"Свет разума" - читать интересную книгу автора (Шмелев Иван Сергеевич)Иван Шмелев. Свет разумаС горы далеко видно. Карабкается кто-то от городка. Постоит у разбитой дачки, у виноградника, нырнет в балку, опять на бугор, опять в балку. Как будто, дьякон... Но зачем он сюда забрался? Не время теперь гулять. Что-нибудь очень важное?.. Остановился, чего-то глядит на море. Зимнее оно, крутит мутью. Над ним – бакланы, как черные узелки на нитке. Чего – махнул рукой. Понятно: пропало все! Мне – понятно. Живет дьякон внизу, в узенькой улочке, домосед. Служить-то не с кем: месяц, как взяли батюшку, увезли. Сидит – кукурузу грызет с ребятами. Пройдется по улочкам, пошепчется. В улочках-то чего не увидишь! А вот как взошел на горку да огляделся... Не со святой ли водой ко мне? Недавно Крещение было. Прошло Рождество, темное. В Крыму оно темное, без снега. Только на Куш-Кае, на высокой горе, блестит: выпал белый и крепкий снег, и белое Рождество там стало – радостная зима, далекая. Розовая – по зорям, синяя – к вечеру, в месяце – лед зеленый. А здесь, на земле, темно: бурый камень да черные деревья. Славить Христа – кому? Кому петь: “Возсия мирови Свет Разума?..” Я сижу на горе, с мешком. В мешке у меня дубье. Дубье – голова и мысли. “Возсия мирови Свет Разума?!.” А дьякон лезет. На карачках из балки лезет, как бедный зверь. Космы лицо закрыли. – Го-споди, челове-ка вижу!.. – кричит дьякон. – А я... не знаю, куда деваться, души не стало. Пойду-ка, думаю, прогуляюсь... Бывало, об эту пору сюда взбирались с батюшкой, со святой водой... Ах, люблю я сторону эту вашу... куда ни гляди – простор! “И Тебе видети с высоты Востока!..” А я к вам, по душевному делу, собственно... поделиться сомнениями... не для стакана чая. Теперь нигде ни стакана, ни тем паче чаю. Угощу папироской вас, а вы меня беседой?.. Хотите – и тропарек пропою. Теперь во мне все дробит... Он все такой же: ясный, смешливый даже. Курносый, и глаз прищурен – словно чихнуть обирается. Мужицкий совсем дьякон. И раньше глядел простецки, ходил с рыбаками в море, пивал с дрогалями на базаре, а теперь и за дрогаля признаешь. Лицо корявое, вынуто в щеках резко, стесано топором углами, черняво, темно, с узким-высоким лбом – самое дьяконское, духовное. Батюшка говорил, бывало: “Дегтем от тебя, дьякон, пахнет... ты бы хоть резедой попрыскался!..” Смущался дьякон, оглядывая сапоги, молчал. Семеро ведь детей – на резеду не хватит. И рыбой пахло. И еще пенял батюшка: “Хоть бы ты горло чем смазывал, уж очень ржавый голос-то у тебя!” Голос, правда, был с дребезгом – самый-то ладный, дьячковский голос. Мужицкие сапоги, скребущие, бобриковый халат солдатский, из бывшего лазарета, – полы изгрызены. Нет и духовной шляпы, а рыжая “татарка”. Высок, сухощав и крепок. Но когда угощает папироской, дрожат руки. – Вот, человека увидал – и рад. Да до чего же я рад-то!.. А уж тропарь я вам спою, на все четыре стороны. Извините, не посетили на Рождество. Сами знаете, какое же нынче Христово Рождество было! О. Алексия бесы в Ялту стащили. Я теперь уж один ревную, скудоумный... Приеду в храм, облекусь и пою. Свечей нет. Проповедь говорил на слово: “Возсия мирови Свет Разума”, по теме: “И свет во тьме светит, и тьма его не объя!” – А как, ходят? – На Рождество полна церковь набилась. Рыбаки пришли, самые отбившиеся, никогда раньше не бывали. Ры-бы мне принесли! Знаете Мишку, от тифа-то которой помирал, – мы тогда его с Михал Павлычем отходили, когда и мой Костюшка болел? Принес корзинку камсы, на амвон поставил и пальцем манит. А я возглашаю на ектеньи! А он мне перебивает: “Отец дьякон, рыбы тебе принес!” Меня эта рыба укрепила, говорил с большим одушевлением! Прямо у меня талант проповеди открылся, себе не верю... При батюшке и не помышлял, а теперь жажду проповеди! Открывается мне вся мудрость. Я им прямо: “Свет во тьме светит, и тьма его не объя!” А они вздыхают. “Вот, – говорю, – некоторый человек, яко евангельский рыбарь, принес мне рыбки. Я, конечно, чуда не совершу, но... насыщайтесь, кто голоден! А душу чем насытим?” Выгреб себе три фунтика, и тут же, с амвона, по десятку раздал. И вышло полное насыщение! И уж три раза приносили, кто – что, и насыщались вдосталь. И духовное было насыщение. Прямо им говорю: “Братики, не угасайте! Будет Свет!” А они мне, тихо: “Ничего, бу-дет!” “Нет у нас свечек, – говорю, – возжем сердца!” И возжгли! Пататраки, грек, принес фунт стеариновых! Вот вам и... “свет во тьме”! И справили Рождество. Дьякон смазывает себя по носу – снизу вверх – и усмешливо щурит глаза. Нет, он не унывает. У него семеро, но он и ограбленную попадью принял с тремя ребятами, сбился дюжиной в двух каморках, чего-то варит. – Принял на себя миссию! Пастыря нет – подпасок. А за меня цепляются. Молю Господа и веду. Послали петицию в Ялту, требуем назад пастыря. Все рыбаки и садовники, передовые-то наши, самые социалисты, подмахнули! Тре-буем! Пришел матрос Кубышка с поганого гнезда ихнего, говорит мне: “Ты, дьякон, гляди... как бы в ад тебе не попасть! Наши зудятся, народ ты мутишь на саботаж... рыбаки рыбы нам не дают!” А меня осенило, и показываю в Евангелии, читай: “Блаженни ести, егда... радуйтеся и веселитесь!..” – “Довеселишься!” – говорит. Ну, довеселюсь. Вызвали к Кребсу ихнему. Мальчишка пустоглазый, а кро-ви выпустил!.. Наган-то больше его. Он – Кребс, а я – православный дьякон. Иду, как апостол Павел, без подготовки, памятуя: осенит на суде Господь! Вонзился в меня тот Кребс, плюнул себе на крагу от сердечного озлобления, и: “Арестовать! А-а, народ у меня мутить?!” Ну, что тут пристав покойный, Артемий Осипыч!.. А я ему горчишник, от Евангелия: “Не имаши власти, аще не дано тебе свыше!” Так и перевернуло беса! И вдруг, как из-под земли, делегация от рыбаков, и Кубышка с ними: “Отдай нашего дьякона, нашим именем правишь!” Он им речь, – они ему встречь: “Не перечь!” Отбили... А до вас я вот по какому делу... Дьякон вынул из глубины халата зеленую бумажку. – Язва одна возстала! Прикинулся пророком – и мутит. Вот, почитайте... “Новый Вертоград...” – читаю я на бумажке, машинкой писано. – Черто-град!.. Прости, Господи!.. – кричит дьякон. – Такой соблазн! Не баптист, не евангелист, не штундист, а прямо... дух нечист!.. Все отрицает! И в такое-то время, когда все иноверцы ополчились?! Ни церкви, ни икон, ни... воспылания?!. Отними у народа храм – кабак остался! А Дьякон вскочил, оглянул море, горы: снежную Куш-Каю, дымный и снежный Чатыр-Даг, всплеснул, как дитя, руками: – Да ведь чую: воистину, Храм Божий! Хвалите Его, небеса и воды! Хвалите, великие рыбы и вси бездны, огонь и град, снег и туман... горы и все холмы... и все кедры, и всякий скот, и свиньи, и черви ползучие!.. Но у нас-то с вами разбег мысли, а мужику надо, на-до!.. – стукнул он себе в грудь. – Я про реформацию учил – все на уме построено! А что на уме построено – рассыплется! Согрей душу! Мужику на глаза икону надо, свечку надо, теплую душу надо... Знаю я мужика, из них вышел, и сам мужик. Тоскливо мне с господами сидеть подолгу, засыпаю. Храм Господень с колоколами надо!.. В сердце колокола играют... А не пустоту. С колоколами я мужика до последнего неба подыму! И я вызвал – Кого – – Самого этого езуита, господина Воронова. Ка-кая фамилия! Черный ворон, хоть он и рыжий, с проседью. И вот, послушайте и разрешите сомнение. А вот как было... Еще в самую революцию, как социалисты-то наши на машинах-то все пылили, а интеллигентки, высуня язык, бегали, уж так-то рады, что светопреставление началось... – ах, что бы я мог порассказать... а вы роман бы какой составили!.. – в самое это время и объявился у нас тот господин Воронов, и даже потомственный дворянин. Из Англеи! В нем всякой закваски есть, от всех поколений. Вы его видали! Вот. И я на его лавочке нарвался. Пудов восьми, бык-быком. А как я на лавочке нарвался... Это после было, как я испытывать его ходил, его “Вертоград Сердца”. Но скажу наперед, ибо потом сразу уж все трагической пойдет. Росту он к сажени, плечи – копна, брюхо на аршин вылезло. Ходит в полосатом халате и в ермолке, с трубкой. Рычит, в глазищах туман и кровь. Открыл он с мадамой лавочку “Дружеское Содействие”. Принимать на комиссию. Всякого добра потащили, и он свои картины повесил для прославления. Денег у него было много, и давай по нужде скупать. Купил я у него, простите за глупость... машинку “примус”, за сорок тысяч. Принес жене, а Катерина Александровна моя так вот ручки сложила: “Ах, ты, дурак-дьякон! Слезами своими, что ли, топить-то ее буду? Керосин-то ты мне достал?!” Хлопнул я себя в лоб: правда! Керосину уж другой год нет, и миллионы стоит! Не догадался. Жалко Катеньку было, как она с ребятами за дубовыми кутюками, как вот и вы, по горам ползала. Пошел назад. Не отдает денег! “А, – говорю, – вы мстите, что я дьякон и борюсь идеальным мечом?” “Нет, – говорит, – я в лавке не проповедаю, и у меня правило на стене. Грамотны?” Читаю объявление в разрисованном веночке из незабудок: “Вынесенная вещь назад не принимается”. Хуже Мюр-Мерилиза! А мне сорок тысяч – неделю жить. “Хорошо, – говорит, – возьмите мылом, два куска. Чистота тела первое условие свободы духа!” “Дайте, – говорю, – один кусок и двадцать тысяч!” “Нет. Кусок и... молоток хотите или – щипчики для сахарку?” А сахарку у нас и в помине нет! Взял его мыло, а оно в первую стирку как завертится, как зашипит, так все в вонючий газ и обратилось! Поплакали, постояли над пузыриками, и пузыри-то улетучились, вот вам по слову совести! А мыло-то, дознано потом было, он сам варил по волшебному рецепту мошенническому. Так мы и прозвали: “Воронье мыло духовное!” Но теперь я обращусь к самому важному и даже трагическому. В самые первые недели революции было то. Вышел я раз возглашать на ектенье и вижу: стоит у правого крылоса, поджав руки на брюхе, самый Снесся о. настоятель с преосвященным и поехали мы к самому прокурору. Оскорбляют Церковь! А прокурор новый, присяжный поверенный, воров защищал недавно. Мелким бесом рассыпался, чуть под благословение не полез. “Ах, я так уважаю религиозные проявления! Свобода совести для меня высший идеал, в ореоле блеска! Но... с точки зрения философии и политики, не смею пальца поднять на инакомыслие. Еще я тогда, выходя, сказал о. Алексию: “Пустой граммофон, лопнет скоро!” О. Алексий вздохнул: “Претерпим!” А Собрали мы приходской совет и постановили: претерпеть попущение, но в ограду не допускать. Поставили дрогаля Спиридона Высокого стеречь. Ну, он – ревнитель – и Воронова шугнул, и столик его опрокинул, и дрючком гнал его до самого дома. Тот – в милицию. А я пришел объяснять: борьба у нас идеальная, сам прокурор сказал, а на церковный двор ни за что не пустим. Милицейский начальник почесал нос и отмахнулся: “Хоть проглотите друг дружку, мне не до религии, уходите...” А Стали девушки к нему ходить, “тайну” чтобы узнать. А он им проповедует: .дадим слово жить в духовной любви! Ему женщина, которая с ним приехала, скандалы устраивала, а он ее бил жгутом и поленом. Раз ночью даже в сад в одной сорочке выгнал и орал в окошко: “Совлеки ветхого человека, тогда впущу!” Ну, хуже всякого штундиста. Поняли мы с о. Алексием, что это нам испытание, и обличали по силе возможности. А он грязнейшими клеветами нас. Предложил батюшка ему предстать для словопрения о вере в 4 часа дня в церкви. Отклонил, гадина: “В капище ваше не пойду, а желаете под открытым небом, в моем саду?” В сад к нему не пошли, понятно... в блудилище-то его гнусное! Так все и тянулось. А тут он брешь-то нам и пробил! Тут-то и начинается самая трагедия... дабы воссиял Свет Разума!.. И не знаю, как мне и понимать резюме, что вышло. И вот, метусь... В оны дни пришел к нам, во храм, старший учитель здешний – и добрый же человек какой, но глу-пый! Иван Иваныч, который регентствовал у нас, и говорит внезапно и прикровенно: “Постиг я весь социализм теперь и отрицаю все, а главное – религию и Церковь! Это же все одна профанация и скелет сгнивший!..” А батюшка ему кротко: “И очень хорошо, одной паршивой овцой меньше в стаде”. “Ну, – говорит, – узнаете овцу!” И перекинулся к Воронову. Стал тоже листки раздавать. А дура-ак!.. Тихий дурак, шестеро детей. Но благоустроился. Приятели ему пообещали учебным комиссаром сделать, на весь уезд, и автомобиль сулили. Стал он прихожан соблазнять. “Вон, – говорят, – и учитель новую веру принял... чего-нибудь тут да есть, ему известно, хороший человек был!” Жена его плакала приходила: “Отговорите его, стал все про духовную любовь говорить и от меня отказывается, велит “ветхую плоть” какую-то совлечь... Я, конечно, уж не молодая, но еще не ветхая...” А она – гречанка, простая бабочка. “А он, – говорит, – с молодыми девушками в садах спорит насчет духовной какой-то любви, без брака. Помогите по мере сил!” Что с дураком поделаешь! Но не в сем тревога. Дьякон вынул еще бумажку. Сверху – в медальоне портрет: мурластый, с напухшими глазами, – тупое, бычье. И подписано: “Воронов, глава Духовного Вертограда”. И от Иоанна: “Вы уже очищены... Пребудьте во Мне, и Я в вас”. – Ну, не идол ли индейский, по роже-то?! – воскликнул с великой скорбью дьякон и щелкнул по портрету. – Всего его и веры. Не понимают, но смущаются. Вечерами на аристоне “куплеты” играет в садике, и с ним девицы. Голодают все, а он лепешки печет, кур жарит, и бутылки не переводятся. С “бесами” в дружбе, они ему ордеры на вино дают. Последил я через забор – чистый султан-паша в гареме! В пестром халате с кисточкой, и поет сладеньким голоском: “Пашечка, сестра Машечка... возродимся духовно, сорвем пелену греха!” И они-то, дурехи, грызут кости курячьи, и воркуют: “Сорвемте, братец по духу, Ларион Валерьяныч... только винца дозвольте!” А он бутылку придерживает и томит: “А что есть грех?” – “Стыд, братец”. – “Верно. Ева познала грех – стыд!” Возмутился я духом и возревновал. А он еще: “Будем причащаться духу!” И я крикнул через забор: “Так у тебя непотребный дом?! На это милиция существует!” И побежал в милицию. А начальник мне, дерзко: “Раз он такой магнит – его счастье!” Как-то во мне все спуталось, докладываю-то не. по порядку... Как пришли вторые большевики, он в окошко на шесте выставил: “Долой ветхую церковь”, а внизу: “Всех причащаю Любви!” Стал домогаться, чтобы наш храм ему передали, бумагу подал. Совсем, было, подмахнул ему какой-то комиссар Шпиль, адвокатишка бывший, да наши дрогали подошли с дрючками и матроса привели: “Только подмахни, будет тебе не шпиль, а цельное полено!” Их не поймешь. Венчался у нас чекист Губил – помните, с кулак у него на шее дуля! – всем образам рублевые свечи ставил и велел полное освещение! И вот, уехали с Врангелем. А Этот самый Иван Иваныч и попал к Накануне Крещения достал я иеромонаха одного, привезли втайне из Симферополя, рыбаки сложились на подводу. С трудом и вина достали для совершения таинства Св. Евхаристии. У Токмакова запечатано для комиссаров, в наздраве не дали доктора, из страха: такие-то трусы интеллигенты, предались. А надо все же чистого, вина-то. Да и неверы. А добрые доктора – в чеке сидят. Отслужили обедню. И к самому концу, как с крестным ходом на Иордань идти, на море, смотрю – какой-то мальчишка листочки рассовывает. И мне в руку, на амвон сунул! Напечатано на машинке: “Я, учитель Иван Иваныч Малов, отвергаю Церковь и Крещение и принимаю новое, огнем и духом, сегодня, в 12 часов дня, на море, всенародно, со своей семьей”. И тут я возмутился духом и возревновал! Говорю о. иеромонаху: “Нарушим все каноны, предадим анафеме сейчас же, извергнем из лона сами, дабы соблазн парализовать, в назидание пасомым, хоть и собора нет, и время неположенное!” Но иеромонах поколебался: надо увещевать! А какое там увещевать, раз сейчас Возглашаю верующим с амвона: “Братие, как и в прежние годы, шествуем крестным ходом на Иордань и освятим воду, и... – тут я голосу припустил, – возревнуем о Господе и будем вкупе, да знамение Кресте Господне на нас!” И пошли. Все. И только тронулись с “Царю Небесный”, в преднесении хоругвей, – наро-ду, откуда только взялось! Столько никогда не видал на Иордани. А это через листочки по городу, что учитель новую веру принимает – – Мятется во мне, и психологию я знаю, но Вы знаете нашу пристань. Слева, где ресторанчик пустой на сваях, поближе к пристани, поставили С пристани мне все видно. И такое во мне смятение!.. Возглашаю, а сам на трагедию взираю. Запели “Спаси, Господи, люди Твоя”... и иеромонах спустился по лесенке Крест в море погружать, и все на колени пали по моему знаку. И как в третий раз погрузили Крест, Ворон и приказал Ивану Иванычу в море погрузиться, а сам книгой на него, как опахалом. Тот скинул пальтишко – и бух по шейку! А Ворон руки воздел. Да хватился детишек, а мать их в народ запрятала! Тот, дурак-то, из моря машет, желтый скелет страшенный, и Ворон призывает зычно: “Идите в мой Вертоград!” – а народ сомкнулся. И бакланы, помню, над дураком-то нашим вместо голубя пронеслись, черные, как нечистые духи! Слышу – кричат в народе: “Зачем дозволяют позорить веру?! В море Вот... понимаю: язычество допустил в пресветлую нашу веру. Но... всему применение бывает?.. И тревога мутит меня... Хотя, с одной стороны, после позора дурацкого, ни одна душа не пойдет тому дураку вослед, но... не превысил ли? Не имею благодати ведь? Хотя, с другой стороны, или – гордыня во мне это? Ведь поняли без слов! И в сем оказательстве... не мой, не мой!.. – всхлипнул от волнения и восторга дьякон и смазал ладонью по носу, снизу вверх. – А всего народа – Свет Разума?! По силе возможности душа сказала?.. – Конечно... и здесь – Свет Разума, – сказал я и почувствовал, что дубовая клепка с моей головы спадает. – Согласны?!. – воскликнул радостный, как дитя, дьякон. – Ну, превышение... и тонкого духа нет... высоты-то! Но... что прикажете делать... на грошиках живем... последнюю нашу Св. Чашу отобрали... уж оловянную иеромонах привез, походную... Можно и горшок, думаю? Начерно все... но... Он поднялся и поглядел на горы. – Спою тропарек... петь хочется! Ах, чего-то душа хочет, интимного... С тем и шел. Пройдусь, думаю, на горы, воспою... И тревога во мне, и радость, покою нет... Он пел на все четыре стороны – и на далекую белую зиму, и на мутные волны моря, и на грязный камень, и на дали. Дребезгом пел, восторженным. – И вот, уж и победа! – воскликнул он, садясь и подхватывая колени. – Дурачок-то наш звал меня! В тот же вечер без памяти свалился. Сорок градусов! Три дня без памяти. Прибежала жена: “Идите, помирает!” Прихожу, а там уж Ворон сидит, как бес, за душой пришел. Лежит наш дурачок Иваныч, и свечка восковая при нем горит, у иконы Спасителя. Плачет: “Не даю И мы хорошо поговорили, на высоте. |
|
|