"Воспоминания" - читать интересную книгу автора (Шпеер Альберт)

Глава 7 Оберзальцберг

Любой носитель власти, будь то руководитель предприятия, глава правительства или диктатор, всегда подвержен постоянному конфликту. В силу положения личное его благоволение становится для его подданных столь вожделенным, что за него всегда склонны продаться. Окружение потентата не только находится в постоянной опасности превратиться в коррумпированных царедворцев, но оно испытывает и непрерывное искушение демонстрацией своей преданности подкупать самого властителя.

О том, чего на самом деле стоит руководитель, красноречивее всего свидетельствует то, как он воспринимает это идущее снизу воздействие. Я знал немало крупных промышленников и высших военных, умевших противостоять этому искусу. Если власть наследуется в течение нескольких поколений, то нередко возникает своего рода наследственная неподкупность. Из окружения Гитлера лишь единицы, как, например, Фриц Тодт, устояли перед прельщениями двора. Гитлер же не обнаруживал явного стремления пресекать опасности такого рода.

Некоторые особенности формирования его стиля господства заводили его, особенно после 1937 г., во все усиливающуюся изоляцию. К этому надо добавить его неумение устанавливать человеческие контакты. В узком кругу мы тогда часто обсуждали изменения в нем, проступавшие все с большей отчетливостью. К этому времени появилось новое издание книги Генриха Гофмана «Гитлер, каким его не знает никто». Прежнее издание было изъято из продажи из-за фотографии, на которой Гитлер запечатлен в дружеском общении с тем временем убитым им Ремом. Снимки для нового издания отбирались Гитлером лично. На них можно было видеть обходительного, жизнерадостного, раскованного и вполне земного господина. Вот он в баварских коротких кожаных штанах, вот он за веслами, а здесь — вольно растянувшийся на траве, вот он на прогулке в окружении восторженной молодежи или в мастерской художника. И везде он доброжелателен и общителен. Эта книга стала самым высшим достижением Гофмана. Но уже ко времени своего появления она устарела. Тот Гитлер, каким я еще знавал его в начале 30-х годов, уступил место другому — недоступному, сторонящемуся людей, деспотичному даже по отношению к ближайшему окружению.

В одной из отдаленных горных долин баварских Альп, в Остертале, мне удалось отыскать охотничий домик — небольшой, но все же достаточно вместительный, чтобы поставить кульманы и с грехом пополам разместить несколько сотрудников и собственную семью. Там в начале 1935 г. мы набрасывали эскизы моих берлинских строек. То были счастливые дни труда и семейной жизни. Но однажды я совершил роковую ошибку. Я рассказал об этой идиллии Гитлеру. «Но у меня Вы можете устроиться еще лучше. Я предоставляю Вам дом Бехштейнов (1). На застекленной веранде у Вас там будет достаточно места для Вашего бюро». Но и из этой виллы нам пришлось переезжать в конце мая 1937 г. в специальный дом-ателье, который по указанию Гитлера выстроил Борман по моему проекту. Так рядом с Гитлером, Герингом и Борманом возник «четвертый Оберзальцберг».

Понятно, что я был счастлив быть отмеченным столь наглядным образом и принятым в узкий круг. Но очень скоро мне пришлось убедиться в том, что это был не очень-то выгодный обмен. Из уединенной альпийской долины мы попали в здание, огороженное высокой колючей проволокой, войти в которое можно было только после проверки документов у обоих ворот. Все это напоминало вольер для диких животных. И всегда находились любопытные, желавшие глянуть на высокопоставленных обитателей гор.

Подлинным владельцем Оберзальцберга был Борман. Он принуждал крестьян продавать их дворы, многие из которых насчитывали не одно столетие, сносил их, как и многочисленные распятия на горных дорогах и кручах в память о несчастных случаях, последнее — несмотря на горячие протесты церковной общины. Прибирал он к рукам и государственный лес, пока его площадь — с отметки в 1900 м и до расположенной шестьюстами метрами ниже долины — не составила почти семь квадратных километров. Периметр внутреннего забора достигал примерно трех, а внешнего — четырнадцати километров.

Без малейшей жалости к девственной природе Борман рассек этот дивный ландшафт сетью дорог. Лесные тропы, усыпанные хвоей, с выступающими корневищами, были превращены в асфальтированные дорожки. Казарма, гараж — целый дом, гостиница для гостей Гитлера, новая фактория, поселок для все увеличивавшегося персонала служащих росли как грибы, как на каком-нибудь внезапно ставшем модным курорте. На горных склонах лепились времянки-бараки для сотен строительных рабочих, сновали грузовики со стройматериалами, ночью ярко светились огни стройплощадок — работа шла в две смены, по временам долина сотрясалась взрывами.

На вершине личной горы Гитлера Борман соорудил дом, обставленный мебелью, представлявшей собой какую-то странную помесь роскоши океанических лайнеров и старокрестьянского быта. Подъехать к нему было можно только по единственной, довольно рискованно проложенной дороге, приводившей к прорубленному в скалах лифту. Только на подъездные пути к этому дому, где Гитлер побывал всего несколько раз, Борман вбухал 20-30 миллионов марок. Острословы из гитлеровского окружения не преминули заметить: «Все как в городке золотоискателей. Только Борман не находит золото, а расшвыривает его». Гитлер хотя и неодобрительно отзывался о всей этой лихорадочной деятельности, но заметил: «Это делает Борман, и я не хотел бы вмешиваться». И еще раз: «Когда здесь все будет отстроено, я подыщу себе какую-нибудь тихую долину и прикажу построить там небольшой деревянный дом, вроде того, что раньше стоял тут». Но строительство здесь так никогда и не было закончено: Борман придумывал все новые дороги и постройки, а когда, наконец, разразилась война, он принялся за сооружение подземного жилья для Гитлера и его ближайшего окружения.

Огромное сооружение на «горе», хотя Гитлер иногда и поварчивал из-за больших расходов, было очень показательно для перемен в его образе жизни и его стремления посильнее отгородиться от мира. Оно не может быть объяснено его страхом перед покушением; ведь почти ежедневно он присутствовал при прохождении между барьерами тысяч людей, прибывших сюда, чтобы дать волю своим чувствам. Его охрана считала это более рискованным, чем импровизированные прогулки по открытым для общественности лесным дорожкам.

Летом 1935 г. Гитлер принял решение о перестройке своего прежнего скромного альпийского домика в представительный «Бергхоф». Он заявил, что оплатит строительство из собственных средств, но это был не более чем красивый жест, потому как Борман для постройки подсобных сооружений сорил суммами, не шедшими ни в какое сравнение со взносом Гитлера. Гитлер не просто сделал набросок «Бергхофа». Он попросил меня принести чертежную доску, рейсшину и прочий инструмент, чтобы он мог сам нарисовать план виллы, общий ее вид с различных точек зрения и в поперечном разрезе. От чьей-либо посторонней помощи он при этом отказался. Только над двумя другими эскизами Гитлер работал с таким же тщанием, как над проектом своего оберзальцбергского дома — над Имперским боевым знаменем и над своим штандартом главы государства.

Тогда как архитекторы, как правило, наносят на бумагу варианты различных идей, отбирая из них наилучший, для Гитлера было характерно, что он первое же пришедшее ему в голову решение без каких-либо долгих колебаний, интуитивно, считал окончательным и только ретушью старался подправить очевидные огрехи.

Старый дом сохранился внутри нового. Оба жилых помещения были соединены большим проходом — в итоге возникла крайне неудобная для приема официальных посетителей планировка. Сопровождавшие их лица должны были довольствоваться неуютной передней, которая одновременно служила проходом к туалетам, к лестничной клетке и большому залу-столовой.

Когда у Гитлера проходили ответственные совещания, то его личных гостей отправляли в ссылку на верхний этаж. А так как лестница вела в переднюю к жилой комнате Гитлера, то необходимо было выяснять у «передовых постов», можно ли пройти через помещение и отправиться на прогулку. Предметом особой гордости Гитлера было знаменитое огромное опускавшееся окно в гостиной. Через него открывался вид на Унтерсберг, на Берхтесгаден и на Зальцбург. По какой-то странной фантазии прямо под этим окном Гитлер разместил гараж для своего автомобиля, и при неблагоприятном направлении ветра в помещение врывался резкий запах бензина. Такая планировка была бы завернута на семинарском занятии любого высшего технического учебного заведения. С другой стороны, как раз такие промахи придавали Бергхофу выраженную индивидуальность: он сохранял невзыскательность дома, предназначенного для отдыха после рабочей недели, но только масштабно возведенного в какую-то сверхстепень.

Все предварительные калькуляции были далеко превзойдены, и Гитлер был в некотором замешательстве: «Я уже вчистую снял все со своего счета, хотя я получил от Аманна займ в несколько сотен тысяч. И все же, как мне сегодня сказал Борман, денег не хватает. Издательство предлагает мне деньги, если я разрешу издать мою вторую книгу 1928 г. (2). Но я страшно рад, что этот том не был опубликован. Какие политические проблемы это бы мне сегодня создало! Правда, я одним махом вышел бы из финансовых затруднений. Только в качестве задатка Аманн обещает миллион, а в целом это принесло бы мне многие миллионы. Может быть, позднее, когда я продвинусь дальше. А сейчас это невозможно».

И так он, добровольный узник, сидел у окна с видом на Унтерсберг, с которого, согласно сказанию, император Карл Великий, все еще спящий могучим сном, в один прекрасный день начнет дело возрождения своей империи во всем ее величии. Разумеется, Гитлер усматривал прямую связь со своей собственной персоной: «Вон поглядите на Унтерсберг там внизу. Не случайно, что мое жилище находится прямо напротив него».

Борман был связан с Гитлером не только своей строительной активностью вокруг Оберзальцберга; одновременно он добился большего — взять под свой контроль управление личными финансовыми средствами Гитлера. Даже штат личных адъютантов Гитлера попал в зависимость от его благорасположения, еще более того — от него зависела и любимая женщина фюрера, как она сама мне в этом призналась: Гитлер поручил ему удовлетворять ее скромные потребности.

Гитлер был самого высокого мнения о финансовых талантах Бормана. Однажды он рассказал, как в очень трудный для партии 1932 год Борман оказал ей очень важную услугу, введя обязательное страхование от несчастных случаев при исполнении партийных обязанностей. Поступления в эту страховую кассу оказались значительно выше, чем выплаты, и партия могла использовать свободные деньги для других целей. Не меньшие заслуги числились за Борманом и после 1933 г., когда ему удалось окончательно избавить Гитлера от забот о деньгах. Он открыл два щедрых источника: вместе с лейб-фотографом Гофманом и его приятелем, министром почт Онезорге, они сообразили, что Гитлер как лицо, изображенное на почтовых марках, сохраняет права собственности на свой портрет и, следовательно, — на денежное возмещение. Процент от общего оборота хотя и был установлен минимальный, но поскольку голова Гитлера красовалась на марках всех достоинств, в частную шкатулку, которой распоряжался Борман, потекли миллионы.

Другим источником, открытым Борманом, стало учреждение фонда «Пожертвования германской просышленности Адольфу Гитлеру». Без лишних слов немецким предпринимателям, недурно зарабатывавшим на экономическом подъеме, было предложено выразить свою признательность фюреру добровольными взносами. Поскольку подобные мысли шевелились и в головах некоторых иных высших партийных деятелей, Борман подстраховался особым постановлением, которым закреплялась его монополия на сбор подобных пожертвований. Он был, однако, достаточно умен, чтобы какую-то часть поступлений распределять «по поручению фюрера» среди других партфункционеров. Дотации из этого фонда получал практически каждый обладавший в партии властью. Рычаг, регулировавший уровень жизни различных рейхс— и гауляйтеров, был хоть и невидимым, на деле он, однако, давал в руки Бормана больше реальной власти, чем у кого бы то ни было в партийной иерархии.

Со свойственной для него настойчивостью Борман не отступал и от другого усвоенного им принципа — находиться всегда в максимальной близости к источникам благодати и милости. Он сопровождал Гитлера в Бергхоф, во всех поездках, не покидал Гитлера в Рейхсканцелярии до раннего утра. Так Борман стал прилежным, надежным и, наконец, просто необходимейшим секретарем Гитлера. Он всем казался очень любезным, чуть ли не каждый прибегал к его помощи, тем более, что он как бы совершенно бескорыстно использовал свое служебное положение при Гитлере. Да и его непосредственному начальнику Рудольфу Гессу представлялось удобным постоянно иметь своего сотрудника в непосредственной близости к Гитлеру.

Правда, сильные мира сего при Гитлере уже в то время, как диадохи, изготовившиеся к смертельной схватке, завистливо следили друг за другом. Борьба за место между Геббельсом, Герингом, Розенбергом, Леем, Гиммлером, Риббентропом, Гессом началась с самого начала режима. Но вот Рем выпал из повозки, а Гессу в ближайшем будущем предстояло утратить всякое влияние. Но никто из них не распознал опасности, исходившей для них от Бормана. Ему удавалось оставаться незначительным и незаметно возвести свой бастион. Даже среди тьмы новых властителей без стыда и совести он выделялся своей жестокостью и грубостью. Он не был обременен никаким образованием, которое его бы сдерживало в каких-то рамках, и он любой ценой добивался исполнения приказов Гитлера или того, что он из намеков Гитлера оформлял как таковые. По природе своей холоп, он со своими подчиненными обращался словно с рогатым скотом. Он был крестьянским мужиком.

Я избегал его общества. Мы невзлюбили друг друга с самого начала. Наши отношения внешне были вполне корректными, как того и требовала семейная атмосфера на Оберзальцберге. Не считая своего собственного ателье, я никогда и ничего не строил по его заказу.

По уверениям Гитлера, пребывание «на горе» возвращало ему внутренний покой и уверенность, необходимые для его ошеломительных решений. Там он сочинял свои наиболее ответственные выступления. Стоит упомянуть, как он их писал. За несколько недель до нюрнбергского партейтага он обязательно удалялся на Оберзальцберг поработать над своими пространными основополагающими речами. Срок все быстрее приближался. Адъютанты напоминали, что пора начинать диктовку, старались отгонять от него все — посетителей и даже строительную документацию, чтобы не отвлекать его от работы. Но Гитлер все оттягивал ее с недели на неделю, со дня на день с тем, чтобы уже только при крайнем дефиците времени очень неохотно приняться за свое урочное задание. Обычно было уже слишком поздно для того, чтобы составить все речи, и во время съездов ему приходилось сидеть ночами, чтобы наверстать время, упущенное на Оберзальцберге.

У меня было впечатление, что ему был необходим такой пресс, чтобы начать творчески работать, что он по-художнически, богемно презирал дисциплину, не мог или не хотел принудить себя к систематической работе. Он давал время для медленного созревания своих речей и своих мыслей в недели кажущейся бездеятельности, пока выношенное и аккумулированное не изливалось, подобно водопаду, на его приверженцев или партнеров по переговорам.

Переезд из нашего Бергаталя в суетную обстановку Оберзальцберга был отнюдь не полезен моей работе. Уже просто однообразное течение жизни действовало утомляюще. Скуку наводил всегда один и тот же круг лиц при Гитлере — тот же самый, что обычно собирался в Мюнхене и Берлине. Единственное отличие было в том, что здесь были жены ближайшего гитлеровского окружения, да еще две-три секретарши, ну и, конечно, Ева Браун.

Гитлер спускался в помещения нижнего этажа довольно поздно, часам к одиннадцати, прорабатывал пресс-информацию, выслушивал доклады Бормана и затем принимал первые решения. Его собственно рабочий день начинался после обычно долго тянувшегося обеда. Гости собирались в передней, Гитлер выбирал себе соседку по столу, тогда как Борман, примерно с 1938 г. получивший эту привилегию, сопровождал к столу Еву Браун, занимавшую место слева от Гитлера. Этот штрих недвусмыленно подчеркивал исключительное положение Бормана при дворе. Помещение столовой, ее обстановка представляли собой помесь художественной простонародности и городской элегантности, как это нередко бывает в загородных домах богатых бюргеров. Стены и потолок были облицованы панелями из светлой лиственницы, кресла обтянуты светло-красным сафьяном. Посуда — из простого белого фарфора. Серебряные столовые приборы — с той же монограммой Гитлера, что и в Берлине. Скромное украшение стола цветами неизменно вызывало аплодисменты Гитлера. Подавали хорошо, по-бюргерски сваренный суп, мясное второе, десерт и к нему «фахингер» или другое вино, в бутылках. Прислуживали лакеи в белых жилетах и черных брюках — служащие личной охраны СС. За длинным столом размещалось примерно человек двадцать, но из-за длины стола общие разговоры были невозможны. Гитлер садился в середине стола, лицом к окну. Общался он со своим визави, которого каждый раз выбирал самолично, или — со своей соседкой.

По окончании обеда направлялись в чайный домик. Узкая дорожка позволяла идти только по двое, так что это смахивало на процессию. Впереди, с некоторым отрывом, шли два охранника, за ними — Гитлер со своим собеседником, а за ними в непринужденной последовательности — все общество, прикрываемое сзади также охраной. По лужайкам носились две овчарки Гитлера, не обращавшие внимания на его приказы — единственные оппозиционеры при дворе. К досаде Бормана Гитлер выбирал всегда один и тот же получасовой путь и решительно отвергал предложение пройтись лесом по разбежавшимся на километры асфальтированным дорожкам.

Чайный домик был построен на особенно понравившейся Гитлеру площадке с прекрасным видом на долину Берхтесгадена. Присутствующие всегда в одних и тех же выражениях восхищались открывавшейся панорамой. И Гитлер каждый раз, одними и теми же словами поддакивал им. Чайный домик состоял из круглого помещения, поперечником примерно в восемь метров, весьма удачной пропорции. Окна с мелким переплетом. У противоположной стены — разожженный камин. В удобных креслах гости усаживались вокруг круглого стола, и снова Ева Браун и еще какая-нибудь дама — по обе стороны от Гитлера. Кому не хватало места за круглым столом, направлялся в небольшую соседнюю комнату. По желанию подавались чай, кофе или шоколад, разнообразные торты, пирожные, печенье, затем — какая-нибудь выпивка. Здесь, за кофе, Гитлер особенно охотно пускался в бесконечные монологи, по большей части всем гостям уже давным-давно известные, и поэтому их выслушивали с наигранным вниманием в полуха. Случалось, что Гитлер и сам дремал под свои монологи, тогда разговоры переходили на шепот в надежде, что он к ужину все же пробудится. Было непринужденно.

Примерно часа через два, где-то часам к шести, чаепитие заканчивалось. Первым поднимался Гитлер, а за ним, словно процессия пилигримов, следовали гости к стоянке автомашин, в давдцати минутах ходьбы. Вернувшись в Бергоф, Гитлер обычно сразу же поднимался на свой этаж, тогда как двор разбредался. Борман частенько исчезал, под ядовитые комментарии Евы Браун, в комнате какой-нибудь из секретарш помоложе.

А через два часа снова сходились к ужину, и снова, до мелочей, повторялся тот же самый ритуал. Затем Гитлер направлялся в гостиную, сопровождаемый все теми же лицами.

Гостиная была обставлена по эскизам мастерской Трооста, хотя относительно и скромно, но мебелью особо громоздкой: шкаф в три метра высотой и пять длиной для хранения дипломов о присвоении хозяину дома почетного гражданства различными городами и для пластинок, монументальная застекленная горка, огромные напольные часы с бронзовым орлом, как бы охраняющим их сверху. У огромного окна простирался шестиметровой длины стол, где Гитлер подписывал документы, а позднее изучал карты фронтов. Мягкая с красной обивкой мебель была скомпонована в две группы — одна, в задней части помещения, тремя ступеньками ниже, перед камином, другая — поближе к окну, вокруг круглого стола, столешница которого для защиты фанировки была прикрыта массивным стеклом. Позади этих кресел помещалась будка киномеханика, задрапированная гобеленом. У противоположной стены стоял величественный комод с вмонтированными в него динамиками, а на нем — внушительных размеров бюст Рихарда Вагнера работы Арно Брекера. Над ними висел еще один гобелен, прикрывавший киноэкран. Стены были увешаны крупными полотнами: приписываемый кисти ученика Тициана Бордону портрет дамы с обнаженной грудью; лежащая обнаженная натура, предположительно произведение самого Тициана; Нана работы фон Фойербаха в восхитительной раме; пейзаж из раннего периода творчества Шпицвега; римские руины кисти Паннини и, чему можно быть только удивляться, — своего рода полотно для алтаря Эдуарда фон Штайнля, входившего в объединение художников «Назаретяне», изображающее короля Генриха, основателя города. Но — ни одного Грютцнера. Иногда Гитлер подчеркивал, что все эти картины оплачены им самим.

Мы усаживались на софы или в кресла одной из обеих их групп, гобелены закатывались наверх и, как и в Берлине, начиналаст вторая половина вечера, заполненная просмотром художественных фильмов. По их окончании сходились к огромному камину — человек шесть-восемь на необычно длинной и неудобной софе — рядком, как на насесте, тогда как Гитлер, по-прежнему между Евой Браун и еще одной дамой, погружались в покойные кресла. Из-за неудобной расстановки мебели общество оказывалось столь растянуто, что общий разговор был просто невозможен. Каждый беседовал вполголоса со своим соседом. Гитлер негромко говорил что-то обеим дамам около него или шушукался с Евой Браун, держа ее иногда за руку. Но часто он прсто молчал или, о чем-то размышляя, пристально уставлялся взглядом в камин. В такие минуты все замолкали, чтобы не нарушить поток его мыслей.

Иногда разговор вертелся вокруг только что просмотренных фильмов, причем суждения об исполнительницах высказывал в основном Гитлер, а об актерах — Ева Браун. Никто даже и не пробовал хоть чуть приподнять пустяковый уровень беседы, заговорить хотя бы о новых выразительных формах, найденных режиссером. Да, впрочем, сам подбор фильмов почти не давал для этого шансов: это были сплошь развлекательные суррогаты. Экспериментальное киноискусство того времени, хотя бы, например, лента Курта Эртеля о Микельанджело, никогда, во всяком случае в моем присутствии, не демонстрировалась здесь. От случая к случаю Борман не упускал возможности незаметно подкусить Геббельса, ответственного за германское кинопроизводство. Он отпускал язвительные замечания, вроде того, что картине «Разбитый кувшин» Геббельс чинил всякие препятствия, потому что в прихрамывающем сельском судье Адаме, в исполнении Эмиля Яннингса, он заподозрил карикатуру на себя. С издевательским наслеждением Гитлер просмотрел этот снятый с экранов фильм, и распорядился выпустить его, начиная с демонстрации в самом большом кинотеатре «Берлинское кино». Однако — и это очень показательно для далеко небезусловной силы приказов Гитлера — картина эта еще долго не появлялась в прокате. Но Борман не ослаблял хватку, пока Гитлер не рассердился не на шутку и в энергичном стиле не разъяснил Геббельсу, что его распоряжения должны выполняться.

В годы войны Гитлер отказался от ежевечерней кинопрограммы, потому что, как он выразился, готов отказаться от своего любимого развлечения «из сострадания к терпящим лишения немецким солдатам». Вместо этого заводили пластинки. Несмотря на отличную их коллекцию, интерес Гитлера был крайне ограничен. Ни музыка барокко, ни классика, ни камерная музыка, ни симфонические произведения ничего ему не говорили. Вместо этого, в раз и навсегда установленной последовательности, за несколькими бравурными отрывками из вагнеровских опер шла оперетта. И все. Гитлер тешил свое честолюбие угадыванием имен исполнительниц и радовался, что часто случалось, когда попадал в точку.

Для оживления этих скудных увеселений обносили шампанским, после занятия Франции — трофейным, дешевых сортов: шампанское лучших марок осело в подвалах Геринга и его маршалов от авиации. После часа, несмотря на героические усилия, кто-нибудь из присутствующих уже не мог удержаться от зевка. Но вечер тянулся еще с час — в однообразной, утомительной пустоте, пока Ева Браун не обменивалась несколькими словами с Гитлером и не получала разрешения подняться наверх. Сам Гитлер вставал с кресла еще четвертью часа позднее и прощался. Нередко этим часы всеобщей скованности сменялись самым непринужденным общением оставшихся за коньяком и шампанским, испытывавших чувство истинного освобождения.

Уже утром, смертельно усталыми, мы возвращались домой, усталыми — от ничегонеделанья. Если такие дни следовали друг за другом, то у меня начиналась, как я тогда это называл, «горная болезнь» — от затяжного безделья я чувствовал себя вялым и опустошенным. Только если праздность Гитлера прерывалась серией совещаний, у меня появлялось время сесть с моими сотрудниками за работу. Как постоянный и заметно привечаемый гость, да к тому же и обитатель Оберзальцберга, я не мог, не нарушая правил вежливости, оставаться в стороне от этих вечеров, как бы они ни были мучительны. Пресс-шеф д-р Дитрих отважился пару раз отправиться на мероприятия Зальцбургского фестиваля, чем вызвал неудовольствие Гитлера. Во время продолжительного пребывания Гитлера в Бергхофе оставался — если не забрасывать работу совсем — только один выход — бегство в Берлин.

Иногда наезжали из старого мюнхенского или берлинского окружения Гитлера такие знакомые, как Шварц, Геббельс или Герман Эссер. Но случалось это на удивление редко, и всегда — на один-два дня. И даже Гесса, у которого были все основания своим присутствием несколько охладить кипучую активность своего представителя Бормана, я встречал там не более двух-трех раз. Впрочем, и эти самые близкие сотрудники, с которыми то и дело мы встречались за обеденным столом в Рейхсканцелярии, определенно избегали Оберзальцберга. Это просто бросалось в глаза, потому что при их появлении Гитлер обычно им радовался и почти всегда просил приезжать сюда передохнуть чаще и подольше. Для них же, вокруг каждого из которых со временем сложился свой круг общения, более длительное пребывание было бы связано с определенными неудобствами, приспособлением к совершенно иному режиму дня и к малопривлекательной, эгоистичной, хотя в то же время и не лишенной шарма, манере Гитлера всех подчинять себе. А старых боевых соратников, которых он уже и в Мюнхене избегал и для которых приглашение посетить Оберзальцберг было бы событием, он вообще не желал здесь видеть.

Когда гостевали его старые партийные соратники, Еве Браун позволялось также присутствовать. Но она немедленно изгонялась, если к столу приезжали другие вельможные лица Рейха, например, имперские министры. Даже если появлялся Геринг с супругой, Ева Браун должна была оставаться в своей комнате. Очевидно, Гитлер был довольно невысокого мнения о светскости ее манер. В такие часы ее затворничества я нередко составлял ей в ее комнате рядом со спальней Гитлера компанию. Она была так зажата, что не осмеливалась в подобной ситуации даже просто выйти из дома на прогулку: «На выходе я могу столкнуться с Герингами».

Вообще Гитлер совершенно не считался с ее присутствием. Без всякого смущения он мог при ней разглагольствовать о своем отношении к женщинам: «По-настоящему интеллектуальные мужчины должны жить с очень примитивной и глуповатой женщиной. Подумайте, что было бы, если бы около меня была женщина, которая совала бы нос в мою работу! В мои свободные часы мне нужен покой… Жениться я бы никогда не смог. А если бы еще и дети — какие проблемы! В конце они еще и попробовали бы сделать моего сына моим преемником. Да к тому же у такого, каков я есть, не может родиться порядочный сын. В таких случаях это уж как правило. Вы же знаете, сын Гете был совсем никудышный человек!.. Ко мне, холостяку, липнут многие женщины. Это имело особое значение в годы моей борьбы. Это как у киноактера: стоит ему только жениться, он что-то теряет в глазах обожающих его женщин и перестает быть их кумиром».

Он был убежден, что обладает в глазах женщин особым, очень сильным эротическим магнетизмом. Но и в этом пункте он был сама подозрительность: я никогда не уверен, часто повторял он, — оказывает ли мне женщина внимание как рейхсканцлеру или как Адольфу Гитлеру, а женщин с живым умом он, как это весьма негалантно им снова и снова повторялось, он ни за что бы около себя не потерпел. Развивая свои мысли в этом направлении, он, очевидно, не отдавал себе отчета, насколько это должно было оскорбительно звучать для присутствующих дам. Однако, Гитлер умел показать себя и как заботливый семьянин. Однажды, когда Ева Браун сильно запаздывала с лыжной прогулки к чаю, он изображал беспокойство, нервозно посматривал на часы, встревоженно вопрошал, не приключилось ли с ней чего.

Ева Браун происходила из простой семьи, отец ее был школьным учителем. Я имел случай познакомиться с ее родителями, жили они уединенно и до самого конца — самым скромным образом. Да и сама Ева Браун оставалась непритязательной, неброско одетой и носила самые что ни на есть дешевые украшения (3), полученные в подарок от Гитлера к Рождеству или дню рождения. Обычно это были полудрагоценные камни, в лучшем случае ценой в сотню марок и прямо-таки оскорбительной заурядности. Борман приносил ассортимент, а Гитлер выбирал, обнаруживая при этом, как мне казалось, мещанский вкус, отдавая предпочтение совершенно ничтожным побрякушкам.

Ева Браун была вне политики и едва ли когда-нибудь пыталась влиять на Гитлера. Но своим острым взглядом на реальности повседневного быта она иногда критически высказывалась по поводу разного рода неполадок мюнхенской жизни. Борману это было не по душе, потому что после каждого такого случая его тут же вызывали на ковер. Она была спортивна, хорошая неутомимая лыжница, с которой мы вместе устраивали прогулки и за пределами огороженной зоны. А однажды Гитлер дал ей отпуск на целую неделю — конечно, на время своего отсутствия на Горе. Вместе с нами она поехала на несколько дней в Цюрс, где, неузнанная, с величайшим увлечением, чуть ли не до утра, танцевала с молодыми офицерами. Она была бесконечно далека от намерения сыграть этакую современную мадам Помпадур. Для историка Ева Браун может представлять интерес только как фон, на котором раскрывались характерологические особенности Гитлера.

Из определенного сочувствия к ее положению я вскоре проникся симпатией к этой несчастной женщине, очень привязанной к Гитлеру. К тому же нас объединяла нелюбовь к Борману, тогда еще только из-за того, как высокомерно и тупо он совершал насилие над природой и как он изменял жене. Когда на Нюрнбергском процессе я услышал, что Гитлер женился на Еве Браун на остававшиеся им полтора суток, я порадовался за нее — хотя, впрочем, и в этом сквозил цинизм, с которым Гитлер обращался с ней, да и вообще со всеми женщинами.

Я много раз себя спрашивал, испытал ли Гитлер что-то похожее на любовь к детям. Во всяком случае, было заметно, что он как-то напрягался, вступая в контакт с чужими или даже ему знакомыми детьми. Он даже старался по-прятельски, по-отечески чем-то заняться вместе с ними — и хоть бы раз получилось! Ему никак не удавалось найти верный, непринужденный тон общения: после нескольких поощрительных слов он тут же поворачивался спиной и заговаривал с другим. Он смотрел на детей как на подрастающее поголовье, как на представителей следующего поколения, и его могли радовать скорее их внешность (белокурый, голубоглазый), рост (сильный, здоровый) или интеллект (молодой, цепкий), чем собственно детская сущность. На моих детей его личность не оказала ровно никакого воздействия.

От светской жизни на Оберзальцберге в памяти осталось только воспоминание о поразительной ее пустоте. К счастью, еще в первые годы моего заключения, еще по свежей памяти, я записал обрывки каких-то разговоров, которые я могу до известной степени считать аутентичными.

В разговорах за чаем — а их прошла не одна сотня — обсуждались мода, вопросы собаководства, театра и кино, говорилось об оперетте и ее звездах, а кроме того — о всяких мелочах из семейной жизни отсутствовавших в данный момент. Гитлер почти совсем не высказывался о евреях, о своих внутриполитических противниках и уж ни словом не упоминал о необходимости строительства концлагерей. Вероятно, это объяснялось не столько определенным его намерением, сколько банальностью самих тем. Зато на удивление часто Гитлер высмеивал своих ближайших сотрудников. Нет ничего удивительного, что именно это сильнее врезалось в память: ведь, в конце концов, речь шла о лицах, стоявших абсолютно вне всякой публичной критики. Узкий круг не был связан обетом молчания, а от женщин Гитлер и вообще считал бессмысленным требовать каких-либо заверений в конфиденциальности. Рассчитывал ли он пробудить к себе особые симпатии, говоря о всех и вся столь пренебрежительно? Или это было выражением его абсолютного презрения ко всем людям и любым событиям?

Гитлер часто уничижительно отзывался о создаваемом Гиммлером мифе вокруг СС: «Что за чушь! Только-только наступило время, отбросившее всякую мистику, и пожалуйста — он начинает все с начала! Так уж тогда лучше и остаться в лоне церкви. У нее, по крайней мере, есть традиции. Чего стоит одна мысль сделать из меня когда-нибудь „святого СС“! Подумать только! Да я в гробу перевернусь!»

«Недавно Гиммлер опять выступил с речью, в которой обозвал Карла Великого „убийцей саксов“. Гибель многих саксов не может рассматриваться как историческое преступление, как полагает Гиммлер. Карл Великий сделал большое дело, подчинив себе Видукинда и быстренько перебив саксов. Это сделало возможным распространение империи франков и западной культуры на Германию». (Нужен комментарий — В.И.)

Гиммлер организовал с помощью ученых раскопки из времен доисторических. «И зачем только мы перед всем миром твердим, что у нас нет прошлого? Мало того, что римляне возводили уже огромные сооружения, когда наши предки еще жили в глинобитных жилищах, так Гиммлер принялся теперь за раскопки этих поселений и впадает в экстаз от всякого, что попадется, глиняного черепка и каменного топора. Мы этим только доказываем, что мы все еще охотились с каменными топорами и сбивались в груду у открытого костра, когда Греция и Рим уже находились на высочайшей ступени культуры. У нас более чем достаточно оснований помалкивать о своем прошлом. А Гиммлер вместо этого трезвонит об этом повсюду. Можно себе представить, с каким презрением сегодняшние римляне смеются над этими откровениями».

Тогда как в берлинском кругу своих политических сотрудников он крайне резко высказывался против церкви, то здесь, в присутствии женщин, он придерживался более примирительного тона — один из примеров тому, как приспосабливал он свои суждения к данной аудитории.

«Церковь, конечно, для народа нужна. Это сильный и стабильный элемент», — мог он разъяснять в своем приватном кружке. Правда, в данном случае он имел в виду инструмент, который был бы на его стороне: «Если бы Райби (так он именовал рейхсепископа Людвига Мюллера) был действительно личностью! Но зачем же возводить в сан какого-то ничтожного полкового священника? Да я бы с охотой оказал ему поддержку. Но на что она ему? Евангелическая церковь могла бы у нас с моей помощью стать государственной церковью, как в Англии».

Даже еще и в 1942 г. Гитлер в одном из разговоров на Оберзальцберге подчеркнул, что он считает существование церкви в жизни государства совершенно необходимым. Он был бы просто счастлив, объявись какой-нибудь выдающийся церковник, который смог бы возглавить одну — а лучше еще, объединив их, — обе церкви. Он по-прежнему сожалеет, что рейхсепископ Мюллер не тот человек, который был бы способен осуществить его далеко простирающиеся планы. При этом он весьма резко осудил борьбу против церкви как преступление перед будущим народа, потому как невозможно заменить церковь «партидеологией». Не может быть сомнений в том, что с течением времени церковь сумеет приспособиться к политическим целям национал-социализма: на протяжении своей истории она, видит Бог, только этим и занималась. Создание какой-то партрелигии означало бы просто впадение в средневековый мистицизм. Все это мифотворчество вокруг СС и нечитабельный труд Розенберга «Миф двадцатого столетия» вполне это доказали.

Если бы в таком, обращенном к самому себе монологу, прозвучали более резкие суждения о церкви, Борман тут же бы вытащил из кармана всегда при нем находившиеся белые карточки: он записывал все, казавшиеся ему важными, суждения Гитлера. С особой жедностью он заносил на них пренебрежительные высказывания о церкви. Я предполагал, что он собирает материал для будущей биографии Гитлера.

Когда в 1937 г. он узнал о том, что на предприятиях, принадлежавших партии, а также в СС многие его сторонники заявили о выходе из церкви, поскольку-де она упорствует в своем противодействии намерениям Гитлера, то он, по соображениям оппортунистическим, приказал своим ведущим политическим сотрудникам, но прежде всего — Герингу и Геббельсу — и впредь числиться прихожанами. И он сам останется в католической церкви, хотя у него нет к ней внутренней привязанности. Он и остался в ней до самого самоубийства.

Каким образом Гитлер представлял себе свою государственную церковь, видно из неоднократно им повторявшегося рассказа о посещении его делегацией каких-то высокопоставленных арабов. Когда мусульмане, так излагали свою историческую версию гости, собрались в VIII в. вторгнуться через Францию в центральную Европу, они, к несчастью, потерпели поражение при Пуатье. Если бы тогда победили арабы, то сегодняшний мир был бы мусульманским. Они навязали бы германским народностям религию, главный постулат которой — распространять истинную веру мечом и подчинять ей все другие народы — прямо-таки в крови у германцев. Но в силу своей расовой неполноценности завоеватели не смогли бы долго продержаться в противостоянии выросшим в более суровых климатических условиях и более физически сильным местным жителям. Так что в конечном счете во главе этой части исламской мировой империи оказались бы не арабы, а омусульманенные германцы. Свой рассказ Гитлер обыкновенно заключал следующим рассуждением: «Вообще наша беда в том, что не та у нас религия. Почему у нас не религия японцев, которая превыше всего ставит жертву во имя отечества? Да и мусульманская вера была бы для нас более подходящей, чем, как назло, это христианство с его дряблым страстотерпием». Поразительно, но еще до войны он нередко утверждал: «Сегодня сибиряки, белорусы и степные люди живут очень здоровой жизнью. Это делает их способными к развитию и в долгосрочной перспективе они биологически будут превосходить немцев». Мысль, которую в последние месяцы войны он, вероятно, частенько вспоминал.

Розанберг распродавал свою 700-страничную книгу «Миф двадцатого века» сотнями тысяч экземпляров. В общественном мнении она воспринималась как основополагающий труд партийной идеологии, но Гитлер во время таких чаепитий отзывался о ней как «штука, которую никто не поймет», написанную «неким узколобым прибалтом со страшно усложненным способом мышления». Он все удивлялся, что такого рода книга смогла заполучить такие тиражи: «Это же шаг назад, в средневековые представления!» Не ясно, дошли ли до Розенберга эти частные высказывания.

Культура древних греков была для Гитлера совершенством во всех ее проявлениях. Их мироощущение, как оно, к примеру, преломилось в архитектуре, — «свежее и здоровое». Однажды он был в большом мечтательном возбуждении от фотографии какой-то пловчихи: «Что за великолепное тело Вы сегодня можете увидеть! Только в наш век молодежь начинает, благодаря спорту, приближаться к эллинистическим идеалам. А ведь как столетиями тело находилось в забросе! В этом наше время сильно отличается от всех культурных эпох со времен античности». Но для себя лично занятия спортом он отвергал. Не слышал я от него и упоминаний о занятиях каким-либо видом спорта в молодые годы.

Под греками он прежде всего подразумевал дорийцев. Тут сказывалось, конечно, выдвинутое некоторыми учеными предположение, что пришедшая с севера народность дорийцев была германского происхождения и не принадлежала к кругу средиземноморской культуры.

Одной из самых излюбленных его тем была охотничья страсть Геринга: «И как только может человек этим увлекаться. Убийство животных, если уж оно неизбежно, должно быть занятием мясника. Да еще и платить за это немало… Я понимаю, что профессионалы-егеря должны отстреливать больных зверей. Ну было бы это, по крайней мере, как-то связано с риском, как в древности, когда охотились с копьем. Но сегодня, когда всякий с большим пузом может издалека подстрелить зверя… Охота и верховая езда — последние пережитки отмеревшего феодального мира».

Одним из видов удовольствия было для него выслушивание пересказов, с массой подробностей, послом Хевелем, представителем Риббентропа при Гитлере, разговоров по телефону с министром иностранных дел. Гитлер давал ему советы, каким образом он может смутить или привести в смятение своего шефа. Бывало, что Гитлер вплотную подходил к Хевелю, беседовавшему с Риббентропом, и тот, прикрыв микрофон рукой, повторял слова министра, а Гитлер нашептывал ответы. Чаще всего это были саркастические реплики, которые не могли не усиливать озабоченность и без того подозрительного министра, что во внешнеполитических вопросах Гитлер может оказаться под влиянием не тех кругов и тем самым поставить под вопрос его компетентность как министра.

Даже после весьма драматических переговоров Гитлер мог посмеяться над своими партнерами. Как-то раз он искусно разыгранным темпераментным взрывом дал Шушнигу во время переговоров в Оберзальцбурге 12 февраля 1938 г. ясно осознать всю серьезность положения и тем самым принудил того к капитуляции. (Нужен комментарий — В.И.) Многие из его истерических выходок, о которых часто пишут, были скорее всего как раз таким лицедейством. А вообще же именно владение собой было одной из самых примечательных черт Гитлера. В моем присутствии в те годы он лишь в единичных случаях выходил из себя.

Примерно в 1936 г. Шахт появился в Бергхофе, где он должен был сделать Гитлеру доклад. Мы, гости, в это время находились на примыкающей к жилой комнате хозяина дома террасе, куда было распахнуто огромное окно. Насколько можно было судить, Гитлер в высшей степени возбужденно атаковал министра экономики. Диалог с обеих сторон становился все резче и вдруг оборвался. Гитлер в ярости появился на террасе и еще долго распространялся о своем упрямом и закосневшем министре, затрудняющем ему политику вооружения. Другой случай крайнего возбуждения связан с пастором Нимеллером (нужен комментарий — В.И.) в 1937 г., который в берлинском округе Далем снова выступил с бунтарской проповедью. Одновременно с этой информацией Гитлеру передали и записи телефонных разговоров Нимеллера. Каким-то лающим голосом Гитлер приказал отправить пастора в концлагерь, и поскольку он неисправим, никогда его оттуда не выпускать.

А еще один случай ведет к его ранней молодости. На пути из Будвейса в Кремс в 1942 г. стоял у дороги указатель в сторону села Шпиталь под Вейтрей, близ чешской границы, где — как утверждала табличка указателя, «в своей молодости жил фюрер». Солидный дом в зажиточном селе. Я рассказал об этом Гитлеру. Он моментально вышел из себя, заорал, чтобы немедленно появился Борман. Тот возник с недоуменным лицом. Гитлер резко на него обрушился: он же не раз указывал, что это местечко ни в коем случае не должно упоминаться. Так этот осел-гауляйтер еще и указатель поставил. Убрать немедленно! Я тогда не мог объяснить себе причину его волнения, потому что в других случаях он радовался, когда Борман сообщал ему о поддержании в порядке иных мемориальных мест, связанных с его молодостью, вокруг Линца и Брандау. Очевидно, были особые на то причины, чтобы стереть воспоминание о каком-то отрезке времени. Сегодня известно о непроясненных семейных обстоятельствах, теряющих свой след в этом уголке австрийских лесов.

Из под его карандаша частенько возникал эскизный рисунок одной из башен исторических крепостных укреплений Линца: «Здесь было мое любимое место для игр. Учеником я был плохим, но во всех проказах — всегда впереди. А эту башню я хочу со временем в память о тех моих годах перестроить в большую молодежную базу». Он часто рассказывал о первых своих политических впечатлениях молодости. Почти у всех его соучеников в Линце было обостренное чувство протеста против притока чехов в Австро-Германию, это было, рассказывал он, моим первым подступом к пониманию национальных проблем вообще. А позднее, в Вене, по какому-то мгновенному наитию у него открылись глаза на еврейскую угрозу, многие рабочие из его среды были настроены резко антисемитски. Но в одном он не соглашался с рабочими-строителями: «Я отвергал их социал-демократические взгляды, никогда не был я и членом профсоюза. Это и доставило мне первые неприятности политического характера». Возможно, поэтому он без удовольствия вспоминал Вену и, совсем наоборот, мечтательно вздыхал о довоенном Мюнхене, до удивления часто и охотно — о мясных лавках с колбасами.

Безграничным уважением пользовался у него епископ Линца времен его молодости, который своей энергией сумел преодолеть все препятствия, возникшие вокруг строительства линцского собора грандиозных масштабов; он хотел непременно превзойти собор св. Стефана в Вене, из-за чего и возникли осложнения с австрийским правительством, не желавшим уступать пальму первенства Вены. (4) За этим обычно следовали рассуждения о нетерпимости центрального австрийского правительства ко всем самостоятельным культурным инициативам в таких городах, как Грац, Линц или Инсбрук, просто подавлявшим их. Оно, видать, не осознавало, что оно тем самым насильно навязывало уравниловку целым землям. А вот теперь, когда он сам может все решать, он поможет своему родному городу восстановить свои законные права. Его программа превращения Линца в «мировой город» предусматривала возведение большого числа парадных построек по обоим берегам Дуная, а его берега должны были соединиться висячим мостом. Кульминационной точкой всего замысла должно было стать огромное здание аппарата гау НСДАП, с обширнейшим залом для собраний и башней с колоколами. В этой башне он предусмотрел для себя крипту, подземное погребение. Другими центральными строениями на берегу Дуная должны были стать ратуша, фешенебельный отель, большое здание театра, здание верховного командования, стадион, картинная галерея, библиотека, музей истории оружия, выставочный павильон, а также два памятника — Освобождения 1938 г. и в честь Антона Брукнера (5). Мне поручался проект картинной галереи и стадиона, который должен был раскинуться на откосе горы с видом на город. А неподалеку, также на возвышенности, предстояло построить резиденцию для Гитлера после его отхода в старости от политики.

Гитлер был навсегда зачарован перспективой столетиями складывавшегося ансамбля набережных Будапешта, как она открывается с дунайских мостов. Его честолюбивый замысел заключался в том, чтобы превратить Линц в немецкий Будапешт. Вена, как он отмечал в этой связи, вообще неверно спланирована — обращена к Дунаю спиной. Проектировщики упустили шанс включить речной поток в архитектурный облик города. Уже по одному тому, что ему удастся сделать в Линце, его отчий город сможет смело вступить в конкуренцию с Веной. Конечно, такого рода замечания были не вполне серьезны: его подводила нелюбовь к Вене, которая время от времени неожиданно в нем прорывалась. По другим поводам он также часто отмечал, что Вене привалила поразительная градостроительная удача, когда приступили к застройке валов бывших крепостных сооружений.

Еще до начала войны Гитлер иногда говаривал, что по достижению своих политических целей он отойдет от власти и мечтает закончить свои дни в Линце. В старости он полностью будет воздерживаться от политической активности, потому что только в этом случае его преемник сможет завоевать свой политический авторитет. Он не будет лезть к нему со своими советами. Люди быстренько повернутся к его преемнику, как только почувствуют, что в его руках реальная власть. А его все равно скоро забудут, все его оставят. Не без сочувствия к самому себе он продолжал: «Может, иногда и навестит меня кто-нибудь из моих старых сотрудников, но я не очень на это рассчитываю. Кроме фройляйн Браун я никого не возьму с собой туда. Фройляйн Браун и моего пса. Я буду очень одинок. Да и как я бы мог кого-то удерживать при себе силой? Да на меня просто не будут обращать внимания. Все побегут за моим преемником! Ну, может, раз в год, в день рождения они ко мне и придут». Естественно, все сидящие за столом начинали заверять его в своей преданности и в том, что они всегда будут вместе с ним. Могу только догадываться о мотивах частых его разговоров о раннем отходе от политики — во всяком случае, создавалось впечатление, что он исходил из того, что не магнетизм его личности, а обладание властью является источником и основой его авторитета. Ореол вокруг его чела казался его сотрудникам, не причастным к самому узкому кругу, несравненно больше и ярче. Среди же своих не произносили с почтительным придыханием «фюрер», а говорили просто «шеф» и приветствовали друг друга не предписанным «Хайль Гитлер», а просто по-человечески желали друг другу доброго дня. Можно было, не вызывая у Гитлера неудовольствия, слегка и поиронизировать над ним. Его излюбленную формулу: «На это есть две возможности» часто в его присутствии и по вполне банальным поводам использовала одна из его секретарш фройляйн Шредер. Например: «На то есть две возможности — либо дождь пойдет, либо нет». Ева Браун без смущения в присутствии всех за столом могла заметить, что его голстук не подходит к костюму, а то и шаловливо именовала себя «матушкой этой страны».

Как-то раз за большим круглым столом в чайном домике Гитлер вперил в меня, не мигая, свой взгляд. Вместо того, чтобы отвести глаза, я воспринял это как своего рода вызов. Кто знает, какие атавистические инстинкты толкают к такому поединку, когда два противника смотрят в упор в глаза друг другу, пока один не сдастся. Обычно я всегда выигрывал такие перегляды. Но на этот раз мне пришлось призвать всю, почти сверхчеловеческую, энергию — время, казалось, остановилось — чтобы не поддаться все нараставшему давлению, искусу закрыть веки; наконец, Гитлер опустил веки и сразу же заговорил о чем -то со своей соседкой.

Я часто задавал себе вопрос: что мешает мне считать Гитлера своим другом? Я был постоянно в его окружении, в его частном обиходе чувствовал себя почти как дома и был, кроме того, его первейшим сотрудником в столь им любимой области, в архитектуре.

Мешало все. В жизни своей я не встречал человека, так тщательно скрывавшего свои чувства, и если они и приоткрывались, то всего на какое-то мгновение. Во время заключения в Шпандау я обсуждал с Гессом эту особенность Гитлера. По общему нашему заключению, бывали такие минуты, когда казалось, что ты к нему как-то приблизился. Но это всегда оказывалось заблуждением. Если очень осторожно ты начинал переходить на предложенный им дружеский тон, он тут же воздвигал непреодолимую защитную стену.

Впрочем, Гесс полагал, что все же одно исключение было — Дитрих Эккардт. Но основательнее обсудив этот казус, мы пришли к заключению, что здесь все же скорее имело место почтительное отношение к старшему по возрасту и в антисемитских кругах весьма уважаемому писателю, чем дружба. После кончины Эккардта в 1923 г. только четыре человека обращались к Гитлеру по-дружески на «ты»: Эссер, Кристиан Вебер, Штрайхер и Рем (6). По отношению к первому из названных он воспользовался после 1933 г. первым удобным поводом, чтобы вернуться к «Вы», второго он просто избегал, с третьим обращался совершенно безличностно, а четвертого приказал убить (Нужен комментарий — В.И.). Даже по отношению к Еве Браун он никогда не был абсолютно раскован и человечен: дистанция между фюрером нации и простой девушкой постоянно поддерживалась. Иногда он не очень к месту обращался к ней «чапперль». Это баварское простонародное словцо, означающее примерно «малышка», и передавало его отношение к ней.

Авантюризм своего предназначения, масштаб ставки в игре были им по-настоящему осознаны после продолжительной беседы в ноябре 1936 г. на Оберзальцберге с кардиналом Фаульхабером. После ее окончания мы сидели с ним вдвоем в эркере столовой, в наплывающих сумерках. После долгого молчания, когда он смотрел куда-то за окно, он произнес задумчиво: «На то у меня две возможности: либо полностью претворить мои планы, либо потерпеть крушение. Осуществлю я их — и я войду в историю как один из величайших ее творцов, потреплю крах — и я буду осужден, ненавидим и проклят».