надеялась, что жизнь больше его не разочарует.

В феврале Джин, которую все сильнее беспокоило здоровье Леттис, явилась к ней с твердым намерением поговорить с приемной матерью с глазу на глаз. Когда они остались одни, Джин заговорила:

– Простите меня, мадам, но я буду говорить с вами откровенно. Вы последнее время чувствуете недомогание?

– Да... – равнодушно ответила Леттис.

– И в прошлом месяце у вас не было регулярного истечения?

– Нет... но...

– А не приходило ли вам в голову, мадам, что вы, возможно, беременны?

Глаза Леттис широко раскрылись.

– Потрудитесь подсчитать, – настаивала Джин. – К тому же я заметила, что хоть вы и мало едите, но талия ваша округляется. Наверняка...

– Но женские дела у меня последнее время бывают нерегулярно... и уже давно... И я не... ну, я имею в виду... – она вспыхнула. – Это было в августе... нет, в сентябре – когда мы с твоим отцом в последний раз...

– А с той поры бывали у вас женские дела?

– В полной мере, пожалуй, нет – время от времени я замечала чуть-чуть крови, но...

Женщины уставились друг на друга. И чем больше Леттис думала об этом, тем правдивее казались ей предположения Джин. Эта их прощальная ночь с Робом... она ожидала истечения крови недели через две, но горе настолько сломило ее, что она напрочь позабыла, было что-то или нет... В ноябре на ее белье появилось пятнышко или два крови... а в декабре... но она еле ноги таскала, то и дело клевала носом – и снова не заметила...

Вдруг она прижала ладони к лицу и принялась истерически смеяться. Джин подошла ближе и обняла приемную мать – тут смех сменился горючими слезами. Джин ласково прижимала ее к себе, шепча слова утешения, пока Леттис не успокоилась. А позже, когда та уже приводила в порядок заплаканное лицо, Джин задала прямой вопрос:

– Что вы будете делать?

Глаза их встретились – и сказали все красноречивее всяких слов.

– А что я могу сделать? – произнесла, наконец, Леттис. Она заметалась по комнате, словно раненый зверь – казалось, эти стены душили ее... За окнами свистел февральский ветер, блуждая в Кендальских горах.

– Все здесь ненавижу! – горячо вырвалось у Леттис. Слишком здесь все напоминало ей о происшедшем. И вдруг она подумала об усадьбе Морлэнд с ее чистыми и просторными покоями, всегда свежевымытыми сияющими окнами, с жаркими каминами... Как тепло и уютно было ей там в детстве! Перед глазами Леттис пронеслись картины далекого уже прошлого – мать, расчесывающая волосы перед серебряным зеркалом, отец, читающий предобеденную молитву за столом, запах свежеиспеченных пирожков с миндалем и изюмом, аромат вина, приправленного специями – запахи Рождества... Джон, помогающий ей натянуть тугой лук... Запах ее собственной разгоряченной кожи, когда она сидела на траве в итальянском садике жарким летним днем...

Джин, пристально наблюдавшая за ней, заметила, как просветлело ее лицо, и обеспокоенно спросила:

– Что? О чем вы задумались?

Леттис уставилась на Джин, изумленная до глубины души. Да как ей это до сих пор в голову не пришло? Ее охватило страстное, непреодолимое желание: домой! Скорее домой!

– А почему нет?! – воскликнула она, раскрывая Джин объятия и радостно смеясь. – Какая же я была дура! Мы уедем домой, в усадьбу Морлэнд, – все мы, все вместе. Вот только распогодится... И мне снова станет хорошо, и все будет прекрасно!

Внезапная радость Леттис была столь заразительна, что Джин, сама не понимая отчего, тоже начала смеяться. Леттис схватила ее за руки – и вот уже эти две зрелые женщины кружатся по комнате в бешеном танце, как девчонки на зеленом лугу…

Но усадьба Морлэнд, куда возвратилась Леттис, была уже совсем другой, ничуть не похожей на тот дом, откуда юной девушкой она уехала ко двору. Отец ее умер, братья и сестры все разлетелись по свету – кроме Джейн... Дом казался опустевшим и заброшенным. Конечно, дом не был пуст, но частенько возникала необъяснимая напряженность между членами семьи, и Леттис, ставшая за эти годы весьма чувствительной к недомолвкам, вскоре вполне уяснила себе ситуацию.

Нанетта все еще жила в усадьбе – это поразило Леттис: ведь она была уже глубокая старуха, почти под восемьдесят, сморщенная и согнутая. Суставы ее совсем скрючило, и передвигаться, да и одеваться самостоятельно она не могла, но воля ее оставалась по-прежнему железной, и голос ее оставался прежним, и на язык Нанетта все еще была остра... Она продолжала заправлять всем хозяйством, не утратив ясности мысли. Ее переносили с места на место в носилках на длинных палках двое слуг – она наотрез отказывалась слечь в постель, отдавая себе отчет в том, что тогда придется выпустить из рук бразды правления. Леттис прекрасно понимала ее, побывав хозяйкой поместья – а Нанетта в свою очередь душевно отнеслась к Леттис, почувствовав понимание и одобрение. Нанетта вставала очень рано, чтобы две служанки успели умыть ее и одеть, а потом ее сносили вниз и она направлялась в часовню к заутрене. А после мессы ее присутствие ощущалось в любом уголке дома – ее сопровождали две молодые служанки и два сильных лакея (Одри и Мэтью к этому времени уже умерли). Передвижение ее по дому было обставлено с превеликой торжественностью.

Количество домочадцев, которыми заправляла Нанетта, сильно сократилось. Николас и Селия Чэпемы трепетали перед Нанеттой и по возможности избегали ее, живя какой-то мышиной жизнью, прячась и таясь... А Габриэль Чэпем – высокий восемнадцатилетний красавец и неисправимый ленивец – предпочитал пореже попадаться на глаза родителям и был достаточно смел и смышлен, чтобы очаровать Нанетту и заставить ее закрывать глаза на его недостатки. А в детской, под неусыпным надзором Симона Лебела копошились близнецы, Алетея и Амори – им было уже по пять, и шестилетний Неемия. Вот и все.

Маргарет Баттс вышла, наконец, замуж – за почтенного, в возрасте, купца и переселилась в его большой дом в Йорке, на улице Фоссгейт. Джейн и Иезекия жили у себя в Шоузе и наезжали в усадьбу лишь раз в неделю, в воскресный день – посещали мессу и проводили целый день с сыном. Леттис удивило, что они так редко бывают в усадьбе Морлэнд – но она вскоре заметила, как часто приезжают из Уотермилл-Хауса Чэпемы, Джэн и Мэри. Конечно, у них была масса поводов – небольшой Уотермилл-Хаус вовсе не требовал особых забот, а их мать и дети были тут, в усадьбе Морлэнд, не говоря уже о внуках... Но Леттис заметила, сколь натянуты отношения между ними и Нанеттой, и поняла, почему старуха столь упорно цепляется за жизнь, от которой уже безумно устала...

У них редко доходило до открытого противостояния – но там, где дело касалось вопросов религии, начинались споры и ссоры. Как только умер Пол, Нанетта решительно изгнала из дома все предметы, противные духу католицизма, и мессу стали служить, как в старые добрые времена – трижды в день: для всех домашних и слуг-католиков и окрестных крестьян, держащихся старой веры. А таких в округе было много – они отваживались посещать мессу, воодушевляемые отвагой Нанетты. Разумеется, это было под запретом, это было опасно – и неизбежно должно было в конце концов привлечь внимание ответственных чинов. И когда мировой судья собственной персоной явился к Нанетте с суровым предупреждением, она бесстрашно предстала перед ним, спокойно выслушала и заговорила ему зубы так, что ни он, ни кто другой более не смел и слова сказать против семейства Морлэнд. Разумеется, со смертью Нанетты все переменится, но пока она жива, сила ее духа отгоняет все напасти от дома Морлэндов.

Для Леттис была огромным облегчением вновь обретенная возможность открыто исповедовать свою веру, посещать храм, где служит священник... Когда же обнаружилось, что Лесли и Джин – обе протестантки, Чэпемы попытались заручиться их поддержкой в своей битве против Нанетты. Но Джин твердо и решительно отказала им и употребила все силы, чтобы простушка Лесли, которую ничего не стоило уговорить, также не вмешивалась в дела семьи. Они твердо держались Леттис. Им обеим было очень хорошо в усадьбе Морлэнд. Джин здесь занялась привычными своими обязанностями экономки – Нанетта дала ей возможность употребить все свои таланты и вручила ей права, какими Джин прежде никогда не пользовалась. А Лесли была вполне счастлива тем, что ей тепло и мягко спать, а есть можно вкусно и до отвала. К тому же в доме были прекрасные клавикорды – Лесли вволю музицировала, и даже заслужила одобрение Нанетты.

К услугам же Дуглас были прекрасные лошади, охотничьи псы и соколы, и такая свобода, какая ей прежде только снилась. Она вволю могла скакать по просторам, сопровождаемая слугами, охотиться – и при этом не бояться, что соседи, если вдруг она пересечет случайно границу их владений, нападут и убьют ее. Также вокруг было много молодых людей – что было для девушки и приятно, и в новинку. Габриэль внимательно отнесся к юной красавице, заигрывал и танцевал с ней, сопровождал ее на охоту, был чуть ли у нее не на посылках – и частенько приглашал на верховую прогулку в Уотермилл, к родителям. Очевидно было, что те весьма благосклонно относятся к увлечению сына – наивная Дуглас считала их радушие лишь обычной вежливостью. Она искренне полагала, что Чэпемы радуются оттого, что с тех пор, как появилась она, Габриэль чаще их навещает...

Леттис пристально наблюдала за дочерью, убедившись вскоре, что той не грозит опасность – даже от такого смазливого и очаровательного негодяя, как Габриэль. Он не тронул сердца девушки – и хотя ей явно было приятно его общество, ухаживание и знаки внимания, и даже его лесть (что, впрочем, было вполне естественно), Дуглас была слишком хорошо воспитана, чтобы от всего этого растаять...

Итак, к концу апреля Леттис с дочерьми и слугами уже прочно обосновалась в усадьбе Морлэнд – и могла теперь всецело отдаться ожиданию ребенка. Она сильно отяжелела – а май выдался жаркий, и Леттис была счастлива, что ей не нужно много двигаться. Она проводила целые дни, сидя в тенистом садике и болтая с Нанеттой, или в кресле у распахнутого окна... Леттис обычно прихватывала с собой рукоделие, а Нанетта, лишенная возможности занять свои больные руки, говорила без умолку или же читала вслух. Нанетта и была первой, кому Леттис поведала печальную историю своих отношений с Робом Гамильтоном – а та в свою очередь рассказала ей обо всем, что происходило в семье с тех пор, как Леттис оставила дом.

– Я страшусь наступления зимы, – однажды откровенно сказала Нанетта. – В холода у меня так болят суставы... Летом я иногда почти не ощущаю боли – а зимой я страдаю невыносимо... Старикам всегда худо в морозы. Боюсь, что зимы мне не пережить... – Нанетта с сожалением взглянула на свои скрюченные пальцы, сейчас похожие на клешни. – Я вновь отписала твоему брату Джону. Мне как-никак семьдесят восемь, еще год я могу не протянуть. Он должен прислать сюда Томаса – если не приедет собственной персоной. А я надеюсь, что он приедет. Я написала, что ты теперь здесь, и молю Бога, чтобы желание повидаться с тобой заставило его сдвинуться с места. Но как бы то ни было, а Томаса прислать он обязан. Мальчику в июле уже восемнадцать – самый подходящий возраст, чтобы начать присматриваться к делам...

– Ну, а если он не захочет становиться наследником? – возразила Леттис.

– Ну, если он увидит, как чужая загребущая лапа тянется к тому, что принадлежит ему по праву, в нем пробудится здоровый инстинкт! – отрезала Нанетта. – Это сможет его удержать, поверь мне.

Роды Леттис начались ровно через девять месяцев после их последней ночи с Робом, и к полудню первого июня у нее родился огромный и с виду весьма здоровый мальчик, причем с густейшей копной черных волос. Он не был ни красным, ни сморщенным, и совершенно не походил на обычных новорожденных. Даже Габриэль отметил:

– Он весь такой гладкий и золотистый, словно спелый плод. Прелестный мальчуган, бабушка, – куда красивее близнецов.

Дитя появилось на свет на постели Элеаноры, которую Нанетта освободила специально для этого случая – и теперь Леттис, отдыхая после перенесенных страданий, лежала на ней, полусонно глядя на входящих и восхищающихся младенцем домочадцев. Она чувствовала себя измученной – и физически, и душевно, и была преисполнена сердечной благодарности ко всем, кто с такой любовью склонялся над ней, спрашивая о самочувствии. Ее милая Джин ни на секунду не покинула ее во время родов, и очень помогла Леттис, хотя сама и не испытала ни разу ничего подобного. Она без единого слова понимала, что нужно приемной матери – и проделывала все спокойно и без излишней суеты.

Лесли тоже была теперь ее утешением – она с радостью часами просиживала у постели Леттис, бездельничая и ничего не говоря. Девушка не скучала, не томилась – и при этом искренне восхищалась малышом, обещая быть самой заботливой сестрою на свете. Дуглас частенько заходила, принося матери цветы и последние новости. Ребенка она, похоже, стеснялась – но была удивительно хороша в своем смущении... Да и Нанетта была чудесной сиделкой: она в нужный момент удаляла из комнаты всех, за исключением Джин, чтобы Леттис могла спокойно уснуть.

Малыш, лежащий в объятиях Леттис, казался ей совершенно чужим – но его красота и беспомощность глубоко трогали ее сердце, впрочем, как и безусловная двойственность его положения в этом мире.

– Понимаю, как тебе тяжело, – говорила Нанетта. – В глазах церкви ты по-прежнему замужняя женщина – но что тогда с ребенком той, другой женщины? Я была свидетельницей подобного, дорогая моя, много раз – и при короле Генрихе, и при Марии, и при Елизавете... Развод – это ужасно, ужасно, от этого никогда не бывает ничего доброго... Это игра, в которой нет победителя – одни лишь проигравшие.

Но Леттис открыла свое сердце одной лишь Джин. Та пришла, чтобы умыть Леттис, – и обнаружила приемную мать всю в слезах. Леттис покачивала на руках младенца и рыдала безутешно – горячие слезы капали на белоснежные пеленки, оставляя серые отметины. Джин взяла у Леттис брата и уложила в колыбельку, потом подсела к матери и нежно обняла ее, баюкая, как ребенка.

– О, Джин... мой маленький бедный сыночек... а Роб... и все, все напрасно! – слышалось сквозь рыдания.

– Знаю, я все знаю... – Джин сама с трудом сдерживалась, чтобы не расплакаться. Боже, сколько горя – и ради чего?

Леттис подняла лицо, опухшее от слез, и произнесла:

– Это словно чья-то насмешка... Эта наша последняя ночь... Гримаса судьбы... Ведь если бы он втихомолку не начал дело о нашем разводе, ничего бы не произошло... Я все время думаю... что если...

– Не стоит. – Джин ласково откинула волосы со лба своей приемной матери. – Никто не знает, что могло бы быть, если бы... Важно лишь то, что свершилось. Ну-ну, перестань плакать – ты совсем расхвораешься. Какая ты горячая! Лоб так и пылает – вот видишь, ты своими слезами уже довела себя до горячки! Успокойся, отдохни – дай-ка я умою тебя холодной водичкой...

Леттис откинулась на подушки, и судороги постепенно утихли – она чувствовала себя неимоверно уставшей.

– Что станется с ним? – прошептала она. Джин не ответила: она не поняла даже, кого имеет в виду Леттис – малыша или же его отца. А Леттис все шептала сухими губами: – Надо ведь сообщить ему, правда, Джин? Я напишу ему, и он все, все узнает! Но не будет ли это слишком жестоко? Да ведь он же отец – возможно, большей жестокостью было бы скрыть...

– Тут я не могу ничего посоветовать, – ответила Джин, – но, по-моему, это ни к чему не приведет. – Она принялась тканью, смоченной в холодной воде, обтирать лоб и щеки Леттис. Та глубоко вздохнула.

– Как приятно... Думаю, я все же напишу ему, Джин, – ведь что бы там ни было, а я все же ему жена... И он любит меня – он так хотел сына. Я напишу. Напишу завтра...

Но назавтра она ничего так и не написала. Она горела и тряслась в лихорадке. Приступы проходили и начинались вновь – и с каждым разом она все более слабела. Она и в бреду говорила лишь о письме, но, будучи в сознании, была слишком слаба, чтобы даже сесть в постели. К концу недели она почти все время была в беспамятстве – когда она ненадолго пришла в себя, то увидела Симона Небела, склонившегося над ней. Священник взял ее за руку. Мгновение она ничего не понимала, но потом беззвучно шепнула:

– Симон... Я умираю?

Кивнув, священник сжал ее руку, не в силах вымолвить ни слова. Она перевела взгляд на Джин, стоящую у Симона за спиной, – по лицу ее струились слезы, и Леттис поняла все.

– Дитя мое, ты должна разумом отрешиться от всего земного и думать лишь о спасении своей души, – ласково произнес Симон. Слезы уже застилали глаза Леттис – но у нее не хватило сил даже на то, чтобы расплакаться: слезинки тяжело скатывались по щекам, словно капли горячей крови. «...Я не хочу умирать, – думала она, – покуда Роб жив... Но как же я устала... А мой малыш – кто возьмет на себя заботу о нем?»

– Джин... – Как тяжело, оказывается, говорить... И как вдруг стало темно! Почему не зажгут свечи? – Который час?

– Десять утра, – ответила Джин, поглядела на Симона, и тот приблизился к постели. Леттис вздохнула. Страха не было – одна лишь безмерная усталость, и еще грусть...

– Джин, воспитай малыша вместо меня... И пообещай...

Джин склонилась, чтобы расслышать каждое слово угасающей женщины – та шевелила губами почти беззвучно.

– Что?

– Пообещай, что сама напишешь Робу и расскажешь ему... обо всем.

– Обещаю.

Симон тронул ее за плечо, и она крепче сжала руку Леттис.

– Привести Лесли и Дуглас?

Но Леттис могла лишь слегка кивнуть... Она изнемогала. Джин пропустила к изголовью Симона, который соборовал умирающую. А чуть спустя она будто уснула – и перестала дышать.

Джин сдержала свое обещание и написала Робу, поведав ему о рождении сына и смерти супруги. Но она так и не узнала, получил ли отец это письмо, – в июле раскрыли очередной заговор, в центре которого была королева Шотландии. Позднее он стал известен как «заговор Бабингтона» – Энтони Бабингтон, бывший паж из королевской свиты, тайно передавал корреспонденцию опальной владычице. Письма он прятал в бочонки с пивом – так он и передал ей план, состоявший в том, чтобы коварно умертвить королеву Елизавету и короновать Марию. А вскоре выяснилось, что все дело состряпано Вальсингамом, агентом королевы Елизаветы – он собственноручно писал первые письма, и попадали они в руки королеве Шотландии с его ведома и благословения. Целью его было скомпрометировать Марию – и затея вполне удалась. Королева попалась на удочку. Оказались замешаны в этом деле и ее многочисленные царедворцы. В августе Вальсингам начал повальные аресты, а в сентябре четырнадцать заговорщиков были схвачены, препровождены в темницу, а затем казнены. Одним из них был Роберт Гамильтон. Трое его дочерей горько оплакивали отца...

– Он ни за что бы не пошел на убийство королевы Елизаветы, – говорила Дуглас. – Он вообще никого бы не смог убить...

– Надеюсь, они казнят эту ведьму Марию! – кричала Лесли. – Это все она виновата!

– Да, они так и поступят, – ответила Джин. – Ради чего же весь этот сыр-бор? А наш отец – лишь жертва обстоятельств.

А про себя она добавляла: «Благодарение Богу, что Леттис не дожила до этого кошмара!» Ведь отчаяние – это смертный грех, а мир без Роба стал бы для Леттис пучиной отчаяния…