"Воспоминания" - читать интересную книгу автора (Шпеер Альберт)

Глава 21 Гитлер осенью 1943 г.

Старые сотрудники сходились во мнении с адъютантами, что за последний год Гитлер изменился. И не удивительно — за это время он пережил Сталинград, бесильно взирал на капитуляцию более 250 тысяч солдат в Тунисе, а немецкие города, погибали под бомбами без сколь-либо существенного отпора авиации противника. Пришлось ему похоронить и одну из своих величайших надежд в войне, когда ему ничего не оставалось, как одобрить решение ВМФ об отзыве немецких подводных лодок из Атлантики. Гитлер, вне всякого сомнения, был в состоянии осознать перелом в ходе войны. На это он реагировал, как и всякий другой, разочарованием, подавленным настроением и все более натужным оптимизмом. Для историка Гитлер может быть объектом холодного изучения. Для меня же он и сегодня осязаем во плоти, все еще физичесчки существует.

Между началом 1942 и летом 1943 г. он в своих высказываниях подчас не скрывал подавленности. А заием, как представляется, у него произошел странный поворот: даже в самых отчаянных ситуациях он почти всегда изображал уверенность в окончательной победе. Из этих более поздних времен я не могу пожалуй, припомнить ни единого замечания о катастрофическом положении дел, хотя я всегда ожидал этого. Может быть, он так долго сам себя убеждал в окончательной победе, что постепенно и сам в нее незыблемо уверовал? Во всяком случае, чем неизбежнее общее развитие вело к катастрофе, тем менее подвижным становился его дух, тем несгибаемее был он уверен, что все, что бы он ни приказывал, было правильно.

Ближайшее окружение с озабоченносью наблюдало его растущую недоступность. Решения свои он принимал, сознательно от всех отгораживаясь. К тому же он стал духовно менее пластичен и все менее склонен к высказыванию каких-нибудь новых мыслей. Он в известном смысле двигался по раз и навсегда избранному пути и не находил в себе силы отклониться от него.

Главной причиной такого оцепенения было безысходность положения, в которое он был поставлен превосходством сил противника. В январе 1943 г. СССР, США, Великобритания сошлись на формуле безоговорочной капитуляции Германии. Возможно, Гитлер был единственным, кто не строил никаких иллюзий относительно серьезности этого заявления. Геббельс, Геринг и еще кое-кто еще играли в разговорах мыслью об использовании политических противоречий между объединившимися противниками. Другие полагали, что Гитлер, по крайне мере, будет пытаться политическими средствами как-то смягчить последствия своих поражений. Разве не ему ранее, от присоединения Австрии и до нападения на Советский Союз, не приходили в голову с кажущейся легкостью все новые трюки, повороты, новые хитрости? Теперь же во время обсуждения ситуации он все чаще произносил: «Не стройте иллюзий. Пути назад нет. Только вперед. Мосты позади сожжены». Подоплека этих слов, которыми Гитлер сам лишал свое правительство всякого поля действия, стала ясна только на Нюрнбергском процессе.

Еще одну из причин сдвигов в личности Гитлера я усматривал тогда в его постоянном сверхнапряжении, вызвавнном непривычным для него стилем работы. С началом русского похода на него навалился огромный объем повседневной работы, что поломало былой порядок, когда принятие важных решений перемежалось досугом, даже безделья. Раньше он отлично умел заставлять других работать на себя, теперь же, при все увеличивающемся бремени забот, он все больше вникал в мелочи. Он превратил себя в строго дисциплинированного рабочего, а поскольку это противоречило его натуре, то не шло это на пользу и принимавшимся им решениям.

Надо сказать, что еще и до войны у него бывало состояние усталости и недееспособности, что выражалось в бросавшейся в глаза боязни принимать решения, в отстраненном безразличии ко всему или в тяготении к натужным монологам. Бывало, какое-то время он на все реагировал молча или короткими «да» или «нет», и не понять было, следит ли он за развитием темы или же занят какими-то своими мыслями. Но такие состояния опустошенности обычно бывали краткими. Проведя несколько недель на Оберзальцберге, он казался оживленным, его глаза прояснялись, восстанавливались его способность откликаться на проблемы и готовность к принятию решений.

И в 1943 г. его окружение настаивало на том, чтобы он взял отпуск. Иногда он, и впрямь, меняя место своего пребывания, отправлялся на несколько недель, а то и месяцев, на Оберзальцберг (1). Но распорядок дня при этом не менялся. И здесь Борман постоянно докладывал для принятия решений всякие пустяки, непрестанно появлялись посетители, старавшиеся использовать его пребывание в Бергхофе или в Рейхсканцелярии в своих интересах; его желали видеть гауляйтеры и министры, для которых он в ставке был недоступен. Не прекращались и ежедневные утомительные «ситуации», так как весь штаб следовал за ним, куда бы он ни направлялся. На нашу обеспокоенность состоянием его здоровья он частенько отвечал: «Легко давать советы взять отпуск. Это невозможно. Текущие решения по военным вопросам я никому, даже на сутки, не могу доверить».

Военное окружение Гитлера было воспитано с младых ногтей в привычке к повседневной работе, и ожидать от них понимания того, насколько Гитлер перенапряжен, не приходилось. Не было этого и у Бормана, наваливавшего на Гитлера слишком много всего. Но даже если бы и не было недостатка в доброй воле, Гитлер сам не делал того, что должен всякий директор фабрики — иметь по каждому из направлений способного заместителя. У него не было не только дельного главы правительства, но и энергичного командующего вермахтом, но и способного командующего сухопутными силами. Он постоянно нарушал старое правило, согласно которому, чем более высокий пост ты занимаешь, тем больше должно у тебя быть свободного времени. Раньше он его соблюдал.

Перенапряжение и одиночество влекли за собой то самое состояние окаменения и ожесточения, мучительной нерешительности, постоянной раздражительности. Решения, которые он прежде принимал почти играючи, он должен был теперь буквально выдавливать из своей опустошенной головы (2). Из спорта мне было знакомо состояние перетренированности. При ее наступлении мы становились унылыми, раздраженными и теряли нашу гибкость, превращались в почти автоматы и даже передышка казалась ненужной и мы все рвались тренироваться еще и еще добиваясь все меньшего. И духовное напряжение может выливаться в своего рода перетренированность. В тяжелые военные времена я мог сам по себе наблюдать, как мысль продолжает механически крутиться, отметая свежие и быстрые впечатления, вокруг одних и тех же принятых в отупении решений.

То, как Гитлер в ночь 3-го сентября 1939 г. незаметно и тихо покинул затемненную Рейхсканцелярию, чтобы отправиться на фронт, оказалось в свете последующего многозначительным началом. Его отношение к народу изменилось. Даже редкие, с интервалами во многие месяцы, контакты с массой стали иными: энтузиазм и настрой народа на воодушевление угасли так же, как и его дар гипнотически-суггестивно овладевать им.

В начале 30-х гг., во время последних битв за власть Гитлер «зарвался» по меньшей мере так же, как и на втором этапе войны. Тогда в дни внутренней опустошенности он получал, вероятно, от своих выступлений перед массами больше энергии и мужества, чем должен был отдавать от собственных сил их участникам. Даже между 1933 и 1939 г., когда его положение сделало жизнь вполне приятной, он на глазах расцветал, когда на Оберзальцберге мимо него дефилировала ежедневная процессия восторженных поклонников. В довоенное время демонстрации были для него своеобразным импульсом, занимали в его жизни немалое место. После них он был подтянутее и увереннее в себе, чем когда-либо.

Круг его личного общения в ставке — секретарши, врачи и адъютанты — был, вероятно, еще менее вдохновляющим, чем до войны на Оберзальцберге или в Рейхсканцелярии. Здесь он не имел дело с людьми восторженными, почти теряющими дар речи от волнения. Повседневное общение с Гитлером — я это отметил про себя еще во времена наших общих архитектурно-строительных мечтаний — позволял видеть в нем не полубога, которого из него сделал Геббельс, а человека со всеми человеческими потребностями и слабостями, хотя авторитет его от этого ничуть не страдал.

Военное окружение должно было действовать на него скорее утомляюще. В деловой обстановке ставки любое проявление навязчивой восторженности было бы неуместно и неприятно. Офицеры вели себя подчеркнуто спокойно, да если бы они и не были по натуре столь трезвыми людьми, учтивая сдержанность входила в их воспитание. Тем сильнее бросался в глаза византизм Кейтеля и Геринга. Но звучало это неискренне, Гитлер сам не требовал от своего военного окружения раболепия. Здесь преоблада деловая атмосфера.

Гитлер совершенно не выносил критических замечаний относительно своего образа жизни. Поэтому, при всей озабоченности его самочувствием, все окружение принимало его как данность. Все старательнее Гитлер избегал разговоров личного характера. Редкие откровенные беседы он вел только с соратниками по временам совместных битв — Геббельсом, Леем или Эссером. манера же обращения с остальными, в том числе и со мной, становилась все более безличностной и отчужденной. Дни, когда Гитлер принимал решения, собраннный и быстрый, выпадали все реже и, наконец, стали уже настолько примечательными, что мы их для себя особо выделяли.

Шмундту и мне пришла в голову мысль организовать встречи Гитлера с молодыми офицерами-фронтовиками, чтобы принести в удушливую, замкнутую атмосферу ставки хоть чуточку дыхания живой жизни. Но из этого ничего хорошего не вышло. Один раз у Гитлера не было настроения тратить на это дорогое время, а потом мы и сами убедились, что такие встречи скорее способны причинить вред. Какой-то молодой танкист рассказал во время единственной такой беседы, как его часть вырвалась на Тереке, почти не встречая сопротивления, далеко вперед и вынуждена была остановиться только потому, что боеприпасы были на исходе. Гитлер сильно возбудился, еще и много дней спустя он все повторял: «Вот так-то! Не хватало 75-миллиметровых снарядов! Как обстоит дело с их производством? Его необходимо любой ценой наращивать». На деле же этого вида боеприпасов, в рамках наших скромных возможностей, имелось в достатке. Но при стремительном продвижении частей из-за сверхрастянутых коммуникаций подвоз их мог и отставать. Но Гитлер не желал принимать это во внимание.

При подобных случаях узнавал он от фронтовых офицеров и другие подробности, из которых делал далекоидущие заключения об упущениях Генерального штаба. В действительности же, большинство трудностей было связано с продиктованным им стремительным темпом наступления. Специалисты не могли спорить с ним по таким вопросам — у него просто не было достаточных представлений о работе сложного аппарата, обязательного для обеспечения высоких темпов движения.

Изредка принимал Гитлер особо отличившихся офицеров и солдат для вручения им высоких наград. При том недоверии, которое он испытывал к способностям своего штаба, после таких встреч нервозность и количество общих приказов только нарастали. Во избежание этого Кейтель и Шмундт старались по возможности нейтрализовать визитеров.

Вечерние чаепития, на которые он приглашал и в ставку, постепенно отодвинулись на два часа утра, а заканчивались в три-четыре. И свой отход ко сну он все более откладывал на раннее утро, так что я однажды как-то сказал, «Если война еще продлиться, то мы, по крайней мере, вернемся к нормальному распорядку дня и вечернее чаепитие Гитлера будет как раз нашим утренним чаем».

Гитлер, определенно, страдал расстройством сна. Он сам упоминал о мучительных часах в постели без сна, если он пораньше отправлялся к себе. Часто за чаем он жаловался, что накануне он с часовыми перерывами смог заснуть только уже совсем утром.

К нему имели доступ только самые близкие: врачи, секретарши, его военные адъютанты и гражданские помощники, представитель пресс-службы посол Хевель, иногда его венская повариха-диетолог, ну, еще какой-нибудь случайный посетитель из близких знакомых, и конечно, неизбежный Борман. Я считался всегда желанным гостем. Мы усаживались в столовой Гитлера на неудобные стулья с подлокотниками. В таких случаях Гитлер попрежнему любил «уютную» атмосферу, по возможности с разоженным камином. Он собственноручно и с порчеркнутой галантностью передавал печенье секретаршам и как любезный хозяин заботился о своих гостях. Мне его было как-то жалко: его старания согреть своим теплом присутствующих, чтобы и самому обогреться, скоро повисали в воздухе.

Музыка в ставке была под запретом. Поэтому оставались только разговоры, которыми он почти безраздельно и овладевал. Над его давно уже всем известными шутками и анекдотами хотя и смеялись, как если бы слышали их впервые; его рассказы из дней его трудной молодости или «боевых времен» все же с интересом, как бы впервые, и выслушивались, но сам по себе этот круг лиц не очень-то располагал к оживленной беседе. Существовал неписанный закон избегать разговоров о положении на фронтах, о политике, не допускать критических высказываний о руководящих деятелях. Понятно, что и Гитлер не испытывал потребности пускаться в такие беседы. Только у Бормана была привилегия на провокационные замечания. Иногда письма Евы Браун вносили досадные сбои в мирные чаепития, например, если она сообщала о каких-нибудь вопиющих случаях тупоумия чиновничьего аппарата. Когда в разгар зимнего сезона жителям Мюнхена вдруг были запрещены лыжные прогулки в горах, Гитлер до крайности возбудился и разразился бесконечными тирадами о своей вечной и безуспешной борьбе против скудоумия бюрократии. Замолкнув, наконец, он отдал распоряжение Борману разбираться впредь с подобными безобразиями.

Обдуманная малозначительность тем наших разговоров говорила о том, что раздражительность Гитлера могла дать себе выход по любому поводу. Но в каком-то смысле именно эти пустяки позволяли ему разрядиться, они возвращали его в мир мелких забот, в которых он пока еще мог что-то решать. Его в этой связи распоряжения позволяли, хотя бы на краткий миг, забыть о нарастающем, с тех пор, как противник начал диктовать ход событий, а его военные приказы не приносили желаемых успехов.

Но и в этом кругу, при всех попытках бегства от действительности Гитлер не мог найти прибежища от мыслей об общем положении дел. Охотно он повторял свои сетования, что политиком он стал против своей собственной воли, что, в сущности, он несостоявшийся архитектор и лишь потому не стал процветающим инженером-строителем. что только как зодчий Рейха, формулируя величие задачи, он вообще мог реализовать себя. У него нет других желаний. — повторял он теперь часто и с нарастающим сочувствием к самому себе, — кроме как «поскорее повесить на гвоздь свой мундир (3). Когда я победоносно завершу войну, я смогу сказать себе, что исполнил свое предназначение, удалюсь в Линд, в свое пенсионное обиталище над Дунаем. И пусть тогда мой преемник мучается со всякими проблемами». Подобные мысли развивал он, впрочем, за чаепитием еще и до войны. Но, скорее всего, тогда это было своего рода кокетство. Сейчас же в его голове не было патетики, в нем звучала искренняя горечь, которой трудно было не поверить.

Его никогда не ослаблявшийся интерес к городу, в котором он надеялся провести свои последние годы, все больше также походил на вариант бегства от жизни. Он все чаще в конце войны приглашал в ставку главного архитектора Линца Германа Гислера для просмотра его проектов. Гамбургские, берлинские, нюрнбергские или же Мюнхенские проекты, которые так много для него когда-то значили, он почти не запрашивал. В подавленном настроении он мог сказать, что смерть для него может быть только избавлением от тех мук, которые он переносит сегодня. Неслучайно, изучая проекты построек в Линце, он все чаще останавливался на эскизе своего надгробного памятника, который должен был быть воздвигнут в одной из башен линцского партийного форума. Даже после победоносного завершения войны, — пояснял он, — он не хотел бы быть погребенным рядом со своими фельдмаршалами в берлинском Мемориале солдатской славы.

Во время этих ночных бесед на Украине или в Восточной Пруссии Гитлер нередко производил впечатление неуравновешенного человека. На нас, немногих их участников, наваливалась свинцовая тяжесть этих предрассветных часов. Только вежливость и чувство долга заставляли принимать участие в этих беседах, хотя после утомительных дневных заседаний мы, под монотонные разговоры, едва не смыкали веки. Перед появлением Гитлера кто-то мог спросить: «А где, собственно, Морелль сегодня?» Другой ворчливо отвечал: «Уже три вечера подряд не приходит». Разговор подхватывал кто-нибудь из секретарш: «Мог бы разок и подольше задержаться, а то все одни и те же…, я бы тоже непрочь поспать». Ее поддерживала еще одна из коллег: «Вобщем-то, надо бы установить очередность. Это не дело, что некоторые отлынивают, а другие должны быть здесь все время». Конечно, в этом кругу высоко чтили Гитлера, но нимб его заметно уже обветшал.

После завтрака поздник утром Гитлеру подавали газеты и обзоры прессы. В формировании его представлений эта служба имела решающее значение, от нее во многом завесило его настроение. К некоторым сообщениям зарубежных агенств он моментально давал официальный, по большей части, агрессивный комментарий, который он обычно дословно диктовал своему пресс-атташе д-ру Дитриху или его заместителю Лоренцу. Не задумываясь, вмешивался он в компетенцию соответствующих министерств, даже не запрашивая министров, Геббельса или Риббентропа.

Затем Гитлер выслушивал доклад Хевеля о внешнеполитических событиях, которые он воспринимал спокойно, чем заметки о положении в стране. Сейчас мне кажется, что отображение было для него важнее реальности, что его больше волновала манера подачи газетами тех или иных событий, чем они сами по себе. После прессы наставала очередь Шауба доложить о налетах за прошедшую ночь, о чем гауляйтеры информировали Бормана. Денб-другой спустя я посещал предприятия в подвергшихся налетам городах и могу сказать, что Гитлеру сообщали правдивые данные о масштабах разрушений. Со стороны гауляйтеров было бы глупо преуменьшать их в своих донесениях: престиж местного руководителя мог только выиграть, если ему удавалось при всех разрушениях обеспечить нормальный ход жизни и работу предприятий.

Было заметно, что эти доклады производят на него самое тяжелое впечатление. Но потрясали его не столько человеческие жертвы или разрушения жилых кварталов, как гибель ценных строений, в особенности — театральных зданий. Как и до войны, при разработке планов «перестройки немецких городов», его прежде всего интересовала парадность. Социальные беды и человеческие страдания он просто отодвигал от себя. Его личные указания поэтому почти всегда исчерпывались требованием восстановить обгоревшие театры. Я обращал его внимание на трудности в строительной промышленности. Местные власти, как можно было судить, относились не без опаски к выполнению этих непопулярных приказов. Гитлер же, поглощенный военными делами, почти не осведомлялся о ходе восстановительных работ. Только в Мюнхене, его втором родном городе, и в Берлине он добился того, что здания оперных театров — на что ушли огромные суммы — были отстроены заново (4).

При этом Гитлер проявлял примечательное непонимание подлинного положения и массовых настроений, когда на все возражения отвечал: «Именно потому, что настроение народа следует поддерживать на уровне, необходимы театральные спектакли». У городского же населения были определенно иные заботы. Подобные замечания лишний раз подчеркивали, насколько он прочно укоренился в «буржуазной среде».

Заслушивая информацию о разрушениях, Гитлер обычно давал волю своей ярости против английского правительства и евреев, которые якобы повинны в этих бомбежках. Только создание собственного огромного флота бомбардировщиков заставит неприятеля прекратить эти налеты, — говаривал он. На мои возражения, что для крупномасштабной войны с воздуха мы не располагаем ни достаточным количеством самолетов, ни необходимыми запасами взрывчатых веществ (5), неизменно следовал ответ: «Вы так много сделали возможным, Шпеер, что и с этим справитесь». Оглядываясь назад, я и впрямь, думаю, что сам факт, что мы, несмотря на налеты, наращивали выпуск военной продукции, был одной из причин недостаточного серьезного отношения Гитлера к войне в небе над Германией. Поэтому предложения, исходившие от Мильха и меня, резко сократить выпуск бомбардировщиков в пользу истребителей, отклонялись, пока не стало уже совсем поздно.

Неоднократно предлагал я Гитлеру совершить поездку по разбомбленным городам, показаться в них населению (6). Геббельс тоже жаловался мне, что его попытки повлиять на Гитлера в этом духе, были совершенно тщетными. С завистью ссылался он на поведение Черчилля: «Как бы я пропагандистски сумел обыграть одно такое посещение!» Гитлер же систематически отвергал такого рода подсказки. При своих проездах со Штеттинского вокзала в Имперскую канцелярию или в Мюнхене к своей квартире на Принц-регент-штрассе он всегда приказывал ехать наикратчайшим путем, а ведь раньше он охотно выбирал кружные пути. Я не раз сопровождал его и видел, как отрешенно и безучастно он просто отмечал про себя ландшафты огромных, как поля, руин.

Настоятельными советами Морелля побольше бывать на свежем воздухе Гитлер почти не придавал значени я. Ничего не стоило бы проложить несколько дорожек в окрестных восточнопрусских лесах. Но он решительно отвергал все предложения, так что его ежедневная прогулка ограничивалась небольшими кругами, едва ли в сотню метров, внутри огороженной зоны.

Во время этих прогулок внимание Гитлера было обращено не на своих спутников, а на овчарку Блонди, которую он пытался дрессировать. После нескольких упражнений по приноске палки, собака должна была балансировать на бревне шириной едва ли двадцать сантиметров и длиной в восемь метров. Гитлер, естественно, знал, что своим хозяином собаки признают тех, кто их кормит. Прежде чем, подать слуге сигнал открыть дверцу вольера, он обыкновенно несколько минут выжидал, а лающий и скулящий от радости и голода пес бросался на ограду. Поскольку я находился в особенной фаворе, мне было дозволено несколько раз сопровождать Гитлера на кормежку собаки, тогда как все прочие должны были довольствоваться видом издалека. Овчарке принадлежало наиважнейшее место в частной жизни Гитлера, она была ему важнее, чем самые близкие сотрудники.

Часто, если в ставке не было приятного гостя, Гитлер обедал в одиночестве, только в обществе своего пса. Конечно, когда я находился в ставке, а посещения мои длились обычно по два-три дня, то раз или два он приглашал мебя отобедать. Многие в ставке полагали, что за едой мы обсуждаем важные общие проблемы или вполне личные сюжеты. Как и все, я тоже не мог заводить разговор с Гитлером о широких аспектах военной ситуации или хотя бы только — экономического положения; речь шла о третьестепенных вещах или вязла в сухих производственных показателях.

Вначале он еще проявлял интерес к материи, которая когда-то нас обоих волновала, например — будущий облик немецких городов. Он часто поднимал разговор о трансконтинентальной сети железных дорог, которую предлагал мне спроектировать и которая экономически должна была связать воедино его будущий Рейх. Он приказал разработать для намеченной им суперширокой колеи чертежи вагонов различных типов и детальные расчеты грезоподъемности и эффективности товарных составов. Все это он изучал своими бессонными ночами (7). Министерство путей сообщения пришло к выводу, что неудобства сосуществования двух систем железнодорожных путей сведут на нет возможные преимущества, но Гитлер крепко держался за свою идею, которой он с точки зрения целостности Империи придавал еще большее, чем автобанам, значение.

От месяца к месяцу он становился все молчаливее. Возможно также, что в моем обществе — иначе, чем с более далеко отстоящими от него гостями — он перестал принуждать себя и заботиться о поддержании беседы. Во всяком случае, начиная с осени 1943 г., эти совместные трапезы превратились в настоящую пытку. В молчании мы съедали суп, в перерыве до следующего блюда, может быть, обменивались замечаниями о погоде, причем Гитлер по обыкновению поругивал службу прогнозов, ни на что не способную, под конец разговор возвращался к качеству еды. Он очень был доволен своей поварихой-диетологом и расхваливал ее поварское искусство, особенно по вегетарианской части. Если какое-то блюдо казалось ему особенно удавшимся, то он приглашал меня непременно его попробовать. Его преследовал страх набрать вес, «Вещь невозможная! Вы только представьте себе, что я расхаживаю с животиком! Это было бы политически убийственно!» Нередко, чтобы отогнать от себя искушение, он звал слугу и говорил: «Съешьте вот это, а то для меня это слишком вкусно». Он подшучивал над любителями мяса, но не пытался как-нибудь повлиять на меня, обратить в вегетарианскую веру. Ничего не имел он против и стаканчика «штайнхегера» после жирной каши — хотя как-то жалобно добавлял, что он совсем не считает его обязательным в своем меню. Если подавали мясной бульон, я мог быть уверенным, что он помянет «трупный чай»; приносили раков, и у него непременно была наготове история о какой-то старушке-покойнице, которую ее родственники сбросили в реку для приманки этих чудовищ; угри давали повод рассказать, что ловить или откармливать их лучше всего дохлыми кошками.

Гитлер не смущался такими сколь угодно часто повторяющимися историями по вечерам еще в Рейхсканцелярии; теперь же, во времена отступлений и заката, их можно было считать признаком особо хорошего расположения духа. Нов основном царило кладбищенское молчание. Было впечатление постепенно угасающей личности.

Своей собаке Гитлер приказывал лечь на специальную подстилку в угол, где она в течение часто многочасовых совещаний или обеда и лежала, недовольно по временам поварчивая. Если ей казалось, что на нее не обращают внимания, она чуть подползала в направлении кресла хозяина, а затем, после сложных маневров, отваживалась положить морду на его колено. Резкий приказ отправлял ее обратно на место. Я, как и всякий другой сколько-нибудь разумный визитер Гитлера, старался не возбуждать в Блонди дружеских чувств. Временами это было не просто, особенно если во время обеда голова собаки оказывалась на моем колене, а ее глаза внимательно следили за каждым куском мяса, который я подносил ко рту и который выглядел намного привлекательней, чем вегетарианское блюдо хозяина. Если Гитлер замечал эти попытки установить отношения, он раздраженно отзывал ее. По существу, овчарка оставалась в ставке единственным живым существом, которое его как-то приободряло. Этого хотели и мы со Шмундтом. Но — собака была нема.

Погружение Гитлера во все более полную изоляцию шло постепенно, почти незаметно. Очень красноречиво было, повторявшееся особенно часто, начиная примерно с осени 1943 г., его высказывание: «Шпеер, в конце в меня останется только два друга — фройляйн Браун и моя собака». Звучало это с таким презрением к людям и настолько прямолинейно, что исключало какие-либо заверения в своей преданности или чувство обиды. Эти слова оказались, при поверхностном взгляде, единственным сбывшимся предсказанием Гитлера. Но и это не может быть всецело отнесено на его счет; скорее это было мужество его метрессы и привязанность его собаки.

Позже, уже в своем многолетнем заточении я понял, что это значит — жить под огромным психологическим прессом. И только здесь я осознал, что жизнь Гитлера имела немало сходства с жизнью заключенного. Его бункер хотя тогда и не обрел размеров огромного мавзолея, которые ему предназначались после июля 1944 г., имел все же мощные перекрытия и стены вполне тюремного вида, стальные двери и ставни перекрывали немногочисленные пути, его жалкие прогулки за колючей проволокой давали ему не больше воздуха и природы, чем арестанту, кружащему по тюремному дворику.

Час Гитлера наступал, когда после обеда, около 14 часов начиналась «ситуация». Внешне картина почти не изменилась с начала 1942 г. За редким исключением те же самые генералы и адъютанты теснились вокруг сидящего за большим столом для карт Гитлера. Только выглядели все участники совещания постаревшими и притухшими. Как-то безучастно и даже подавленно выслушивали они приказы и пароли.

Предметом дискуссий становились надежды. Из допросов военнопленных и из иных разрозненных донесений рождались надежды на истощение противника. Потери русских в наступательных боях представлялись более высокими, чем наши, даже в процентном отношении ко всему населению. Сообщения о малозначительных, локальных успехах сильно разрастались в ходе обсуждения, пока они не становились для Гитлера неопровержимым доказательством того, что прямой прорыв русских к Германии можно сдерживать до их полного обескровливания. Многие из нас верили, что при этом Гитлер сумеет еще своевременно окончить войну.

Для прогнозирования возможного развития событий в ближайшие месяцы Йодль подготовил для Гитлера доклад. Эти он попытался одновременно в качестве начальника штаба оперативного руководства вермахтом приподнять свои задачи, которые Гитлер все больше прибирал к своим рукам. Йодлю был известен скептицизм Гитлера в отношении разного рода количественных подсчетов. Еще в конце 1943 г. Гитлер обрушился с издевательскими нападками на генерала Георга Томаса за его разработку, в которой тот оценил советский военный потенциал как исключительно весомый. Он долго еще продолжал раздражаться из-за этой памятной записки, хотя и Томасу и Верховному командованию вермахта сразу же было запрещено заниматься впредь подобными изысканиями. Когда отдел планирования моего министерства осенью 1944 г. разработал, из самых лучших побуждений, желая помочь командованию при принятии решений, памятную записку о производственном потенциале противника в области военной техники, Кейтель нам также запретил передавать такие материалы Верховному командованию вермахта.

Йодль представил себе, что при реализации своего замысла без трудностей не обойтись. Поэтому он подобрал себе молодого полковника люфтваффе, Кристиана, который должен был на одной из «ситуаций» развернуть общие соображения в одной относительной частной области. У полковника было то трудно переоценимое достоинство, что он был женат на одной из секретарш Гитлера, входившей в его кружок ночных чаепитий. Подготовленный им анализ должен был дать обоснованные варианты долгосрочных тактических планов противника и вытекавших из них следствий для нашей стороны. В памяти не сохранилось ничего об этой потерпевшей неудачу попытке, кроме нескольких большеформатных карт Европы, по которым Кристиан что-то объяснял молчаливо слушавшему, но все же не перебивавшему его Гитлеру.

Без всякого шума и не вызвав неудовольствия всех причастных, все и после этой попытки осталось, как было: Гитлер продолжал принимать решения единолично, без всяких экспертных оценок и заключений. Он отказался от анализа в комплексе, не продумывал материально-техническое, транспортное обеспечение своих идей; для него не существовало понятия исследовательской группы, которая со всех сторон просчитывала бы наступательные планы и возможные контрмеры неприятеля. Ко всем этим методам современного ведения войны штабы ставки были вполне подготовлены, их нужно было только расшевелить. А Гитлер, если и позволял представить ему информацию по отдельным секторам, то в целостную картину они должны были складываться только в единственной, его собственной, голове. Его фельдмаршалы, как и все ближайшие сотрудники, выполняли, в сущности, консультативные функции, потому что его решения принимались заранее и в них могли вноситься только отдельные нюансы. Помимо всего прочего он отторгал от себя полезные уроки, которые мог бы извлечь самостоятельно из Восточного похода 1942-1943 гг.

Под тяжким бременем ответственности ничто в ставке не было, вероятно, более желанным, чем решение, оформленное приказом сверху — облегчение и оправдание одновременно. Мне известны лишь единичные случаи, когда офицеры просились на фронт, чтобы избавиться от внутреннего конфликта, который был неизбежен при службе в ставке. Здесь заявлял о себе феномен, для меня и сегодня еще не до конца ясный: при всем критическом отношении почти никто из нас не попытался открыто заявить о своих возражениях. В действительности мы их просто не чувствовали. Что несли с собой приказы Гитлера на фронт, где воевали и умирали, нас в отупляющем мирке ставки немало не беспокоило. К примеру, — если возникали отнюдь не неизбежные котлы только вследствие того, что Гитлер все медлил с одобрением предложения генерального штаба отвести войска.

Никто не может ожидать от главы государства, что он будет регулярно посещать фронт. Но как главнокомандующий наземных войск, который к тому же принимал самые детальные решения, он был обязан это делать. Если же он чувствовал себя для этого слишком больным, то он должен был назначить кого-нибудь другого. Если он слишком опасался за свою жизнь, то он не имел права быть главнокомандующим армией.

Несколько поездок на фронт позволили бы ему и его штабу без труда увидеть те принципиальные ошибки, которые стоили столько крови. Гитлер же и его командование полагали, что можно руководить военными действиями по карте. Им были неведомы ни русская зима, ни дороги России, ни тяготы солдат, которые должны были, не имея крыши над головой, жить в землянках, плохо экипированные и вооруженные, переутомленные, промерзшие, с давно уже сломленной боевой волей. Эти-то части виделись Гитлеру во время «ситуаций» полноценными, и им ставились соответствующие задачи. Дивизии, измотанные в боях, без вооружения и боеприпасов, он с легкостью передвигал туда-сюда по карте, сплошь да рядом определяя совершенно нереалистические сроки. А так как постоянным его требованием было немедленное выступление, то передовые части оказывались под огнем, прежде чем соединения могли в полной мере реализовать свою сплоченную боеспособность. Так их бросали на врага, так их рассекали и по частям уничтожали.

По тем временам узел связи ставки был образцовым. Можно было вести прямой разговор с любым из наиболее важных театров военных действий. Но возможности телефона, радио и телеграфа переоценивались Гитлером. В то же время они лишали, в отличие от войн прошлого, полководцев всякого шанса на самостоятельность, поскольку Гитлер упорно вмешивался в положение дел на любом отрезке фронта. Только благодаря узлу связи можно было распоряжаться дивизиями на всех театрах военных действий, не отходя от стола Гитлера в «ситуационной» комнате. Чем отчаяннее становилось положение, тем значительнее при помощи современной техники становился отрыв командных фантазий от действительности.

Командовать войсками — это прежде всего иметь ясный ум, упорство и железные нервы. И Гитлер полагал, что каждого из этих качеств у него намного больше, чем у его генералов. Правда, после зимней катастрофы 1941-1942 гг. он все время предсказывал еще более тяжелые ситуации, которые предстоит преодолеть, и вот они-то и покажут, как он непоколебим и сколь хороши его нервы (8).

Высказывани я такого рода были весьма унизительны для присутствующих при этом офицеров. Но Гитлер умел в оскорбительные упреки вкладывать прямое обращение к своим офицерам: им нехватает стойкости, они слишком склонны к отступлениям, готовы оставить без действительных на то оснований, уже завоеванные земли. Эти трусы из Генерального штаба никогда бы не начали сами военные действия; все время они отсоветывали ему их начинать, все время заявляли, что у нас слишком мало сил. А разве успехи подтверждают на его правоту? И Гитлер перечислял общеизвестную серию своих полководческих успехов и отрицательные заключения генерального штаба перед началом такой военной операции — перед лицом коренным образом изменившихся реальностей это звучало как заклинания. Иногда он совсем переставал владеть собой, наливался кровью и прерывающимся от возбуждения голосом выкрикивал: «Вы не только известные трусы, но вы и двоедушны. Вы всем известные лжецы! Генеральный штаб — школа лжи и обмана. Цейтцлер, эти сведения врут. Да Вас и самого обманывают. Уж поверьте мне, они сознательно изображают все в самом неблагоприятном свете, для того чтобы вынудить меня к отступлениям!» И конечно, следовал приказ всеми силами удерживать линию фронта по тому или иному выступу; и разумеется, через несколько дней или недель позиции взламывались советскими войсками. Затем следовали новые приступы ярости, с новыми поношениями офицеров, часто с презрительными отзывами о немецких солдатах: « В первую мировую войну солдат был куда крепче. Ведь через все прошел — через Верден, бои на Сомме. А случись такое сегодня, они тут же дали бы деру.» Многие из подвергнувшихся публичным оскорблениям, оказались впоследствии замешанными в событиях 20 июля 1944 г. В былые времена у Гитлера была обостренная интуиция, помогавшая ему подбирать очень точные и действенные слова для любой аудитории. Сейчас же у него отказывали тормоза, он себя не контролировал. Поток его речи выходил из берегов; так случается с арестованным, неволько выдающим своим судьям опасные тайны. У меня складывалось впечатление, что в таких случаях Гитлер высказывался как бы по какому-то принуждению свыше.

Чтобы предоставить будущим поколениям доказательства своей неизменной правоты, Гитлер потребовал присутствия на всех «ситуациях» приведенных к присяге стенографов рейхстага, которые должны были протоколировать каждое слово.

Часто, Гитлеру казалось, что он нашел удачный выход из дилеммы, он приговаривал: «Ну, что? Да, позднее все со мной согласятся. А эти идиоты из генерального штаба не хотят мне верить». Даже когда части откатывались назад, он все еще играл в триумфатора: «Разве три дня назад я не приказывал то-то и то-то? Но приказы опять не выполнялись. Они не выполняют мои приказы, а потом врут. Они просто врут, заявляя, что выполнение моих приказов сорвано русскими!» Гитлер нипочем не хотел признать, что все его неудачи предопределены слабостью наших позиций в войне на нескольких фронтах, в которую он нас втянул.

Стенографисты, очутившись в этом сумасшедшем доме, скорее всего, еще несколько месяцев назад носили в своем сердце идеальный, созданный геббельсовской пропагандой образ Гитлера и непревзойденного его гения. И вот теперь перед ними предстала неприкрашенная действительность. Я еще и сегодня явственно вижу их — с опавшими лицами за работой, подавленными, бесцельно слоняющимися по ставке в часы досуга. Они были для меня чем-то вроде посланцев народа, осужденных не только лицезреть трагедию, но и быть причастными к ней.

Если в самом начале Гитлер, в тенетах теории о славянском «недочеловеке», отзывался о предстоящей войне с ними как об «игре в песочном ящике», то постепенно, чем сильнее затягивалась война, русские все больше принуждали его к уважительному отношению. Ему импонировала стойкость, с которой они перенесли поражения. О Сталине он отзывался с полнейшим почтением, причем он подчеркнуто проводил параллель между выдержкой Сталина и своей: он усматривал сходство в угрожающем положении под Москвой в 1941 г. и своим теперешним. Если на него накатывала очередная волна уверенности в победе (9), то он нередко, с ироническим подтекстом, начинал рассуждать, что после победы над Россией самым разумным было бы управление ею Сталину, разумеется под контролем верховной немецкой власти: вряд ли кто другой знает так хорошо, как надо обращаться с русскими. Наверное, этим уважительным отношением объяснялось то, что когда сын Сталина был взят в плен, то Гитлер распорядился обращаться с ним особенно хорошо. Многое, очень многое изменилось с того далекого дня, заключения перемирия с Францией, когда Гитлер предрек, что война против Советского Союза будет всего лишь «игрой в песочном ящике».

В отличие от, наконец-то, усвоенного на Востоке урока, что воевать там приходится с решительным и твердым противником, Гитлер до последних дней войны отстаивал свое предубежденное мнение о высоких боевых качествах войск западных стран. Даже успехи наших противников в Африке и Италии не заставили его отказаться от пренебрежительных отзывов: при первом же настоящем наступлении эти солдаты побегут. «Демократия, — рассуждал он, — делает народ слабым». Даже летом 1944 г. он высказывал твердую убежденность в том, что на Западе все в самые короткие сроки будет отвоевано обратно. Соответственными были и его оценки западных государственных деятелей. Черчилль был в его глазах, как он это неоднократно отмечал в ходе «ситуаций», не более, чем пьенчуга и бездарный демагог; о Рузвельте он совершенно серьезно говорил, что тот жертва не детского, а сифилитического паралича и что поэтому вообще недееспособен. Все это было тем же бегством от действительности, столь характерным для последних лет его жизни.

В Растенбурге в зоне I построили чайный домик. Его меблировка выгодно отличалась от ставки. Здесь можно было посидеть за стаканчиком вермута, здесь собирались фельдмаршалы в ожидании совещания у Гитлера. Он же избегал этот домик, чтобы не вступать к общение с генералами и штабс-офицерами Верховного командования вермахта. Однако, через несколько дней после бесславной кончины фашизма в Италии 25 июля 1943 г. и образования там правительства Бадольо Гитлер сидел в чайном домике в окружении десятка военных и политических сотрудников; присутствовали в том числе — Кейтель, Йодль и Борман. И вдруг как-то совсем неожиданно Йодля прорвало: «Собственно, весь фашизм лопнул, как мыльный пузырь». Воцарилось испуганное молчание, пока кто-то не нашелся и не подбросил другую тему. Испуганный Йодль сидел с красным лицом.

Через несколько недель в ставку был приглашен принц Филипп Гессенский. Он был одним из немногих людей свиты, с которым Гитлер обращался уважительно и даже с почтением. Филипп оказал ему немало полезных услуг, в частности, сыграл роль посредника, — что в первые годы Рейха было особенно важно, — в отношениях с руководителями итальянского фашизма. Кроме того, он помог Гитлеру приобрести ценные произведения искусства, которые были запрещены к вывозу из Италии. Тогда в ход были пущены родственные связи принца с итальянским королевским домом.

Когда через несколько дней принц собрался уезжать, то Гитлер без малейшего смущения заявил ему, что он не сможет покинуть ставку. Он и впредь обращался с ним с величайшей любезностью, приглашая к столу. Но окружение Гитлера, прежде столь польщенное общением с «настоящим принцем» стало теперь его избегать, как если бы он был заразным больным. 9 сентября принц и принцесса Мафальда, дочь итальянского короля, были по приказу Гитлера отправлены в концлагерь.

Не одну неделю Гитлер похвалялся, что он давно уже заподозрил принца Филиппа в передаче информации итальянскому королевскому дому. Он сам внимательно наблюдал за ним и приказал подслушивать его телефонные разговоры. Было установлено также, что он своей жене передавал цифровые шифры. Но он, Гитлер, и далее принимал его с отменным дружелюбием. Это у него такая тактика, — сказал он, откровенно радуясь своему успеху в криминалистике.

Арест принца и его супруги напомнил всем из близкого окружения, что все они в его не знающих жалости руках. В нас, может быть даже неосознанно, заползал страх, что Гитлер точно также коварно может подслушивать любого из нас, чтобы затем, не дав ни малейшей возможности для оправдания, предать той же судьбе.

Отношение Муссолини к Гитлеру было для нас всех, с тех пор, как он оказал нам поддержку во время австрийского призиса, символом большой дружбы. После свержения и бесследного исчезновения итальянского главы государства у Гитлера, казалось, начался острый приступ чувства верности, достойного Нибелунгов. Во время «ситуаций» он все время требовал предпринять все возможное для обнаружения пропавшего. Он говорил, что эта потеря давит на него днем и ночью кошмаром.

12 сентября 1943 г. в ставке состоялось совещание, на которое были приглашены гауляйтеры Тироля и Каринтии и я. Специальной грамотой было закреплено, что под управление гауляйтера Тироля Хофера отходит не только Южный Тироль, но и итальянская территория вплоть до Вероны, а под управление гауляйтера Карантии Райнера граничащие с этой гау— обширные области Венеции, включая Триест. Я в этот день без особенных усилий добился, что в мою компетенцию, при полном исключении итальянских властей, входят отныне все вопросы военного производства на еще остававшихся за нами итальянских территориях. Велико же было наше изумление, когда после подписания этих трех документов стало известно об освобождении Муссолини. Оба гауляйтера, как и я, лишались только что приращенной власти: «Конечно, фюрер просто не может причинить дуче такую неприятность!» Вскоре при случайной встрече я предложил Гитлеру отменить решение о моих дополнительных полномочиях. Я предполагал, что это найдет у него самый горячий отклик. К великому моему удивлению он энергично отклонил мое предложение; решение полностью остается в силе. Я обратил внимание Гитлера на то, что в случае образования нового фашистского правительства во главе с Муссолини его, Гитлера, интервенция в суверенные дела Италии может быть отменена. Гитлер чуть задумался и распорядился: «Представьте мне документ на подпись еще раз и непременно с датировкой завтрашним днем. Тогда ни у кого не возникнет сомнения, что мой приказ ни в коей мере не поколеблен освобождением дуче» (10). Определенно Гитлеру за несколько дней до этой ампутации итальянских территорий было известно, что местопребывание Муссолини уже разведано. Недалеко от истины предположение, что нас и вызвали в ставку как раз в связи с предстоящей операцией по освобождению Муссолини.

На следующий день Муссолини прибыл в Растенбург. Гитлер, искренне растроганный, обнимал его. К годовщине трехстороннего пакта Гитлер направил «дуче, с которым нас связывают узы дружбы,… самые горячие пожелания светлого будущего Италии, снова ведомый фашизмом к достойной свободе».

А за две недели до этого он отрубал куски от итальянской территории.