"Я пришел дать вам волю" - читать интересную книгу автора (Шукшин Василий Макарович)

– 5 -

Странно гулял Разин: то хмелел скоро, то – сколько ни пил – не пьянел. Только тяжелым становился его внимательный взгляд. Никому не ведомые мысли занимали его; выпив, он отдавался им целиком, и тогда уж совсем никто не мог понять, о чем он думает, чего хочет, кого любит в эту минуту, кого нет. Побаивались его такого, но и уважали тем особенным уважением, каким русские уважают сурового, но справедливого отца или сильного старшего брата: есть кому одернуть, но и пожалеть и заступиться тоже есть кому. Люди чуяли постоянную о себе заботу Разина. Пусть она не видна сразу, пусть Разин – сам человек, разносимый страстями, – пусть сам он не всегда умеет владеть характером, безумствует, съедаемый тоской и болью души, но в глубине этой души есть жалость к людям, и живет-то она, эта душа, и болит-то – в судорожных движениях любви и справедливости, и нету в ней одной только голой гадкой страсти – насытиться человечьим унижением, – нет, эту душу любили. Разина любили; с ним было надежно. Ведь не умереть же страшно, страшно оглянуться – а никого нет, кто встревожился бы за тебя, пожалел бы: всем не до того, все толкаются, рвут куски… Или – примется, умница и силач, выхваляться своими превосходствами, или пойдет упиваться властью, или возлюбит богатство… Много умных и сильных, мало добрых, у кого болит сердце не за себя одного. Разина очень любили.

«Застолица» человек в пятьсот восседала прямо на берегу, у стругов. Выстелили в длину нашестья (банки, лавки для гребцов) и уселись вдоль этого «стола», подобрав под себя ноги.

Разин сидел во главе. По бокам – есаулы, любимые деды, Ивашка Поп (расстрига), знатные пленники, среди которых и молодая полонянка, наложница Степана.

Далеко окрест летела вольная, душу трогающая песня донцов. Славная песня, и петь умели…

На восходе было солнца красного.Не буйные ветры подымалися,Не синее море всколыхалося,Не фузеюшка в поле прогрянула,Не люта змея в поле просвиснула…

Степан слушал песню. Сам он пел редко, сам себе иногда помычит в раздумье, и все. А любил песню до слез. Особенно эту; казалось ему, что она – про названого брата его дорогого, атамана Серегу Кривого.

Она падала, пулька, не на землю,Не на землю, пуля, и не на воду.Она падала, пуля, в казачий круг,На урочную-то на головушку,Што да на первого есаулушку…

И совсем как стон, тяжкий и горький:

Попадала пулечка промеж бровей,Што промеж бровей, промеж ясных очей:Упал молодец коню на черну гриву…

Сидели некоторое время подавленные чувством, какое вызвала песня. Грустно стало. Не грустно, а – редкая это, глубокая минута: вдруг озарится человеческое сердце духом ясным, нездешним – любовь ли его коснется, красота ли земная или охватит тоска по милой родине – и опечалится в немоте человек. Нет, она всегда грустна, эта минута, потому что непостижима и прекрасна.

Степан стряхнул оцепенение.

– Ну, сивые! Не клони головы!.. – Он и сам чувствовал: ближе дом – больней сосет тоска. Сосет и гложет. – Перемогем! Теперь уж… рядом, чего вы?!

– Перемогем, батька!

– Наливай! – велел Степан. – Ну, осаденили разом!.. Аминь!

Выпили, утерли усы. Отлетела дорогая минута, но все равно хорошо, даже еще лучше – не грустно.

– Наливай! – опять велел Степан.

Еще налили по чарам. Раз так, так – так. Чего и грустить, правда-то. Свое дело сделали, славно сделали… Теперь и попировать не грех.

– Чтоб не гнулась сила казачья! – сказал громко Степан. – Чтоб не грызла стыдобушка братов наших в земле сырой. Аминь!

– Чарочка Христова, ты откуда?..

– Не спрашивай ее, Микола, она сама скажет.

– Кху!..

Выпили. Шумно сделалось; заговорили, задвигались…

– Наливай! – опять велел Степан. Он знал, как изъять эту светлую грусть из сердца.

Налили еще. Хорошо, елкина мать! Хорошо погулять – дом рядом.

– Чтоб стоял во веки веков вольный Дон! Разом!

– Любо, батька!

– Заводи! Веселую!

– Э-у-а!.. Ат-тя! – Громадина казачина Кондрат припечатал ладонь к доске… А петь не умел.

Грянули заводилы, умелые, давно слаженные в песне:

Ох, по рюмочке пьем,Да по другой мы, братцы, ждем;Как хозяин говорит:За кого мы будем пить?..

– Ат-тя! – опять взыграла душа Кондрата, он дал по доске кулаком. – Чего бы исделать?

А хозяин говорит:Ох, за тех мы будем пить, -За военных молодцов,За донских казаков.Не в Казани, не в Рязани,В славной Астрахани…

Кто-то так свистнул, аж в ушах зачесалось. Не у одного Кондрата душа заходила, запросилась на волю. Охота стало как-нибудь вывихнуться, мощью своей устрашить – заорать, что ли, или одолеть кого-нибудь.

В другом конце подняли другую песню, переорали:

А уж вы, гусельки мои, гусли звонкие,Вы сыграйте-ка мне песню новую!Как во полюшке, во полянушкеТам жила да была молодая вдова,Ух-ха-а! Ух-х!..

– Батька, губи песню! – заорали со всех сторон.

Забеспокоилась, забеспокоилась тыща; большинство, особенно молодые, не пели – смотрели с нетерпением на атамана. Но песня еще жила, и батька не замечал, не хотел замечать нетерпения молодых. Песня еще жила, еще могла окрепнуть.

Ох, вдовою жила – горе мыкала,А как замуж пошла – слез прибавила;Прожила вдова ровно тридцать лет,Ровно тридцать лет, еще три года…

– Батька, не надо про вдову, а то мне ее жалко. А то зареву-у!.. – Кондрат закрутил головой и опять трахнул по доске. – Заплачу-у!..

– Добре лу укусили, казаченьки?! – спросил атаман.

– Добре, батька! – гаркнули. И ждали чего-то еще. А батька все никак не замечал этого их нетерпения. Все не замечал.

– Не томи, батька, – сказал негромко Иван Черноярец, – а то правда заревут. Давай уж…

Степан усмехнулся, глянул на казаков… Его, как видно, самого подмывало. Он крепился. Он очень любил своих казаков, но раз он повел праздник, то и знал, когда отпустить вожжи.

– А добрая ли сиуха?

– Ох, добрая, батька!

– Наливай!

Теперь, кажется, близко ожидаемое. Выпили.

Степан поставил порожнюю чару, вытер усы… Полез вроде за трубкой… И вдруг резко встал, сорвал шапку и ударил ею об землю.

– Вали! – сказал с ожесточением.

Это было то, чего ждали.

Сильно прокатился над водой мощный радостный вскрик захмелевшей ватаги. Вскочили… Бандуристы, сколько их было, сели в ряд, дернули струны. И пошла, родная… Плясали все. Свистели, ревели, улюлюкали… Образовался большущий круг. В середине круга стоял атаман, слегка притопывал. Скалился по-доброму. Тоже дорогой миг: все жизни враз сплелись и сцепились в одну огромную жизнь, и она ворочается и горячо дышит – радуется. Похоже на внезапный боевой наскок или на безрассудную женскую ласку.

Земля вздрагивала; чайки, кружившие у берега, шарахнули ввысь и в стороны, как от выстрелов.

А солнце опять уходило. И быстро надвигались сумерки. Запылали костры по берегу.

Праздник размахнулся вширь: не было теперь одного круга, завихренья праздника образовывались вокруг костров.

У одного большого костра к Степану волокли пленных, он их подталкивал в круг: они должны были плясать. Под казачью музыку. Они плясали. С казаками вперемешку. Казаки от всей души старались, показывая, как надо – по-казачьи. У толстого персидского купца никак не получалось вприсядку. Два казака схватили его за руки и сажали на землю и рывком поднимали. С купца – пот градом: он бы и рад сплясать, чтобы руки не выдернули, и старается, а не может.

– Давай, тезик! Шевелись!

Тезик (купец) тяжко и смешно (уж и рад, что хоть смешно) прыгает – только бы не зашиб невзначай этот дикий праздник, эта огромная лохматая жизнь, которая так размашисто и опасно радуется.

– Оп-па! Геть! Оп-па! Геть! Ах, гарно танцует, собачий сын!.. Ты глянь, ты глянь, что выделывает!..

Среди танцующих – и прекрасная княжна. И нянька ее следом за ней подпрыгивает: все должно плясать и подпрыгивать, раз на то пошло.

– Дюжей! – кричит Разин. – Жги! Чтоб земля чесалась…

К нему подтащили молодого князька, брата полонянки: он отказывался плясать и упирался. Степан глянул на него, показал на круг. Князек качнул головой и залопотал что-то на своем языке. Степан сгреб его за грудки и бросил в костер. Взметнулся вверх сноп искр… Князек пулей выскочил из огня и покатился по земле, гася загоревшуюся одежду. Погасил, вскочил на ноги.

– Танцуй! – крикнул Степан. – Я те, курва, пообзываюсь. Самого, как свинью, в костре зажарю. Танцуй!

Не теперь бы князю артачиться, не теперь бы… Да еще и ругаться начал… Тут многие понимали по-персидски.

– Ну? – ждал атаман.

Бандуристы приударили сильней… А князек стоял. Видно, молодая гордость его встрепенулась и восстала, видно, решил, пусть лучше убьют, чем унизят. Может, надеялся, что атаман все же не тронет его – из-за сестры. А может, вспомнил, что совсем недавно сам повелевал людьми, и плясали другие, когда он того хотел… Словом, уперся, и все. Темные глаза его горели гневом и обидой, губы дрожали; на лице отчаяние и упрямство, вместе. Но как ни упрям молодой князь, атаман упрямей его; да и не теперь тягаться с атаманом в упрямстве: разве же допустит он, хмельной, перед лицом своих воинов, чтобы кто-нибудь его одолел в чем-то, в упрямстве в том же.

– Танцуй! – сказал Степан. Он въелся глазами в смуглое тонкое лицо князька. Тот опять заговорил что-то, размахивая руками. Степан потянул саблю… Из круга к атаману подскочила княжна, повисла на его руке. Персы схватили князька и втащили сами в круг. Степан откинул княжну и, следя за князем, велел: – Дюжей! Повесели глаза казацкие… Вот отец выкупит, там уж… сам заставляй других.

У одного из костров группа молодых и старых затеяли прыгать через огонь. И тут рев и гогот. Мочили водой только голову и бороду. Больше нигде. Пахло паленым.

«Бедный еж» набрел на эту группу… А был он вовсе пьян.

– Ммх!.. Скусно пахнет! – И «еж» стал снимать с себя кафтан. – Дай-ка я свой тоже подвялю.

Его прогнали. И он пошел, и опять запел:

Ох,Бедный еж!..

А на все это, изумленно мигая, глядели с темного неба крупные звезды. И еще из темноты, из кустов, смотрели завистливые глаза караульных. Не все из них удержались: кое-кто сумел урвать малую малость – чарку-другую.

Иван Черноярец с сотниками обходил караулы… В одном месте, где должен был стоять караульный, случилась заминка. Караульный спал… Услышав, однако, шаги, он вскочил, но поздно. Короткая возня, хриплое дыхание, обрывки слов:

– Держи руку! Руку!.. Собака!..

– Дай ему по башке.

– Руку! Мх!.. Ыэк! – Тупой удар, должно быть, под дыхало: часовой перестал сопротивляться. – Я те покусаюсь! Вяжи, Семен. Суда другого поставь.

– Федька! – позвал сотник. – Становись. Руку укусил, змей. Долго теперь не заживет. Человечий укус долго не заживает. Собачий – и то скорей. Вот змей-то!.. Как жилу не повредил.

– Помочись на ее – заживет.

– Этот пускай лежит, – велел есаул. – Развяжешь, Федька, – гляди! При солнышке мы с им погутарим.

Группа с Черноярцем, шурша кустами, двинулась дальше. Пока войско гуляло, первый есаул покоя не знал.


К Степану пришло состояние, когда не хочется больше никого видеть. Он выпил еще чару и пошел к стругам – побыть одному. Он не опьянел, только в голове толчками качалось.

Его догнала персиянка. Сзади, поодаль, маячила ее нянька.

– Ну? – спросил Степан, не оборачиваясь: он узнал легкие шаги девушки. – Наплясалась?

Персиянка что-то сказала.

– Испужалась за брата-то? Чего он, дурак, заупрямился?

Она опять залопотала что-то – скоро-скоро, негромко, просительным нежным голоском.

Подошли к воде. Степан присел, ополоснул лицо… Потом стоял, задумавшись. Смотрел в вязкую темень.

Тихо плескались у ног волны; колготил за спиной пьяный лагерь; переговаривались на стругах караульные. Огни смоляных факелов на бортах отражались в черной воде, змеились и дрожали. Теплая ночь мягким брюхом лежала на земле, на воде, на огнях… Немного душно было; пахло рыбой и дымком.

Долго стоял Степан неподвижно. Казалось, он забыл обо всем на свете. Какие-то далекие, нездешние мысли опять овладели им. Он умел отдаваться думам, он иногда очень хотел быть один.

Персиянка притронулась к нему: она, видно, замерзла. Степан очнулся.

– Никак, озябла? Эх, котенок заморский, – ласково и с удивлением сказал он. Погладил княжну по голове. Развернул за плечо, подтолкнул: – Иди спать. А то и правда, свежо у воды-то.

Княжна радостно спросила что-то, показывая на свой струг.

– Иди, иди, – подтвердил Степан. – Иди.

Княжна всплеснула руками и побежала. Крикнула на бегу своей няньке; та откликнулась, тоже довольная.

Степан, глядя в ту сторону, куда убежала княжна, качнул головой.

– Вот и возьми с ее… В куклы тут играют, дуреха малая. – И подумал: «Отдам, хватит. А князька пусть выкупают: заломлю, как за полста жеребцов добрых».

Стал опять смотреть в темень… И вспомнилась почему-то другая ночь, далекая-далекая.

Тоже было начало осени… И тоже было тепло. Стенька с братом Иваном (Ивану было тогда лет шестнадцать, Стеньке – десять) засиделись на берегу Дона с удочками, дождались – солнышко село, и темень прилегла на воду. Не хотелось идти домой. Сидели, слушали тишину. И наступил, видно, тот редкий тоже и дорогой дар юности, который однажды переживают все в счастливую пору: сердце как-то вдруг сладко замрет, и некий беспричинный восторг захочет поднять зеленого еще человечка в полный рост, и человечек ясно поймет: я есть в этом мире! И оттого, что все-таки не встаешь, а сидишь, крепко обняв колени, – только желанней и ближе вера: «Ничего, я еще это сделаю – встану». Это сильное чувство не забывается потом всю жизнь.

Братья сидели долго, молчали. Станица отходила ко сну. Вдруг они услышали неподалеку женские голоса – казачки пришли купаться. Они всегда купались, когда стемнеет. Блаженствовали одни. Разговаривали они негромко, но как-то сразу голоса их потревожили ночь, заполнили весь простор над водой. Слова слышались отчетливо, близко.

– Ох, вода-а, ну парная!.. Ох хорошо-то!

– Ласкает… Господи, прямо ласкает. Правда, хорошо.

– Нюрашка, прыгай, какого ты?!. Прыгай, Нюрашка!

– Нюрашка Сазонова, – сказал Иван Разин. – Слушай, какой счас визг подымут.

Он скинул одежду, залез в воду и неслышно поплыл. Стенька сразу же и потерял его из виду. Потом Иван рассказывал, что он, невидимый и неслышимый, подплыл к казачкам, поднырнул и поймал какую-то за ногу. Стенька услышал, как тишину ночи прорезал страшенный, щемящий душу женский крик… Он сдуру побежал туда и стал звать брата. Он испугался. Стеньку узнали по голосу, и узнали, кто нырял – Ванька Разин. И схватил он не Нюрашку, а, как на грех, схватил казачку постарше, Феклу Миронову, и без того-то заполошную, а тут… Тут она выдала древний крик и сникла в воде. Ее вытащили на берег полуживую. Костька Миронов, муж Феклы, ночью же и пошел к Тимофею Разе – требовать судилища над сорванцами. Тимофей принял было к сердцу упрек и укоры Константина, вознамерился учинить расправу сынам, как только они заявятся домой… но Константин разошелся в обиде и забрал высоко:

– Наплодили живодеров каких-то! Они эдак голову кому-нибудь открутют – шастают по ночам-то. Чего по ночам шастать?

– Если она у тебя припадошная, то теперь и купаться в реке не моги? – сдержанно спросил Тимофей.

– Купаться!.. Он же, гаденыш такой, под их нырял! Купаться… Купайся он себе, чего его под баб понесло нырять? Ясное дело: испужать хотел, страмец.

– А ты чего это к гаду пришел жалиться? Рази ж гад тебя может понять? Гаденыш-то – от гада.

– И то, смотрю, – гады. Вся порода гадская – на ножах ходите, живорезы.

– Зачем нож?.. С крыльца-то я и так сумею тебя спустить, без ножа, – вконец обозлился Тимофей.

Поругались.

На прощанье Костька пригрозил:

– Я сам с имя управлюсь! Я им ходули-то повыдергаю!

– Это – как выйдет, – сказал Тимофей. – Спробуй.

Костька пробовал. Не вышло. Не смог.

Костька Миронов погиб вместе с Иваном Разиным в польском походе. Память о том роковом походе была свежа, сколь ни утекло времени, ныла и кровоточила раной под сердцем. И теперь видел Степан… Мучился проклятым видением: брата Ивана, головщика (предводителя казачьего отряда, полковника), и его есаулов, связанных, ведут к суковатой сосне. Иван шагал твердо, кривил в усмешке рот: никто не верил, что казаков повесят, и сам Иван не верил. Весь проступок казаков был в том, что они – по осени – послали горделивого князя Долгорукого к такой-то матери, развернулись и пошли назад – домой: зимой казаки не воевали. Так было всегда. Так делали все атаманы, участвовавшие в походах с царевым войском. Так поступил и Разин Иван. Князь Долгорукий догнал мятежный отряд, разоружил… А головщика принародно, среди бела дня, повел давить. Это было невероятно, поэтому никто не верил. Иван сам влез на скамью, ему надели на шею веревку… Только тут стали догадываться: это не нарочно, не попугать, это – казнь. Долгорукий был здесь же… Иван в последний момент с тревогой глянул на князя, спросил: «Ты что, сука?» Князь махнул рукой, скамью выбили из-под ног Ивана. Так было… И теперь Степан, как закроет глаза, видит страшную муку брата: бьется он в петле, извивается всем телом. И Степан скорей куда-нибудь уходил с глаз долой, чтоб не видели и его муку, какая отражалась на его лице. Вот уж чего ни в жизнь, видно, не позабыть!

«Славный царь!.. Славные бояре… Долгорукие: махнул белой рученькой – и нет казака. Во как!»

Степан стиснул зубы и весь напрягся от боли: боль лизнула сердце. Чтобы успокоиться, трижды сказал себе, не разжимая зубов: «Мгм, мгм, мгм», как если бы соглашался или уговаривал себя. И пошел в свой шатер на струге.

Долго еще гудел лагерь. Но все тише и тише становился этот гул, все глуше. Только самые крепкие головы не угорели вконец; там и здесь у затухающих костров торчали малые группы казаков, о чем-то невнятно беседующих. Храп стоял по всему берегу. Спали – где кто упал. Караульные оставались на местах и сменялись вовремя.

Вдруг среди ночи со стороны стругов раздался отчаянный женский вскрик. Он повторился трижды. На стружке с шатром, где находились молодая персиянка со своей нянькой, забегали. Громко всплеснула вода: кого-то не то сбросили, не то сам кто-то сорвался. И еще раз отчаянно закричала молодая женщина…

Степан проснулся как от толчка. Вскочил, нашарил рукой саблю и как был в чулках, шароварах и нательной рубахе, так выскочил из шатра.

– Там чего-то, – сказал караульный, вглядываясь во тьму. – Не разберешь… Кого-то, однако, пришшучили. Вроде бабенку…

Степан, минуя зыбкую сходню, махнул из стружка в воду, вышел на берег и побежал. Он знал, кого прищучили – его персиянку, он узнал ее голос.

К стружку пленниц бежал с другой стороны Иван Черноярец.

При их приближении мужская фигура на стружке метнулась к носу… Кто-то там, на носу стружка, помедлил, всматриваясь в ту сторону, откуда бежал Степан; должно быть, узнал его, прыгнул в воду и поплыл, сильно загребая руками. Когда вбежал на струг Иван, а чуть позже Степан, пловец был уже далеко.

У входа в шатер стояла персиянка, придерживала рукой разорванную на груди рубаху, плакала.

– Кто? – спросил Степан Черноярца. Его трясло.

– А дьявол его знает… темно, – ответил Иван. И незаметно сунул за пазуху пистоль.

– Дай пистоль, – сказал Степан.

– Нету.

Степан вырвал у него из-за пояса дротик и сильно метнул в далекого пловца. Дротик тонко просвистел и с коротким сочным звуком – вода точно сглотнула его – упал, не долетев. Пловец, слышно, наддал.

– Далеко, – сказал Иван, послушав всплески на реке.

Степан сгоряча начал было рвать с себя рубаху, Иван остановил:

– Ты что, сдурел? Он выплывет – и в кусты, а там его до второго Христа искать будешь. Он уж у берега почти…

Подошла сзади княжна, стала говорить что-то, показывать за борт. Потащила Степана к борту… Говорила быстро-быстро, так быстро, что Степан не понимал, хоть много знал по-персидски – мог бы в другое время понять.

– Чего? – не понимал он. – Кто там? Ты скажи мне, кто та-ам вон!.. – Степан повернул ее лицом к реке, показал. – Там-то кто?!

– Ге!.. – воскликнул Иван. – Старушку-то он, наверно, того – скинул! Он старуху туда? – спросил он княжну; та уставилась на него. Иван плюнул и пошел в шатер. – Ну да! – крикнул оттуда. – Старушку торнул – нету. – Вышел из шатра, крикнул караульному на соседнем струге: – Ну-ка, кто там?! Спрыгни, пошарь старушку.

Караульный разболокся, прыгнул в воду. Некоторое время пыхтел, нырял, потом крикнул:

– Вот она!

– Живая? – спросил Иван.

– Кого тут!.. Он ее, видно, зашиб ишшо до этого – вся башка в крове, липкая.

Степан мучительно соображал, кто тот пловец. Кто же это?

– Фролка! – сказал он. – Вот кто.

– Минаев? – изумился Черноярец. – Господь с тобой, Степан!.. Да ты что?

– Ну-ка… как тебя? – перегнулся Степан через борт, где шарился караульный.

– Пашка Хоперский, – откликнулся тот.

– Дуй до Фрола Минаева. Позови суда. Скорей!

– А эту-то куда?

– Оттолкни – пусть домой плывет, – велел Черноярец.

Княжна, догадавшись о чем-то, забеспокоилась, тронула Черноярца и стала знаками показывать, чтоб старуху подняли.

– Иди отсуда! – зашипел тот и замахнулся. – Тебя бы туда надо… змею черную. – Ивану как кто на ухо шепнул – вдруг понял он: Степан прав в своей догадке.

Караульный побежал к есаульскому стругу.

– Потеряли есаула, – горько вздохнул Иван. Он теперь вовсе не сомневался, что это был фрол Минаев, бабский угодник, падкий на эту сладость. И знал, что Фрол – от атаманова гнева – двинет далеко теперь. Если совсем не скроется с глаз долой. Какую дурь спорол есаул!

– На дне морском найду, гада, – сказал Степан. – Живому ему не быть.

Черноярцу до смерти жалко было Фрола. В таком загуле, конечно, что-нибудь да должно случиться, но потерять такого есаула… Из-за кого! Было бы хоть из-за кого.

– Можеть, она его сама сблазнила, – сказал он. – Чего горячку-то пороть?

– Я видел, как он на ее смотрит.

– Прокидаемся так есаулами, – не отступал Иван.

– Срублю Фрола! – рявкнул Степан. – Сказал: срублю – срублю! Не встревай.

– Руби! – тоже повысил голос Иван. – А то у нас их шибко много, есаулов, девать некуда! Руби всех подряд, кто на ее глянет! И я глядел – у меня тоже глаза во лбу.

Степан уставился на него… Помолчал несколько и сказал просительно, но глубоко неукротимо:

– Не наводи на грех, Иван. Добром говорю…

– Черт бешеный, – негромко сказал Иван. И пошел со струга.

По дороге встретил посыльного: тот возвращался с есаульского струга. Иван остановил его, спросил обреченно:

– Ну?

– Нету Фрола, – сказал посыльный. И хотел бежать дальше – сказать атаману.

– Погоди, – остановил Иван. Подумал, но ничего не придумал, махнул рукой. – Тьфу!.. Иди. – Он хотел выдумать какой-нибудь увертливый ход, но тут же и понял, что все без толку: случилось то, что случилось, никуда от этого не уйдешь. Хорошо, хоть Фрол вовремя дал тягу – несдобровать бы ему этой же ночью.

Иван еще постоял… И пошел будить стариков: Стыря и расстригу. Что-то такое ему все-таки влетело в лоб.

Степан сидел в шатре, подогнув под себя ногу, когда вошли Стырь и Ивашка Поп. Они еще не проспались как следует; их покачивало. Но что им надо делать, они знали.

– На огонек, батька, – сказал притвора Поп, старик блудливый, трусоватый, но одаренный краснобай и гуляка.

– Сидай, – пригласил Степан.

– Эххе, – вздохнул Стырь. – Какой я сон видал, Тимофеич!.. – И этот тоже пошел заходить издалека. Его не раз подсылали смирить атаманов гнев на милость. Иногда ему это удавалось. Степан любил старика (Стырь и отец Разина, Тимофей, были земляки – из-под Воронежа), уважал старого воина, но поблажек никаких не давал, Стырь даже обижался. «Ты только об мертвых сокрушаисся! – брякнул ему один раз Стырь. – Что потом кости-то жалеть? Ты лучше меня живого приветь». Степан помрачнел на это, но ничего сразу не сказал. Потом уж, много позже, вроде мимоходом, спросил: «Ты со зла это? Или правда так думаешь?» А Стырь и думать забыл, не сразу и понял, о чем говорит атаман. «Да что мертвецов только жалею», – напомнил Степан. И пытливо смотрел в глаза старику. Стырь не растерялся, а кинулся далеко и туманно рассуждать, что он так, конечно, не думает, но порой ему кажется… Степан не дослушал, махнул с досадой: «Чего выворачиваться-то начал? Я тебя виню, что ли? Я же не виню». Но мысль эта – что он не жалеет товарищей, а жалеет, только когда их убьют, – эта колючая мысль застряла занозой, и Степан нет-нет, а невзначай пытал то одного, то другого. «Конешно, атаман у вас злой, никого не жалеет… Так, видно?» Нет, так не думали. Но, кто посмелей, не скрывали и того, как думают. Иван Черноярец, когда Степан допек его такими намеками, сказал напрямки: «Да пошто злой? Дурак бываешь, это правда, ты и сам про то знаешь, а злой… Не знаю. Не лезь ко мне, Степан, с такими делами, я тут тебе не помогу: не умею. Да и сам-то… не задумывайся шибко – злой, не злой… Какой есть». Нет, не понимал Иван, как это важно душе. Интересно бы с Фролом Минаевым поговорить, но тут Степан сам не давал себе ходу. Что-то тут останавливало. Может, то, что Степан постоянно чувствовал: не до конца искренен с ним Фрол, нараспашку здесь не будет, не выйдет… Что-то таил Фрол, завидовал, что ли, другу – его воинскому счастью, атаманству его, – что-то такое с неких пор постоянно стояло между ними. А теперь с этой княжной… Не знали старики, Поп со Стырем, никто не знал, только Степан знал: не тронет он Фрола. Именно потому и не тронет, что – непросто между ними. Другого тронул бы, а Фрола почему-то нельзя. А почему нельзя, это и Степан не понимал, не мог как-то понять, но только знал, что – нельзя из-за девки.

– Ну? – спросил Степан. – Сон, говоришь?

– Чудной такой сон!.. – вскинулся было Стырь, но Степан осадил:

– Запомни: старухе расскажешь. Чего поднялись-то? Иван небось разбудил?

– Иван, – сознался Стырь. – Ты, Тимофеич, атаман добрый, а на Ивана хвоста не подымай. У нас таких есаулов – раз-два, и нету.

– А Фрол?.. – спросил Степан. – Фрол добрый был есаул. Мне его жалко. Иван, он, знамо, добрый есаул, но Фрол… У Фрола ведь и голова была.

– А пошто – «был», батька? – спросил Ивашка Поп, ужасно наивничая.

– Какой хитрый явился! Глянь на его, Стырь… От такой черт заморочит голову, и правда дурнем исделаесся. Нету больше Фролки. – Степан как будто даже рад был сообщить старикам эту печальную новость. И еще он злорадствовал, что старики с Черноярцем вместе так просто и глупо повели эту игру «в уговоры», так беспомощно и бестолково. А то уж больно все умные да хитрые, прямо не подкопаешься ни под кого – такие все умные и хитрые.

– А где ж он? – все простодушничал Поп.

– Пропал. Так мне его жалко!.. Ни за что пропал.

– Ну, можа, ишо не пропал?

– Пропал, пропал. Добрый был есаул.

Помолчали все трое. Степан представил, как мокрый Фрол лежит теперь где-то под кустом… Как он все же насмелился на такое дело, с княжной-то! Это удивляло Степана. То ли пьяный был в дымину, то ли взбесился вовсе. Как же он мог подумать, что ему это сойдет с рук? Ну, Фрол!.. Ну, поганец! Интересно, чего ты сейчас лежишь думаешь своей головой? Но вот что, пожалуй, не менее удивительно: когда давеча стали гадать, кто мог покуситься на княжну, о первом, о ком подумал Степан, – о Фроле. И это тоже удивляло, и безрассудство Фролкино удивляло. Он же осторожный человек. Что же с ним случилось?

– От я тебе одну сказку скажу, – заговорил Стырь. – Сказывал мне ее мой дед. Жил на свете один добрый человек…

Степан встал, начал ходить в раздумье.

– Посеял тот человек пашеницу… Да. Посеял и ждет. Пашеница растет. Да так податливо растет – любо глядеть. Выйдет человек вечером на межу, глянет – сердце петухом поет. Подходит страда…

– Я твою сказку знаю, дед, – прервал Степан. – Слушай, какую я тебе скажу. – Он трезво и серьезно посмотрел на стариков.

– А ну. Я люблю сказки. Больше всего – про чертей: отчаянные, мать их!.. А ну – сказку? – оживился Стырь.

– Жили на свете тоже добрые люди…

– Кхм. Так.

– Хорошо жили, вольно. Делали, что хотели. А потом им сказали: «Больше вам воли нету». И стали их всяко теснить. И жизнь их… стала плохая. – Степан посмотрел на стариков, невольно усмехнулся, видя, как озадачил он их своей притчей.

– И вся сказка?

– Что этим людям делать? – весело и значительно спросил Степан.

– Кто тебе такую сказку сказал? – поинтересовался Стырь.

– Один человек… Я теперь вас спрашиваю: как им быть-то?

– Вот спроси того человека: он знает, как быть. Кто затевает такие сказки, тот и должон знать, как быть. Припрет, так отгадаешь, как быть. Мы вон с отцом с твоим доразу отгадали, когда прижало-то. А как тот человек советует?

– Хорошая сказка, – в раздумье молвил Поп. – Жалко, конца не знаешь.

– Вот думаю: какой бы ей конец приделать? Славный надо конец. А? – Степан вызывающе и с нахальной веселостью посмотрел опять на Стыря. С некоторых пор он изводил старика зловещей выдумкой: будто Стырь подговаривает атамана «поднять на нож» царевы города по Волге – Астрахань, Царицын, Самару… К этой шутейной выдумке относились по-разному. Стырь злился и скоморошничал в ответ: «Не Самару, а уж Москву тада!» Иван Черноярец недоумевал. Фрол Минаев внимательно приглядывался к Степану, когда тот затевал странную перебранку со стариком, Ларька Тимофеев хоть скалился, но тоже с интересом и серьезно взглядывал на атамана – этим казалось, что в этой опасной шутке есть – не шутка. Но никогда об этом не говорили – ни атаман, ни есаулы. – Что молчишь-то? – спросил Степан. – Надо ж сказке конец приделать?

– Делай, – откликнулся Стырь, чувствуя, что атаман вознамерился опять позубоскалить. – Какой я тебе советчик?

– Кто же мне советчик тада, еслив не ты? Да не Поп вон… Вы много видали, много думали…

– Нашел думных! – воскликнул Стырь. – Мы те надумаем… Я вот думаю: где бы нам теперь сиушки раздобыть? У тебя нету?

– Нету, – серьезно сказал Степан. – Чего приперлись? Фрола выручать? Рази так делают, как он?

– Он спьяну, батька. Сдурел, – осторожно повел было расстрига Поп. – Ударило в голову…

– Пускай молоко пьет, раз с вина дуреет, – отрезал Степан.

– Брось, Тимофеич, – серьезно сказал Стырь. – Серчай ты на меня не серчай, скажу: не дело и ты ведешь. Где это видано, чтоб из-за бабы свары какой у мужиков не случалось? Это вечно так было! Отдать ее надо – от греха подальше. А за ее ишо и выкуп хороший дадут. За ее да за брата ейного надо…

– Ладно! – обозлился Степан. – Явились тут… апостолы. Сами пьяные ишо, проспитесь. Завтра в Астрахань поедем.

«Апостолы» замолкли. Иван Поп, тот и вовсе заспешил к выходу – подталкивал Стыря.

– Идите спать, – уже мягче сказал Степан. – А то… сны какие-то принялись тут рассказывать… Делать нечего.

Старики вышли из шатра, постояли и ощупью стали спускаться по сходне – одной гибкой доске, на которой в изредь набиты поперечные рейки.

– А ты, Иване, догадлив: голову за пазушку положил, – с сердцем сказал Стырь. – Чего же язык проглотил, когда я про девку-то заикнулся? То – «надо присоветовать ему», а то онемел сразу. И присоветовал бы – самое время.

– Боюся, – просто сказал расстрига. – Зачем, думаю, на свою руку топор ронять?

– Э-э… да ты из этих, правда-то, из думных? – съехидничал Стырь.

Расстрига вздохнул. Помолчал и сказал с грустью:

– Был когда-то и во мне молодца клок – выдрали.

На берегу их ждал Иван Черноярец.

– Ну? – спросил есаул; он надеялся на стариков.

– Отойдет, – пообещал Стырь. – Весь в деда свово: тот, бывало, оглоблю схватит – дай бог ноги. Потом ничего – отходил. И у этого ухватки такие же. Вылитый дед Разя.

– Оглобля – куда ни шло, – заметил Черноярец. – Этот чего похуже хватает.

– Лют сердцем, правда. А вот Иван у их был – девка красная! Вот кого я любил! И этого люблю, но… боюся, – признался и Стырь. – Не поймешь никак, что у его на уме.

– Извести ее, что ли, гадину? – размышлял вслух есаул. – Насыпать ей чего-нибудь?..

– Не, Иван, то грех. Что ты! – чуть не в один голос сказали старики.

– С ей хуже грех! «Грех»… Мы из-за ее есаула вон потеряли – вот грех-то!

– Нет – грех страшенный: травить человека, – стояли на своем старики; особенно расстрига взволновался. – Грех это великий. Лучше так убить.

– Убей так-то! – воскликнул есаул. – На словах-то вы все храбрые…

– Посмотрим. Домой он ее, что ли, повезет? Там Алена без нас ей голову открутит. Где Фрол-то? – спросил Стырь.

– Вон, у огня сидит. Сушится. Как завтра-то быть? – Черноярец был в большом затруднении. – Ума не приложу.

– Пошли к Фролу, – сказал Поп. – Чего-нибудь придумаем.

– Что-то у меня голова какая-то стала?.. Забыл, чего-то хотел сказать тебе, Иван… – Стырь придержал есаула, потер ладошкой лоб. – Чего я хотел сказать-то?

– Ну? – недовольно сказал есаул. – Чего?

– А-а!.. Спомнил: пошли выпьем по чарочке! Прямо из головы вылетело. С вечера же ишо помнил…

– Чтой-то, Стырь, худой ты становисся, – заметил Черноярец. – Такие дела забываешь… Стареешь?

– Я? Нисколь. Кто тебе сказал?

– Стареешь. – Есаул любовно хлопнул старика по загривку. – Ты рази такой был? Я же помню…

– Старею, Ваня. Осталось мне выпить на этом свете всего… двадцать бочек вина. – Стырь сказал это с наигранной грустью, даже сморкнулся как-то печально.

– Сгоришь к черту.

– Не сгорю! – распрямился Стырь. – Я хоть и старый, да старого замеса, не вам чета. Случись я давеча заместо Фрола, у меня бы осечки не было. Вы только башкой берете, а мы, как яички, – со всех сторон круглые. Хоть поставь нас, хоть положь – мы все на боку. Так-то, паря.

– Что-то надо с ей делать, – опять вспомнил Черноярец княжну. – На Дону ей делать нечего. Куда?!

Он был не злой человек, Иван Черноярец, но святое воинство для него – истинно святое, на том он стоял, за то и любили его в войске, и уважали.

Трое свернули от берега в сторону дальнего костра, возле которого сушился Фрол Минаев. С того берега его перевез в лодке Черноярец.

Где-то во тьме невнятно пели двое:

Ох,Бедный еж!Горемышный еж!Ты куды ползешь?Куды ежисся?..

«Бедный еж» нашел наконец родную душу.

ПРАЗДНИК, которого так ждали казаки, отшумел. И славно! Так и было всегда. А как же, если не так? Где есть одна крайность – немыслимое терпение, стойкость, смертельная готовность к подвигу и к жертве, там обязательно есть другая – прямо противоположная. Ведь и Разин не был бы Разин, если бы почему-то – по каким-то там важным военачальным соображениям – не благословил казаков на широкую гульбу. Никаких иных, самых что ни на есть важных соображений! Так русский человек отдыхает – весь, душой и телом. Завтра будут иные дела. Будет день – будет пища. Это на Руси давно сказали.