"Любавины" - читать интересную книгу автора (Шукшин Василий Макарович)

– 7 -

Еще с зимы приметил Егор одну девку – Марью.

Была Марья из многодетной семьи вечного бедняка Сергея Федорыча Попова.

Давно– давно пришел в Баклань веселый и нищий парень Сергунька. Откуда -никто не знал. Был он балалаечник и плясун. Девкам пришелся по душе. Плясал он, плясал и выплясал самую красивую девку в деревне – Малюгину Степаниду. Пошел свататься. Отец Степаниды, один из тогдашних богатеев деревенских, напоил его и ухлестал вусмерть. А когда Сергунька отлежался, Степанида убежала к нему без родительского благословения. Отец проклял ее и послал жену – снять все, что на ней имеется. Мать пришла, потихоньку благословила молодых и сняла с дочери последнее платьишко – без этого муж не пустил бы ее на порог.

Стали Поповы жить. Поставили небольшую избенку, наплодили детей кучу… И так и остались в постоянной бедности. Сергей Федорыч начал закладывать. А к старости еще сделался какой-то беспокойный. Шумел, ругался со всеми – каждой бочке затычка.

Был он невысокого роста, растрепанный, с маленькими сердитыми глазками, – смахивал на воробья. Из тех, которые среди других воробьев выделяются тем, что всегда почему-то нахохлены и все прыгают-прыгают грудкой вперед – очень решительно.

Он плотничал. Не было случая, чтобы он, нанявшись к кому-нибудь перекрыть крышу или связать рамы, не поругался с хозяином. Спуску не было никому. Не боялся ни бога, ни черта.

Рассказывали – был в старое время в деревне колдун. Кого невзлюбит этот колдун, тому не даст житья. Сейчас выйдет утром за поскотину, поколдует на зарю – и человек начинает хворать ни с того ни с сего. Все боялись того колдуна хуже огня. А он ходил надутый и важный, – нравилось, что его боятся.

Один раз Сергей Федорыч плотничал у него по найму, и они, конечно, поругались. Колдун говорит:

– Хочешь, я на тебя порчу напущу?

– Напустишь? – спрашивает Сергей Федорыч.

– Напущу, так и знай.

– Неужели правда напустишь?

– Напущу.

Тогда Сергей Федорыч среди бела дня скинул штаны, похлопал себя по заду и говорит:

– Напускай скорей… вот сюда.

После этого два дня гулял по деревне и всем говорил:

– У него язык не повернулся колдовать – до того она у меня красивая.

Степанида в старости сделалась сухой, жилистой и тоже шумливой. Только глаза сохранила прежние – веселые, живые и умные.

Ругались они с мужем почти каждый день. Начинал обычно Сергей Федорыч.

– Всю свою дорогую молодость я с тобой загубил! – горько заявлял он.

Степанида, подбоченившись, отвечала:

– Никогда-то я тебя не любила, петух красный. Ни вот столечко не любила, – она показывала ему кончик мизинца.

Сергей Федорыч растерянно моргал глазами:

– Врешь, куделька, любила. Шибко даже любила.

Степанида, запрокинув назад сухую сорочью голову, смеялась – искренне и непонятно.

– Любила, да не тебя, а другого. Эх ты… обманутый ты на всю жизнь человек!

Сергея Федорыча как ветром сдувало с места. Он прыгал по избе, кричал, срываясь на визг:

– Да любила же, кукла ты морская! Я же все помню! Помню же…

– Что ты помнишь?

– Все. Ночи всякие помню.

– А я другие ноченьки помню, – вздыхала Степанида. – Какие ноченьки, ночушки милые!… Заря, как кровь молодая… А за рекой соловей насвистывает, так насвистывает – аж сердце заходится. И вся земля потихоньку стонет от радости. Не с тобой это было, Сереженька, не серчай.

Сергей Федорыч лохматил маленькой крепкой рукой не по возрасту буйный красный хохол на голове – смотрел на жену тревожно. Не верил.

А Степанида продолжала вспоминать дорогое сердцу времечко:

– А как к свету ближе, станет кругом тихо-тихо: лист упадет на воду – слышно. Похолодает…

Сергей Федорыч начинал нервно гладить ладонью себя по колену. Пробовал снисходительно улыбнуться – получалось жалко. В глазах накипали едкие слезы. Он весь съеживался и, болезненно сморщившись, говорил быстро, негромко:

– Дура, дура… Кхах! Вот дура-то! Выдумывает – сидит что ни попади. Ну зачем ты так? – он сморкался в платок, возился на стуле, доставал кисет. – Она думает: мне это горе…

Степанида подходила к мужу, небольно шлепала его по круглому упрямому затылку:

– Притих?

У них было одиннадцать детей.

Два старших сына погибли в империалистической, в шестнадцатом году, одного зашибло лесиной, когда готовили плоты по весне. Один служил в городе милиционером. До последнего времени он часто приезжал к родителям в гости. Когда появлялся в деревне – крупный, красивый, спокойный, – у стариков наступал светлый праздник. Они гордились сыном.

С утра до ночи хлопотали, счастливые, – старались, чтоб все было, как у добрых людей. Собирали «вечер».

Выпив, пели старинные песни.

Зачем я стретился с тобою,Зачем я полюбил тебя?Ведь мне назначено судьбоюИдти в доле-кие края…

Хорошо пели.

Сергей Федорыч, облокотившись на стол, сжимал в руках маленькую рыжую голову и неожиданно красиво запевал любимую:

Эх ты, воля моя, воля,Воля вольная моя!…

Степанида украдкой вытирала слезы и говорила сыну:

– Это он, когда еще парнем был, шибко любил эту песню.

Была одна противная слабость у Сергея Федорыча: хватив лишнего, любил покуражиться.

– Кто я?! – кричал он, размахивая руками, стараясь зацепить посуду на столе. – Нет, вы мне скажите: кто я такой?!

Степанида смотрела на него молча, с укоризной – умно и горько. Сергей Федорыч от ее такого взгляда расходился еще больше.

– А я вам всем докажу! Я…

Сын легко поднимал его на руки и относил в кровать.

– Зачем ты так, тятя?… Ну вот, родимчик, все испортил.

– Федя! Сынок… Скажи своей матери… всем скажи: я – человек! Они у меня в ногах будут валяться! Я им!…

– Ладно, тятя, усни.

Сергей Федорыч покорно умолкал. Степанида подсаживалась к нему – без этого он не засыпал.

– Ты здесь? – спрашивал он, нащупывая ее руку.

– Здесь, здесь, – откликалась она. – Спи.

– Ага.

Он засыпал.

А потом Федор перестал приезжать к ним. Прислали из города бумагу: «Погиб при исполнении служебных обязанностей».

И вот раз (зимой дело было) поехали они за сеном.

Погода стояла теплая. Падал снежок. Было тихо.

Навьючили хороший воз, выбрались на дорогу и поехали шажком. Ехать далеко.

Буран застиг их в нескольких километрах от деревни. Он начался сразу: из-за гор налетел сухой резкий ветер; снег, наваливший с утра, не успел слежаться – сразу весь поднялся в воздух. Сделалось темно. Ветер дико и страшно ревел. Лошадь стала.

Свалили сено, оставили немного в санях, чтобы укрыться от ветра. Попробовали ехать порожнем. Сперва казалось – едут правильно, потом лошадь начала проваливаться по брюхо в снег. Опять остановились.

Сергей Федорыч выпрыгнул было из саней – поискать дорогу но тут же провалился и едва влез обратно. Ветер валил с ног.

Лошадь легла. Они тоже легли.

Лежали тесно – лицом к лицу.

Всех их быстро заметало сугробом.

На Сергее Федорыче были старенькие сапоги. Ноги стали мерзнуть.

– Стеша… тут нам однако и конец пришел, – сказал он.

– А ты не пужайся. Зато вместе.

– Неохота же умирать-то!… «Не пужайся»! Храбрая выискалась!

Помолчал и добавил:

– Обидно почему-то!

– Мне тоже обидно. Только ты не жалуйся – это нехорошо.

– Почему нехорошо?

– Не знаю.

– Дурацкие рассуждения! Ты бы хоть сейчас не учила.

– Я тебя никогда не учила, глупый.

Замолчали.

– Ребятишек только жалко, – прошептала Степанида.

Сергей Федорыч засопел.

– Ноги заходятся, – сердито сообщил он.

Степанида с трудом сползла вниз.

– Разувайся… Давай их сюда.

Кое– как стащили сапоги, и она устроила закоченевшие ноги мужа у себя на груди, у тела. Когда они стали отходить в тепле, поднялась такая боль, что Сергей Федорыч заскулил по-собачьи. А Степанида уговаривала:

– Ничего, теперь лучше будет. Теперь они не замерзнут.

Так их и нашли.

Утром, чуть свет, выехали на нескольких подводах и сразу же за деревней наткнулись.

Привезли в больницу.

Степаниде сельсовет выдал отрез на юбку – подарок.

Лежала Степанида на больничной койке – вся какая-то ясная, чистая, светлая… Смотрела на людей ласково и благодарно – никогда в жизни ей ничего не дарили.

Сергей Федорыч был несколько смущен таким вниманием к его старухе. Когда они оставались одни, он подсаживался к ней и строжился:

– Ты что же это, мать, не ешь ничего? А? Ну-ка немедленно съешь вот этот суп! Ты посмотри только, суп-то какой!…

– Я уж наелась, старик, – отвечала она. – Люди-то какие хорошие!

Сергей Федорыч отворачивался, мял в руках клинышек бородки, покашливал…

А через два дня Степанида умерла. Тихо. Ночью.

Сергей Федорыч схоронил ее и притих. Не шумел больше по деревне, ни с кем не ругался. Ковырялся у себя в завозне, строгал, пилил… и помалкивал.

Стал как будто меньше ростом. Полинял. Желтизной начал отдавать. Последнее время чудить стал.

Приволок как-то большой камень, вытесал из него квадратную толстую плиту (месяц работал), высек посередине крест и навалил эту плиту на могилку жены.

А на масленице явилась она к нему во сне и сказала:

– Тяжело мне, старик. Сними ты его…

Утром, еще не рассвело хорошо, он помчался с ломиком на кладбище и свалил камень с могилы.

Осталось на руках у Сергея Федорыча семеро детей. Старшей, Марье, – девятнадцать лет. Марья лицом походила на мать – чернобровая, с ясными, умными глазами. А характером удалась в брата Федора – спокойная, рассудительная, с открытой, доброй душой. Очень терпеливая.

Она редко улыбалась, но в родниковой глубине своих чистых глаз таила постоянную светлую усмешку. Люди, когда на них смотрят такие глаза, становятся доверчивыми.

Трудной жизнью жила Марья, но никогда не жаловалась. Не умела. От товарок своих не отставала; пела задушевные девичьи песни, умела сплясать… Причем, глядя на нее, трудно было подумать, что вот она – несуетливая, тихая, с внутренним сдержанным величием – может выйти на круг и сплясать. А когда плясала, никто этому не удивлялся. Делала она это легко и свободно, без тайного желания понравиться кому-нибудь. Просто – душа хотела.

Ухажеров у Марьи не было. Как-то так – не было. Ее это не тревожило. Правда. Хитрить она не умела.

Когда расходились с вечерки, Егор догнал девчат и пошел сзади, шагах в десяти. Девушки пели хором «подгорную». Десять-двенадцать сильных молодых голосов, как большие невидимые крылья, поднимали вверх, к небу:

Ох, разрешите познакомиться вот с этим паренько-ом!…

Тальянка захлебывалась в переборах, торопилась, выговаривала…

А голоса дружно подхватывали и поднимали выше:

Эх, довести его до дела, -Чтоб качало ветерком…

Егор любил безобидные девичьи песни под гармошку. Глухими весенними ночами, когда слышно, как на земле вовсю работает весна, мог подолгу неподвижно сидеть в своей ограде на ослизлом бревне – слушать. Немела спина, кончики пальцев в сапогах прихватывал цепкий ночной морозец, а он все сидел, не шевелился. Далекая, беззаботная, милая гармошка будила какое-то непонятное сильное чувство. Накипала в груди странная горячая радость.

…Шел Егор, слушал песни и думал, что сегодня он опять не подойдет к Марье. Он последнее время часто думал о ней. Несколько раз хотел подойти и не мог – боялся. И гордость мешала. Хотел уж просить Макара, чтобы он как-нибудь свел, – у того это лихо получалось. Удерживало опасение, что когда-нибудь ядовитый братец некстати припомнит ему эту слабость.

Понемногу расходились. Гармонист свернул в переулок – унес с собой свою голосистую легкую грусть. Уходили парами в ночь.

Остались три-четыре – не занятые. Шли впереди, разговаривали, смеялись. Среди них и Марья.

Вдруг Егор понял, что сегодня подойдет к ней.

Он отошел в сторонку, выждал, когда девки свернут за угол, маханул через плетень и огородами, по вязкой земле, напрямик чесанул к Марьиной избе. Бежал, как будто за ним гнались, легко и податливо. Бежал, стиснув зубы… Про себя упрямо и весело повторял: «Так! Так! Так!». Раза два нарвался на кобелей. Один перепугал насмерть: видно было – прыгнул через прясло, здоровенный, как телок, и молчком, сливаясь с черной землей, скользящим наметом пошел наперерез. Егор сходу пружинисто дал козла – к плетню… Успел вывернуть березовый колышек… Волчком закрутился на месте, описывая концом колышка низкие круги. Натянутой тетивой – мягко, глуховато – гудела на колу отставшая берестинка. Раза три пробовал мрачный кобелина нырнуть под гудящий круг, но отскакивал. Потом также молча убежал.

…Через последний плетень Егора перенесло с такой легкостью, что он сам изумился. Подумал: «Чего я так?».

Потом стоял около ветхих ворот Марьиного двора, до боли сжимал в руках суковатый стежок – пробовал унять волнение. Но не было никаких сил справиться с этим. Он обозлился. Прошелся по переулку. Закурил. Сворачивая папиросу, заметил, что руки трясутся. «Что со мной делается?».

Так и встретил Марью – со стежком в руках, злой и встревоженный неодолимым волнением.

Марья слабо вскрикнула, схватилась за грудь.

– Не пужайся, – Егор смотрел почему-то на небо. – Я это.

– Господи, напугал-то как! – Марья перевела дыхание. – Ты чего?

– Ничего, – Егор старательно затоптал окурок, незаметно откинул в сторону кол. Недовольно спросил: – Спать, что ли, хочешь?

– Нет.

Егор достал железную коробочку с леденцами – носил в кармане на всякий случай, – нашел Марьину руку, сунул не глядя.

– На, – и сморщился: стало до тошноты стыдно. Эта сволочная коробочка извела его за весь вечер – звякала в кармане, напоминая о необходимости делать все, как положено, как делают другие. Макар на досуге учил его этой науке…

– Зачем, Егор? – Марья вертела в руках коробочку; в темноте, совсем близко, весело блестели ее добрые глаза. Это было еще хуже. Хоть бы уж взяла и молчала.

– Да бери! – сорвался на крик Егор. – Откуда я знаю – зачем?!

– Ты чего такой?…

– Какой? – Егор остервенело крутнул головой, в упор уставился на нее.

– Тебе чего надо-то от меня?

– Ничего не надо!

– Ну пропусти тогда, – она положила на столбик коробочку, обогнула неподвижно стоявшего Егора, скрипнула воротами…

Егора точно кто вдавил в землю – хотел уйти и не мог сдвинуться с места.

– Егор! – тихонько позвала Марья.

– Ну.

– Ты зачем приходил-то?

Егору послышалась в ее голосе насмешка. Он как стоял, так пошел прямо, не оборачиваясь, готовый расшибить голову о первую попавшуюся стенку. Мучительно хотелось оскорбить Марью – тяжело, грубо, чтобы чистые глаза ее помутились от ужаса.

Он отошел уже далеко и вдруг вспомнил, что на столбике так и лежит злополучная коробочка с леденцами. Его даже кольнуло в сердце. Бегом вернулся назад, схватил ее и запустил в огород.

Пошел на Баклань-реку. Сел на берегу, стал слушать, как шуршит лед. Потом вскочил, пошел домой. Взнуздал на конюшне Воронка, вывел за ворота… Вскакивая, шатнул его своей тяжестью. Сильный мерин с места взял вмах. Под копытами гулко застонала земля. Навстречу со свистом понеслась ночь…

Конь сам выбирал себе дорогу. Егор, стиснув зубы, в такт лошадиному скоку упрямо твердил: «Так! Так! Так!».

Вылетели за деревню.

Егор осадил разгоряченного коня, спрыгнул… Сел на сырую землю, склонил голову к поджатым коленям.

…Уже на востоке тихо стал заниматься рассвет, прокричали третьи петухи, а он все сидел так, ни разу не поднял головы. Воронок несколько раз осторожно тянул у него из рук повод, ржал негромко. Егор вскинул наконец голову, поднялся, погладил мерина по шее. Поехал домой. Грустно было, и зло брало на Марью и на себя.