"Феномен двойников (сборник)" - читать интересную книгу автора (Манова Елизавета)

10. УЗЛЫ

— Веселая будет ночь, — сказал Торкасу Безымянный, когда вошел в гостевой покой и закрыл за собою дверь.

— Эй! — сказал Торкас. — Я устал взаперти!

— Потерпишь, — буркнул Другой. Сбросил плащ, уронил у ложа пояс с мечами и одетый плюхнулся на постель.

— Спи, — сказал он. — Это еще не скоро.

Когда он такой, я боюсь задавать вопросы, а вопросы переполняют меня. Почему приходит ночная смерть? Кто тот бог, что сотворил столько зла?

— Бо-ог! — сказал он угрюмо. — Такая же падаль, как я.

— Не понимаю!

— А тебе и незачем понимать. Незачем живым лезть в дела мертвецов.

— А мертвым в дела живых?

Он не ответил. Он очень долго молчал, а потом сказал неохотно:

— А зачем я, по-твоему, в это влез? Думаешь, только из-за тебя?

Он медленно опускался в пучину чужого сна. Чужие угрюмые сны, где властвует смерть. Клубки перепутанных жизней, разрубленных болью смертей; бесчисленная вереница смертей, позорных и славных, мучительных, безобразных, всегда одиноких…

Он поднялся там, во сне, и угрюмая горькая радость забила ключом из угрюмых глубин души. Жестокая темная радость, рожденная смертью, налитая смертью, несущая смерть.

И смерть отозвалась ему, подползла и покорно прижалась к ногам. Он взял ее в руки — трепещущий черный комок, он тихо ласкал ее, и она потеплела в его ладонях, раздалась и словно бы обрела чуть заметную плоть. И он поднес ее, как младенца, к окну; он подбросил ее, словно ловчую птицу, и она унеслась над городом прочь, прочь, прочь — к руке, что ее послала.

И тогда Торкас понял, что он не спит.

Безымянный долго стоял у окна, а потом отошел, присел на постель, засмеялся жестоким безрадостным смехом.

— Спи, малыш, — сказал он, — теперь уже спи.

И снова мы бродим по Ланнерану. Мне жутко и одиноко, как не было еще никогда. Я думал: он видит и слышит лучше меня, он знает и может больше, чем я — он бог, но немножечко человек. А теперь я знаю, что это не так. У нас будто десять глаз и десять ушей, мы видим то, что у нас за спиной, кинжал за пазухой, лицо под повязкой, шаги на соседней улице, и что говорят за стеной вон в том доме, далекий крик, запах дыма, запах похлебки, запах страха, запах смерти…

Мы идем по границе, по узенькой границе, которая соединяет миры. Мир живых: он серый, тусклый, громкий; он колышется, он исходит болью, а с другой стороны подступает мрак, холод, ужас и гнилостный запах смерти.

Я боюсь…

— Зря, — отвечает он. — Мертвецы — покладистые ребята, они не лезут в дела живых. Кроме немногих, — говорит он с усмешкой, от которой немеют губы.

— А тот, кого ты ищешь… он мой враг или твой?

— Браво, малыш! — говорит он небрежно.

Два поминальных огня в молельне матери. Значит, он жил в Энрасе, как живет во мне? Значит, мама знала об этом?

— Да, — говорит он. — Наверное, так.

А если не только мама? Если Энраса убили?…

— Может быть, — отвечает он.

Но почему? И Ланнеран, и Рансала…

— А! — говорит он с досадой. — Что нам твои городишки! Рано или поздно Энрас бы меня разбудил. Мальчик, — сказал он, — вам здорово повезло, что ты такой, какой есть, и мне с тобою уютно. С Энрасом бы я обошелся иначе. А уж тогда — если бы я не ушел — вашему миру пришлось бы туго. Он просто делает то, что мог бы делать и я, но я бы прихлопнул его заодно с Ланнераном. Торкас, — сказал он, — мне наплевать на ваши дела. Думаешь, я сержусь, что он меня раз подловил и хочет выгнать опять? Просто для этого он должен убить тебя, а тебя я убить не дам. Все, — сказал он, — молчок! Я сбился со следа.

А теперь мы в мире живых. Опять он почти человек. На нем коричневый плащ болорца, и он ведет себя, как болорец, и ходит там, где ходят они. Базарная площадь, харчевни, лавки; он слушает и задает вопросы — какие-то странные вопросы, я даже и не пойму, о чем. Как будто бы я оглох: я слышу слова, но в них нет совсем никакого смысла.

А он доволен. Я чувствую: он чем-то доволен, и мы опять куда-то идем. По Верхней улице, мимо Дома Рансалы, мимо развалин, развалин…

— Это дом твоего деда, — говорит он вдруг. — Не осуждай старика, это было ему не по силам.

Мимо портика Верхнего Храма, а вон переулок, где вчера — неужели только вчера? — он выручал Даггара, дальше, дальше, здесь уже есть жилые дома, где слышны голоса и пахнет едой…

Здесь еще есть живые…

— Зачем? — говорю я с тоской. — Что вам от нас надо? Почему вы не оставите нас в покое?

— Потому что мы были не лучшими из людей, — отвечает он неожиданно мягко. Наше бессмертие — наказание, а не награда. Что нам до вас — однажды живущих? Если нам достается эта короткая, хрупкая жизнь, мы стараемся взять от нее все, что только возможно. Вам повезло, — говорит он с усмешкой, — мы очень не любим друг друга. Он начал первый? Ладно!

— Ну и что? Все равно мы скоро умрем!

— Мальчишка! — говорит он. — Щенок! Разве ты знаешь, что я могу? Разве я сам это знаю? Я все забыл о себе, — говорит он, — но чем дальше я есть, тем больше я вспоминаю, и с каждым часом я становлюсь сильней. Может быть, я смогу…

— Погасить огонь?

— А почему бы и нет? Если ты будешь жив… Торкас, — говорит он, — мне нужна твоя помощь. Спрашивать будешь ты — эти сразу меня учуют.

— Кто?

— Бабы из Храма Ночи.

— Нет! — говорю я, пытаясь остановить непослушно-стремительные ноги. Служительницы Матери не могут быть виноваты!

Все равно что сдвинуть гору ладонью. Он смеется — там, в глубине, — и смех его безрадостен и насмешлив.

— Мальчик, — говорит он, — город разрушен. Не дома, а обычаи и порядок жизни. Людям приходится жить без правил и без обрядов. И только два островка среди разрушения, два нетронутых храма. Храм Матери и Храм Предвечного. А почему обязательно Он? — говорит он и снова смеется. — Почему не Она, а, Торкас?

Потому что я не хочу.

— Все следы ведут в Нижний Храм. Я не верю такому следу. Или враг мой — дурак, или это ловушка. Мы сначала понюхаем здесь.

— А если ловушка здесь?

— Я не знаю ловушки, которая может меня удержать.

Я не хочу, но существуют Долг и Судьба. Он — мой долг и моя судьба, я должен ему служить, чтобы он совершил то, что ему не хочется делать.

— Ты добьешься встречи с Верховной жрицей. Не беспокойся, она тебя примет. Ты скажешь ей правду, но не всю. Кто твой отец и кто твоя мать, и почему ты пришел в Ланнеран.

— Почему?

— Кто-то хочет тебя убить. Дважды ты уцелел только чудом.

— Дважды?

— Дважды, — говорит он серьезно. — Помнишь, во время схватки с ночными ворота закрылись и ты остался один?

— Это вышло случайно!

— Нет, — отвечает он. — Хорошо, что ты продержался, пока Тайд не прорвался к тебе.

Мы долго шли вдоль высокой стены, пока не увидели дверь. Простая узкая дверь с полукруглым окошком сверху. Стучусь — и в окошке блеснул чей-то глаз.

— Впустите меня. Я пришел к Великой за помощью и советом.

Впустили. Рослый воин в белой одежде. Он разглядывает меня, словно хочет увидеть сквозь повязку лицо.

— Сюда не входят с оружием и закрытым лицом.

— Возьми оружие, но лицо я открою только старшей из жриц.

Сам я говорю, или это он говорит моими устами?

Воин молча смотрел, как я расстегиваю пояс с мечами и снимаю через голову ремешок с погребальным ножом, а когда я откинул плащ и показал, что на мне больше нет оружия, он повернулся и повел меня вглубь. Мы прошли по длинному коридору, и он приоткрыл тяжелую дверь.

— Жди, — сказал он. — К тебе придут.

В келье было темно, только крошечный уголек еле теплился у подножья Великой. Я не видел ее лица, только складки ее покрывала чуть мерцали в душной и ласковой тьме. И когда вошли две женщины, я не увидел их лиц, только чуть белели их строгие покрывала.

— Кто ты? — спросила одна. — Чего ты ждешь от Великой?

И опять мой рот сказал не мои слова:

— Я открою это только Верховной жрице.

— Ты многого хочешь, человек с закрытым лицом! Или ты спутал Дом Матери с базарной харчевней?

— Погляди на огонь, — велел мне Другой, и когда я взглянул на крохотный огонек, он вдруг выметнул вверх столб багрового света, развернулся в невиданный красный цветок, покачался мгновение на гибком стебле — и опал, погрузив нас почти во тьму.

Вскрикнула та, что прежде молчала, и вторая спросила со страхом:

— Кто ты — человек или бог? Назови свое имя или уйди!

— Я скажу свое имя, но не тебе. Я пришел к Великой за помощью и советом. Доложи обо мне, — сказал я (или он?). — Пусть Старшая из Дочерей решает сама.

Я долго ждал — один, потому что Другой затих, я совсем не слышал его. И когда за мной пришли, я немного боялся, потому что Дом Матери полон великих тайн, и, говорят, она немилостива к мужчинам.

Но Владычица Ночи не стала меня пугать, просто меня провели в высокий покой без окон, где от светильников было светло, как днем, и величавая женщина в белых одеждах отослала служительницу и велела мне подойти.

И тогда я снял повязку с лица.

Она долго вглядывалась в меня, и голос ее дрогнул, когда она спросила:

— Кто твоя мать?

— Аэна, дочь Лодаса.

И вдруг она засмеялась счастливым девичьим смехом.

— О радость! — сказала она. — Ты здесь, потерянное дитя, источник всех упований! О, наконец, ты здесь! — сказала она, — тот, о ком мы молились! Обличьем ты подобен отцу, но взгляд твой отмечен Ночью! Жива ли Аэна? — спросила она. — Какая земля вас укрыла?

— Такема, — ответил я неохотно. — Мать моя жива и блюдет вдовство.

— Садись, мой мальчик, — сказала она, и сама опустилась в высокое кресло. — Как тебя нарекли, и какое имя ты носишь в страшном мире?

— Торкас, приемный сын Вастаса.

— Рассказывай! — попросила она. — Что привело тебя в Ланнеран?

И я рассказал, как велел мне Он, что меня преследует неведомый враг. Я не могу себя защитить, потому что не знаю, кто он, и боюсь навлечь беду на Такему.

Она слушала, кивала и разглядывала меня; непонятное было у нее лицо: старое, но молодое. И голос у нее был свежий и юный, и я подумал: неужели он прав? Неужели это и есть мой враг — враг всех людей, что живут на свете?

— Торкас, — вдруг спросила она. — Что с тобой? Ты меня боишься?

Он не стал говорить за меня, и я ответил честно:

— Я не знаю, может быть, ты и есть мой враг.

— Нет, — сказала она, не удивившись. — Это не я. Я знаю, кому нужна твоя смерть, но я не знаю, как он себя называет и где он таится. Ты многое чуешь, — сказала она, — но ты ничего не знаешь. Есть очень древнее знание, Торкас, — еще тех времен, когда Отец и Мать согласно правили миром, и еще не разошлись пути людей и богов. Мы его сохранили, но непомерной ценой. Наша сила и власть кончаются за воротами храма. Никакое Зло не может ворваться в Дом — но мы бессильны против Зла за пределами Дома. Недаром мы ждали тебя, — сказала она. — Ты — единственный, кто может его победить. Пойдем, — сказала она, и горячей легкой рукой сжала мою ладонь. — Если ты и есть тот, кого мы ждем, для тебя зазвучит Оракул Ночи, и мы узнаем свою судьбу!

И она повела меня вниз, все вниз и вниз, по бесконечной лестнице из гладкого камня. Я насчитал две сотни ступеней, а потом перестал считать. Здесь стояла тьма, такая глубокая тьма, что в глазах мелькали зеленые искры.

— Не удивляйся, — тихо сказала жрица. — Здесь святилище Изначальной Тьмы, той, откуда пришли мы и куда уйдем. Торкас! — сказала она. — В Доме Матери много Тайн, но нет сокровеннее этой. Немногие могут сюда спуститься. И не все из немногих могут вернуться в Свет.

И Другой вдруг опять появился во мне. Он ничего не сказал, просто что-то в нас изменилось.

Лестница кончилась, а мы все шли в темноте, жрица вела меня уверенно, как при свете. А потом я услышал Голос.

Он был, как шум бегущей воды, как ветер, плачущий среди скал, как дальний звук боевой трубы. Он родился вкрадчивый, еле слышный, а потом вдруг обрушился на меня — громом, болью, холодом и огнем.

И снова Другой меня заслонил; он был вокруг, как стена, он все забрал: огонь и холод, и боль, но голос Тьмы просочился сквозь стену, такой прекрасный, такой зовущий, он обещал, он упрашивал, он молил, и я не мог… я пошел за ним.

— Торкас! — отчаянно крикнул Он. — Торкас! Держись! — но я уходил, и он всей силой своей, всей своей волей не властен был меня задержать.

— Торкас, борись! — молил он, и я попробовал сопротивляться, но я не мог, голос Ночи был сильнее меня.

— Мама! — позвал я. — Мама! — и мир вокруг зашатался, и что-то огромное, темное рухнуло на меня…

Рев разъяренного зверя — Безымянный понял, что он один. Черный удар раскаленной злобы — стены дрогнули и качнулся пол; жрица рухнула на колени, прижимая ладони к лицу.

Бог бушевал: он больше не защищался, он разил, он рушил, он убивал. Он был черное пламя, он был средоточие тысяч смертей, он разил прямо в сердце Великой Тьмы, и она исходила болью от страшных ударов, корчилась, поддавалась, отступала назад…

Все рухнуло, все погибло, уже ничего не исправить…

— Мать! — воззвала она. — Великая Мать! Смирись! Мать! — взмолилась она, — смирись, он тебя убьет!

И святилище опустело. Только облако жгучего мрака, только боль…

— А! — сказал бог, — ты жива? Жаль. Ничего, ты скоро подохнешь. Подыхайте все, — сказал бог. — Не стоит моего мальчика ваш поганый мир…

Он замолчал, он уже уходил, и тогда она закричала.

— Бог! — кричала она. — Великий бог! Смилуйся! Пощади!

Но он только злобно засмеялся в ответ.

Она не сумела встать и поползла за ним.

— Боже! — кричала она, — погоди! Послушай, Мать говорит со мной! Боже! — кричала она. — Торкас не умер!

И он остановился.

— Бог! Мой великий бог, я не знала, что вас двое, и Изначальная Тьма разделила вас. Твой сын будет жив, если ты сумеешь уйти!

— Хороший совет! — прорычал он. — Чтобы уйти, я должен убить его тело!

— Нет! — сказала она. — Нет! Послушай, — сказала она, — я не знаю, что это значит. Слова лишь приходят ко мне, и я повторяю их. Мера за меру, — сказала она. — Мир спасенный за мир убитый. Ты — свой судья и палач, отдай же свой долг и отпусти себя на свободу. Ты получишь свободу, — сказала она, — а сын твой получит жизнь.

Он вдруг оказался рядом, схватил ее за плечо и поднял с земли, как обрывок ткани.

— Гляди в глаза! — приказал он, и она ответила с жалкой улыбкой:

— Я не вижу тебя.

— Я тебя вижу, — сказал он угрюмо, и черное пламя коснулось ее. Тяжелая, душная, темная сила сдавила ее, как огромный кулак.

И отпустила.

Бог ушел.

Была беспросветная ночь, когда он вышел из храма. Он не думал, что это длилось так долго. У Вечности нет часов.

Он шел один… один… один… только он, и одиночество было страшнее всякой боли. Века одиночества — и коротенький миг теплоты. Лучше бы сотня смертей, чем эта потеря. Это я виноват, подумал он горько, это я его погубил…

Он шел — и боль бушевала в нем. Дурак, я думал, что боль мне уже не страшна. Я просто забыл, что есть и другая боль. Боль вины, боль потери, боль последней разлуки… Я его потерял, горько подумал он. Даже если старуха не врет, я никогда его не услышу. Никогда мы не будем вместе — только я или только он…

Он заставил себя остановиться. Он не мог одолеть эту боль. Он просто стоял и ждал, когда она чуть притупится, пока можно будет терпеть. И когда стало чуточку легче, он сказал себе:

— Ладно! Пускай это будет он. Я заплачу свою цену.

Он помедлил, невольно всматриваясь в себя, безнадежно на что-то надеясь. Всей тоской своей, всей болью своей потери он пытался пробиться туда, где скрыт от него Торкас. И на миг ему почудился отзвук! Словно что-то вздрогнуло рядом, словно кто-то шепнул:

— Иду!

Он невесело усмехнулся, потому что это обман. Шуточки неуемной надежды. Он один — и теперь навсегда…

Она вырвалась из ужасов сна и лежала с мучительно бьющимся сердцем. Горячая духота наполняла спальню, густая и черная, совсем, как ее страх.

Она поднялась с постели, оделась, накинула черное покрывало и тихо прошла в поминальный покой.

Там жили два вечных огня, лелеемых, неугасимых; она одинаково их берегла, но один еле тлел — ведь Энрас ушел, ушел навсегда, и след его затерялся на черной дороге. А второй огонь сиял ровно и ясно, потому что Другой всегда был здесь. Здесь — за душной стеной раоли. Здесь — на тропах горного края. Здесь — в ее материнском сердце.

А теперь Другой бушевал. Огонек превратился в пламя: не смиренный лучик лампадки — факел, рвущийся на ветру.

Он проснулся.

Она отступила к стене и зажала руками рот. Страх и горе громко кричали в ней, но она зажимала руками рот, не пуская на волю крик. Только жгучие слезы, только боль…

Это было недолго — она слишком привыкла к боли. В ее жизни, темной, запертой от людей, были только память и боль, и совсем немного надежды. Но надежда была, словно хилый росток, что пронизывает земляную глубь и раскалывает самый твердый камень. И надежда шепнула ей: погоди! Может, это еще не конец, может быть, ты что-то сумеешь…

Тихо-тихо она подошла к огню и коснулась его рукой. Пламя прянуло от руки, заклубилось, словно смеясь, прикоснулось, не обжигая, и опять отлетело прочь.

Словно громкий беззвучный зов, словно зычный беззвучный голос, и она прошептала:

— Иду!

И она проскользнула, как тень, сквозь запретную дверь раоли и взбежала по лестнице в башню.

Вастас спал, но проснулся, едва заскрипела дверь. Он глядел на нее, и в глазах его, золотых, словно у хищной птицы, удивление стало радостью, а надежда тоской.

— Брат мой! — сказала она, — мой господин! Торкас в беде, надо ехать!

Он покачал головой, и она мучительно сжала руки.

— Он в Ланнеране, Вастас!

И теперь лицо его было, как камень, и в глазах спокойный жестокий блеск.

— Тебе обязательно ехать?

— Да! Бог возвратился и хочет его забрать. Я не отдам! — сказала она, и Вастас кивнул угрюмо.

— Собирайся. Мы выедем на рассвете.

И опять мотало ее в закрытой повозке, и вокруг лежал черный, ненужный мир, но теперь в ней не было пустоты. Страх и горе — но рядом жила надежда. Страх и горе — и темная смутная радость, потому что я снова увижу его. Этот взгляд, где жгучая гордая тьма и угрюмая гордая сила. Эта горестная насмешка и безжалостная доброта…

— Что ты знаешь, Аэна? — спросил ее Вастас.

— Я видела сон, — сказала она. — Тот, кто ушел, смеясь, вернулся в гневе. Мне снился Торкас, — сказала она. — Он лежал окровавленный на земле, а бог стоял над ним, охраняя, и вся земля была залита кровью, и горы трупов гнили на ней. Мне снилось, — тихо сказала она, — как вышел из моря огонь, пожирая и землю, и небо. Но бог сражался с огнем, и огонь отступил. Тут Торкас позвал меня, и я пробудилась. Брат! — сказала она, — я въяве видела бога! Испуганная сном, я пошла в молельню. Огонь бушевал, он был словно факел в бурю, и в пламени я увидела бога. Он стоял у портика Верхнего Храма в обличье Торкаса, но это был Он. Плащ его был прожжен и панцирь изрублен, а в руке обнаженный меч.

— Торкас — мой сын и наследник, — угрюмо ответил Вастас. — Я не отдам его даже богу!

И она подумала: если он жив. Если мой мальчик, мой Торкас еще не на черной дороге.

— Завтра я ухожу, — сказал Безымянному Ронф. Они сидели вдвоем в уголке темноватой харчевни, где было грязно и чадно, но зато не бывало чужих.

— Отведу караван до Горты, — говорил он неторопливо, — а там возьму еще пятерых и отправлюсь в Заннор — за обозом с солью.

— Нет, — сказал Безымянный. — Останься здесь.

— Я — человек служилый, должен выполнять, что велят.

— Ты должен служить Ланнерану, — ответил Он, — а его судьба решится теперь. И не только его, — сказал он угрюмо. — Может быть, внуки твоих внуков увидят свет, если все будет сделано так, как надо.

— Приказывай, господин, — просто ответил Ронф.

— Мне нужен человек по имени Ваннор. — Знаешь его?

— Я слышал о нем. Но, господин…

— Что?

— Он под покровом Предвечного, — сказал еле слышно Ронф, — а Предвечный мстителен и всемогущ.

— Всемогущ и мстителен? — Безымянный медленно усмехнулся, и так ужасна была улыбка, что Ронф против воли отвел глаза. — Или одно или другое, Ронф! Мстительность — это болячка слабых. Ты видел когда-нибудь звезды? — спросил он резко.

— Да, господин. Давно. Еще когда не женился.

— Их нельзя сосчитать, правда, Ронф? А каждый из этих огней такой же мир, как и наш, со своими людьми и своими богами. Если Предвечный творец всех этих миров, то что ему до человеческих дрязг? Почему он всемогущ лишь здесь, в Ланнеране?

— Я… я не знаю, — ответил Ронф боязливо.

— Чего ты дрожишь? — с усмешкой спросил Безымянный. — Разве болорцев уносит ночная смерть?

— Нет. Пока еще нет.

— Видишь, он не властен даже над вами. Толика мужества и капля здравого смысла — и он уже не сможет вас одолеть. Мне нужны болорцы, — сказал он Ронфу. — Пока сражаются боги, людям стоит заняться своей судьбой. Если кто-нибудь выступит против черных…

— Кто?

— Чернь или знать, или кто-нибудь со стороны. Иногда неплохо забыть о вражде. Честный враг надежней продажного друга. Ты меня понял?

— Да, господин. Мы выступим за него или просто не станем драться.

А к вечеру страх его одолел.

Ваннор не был подвержен страхам. Много раз он ходил по краю, по острому, гибельному острию, и случись ему оступиться, он как истинный ланнеранец рассмеялся бы смерти в лицо.

А сейчас он сидел у себя — в тайном логове, известном немногим, в крепком доме, набитом стражей, под защитой Самого — и озноб непонятного страха тяжело сотрясал его плоть.

И когда без стука открылась дверь, и закутанный встал на пороге, страх безмолвным криком взорвался в нем — и погас, как лампадка в бурю.

Вот и все. Пришел его час.

Он все равно потянулся к гонгу, но вошедший сказал равнодушно:

— Не трудись. Некого звать.

— Жаль, — сказал Ваннор, — я велел бы подать вина. Проходи, — сказал он, — садись. Или ты убьешь меня сразу?

Бог подошел, сел напротив, снял повязку с лица. Он был совсем, как тогда, даже еще моложе. Если б не взгляд и не складка губ, он казался бы просто мальчишкой.

— Нет, — сказал бог. — Сначала поговорим.

И тень надежды: может, сумею? Умолить, перехитрить, обмануть…

— Нет, — сказал бог, — не мучай себя надеждой. Я не оставлю тебя в живых. Но я предлагаю, как ты когда-то: ответь на вопросы, и получишь легкую смерть. Ты ведь помнишь — моя была неприятной.

Странно, но в юном лице не было гнева, и в странных давящих глазах только печаль.

— И ты поверишь моим словам? — спросил его Ваннор с усмешкой.

— Да, — потому что ты его ненавидишь.

— Кого?

Можно заставить голос звучать, как обычно, но не спрятать вспотевший лоб, не сдержать метнувшийся взгляд.

— Его, — спокойно ответил бог. — Я не знаю, как ты его называешь. Он неважный хозяин, — сказал ему бог, — и не вступится за тебя, хоть служишь ты верно.

— Я служу только себе, — ответил Ваннор угрюмо. — Я хотел власти, и я ее получил.

— Какой? — мягко спросил его бог. — Для себя? Для своего храма? В Ланнеране не клянутся Предвечным и не просят его ни о чем. Если исчезнет страх, вас всех перебьют и храм ваш сравняют с землей. А твоя власть в чем, Ваннор? В том, чтобы кого-то убить? Но кого испугает смерть от меча, раз по городу бродит ночная смерть!

— Я не был так многословен, Энрас!

— Да, — терпеливо ответил бог. — Я трачу слова и время, а его у меня в обрез. Я мог бы заставить тебя говорить. Немного усилий — и ты мне все выложишь и будешь молить меня о смерти.

— Не все рождены палачами, — ответил Ваннор с усмешкой, — даже меня поначалу тошнило. Тебе же будет еще противней, потому что я жирен, а это зрелище мерзко вдвойне. Но я, пожалуй, рискну.

Бог пожал плечами и сказал: — Как хочешь, Ваннор, — и в страшных его глазах уже не было грусти — только острый холодный огонь.

— Нет, — сказал Ваннор, — я пошутил. Боюсь, что я не сумею молчать до конца, а мне не хочется умирать растоптанной тварью. К тому же ты прав: я его ненавижу. А вот тебя, как ни странно, нет. А что тут странного? — спросил он себя. — Я даже немного тебе благодарен. Я, Ваннор, ничей сын, палач и подручный для грязных дел — перед смертью чувствую себя человеком. Даст ли больше самая достойная жизнь? Ладно, — сказал он, — я не беру в долг. Ты узнаешь все, что захочешь, но сначала я кое-что скажу. Не снисхождения ради — просто я должен это сказать. Это не я пытался схватить Аэну. Мне не надо было ее искать — я знал, где она. Когда я пугал тебя — это были только слова. Не отдал бы я Ему самый чистый цветок Ланнерана!

— И ты ему служишь!

— Да! — сказал Ваннор. — Да! Но я позволил Вастасу увезти Аэну. Я знал, что она родила сына. Целых пятнадцать лет это знал только я, пока Он не учуял сам.

— С тех пор ты меня и ждешь?

— Конечно! — ответил Ваннор. — Я знал, что ты тоже бог. Последнее дело для смертных мешаться в распри богов. Да! — сказал он, — я его ненавижу. Но если бы пришлось выбирать — я снова бы выбрал его. Мне лучше быть грязью под ступнями бога, чем грязью под ногами людей. Да! — сказал он, — я вышел из грязи. Я был воришкой, доносчиком, наемный убийцей. Все меня презирали, и сам я себя презирал. А теперь — спросил он, — где они — те, что были не запятнаны и благородны? Кто из них попробовал сопротивляться? Кто из них хоть раз осмелился на то, на что я — мерзавец — осмеливаюсь ежечасно? Ладно, — сказал он, — это глупые речи. Наверное, я все-таки люблю Ланнеран так же сильно, как ненавижу. Спрашивай, — сказал он, — теперь я на все отвечу.

Было утро, когда он ушел из опустевшего дома. Серое утро, прохладное и пустое; в дальних предместьях уже зазвучала жизнь, а на улицах Верхнего Города спало молчание, и молчание камнем лежало в нем. Он пытался почувствовать Торкаса — хоть дыхание, хоть тепло, но внутри у него был только он. Он единственный. Он один.

Нужно как-нибудь перебыть этот день. Нужно бережно и терпеливо собрать все силы. Телу — еда и сон: я возьму от него все, а душе угрюмую ярость — черную ярость сотен смертей и тысяч боев; это будет мой главный бой — бой за Торкаса и свободу.

Он не вернулся в Дом Ранасов, где ждут еда и постель, и тревога спутников Торкаса, и всевидящий взгляд Майды. Мне нужна только ярость — ярость, а не печаль, ничего человеческого — только то, что поможет драться.

Он поел в харчевне у городской стены и нашел приют в заброшенном доме. Лег на грязный истоптанный пол, поудобней устроил тело и заставил его заснуть. И опять потащило его в лабиринт перепутанных жизней: бой — поражение — смерть, ловушка — смерть, просто смерть.

Ярость, отчаянье, гнев — он собирал их по капле, он наполнял себя, как седельный мех. Только ярость, только отчаянье, только гнев, только безжалостное каменное упорство…

А когда стемнело, он вышел из дома. Он знал все ловушки, которые ждут его. Нет, не все. Только те, о которых знал Ваннор.

В полной тьме подошел он к ограде Нижнего Храма. Легче тени он был, бесшумнее тишины; рядом с ним прошел караул, и никто его не заметил. Он пошел вдоль стены, чутко вслушиваясь в себя, а когда почувствовал: здесь, разбежался и прыгнул. В два человеческих роста была стена, но он легко допрыгнул доверху. Ухватился руками за край, перебросил тело и почти бесшумно спустился с той стороны.

Храм темнел впереди угрюмой бесформенной глыбой, он легко пробежал через двор, огляделся, полез наверх, словно видел пальцами стыки плит и трещины в камне.

Вот он уже на крыше; добрался до башни, втиснулся в узкую щель смотрового окна.

И — по лестнице вниз; кое-где попадались двери, кое-где они были заперты — не для него. Он бесшумно выдавливал их, как полоски тумана, — и все ниже, ниже; черный винт лестницы, черный зов далекой угрозы, черная сила упруго вибрирует в нем. Ниже и ниже, снова закрытая дверь, и когда он вышиб ее, на него набросились двое.

Он убил их, даже не вынув меча — просто схватил занесенные руки и вонзил их мечи прямо в их сердца. И пошел вперед, не истратив ни капли гнева, в черный зев коридора, в черный зов далекой угрозы.

Длилось и длилось; бесконечен был лабиринт Нижнего Храма, полон ловушек и полон тайн. Глупенькие, скучные были тайны, простенькие были ловушки, и те, что хранят лабиринт, были только людьми. И они умирали молча, не успев осознать, что они умирают; он убивал их без гнева, как вырывают траву. Он хранил свой гнев для Него, для того, кто за все ответит…

И первый удар — издалека. Он почувствовал вдруг, что не может дышать. Тугое удушье, горячая дурнота… он впился пальцами в грудь, и тяжела черная ярость, которую он так любовно, так злобно копил, тараном ударила из него по силе, по воле, по мраку чужой души.

И начался бой. Тот уходил, таился, старался ударить исподтишка. Он был коварен, но не был могуч, и Безымянный продавливал сопротивление, ломился, крушил, настигал.

Все длилось и длилось. Они кружились во тьме лабиринта, отчаянно, неотвратимо сближаясь, и с каждым сближением, с каждым ударом он чувствовал: что-то меняется в нем. Коварные тени чужой души, чужой, расчетливой темноты неведомо как проникают в душу. И он, нападая и отбиваясь, безжалостно настигая врага, невольно сам становится им — одним из немногих — а, может, многих? — кого привлек обреченный мир. Слетелись сюда, как мухи на падаль, и ловим короткую радость жизни, минуты бурлящего бытия, которые нам желанней бессмертия. Немногое можем мы взять у жизни — он выбрал власть, я бы выбрал войну — но никому из нас не удастся хоть на миг поверить, что мы — живые, что эта жизнь — настоящая жизнь, а не просто ухаб на дорогах смерти…

И гнев его угасал, и ярость ему изменяла, но был еще один бастион — жестокое, каменное упорство. Ввязался в драку — стой до конца. Без цели и без надежды — до победы или до смерти.

Они уже были рядом, так близко, что можно достать, но между ними еще стояла стена живого, трепещущего мрака. Их мрак, несхожий, чуждый друг другу, сливался, взрывался, смешивал их, и каждый из них был не только он, а он — и чужой, он — и враг, сам себе враг, я — и я, я — или я.

И горькая радость воспоминания: я знаю, за что я себя осудил. Я — свой судья и палач, я — свой враг, и ты — мой враг — мне поможешь освободиться.

Второй — то, что было еще в нем другим — отчаянно вырывался. Ему не надо свободы, не надо небытия — ну нет, собрат мой! Ты начал первым? Так плати свою цену!

И беспощадная радость надежды: все будет, как я хочу! Последний удар: комок безысходного страха, вопль ужаса, вопль торжества — и он остался один. Один — в темноте. Один — на ногах, а у ног опустевшее тело.

И — все. Я — это я. Я — здесь. Не получилось.

Внутри комок визжащего страха. Он безжалостно стиснул его — чтобы не вопил. Он опять был один. В темноте. В безысходности ненужной победы. Никому. Незачем. Никогда.

Но что-то вдруг шевельнулось в нем. Прозвучало внутри — или извне? Голос, зов, нетерпение, ожиданье… Кто-то звал, просил, торопил. Его? Да, его! Кто-то в мире, кому он нужен…

Вастас отправил вперед людей, и они вернулись с вестями. Странные были вести: на дорогах заставы, а в селеньях дозоры из черных. Непонятные вести: здесь исконно мирный край, а Такема не ссорилась с Ланнераном.

— Я поеду верхом, — сказала Аэна. — Дай мне одежду воина, я поеду верхом.

И они свернули с дороги, затерялись в холмах; два дневных перехода — и они подъезжали к реке. Некогда полноводная, несшая с моря суда, в тоненький ручеек превратилась она, в жалкую струйку воды среди грязи и ила. А на холме, на бывшем обрывистом берегу, грозно серели мощные башни. Раньше здесь были пристани, многолюдье, богатство, а теперь запустение и тишина.

Кучка стражников терлась в Речных воротах. Пять монет — и они ни о чем не спросили.

Сквозь коленчатый проход, сквозь два ряда стен в паутину нищих улиц Приречья. Мало людей — и много пустых домов — видно улочки умерли вместе с рекою. И никто не торопится поглазеть, поспрашивать, почесать языки, как положено ланнеранцам. Нет, уходят с дороги, заползают в дома. Ланнеран болен, подумала вдруг Аэна. Это хуже войн и хуже чумы — то, что сделало Ланнеран молчаливым.

От Приречья свернули к Каону, в застарелую вонь караванного ряда; горец в сером плаще ждал их у нужных ворот. Это был большой постоялый двор — много спальных навесов, целое поле стойл, но лишь люди Вастаса и их дормы чуть заполнили пустоту. И опять она содрогнулась: хозяин не торговался. Молча принял, что дали, и ни о чем не спросил.

— Он не станет болтать, — при нем сказал Вастас Аэне, и хозяин ответил:

— Да, господин. Кто молчит — тот живет.

Трех сильных воинов взял с собой Вастас, и они пошли, куда звал ее сон — от Каона задворками Храма Ночи к Верхней улице, где она родилась. Она думала, что теперь Ланнеран покажется ей огромным, но он был так запущен, так обветшал… Что-то странное делалось в Ланнеране. Улицы были безлюдны, лавки закрыты, не курились дымки, не пахло едой. Только липкий, томительный запах страха…

А Верхняя улица умерла. Руины, руины, еще руины. В ней не было места для новой боли, сердце не дрогнуло даже возле дома отца. Когда-то самый богатый, когда-то самый красивый… Бедный отец, подумала вдруг она, он был только слаб…

Трава проросла у портика Верхнего Храма. Здесь люди были, но мало — не то, что встарь. Когда-то здесь собирались мужи толковать о политике, о походах, о сделках. Здесь свергали правителей, здесь затевали войны, здесь бурлила веселая душа Ланнерана. Неужели она уже умерла?

И сердце ее вдруг сжала тоска: оказывается, Ланнеран мне все-таки не безразличен. Я думала, что навек его ненавижу, но он в беде, и сердце плачет о нем…

Они укрылись среди колонн. Трава, осколки битого камня, и липкий, томительный запах страха. Томительный, тягостный дух несвободы.

Мой мальчик, зачем ты пришел сюда?

И всей душой своей, всей силой своей любви она потянулась к нему: о, где ты? Сын мой, плоть от плоти моей, душа от моей души, последняя ниточка между мною и миром. О, отзовись, молила она, ответь, Торкас, мой мальчик, дай мне хоть каплю надежды!

Но тот, кто ей отозвался, был не Торкас.

И даже боли больше не было в ней — только жгучая, горькая пустота. И еще ледяная спокойная ясность, потому что нечему больше болеть. Торкаса нет, и теперь я могу уйти, надо только отдать долги.

— Безымянный! — позвала она. — Я пришла, куда ты велел. Что я должна сделать?

— Может, уйдем? — сказал ей Вастас. — Становится людно.

Из боли своей она поглядела на мир и горестно усмехнулась убогому многолюдству. Маленькие кучки молчащих людей, но Вастас прав: их становится больше. Все больше испуганных, молчащих, отдельных людей. О, Ланнеран!

Это тоже мой долг, сказала она себе. Предки мои правили Ланнераном, и отец мой сгубил его…

И она шагнула вперед. Вастас хотел ее удержать, но она поглядела — и руки его упали. Он молча пошел за ней на неширокую площадь.

Она не вышла на середину. Остановилась у постамента, с которого сшибли статую бога. Теперь он, разбитый, лежал на земле, уставившись в небо пустыми глазами. Мы встретились взглядом, и он улыбнулся. Давай! сказали разбитые губы, и я оказалась вдруг наверху, на узком высоком каменном пальце, над тишиной, над пятнами запрокинутых лиц.

Она сорвала с лица повязку, откинула с головы капюшон, и волосы, стриженные по-вдовьи, как туча взвихрились над бледным лицом.

— Ланнеранцы! — сказала она, и голос ее был прохладен и звонок, как льдинка, упавшая с высоты. — Я Аэна, дочь Лодаса, — сказала она. — Жена Энраса, ставшего богом. Есть ли здесь кто-нибудь, кто может меня узнать?

— Ты не Аэна, — ответил угрюмый голос. — Она должна быть вдвое старше, чем ты.

— А, Эрат, — сказала она равнодушно. — Мертвые не стареют. Я не живу с того дня, как умер Энрас.

Она была наверху и глядела на них — на их молчащие, ждущие, жадные лица, и это было уже когда-то: вот так же стояла она наверху над бледной волной запрокинутых лиц, над жадным, отчаянным ожиданием.

— Мне противно вас видеть, — сказала она, — и не хочется вас спасать. Трусы, вы заслужили смерть! Вы убили того, кто хотел вас спасти, и бог ушел от вас в гневе. А знаете, почему вы все еще живы? Я родила Энрасу сына. И пока мой мальчик жил на земле, бог хранил этот мир — ради него. Трусы! — сказала она с тоской, и хрупкий голос ее разбился о площадь, как льдинка. — Чем вы стали, гордые ланнеранцы? Мой мальчик, — сказала она, — ему тоже пришлось сделаться богом! Он один против нечисти, которую вы развели, против мерзости, которой вы покорились. Если ему придется уйти… Бог не станет вас защищать! — сказала она. — Выйдет из моря огонь и сожжет ваш город. Вспыхнут ваши дома, обуглится ваша плоть. Дети, — сказала она, — бедные ваши дети! Как они будут кричать, сгорая в руках матерей! Нет, — сказала она, и голос ее надломился. — Я не могу! Не ради вас — ради них! Бедные трусы, спасайте ваших детей! Возьмитесь же, наконец, за мечи, перебейте черную нечисть! Освободите себя и молитесь о снисхождении. Я тоже буду молить… буду!.. но сделайте же хоть что-то, хоть что-нибудь ради того, чтобы он мог вас простить!

Молчание — и одинокий голос:

— Черные!

И другой:

— Коричневые плащи!

И толпа шевельнулась, сливаясь в безмолвном движении: безоружные люди встали стеной, заслоняя ее от мечей.

И она позвала в себе:

— Безымянный! Мой бог! Если хочешь — приди и спаси, мне надо тебя повидать.

И безрадостный твердый покой окружил ее, потому что он уже шел, он будет здесь…

Одинокая над толпой, без сомнения и без тревоги она глядела на смертельное полукольцо. Справа — черные, слева — коричневые плащи, впереди — тонкий слой из живой человеческой плоти. Если умрут эти люди — умрет Ланнеран. Пусть приходит. Ради них — не ради меня.

Он пришел. Он возник, он обрушился, он ворвался — и не стало черной стены. Черный ком, грозовая туча, где, как молния, блещет меч. И она увидела: болорцы не сдвинулись с места. Просто стоят и смотрят, как бог убивает черных. И она улыбнулась — в себе — безрадостно и обреченно: еще один узел развязан, осталось совсем чуть-чуть…

Сильные руки сняли ее с пьедестала. Он пробился ко мне, мой мальчик, мой бог. Мой! Не сын мой, не муж мой — но мой…

— Торкас! — воскликнул Вастас и сжал его руку. Взглянул в лицо — и тоскливо отвел глаза. Правда ли, что в страшном взгляде бога мелькнула жалость?

Рослый болорец проталкивался к ним. Он был один — и толпа его пропустила.

— Ронф! — сказал Безымянный. — Я рад тебя видеть! Признаешь ли ты моего отца?

— Мы разделили хлеб, — сказал болорец. — Я не враг ни тебе, ни твоей семье.

— Сними повязку, отец! — приказал Другой, и Вастас, помедлив, выполнил приказание. Тревожный шорох — и короткий вздох облегчения, когда болорец в ответ обнажил лицо.

— Я Ронф, сын Тарда, — сказал болорец. — Я узнал тебя, хозяин Такемы. Не мне решать, чем закончится наша вражда, но в Ланнеране мы с тобой не враги.

— Ты говоришь за всех? — спросил его Вастас. — С кем будут коричневые плащи?

— Я присягал Ланнерану, — ответил Ронф. — Если Ланнеран пойдет против черных, болорцы пойдут за ним.

— Ладно, — сказал бог, — тогда за работу!

— Нет! — Вастас поднял руку, и голос его, суровый и властный, перекрыл все голоса и заставил смолкнуть толпу. — Забери мать и уведи в безопасное место. Теперь это дело не твое и не ее. Мы — люди, — сказал он, — мы сами искупим вину и сами заслужим право на жизнь!

И еще один узел развязан…