"Емельян Пугачев. Книга 3" - читать интересную книгу автора (Шишков Вячеслав Яковлевич)

Глава 3. Пугачёв на Воскресенском заводе.

1

Как только узналось, что царь-батюшка прошел Малые Ярки и приближается к Воскресенскому заводу, все работные люди с детьми и бабами высыпали на дорогу версты за две от заводских построек. Народ бежал, шел и ехал из деревни Александровки, что стояла у больших прудов за плотиною, а также из рабочего поселка, расположенного внутри завода.

Поселок, состоявший из немудреных хибарок, среди которых, впрочем, высились и обширные, изукрашенные резьбой избы, растянулся от земляного вала с деревянной стеной до так называемого канала. Хотя, в сущности, это не канал был, а небольшая речка Тора. У самой заводской стены речка была запружена плотиной, получилось многоводное озеро — «скоп воды», а дальше, в пределах заводского участка, речку Тору выпрямили, одев берега её в бревна и доски, — получился канал.

Ежели залезть на высокую сосну, можно видёть, как вся заводская площадь, огражденная земляным валом, разрезана каналом на две части: на одной — рабочий поселок, на другой — управительская усадьба, контора, заводские мастерские, склады и церковь во имя Воскресения христова, отчего и завод назван Воскресенским. На самом же канале стояли две вододействующие мельницы — лесопильная и мукомольная. Ни в рабочем поселке, ни даже в управительской усадьбе не было огородов, да и вообще на всем заводе не имелось никакой растительности — ни деревца, ни зеленой травки, и единственная сосна была мертвая. Эта пустынность участка — результат тлетворного действия смертоносных газов, изрыгаемых «домницами» и «штыковыми» горнами. И сами люди, жившие в поселке, немало хирели от газов. Испитые, бледные, с лихорадочно блестящими или вовсе потухшими глазами, они были физически еще сильны, но оставляли впечатление людей болезненных, как будто на солнечном Урале никогда не ласкало их горное солнышко.

…Народ бежит, бежит навстречу царю-батюшке и выстраивается по обе стороны дороги. Весь снег давно ушел в землю, деревья обтрясло ветром, на дороге старая хвоя, шлак, угольная пыль, песок.

— Едут! — дружно заорали парнишки.

Тысячная толпа зашевелилась, бородачи пятернями расчесали бороды, бабы оправили платки и полушалки, старенький попик в ризе вышел с клиром на средину дороги, две красивые молодайки в ярких сарафанах держали блюдо с хлебом-солью.

Показались желанные гости. Впереди полсотня казаков со значками-хорунками, за ними, окруженный близкими, сам царь-батюшка на крупном жеребце в наборчатой сбруе, возле него распушенное большое знамя.

А позади — казаки отдельными сотнями, башкирцы и прочее войско. В хвосте — далеко растянувшийся обоз. И лишь только показался царь в своем зеленом суконном полукафтанье с позументами, толпа опустилась на колени.

— Встаньте, ребятушки! — крикнул Пугачёв. — Вот я, царь ваш, прибыл проведать вас, нуждицу вашу посмотреть, каково живете. Не творят ли вам, рабочему люду, утеснения. Ведь я своего человека поставил над вами, Якова Антипова.

Лица у всех просияли довольными улыбками. Раздались бодрые выкрики:

— Яковом Антипычем мы не обижены… Тухлятиной он, как допрежь бывало, не кормит!

— И жалованья он, Яков-то Антипыч, по копеечке на день набросил. И харч подешевле супротив прежнего отпускает…

Слезать с коня Емельяну Иванычу помогли рыжебородый с хохлатыми бровями Яков Антипов, поставленный управлять заводом, и мастер-литейщик Петр Сысоев. Емельян Иваныч приложился ко кресту, принял хлеб-соль от двух пригожих теток, пошутил с ними, затем спросил:

— Далече ль до завода?

— Да версты полторы, царь-государь. Ишь из-за лесу дымок валит. Ну-к, там.

— Гарно. В таком разе я пешком пойду. Поразмяться… А на моего коня, — усмешливо прищурившись, проговорил Пугачёв, — посадите какого не то старичка почтенного. Кто из вас самый старый-то?

— Да старей нашего батюшки, отца Панфила, никого нетути.

— Отец Панфил, садись, — сказал Пугачёв. — Ермилка, подмогни попу вскарабкаться, — и пошагал по дороге.

Маленький попик, не сразу поняв, в чем дело, вытаращил глаза и со страху пошатнулся, затем, когда Ермилка, схватив его в охапку, стал подсаживать, попик закряхтел, а как сел в седло, расплылся в самодовольной улыбке.

Слегка придерживая левой рукой саблю, Пугачёв шел своей сильной и легкой походкой столь быстро, что люди едва поспевали за ним. Пойдут, пойдут — да вприпрыжку.

У людей и хворь, какая была, кончилась; бабы с девками от быстрого хода разрумянились, похорошели, как вешние цветы; ребятишки, поспевая за пешим государем, сверкали голыми пятками, вполголоса перекликались меж собой.

По плотной дороге раздавался дробный цокоток кованых копыт и звяк оружия: то мерно двигалась Пугачёвская конница. Вот начался обоз: проехал фаэтон с какими-то красотками, возы сена, несколько телег с мукой и крупой, тарантас с Ненилой и расстригой попом Иваном. Поп курит трубку, поплевывает на дорогу и правит лошадью. Он в трезвой полосе теперь и на все руки мастер: приводит новых людей к присяге, поминает убитых в сражениях:

— «Помяни, господи, во царствии твоем нашего казака-воина Сергия, нашего есаула-воина Митрофания, нашего убиенного атамана-воина Андрея». Поминая их в молитвах, он упирает на слово «нашего», дабы в небесах не произошло путаницы, не смешали бы там за великими делами душу какого-либо голицынского злодея с праведной душой павшего за веру, царя и отечество, скажем, атамана Андрея Витошнова. Помогает он также на кухне, учит Ермилку и Ненилу азбуке, чистит царю-батюшке сряду, ловит для царского стола рыбу.

Пугачёв, бывало, нет-нет да и пошутит с ним:

— Ты, поп Иван, вижу, стараешься… И прилепился ко мне крепко!

— Все упование мое в тебе, царь-государь.

— Ну, так я тебе попадью приглядел. Правда, что она из татарок, жена муллы, а муллу я повесил.

— А пригожа ли татарка-то, царь-государь, да молода ли?

— Прямо раскрасавица! И не перестарок, а в самом прыску.

— Не подходящее дело, царь-государь. Мне бы какую кривоглазую бабу-раскорячку.

— Ха-ха-ха… Пошто так?

— Молодую да красивую Ванька Бурнов себе приспособит.

Загудел, залился, рассыпался по всему лесу трезвон колоколов, и вслед за тем грянул с заводской батареи пушечный выстрел. Завод торжественно встречал своего заступника, по-царски.


Пока Пугачёв ходил с атаманами и отцом Иваном в баню, да после бани отдыхал, Андрей Горбатов готовился чинить государю подробный доклад о заводе. Он побывал в канцелярии, рассмотрел там планы, указы, побеседовал со старыми штейгерами, затем, уже вечером, направился в управительский дом, где остановился Пугачёв.

Дом был хороший, просторный, в лапу рубленный из кондовых сосен.

Пугачёв со своими ближними поместился в небольшом, но уютном зальце. Под потолком бронзовая люстра, на столах и по стенам бронзовые же подсвечники, кенкеты, шандалы — все эти отличные, тонкой работы, вещи были отлиты здесь же, на заводе. Большой, из латуни, самовар, тоже местного изготовления, пускал на столе пары и шумел, как сухой веник, когда им с усердием метут полы. Пугачёв с атаманами и Кинзей Арслановым, держа зажженные в подсвечниках свечи, столпились возле висевшей на стене картины. Они звонко хохотали, отпускали чудаковатые словечки по поводу изображенной на облаках голой красотки.

— Слышь, Чумаков, — прыская в горсть, шутил Творогов. — Да уж не твоя ли это духовная? Вишь, развалилась, и левая ножка у нее кабудь покороче…

— Ты тоже брякнешь, — притворно обидчиво возразил Чумаков, уткнув в грудь широкую, с проседью, бороду.

— А до чего гладка, до чего гладка! — восторгался Творогов, рассматривая картину. — Не ущипнешь…

— Я видел девку, — проговорил хмурый усатый Данилин, — ну, так та горазд поздоровше этой будет. Она щеки да шею жиром смазывала, ее, вишь, застращали, что, мол, кожа лопнет…

— Стой! Я знаю, кто это срисован, — сказал Пугачёв, освещая картину свечой. — Это либо Апраксина графиня, либо Строганова Танька в пьяном положении. Я их знавал. Их, бывало, приоденут, приоденут, а они все с себя до нитки промотают, нагишом и сидят по неделе в горнице. Вот те и графини!

— Нет, государь, — сказал вошедший Горбатов. — Здесь изображена богиня Венера… Вот и серпик месяца в её волосах запутался. Это из греческой древней религии.

— Верно, верно! — вскричал Пугачёв. — Я в Греции бывал, и у турецкого султана. Да вот, послухайте…

Все обратили улыбчивые взоры к Пугачёву. После баньки, после сытой трапезы, а впереди — самовар кипит, настроение у батюшки хорошее, уж он что-нибудь да «отчубучит». Когда на душе у Емельяна Иваныча спокойно, он мог порассказать о всяких занятных в его жизни приключениях. Он при этом так искусно перемешивал бывшее с небывшим, правду с вымыслом, что подчас и сам удивлялся, сколь складно получается. Впрочем, подвирал он с умом и на пользу дела. Удивленные слушатели или взаправду верили его рассказам от слова и до слова, либо только притворялись, что верят, и все же в немалом восхищеньи думали: «Хоть батюшка иным часом и плетет лапти с подковыркой, а под конец, глядишь, и на всамделишную жизню повернет, людям на поученье… поистине, у батюшки ум густой, охватистый».

Вот Емельян Иваныч поставил подсвечник со свечой на стол, подбоченился и, не спеша расхаживая по горнице, начал:

— Как-то заходим мы с султаном к нему в гарем, оба выпивши. Ну, там всякие цветочки, древеса разные произрастают, маленькие попугайчики перепархивают с веточки на веточку, а султанские жонки в водоеме плавают, аки белорыбицы. И показывает султан пальцем: «Вот, говорит, ваше самодержавное величество, Петр Федорыч Третий, взгляните на это мое сокровище, главную жену-супругу. Поступила она, говорит, ко мне трех пудов весу, и кажинный год, говорит, по пуду надбавляет, а живет семь лет у меня в гареме и вес имеет десять пудов без трех фунтов». Вот султан команду подал ей: «Вылазь на сухое место!» Как она из воды вылезла, да трепыхнулась, так у меня, верите ли, аж в голове круженье сделалось.

Поцеловал я султана в маковку и спрашиваю по-французски: «Как это, ваше султанское величество, могло статься, чтоб молодая красотка этаким пышным телом обросла?» Султан ответствует: «А чего же ей, ваше самодержавное величество, белые телеса не растить, ежели она проснется, в водичке поплавает, полбарана умнет, кофием запьет, да опять на боковую». Ну, султан, конешно, старый, я молодой. И спознался я с ней ночью, стражу подкупил. «Откудов ты сама-то, красавица, будешь?» — спрашиваю её по-французски. А она мне по-русски: «Я, говорит, не понимаю, чего вы, ваше императорское величество, лопочете…» Тогда я на русскую речь перетолмачил. Она отвечает: «Я, говорит, девушка Федосья, а теперь Фатьма называюсь, двадцать два года мне, и весу тяну пять пудов три фунта, а не десять пудов, султан наврал вам».

«А как же ты, разнесчастная, попала сюда?»

«А я, говорит, крепостная крестьянка распроклятого князя Голицына, он, говорит, злодей, променял меня султану на двух туркинь да на ефиопа с халдеем, да еще ученого журавля о трех ногах в придачу выпросил, вроде чуда».

Тут она причмокнула меня и горько заплакала.

«Ах, говорит, ваше императорское величество! Вызвольте меня отсель.

Хоша тут и распрекрасно, хоша султан меня ни разу за волосья даже не трепал, одначе шибко я по Расеюшке тоскую, по отце-матери, по роду-племени. А как вспомню про леса, да про березки белые, про малых пташек да соловушку, сама не своя, руки на себя наложить готова… Ой, спасите вы меня, спасите!»

Я тут едва передохнул, дюже жалко мне её стало. Говорю ей:

«Лишь бы мне снова престолом завладеть, я бы Голицыну князю ноги из спины повыдергивал».

А она мне:

«Ой, повыдергайте ему ноги-руки, уж очень шибко тиранит он крестьян своих, чтоб его лихоманка затрясла!»

— Да уж не тот ли это Голицын-то, ваше величество, что под Татищевой супротив вас шел? — спросил, улыбаясь, Горбатов, присаживаясь к самовару.

— А кто же? Он и есть! — подмигнув, воскликнул Пугачёв. — Голицын-то один у царицы, князь-то. Он, собака, этот самый Голицын-Рукавицын, дознался, что мы за крестьян стоим, вот и полез на нас. Мы ему как кость поперек горла. А солдатне-то своей набрехал про нас — мы-де разбойники, народ грабим. Те сдуру и поверили!

Затем все уселись за стол. Творогов разливал по расписным гарднеровским чашкам чай. Ненила притащила пышек да густого меду.

— Ну-ка, ваше благородие, докладай, что да как? — обратился Пугачёв к Горбатову. — В коем году завод-то обоснован?

— В тысяча семьсот сорок шестом, государь, — ответил Горбатов, раскинув пред собою исписанный им лист бумаги.

— Стой-ка ужо… Слышь, Яков Антипов, — сказал Пугачёв. — А где приказчик Петр Беспалов, коему мы, помнится, указы слали?

— А его, батюшка, повесить довелось, — встав и поклонившись государю, ответил рыжебородый, рослый, корпусный Яков Антипов.

— Чем же он не угодил тебе? Делу нашему, что ли, прилежен не был?

— Не токмо николикой пользы не приносил, но делу вред творил!

Стакнулся он, приказчик-то, с немцем Мюллером, главным при заводе шихтмейстером и механиком, да и принялся бронзовый сплав, что для литья пушек, портить: не ту плепорцию олова в медь давал. Чрез что изъян получался и делу пагуба: как поставят отлитую болванку на станок да учнут сверлить стволину, весь сплав в раковинках да в трещинах.

— Как дознались, что изъян сплаву был от неверной плепорции? — спросил Пугачёв.

— А сам Беспалов показал… Как присудил народ покончить с ним, он на колени, да и ну каяться.

— Народ, говоришь, присудил-то? — вскинул Пугачёв голову.

— Народ, народ, ваше величество! — воскликнул Яков Антипов. — Весь работный люд… Уж очень большая охота у мастеров да работников угодить тебе, царь-государь, пушек да мортиров-то поболе отработать…

— А с немцем Мюллером как? — прищурив правый глаз, по-строгому спросил Пугачёв.

— Сохранили Мюллера мы. Хоша народ и шумел «повесить немчуру», да я не дозволил.

— То-то же, — и Пугачёв с шумом передохнул. — Немца, ежели он знатец дела, обласкать надо. Покличьте-ка его.

Побежали за Мюллером. Антипов сказал:

— У него, у немца-то, голова дюже смекалистая… Ведь по его плантам пушки да мортиры-то делались, кои перекидным огнем палят. Правда, что не он один, а с ним вместях другой знатец работал, наш…

Явился тучный шихтмейстер Мюллер. Он нес перед собой тугой живот, подпертый толстыми ногами в клетчатых коротких штанах, шерстяных чулках и грубых башмаках с медными пряжками. На плечи небрежно накинутая, тоже клетчатая куртка-распашонка. Лицо круглое, наливное, глазки плутоватые, с усмешкой. Длинные рыжие волосы на концах завиты в локоны. В зубах дымит трубка. На ходу немец задыхается. Вошел и со спесью небрежно кивнул головой.

— Здравствуй, Карл Иваныч, — произнес Пугачёв, воззрившись на немца.

— Мой — Генрих Мюллер, — хрипло промямлил мастер, не выпуская изо рта трубки.

В русских придворных делах он разбирался плохо, однако знал, что Екатерина свергла Петра III с престола. А вот ныне будто бы свергнутый царь снова появился и ведет войну против царицы. По крайней мере так толкуют заводские работники, но главный приказчик Беспалов когда-то говорил ему, что оный человек, обложивший со своим сбродом Оренбург, есть беглый каторжник, лжецарь Пугачёв. Мюллер поглядывал на Пугачёва и гадал: кто он?

Пугачёв в упор с любопытством и строгостью посмотрел на немца. Тот несколько поежился, стал усиленно попыхивать трубкой.

— Умеешь ли по-англицки, Карл Иваныч? Либо по-гишпански? — приосанившись и покручивая ус, спросил Пугачёв.

— Нет, Генрих Мюллер говорит только по-немецки и маленько по-русски.

— В таком разе балакай по-русски, как умеешь, — сказал Пугачёв, скользом взглянув на Горбатова, внимательно следившего за разговором. — Отвечай: знаешь ли, что я — Петр Федорыч Третий, царь всея России?

— Нет, не знайт, — потряс головой и щеками немец.

— Ну, так знай! — с сердцем сказал Пугачёв. — А когда этак мне русский человек ответствует — не знаю, мол… так я, чуешь, приказываю тому человеку голову рубить! — И Пугачёв пристукнул ребром ладони по столу.

Позади Емельяна Иваныча стоял широкоплечий Идорка, увешанный кривыми ножами, и свирепо смотрел в густо покрасневшее, щекастое лицо немца.

Мюллер явно испугался слов царя и задышливо произнес:

— Мой голова рубить не можно есть… Голова Генрих Мюллер подданный великий король Фридрих Прусский.

— А ты не фырчи… Не то, мотри, у меня недолго и с перекладиной спознаться… Тогда узнаешь, чей ты верноподданный… Ты, с Беспаловым сговорясь, вред чинил моему императорскому делу… — сказал Пугачёв, пронзая Мюллера суровым взором.

Немец, хорошо понимавший по-русски, открыл рот и покачнулся. Затем выхватил изо рта дымящуюся трубку и, выбив её о каблук, поспешно сунул в карман. Лицо его вытянулось, окаменело. Подметив его замешательство, Пугачёв сказал помягче:

— Ну, Карл Иваныч, как ты угодил мне своими пушками, кои под Оренбург присланы были, я все твои вины передо мной прощаю. Пушки новые есть?

— Есть два пушка, два мортир, кайзерцар…

— Приготовься назавтра пробу учинить. Иди, Карл Иваныч.

Генрих Мюллер, потеряв спесь, шаркнул ногами вправо, шаркнул влево, дважды притопнул каблуком, изогнулся корпусом вперед, подобрал брюхо и с подобострастием на лице выпятился оттопыренным задом в дверь.

Все с веселостью заулыбались, посматривая на «батюшку».

2

— Ну, Горбатов, докладай таперь, — приказал Пугачёв офицеру.

Заглядывая в свои записи, Горбатов начал:

— Итак, Воскресенский завод был основан тридцать лет тому назад симбирскими купцами братьями Твердышевыми. Этот завод, как и многие заводы, стоит на башкирской земле. Выпытав у простодушных башкирцев, где имеется медная руда, они облюбовали возле этого места огромный участок земли, ни много ни мало, как в пятьдесят тысяч десятин, с медными богатствами и высоким строевым лесом. За всю эту землю они умудрились заплатить хозяевам ее, башкирцам, всего четыреста рублей, то есть меньше одной копейки за десятину.

— Во-во! — проговорил Пугачёв, обжигаясь горячим чаем. — Мне об эфтом самом и полковник Падуров, бедная головушка, когда-то сказывал.

— Яман, яман, дермо дело! — закричал тонким голосом Кинзя Арсланов и стал лопотать наполовину по-башкирски, наполовину по-русски.

Толмач Идорка, переводя его речь, говорил, что купцы спаивали башкирских старшин вином, одаривали их разными вещичками и подсовывали им купчие. Старшины в пьяном виде ставили на купчей свою тамгу (подпись), и законная сделка таким образом считалась совершенной.

Кинзя Арсланов через переводчика сказал:

— Поэтому наша башкирь и пошла к тебе, бачка-осударь… За правдой пошла, верит, что ты обидчиков нашего народа покараешь, а землю опять вернешь первоначальным хозяевам, значит, нам, башкирцам.

Пугачёв подумал, подвигал бровями и, обратясь к переводчику, проговорил:

— Перетолмачь: мол, с землей дело прошлое; что с возу упало, то пропало. А то выходит, — лежит собака на сене, ни себе, ни людям. Стой, погоди, Идорка! Насчет собаки не перетолмачивай, а толкуй тако: ныне, мол, завод со всеми землями в нашу государеву казну отошел, а земля для завода так и так нужна. Уж пусть башкирцы не прогневаются, им той земли хватит, коей владеют. И еще башкирцы пускай ведают, что без государевых заводов России не стоять: заводы пушки с ядрами льют, оружие сготовляют. А то придёт враг со стороны и заберет всю землю — башкирскую и русскую. А без русского народа малым-то народцам где устоять? С них, с бедных, враг шкуру-то до ребер спустит, ни земли, ни лошадей, ни жилища не оставит им.

Сам на всю землю сядет и распространится. Горе тогда всем вам, малым!

Будете, как желторотые птенцы в брошенном гнезде, когда орел с орлицей застрелены. Ты только покрепче подумай, Кинзя Арсланыч, да и сородичам расскажи своим. Вот заводчики, разные там Твердышевы да Демидовы, замест пользы один вред приносили вам, обиды да притеснения сотворяли башкирскому люду простому. А я тебе, Кинзя, говорю своим великим царским словом — впредь этого не будет. Кто башкирцев на заводской земле обижать станет, голова тому будет рублена!

Идорка перевел. Кинзя, выслушав, кивнул головой, сказал:

— Якши.

Горбатов, прислушиваясь к резонным речам государя, сказал:

— Это вы правильно, государь, рассудили, умственно.

— Ну, а как инако-то?.. — возразил Пугачёв. — Тут само дело указывает.

— Для полного уяснения обстоятельств, — продолжал Горбатов, — надо вам сказать, государь, что башкирцы подпали под власть Москвы еще при Иване Грозном, после покорения Казани. И вплоть до петровских времен в Башкирии не было ни русских заводов, ни русских деревень. Далекая Башкирия никому не нужна была. А вот, когда Петр Первый новые порядки на Руси заводить начал, тогда все круто переменилось. Петр укреплял государство силою оружия. При нем постоянные войны шли, требовалось много пушек, много прочего оружия, значит, занадобились и медеплавильные и железоделательные заводы. Наш торговый флот к тому времени знатно увеличился, расходы на войны были чрезмерны, довелось усилить торговлю с заграницей хлебом — стало быть, потребовались под пашню новые земли. И вот потянулись в Башкирию купцы вроде Твердышевых, да на придачу им — помещики: пронюхали они, что дикой, незапаханной земли в Башкирии много и земля та чернозем. — Горбатов сделал паузу и продолжал:

— Вскоре государыня Елизавета Петровна возвела Твердышевых в звание потомственных дворян и обещала оказывать им воинскую помощь, ежели от башкирцев да от киргизов предвидена будет какая-либо бунтовская опасность.

— Эх, напрасно это, — крутил головой Емельян Иваныч. — Этакую тетушка моя, блаженные памяти, промашку допустила. По-бабски это! Тут полюбовно надо было, полюбовно, говорю. А народ на народ неча, как собак, натравливать. Она бы лучше, тетушка Лизавета, вечная память преславному её имени, указ-то издала, чтобы купцы Твердышевы недоданные деньги выплатили башкирцам за землю сполна, по справедливости. Да их бы, Твердышевых-то, надо было, сукиных детей, не в потомственное дворянство, а на каторгу! А этакие указы давать станешь, кого хошь озлобишь.

— Вы правы, государь, — вновь выговорил Горбатов. — С тех пор башкирцы возненавидели и русских заводчиков с купцами, а заодно и русских мужиков, тех самых, коих навезли в Башкирию помещики да разные предприниматели.

Пугачёв расправил бороду, откинул со лба челку и, подумав, сказал:

— Идорка, перетолмачь, а ты, Кинзя, слушай… Мы решили тако, и наша императорская Военная коллегия не единожды о том манифесты выпускала — бедноте башкирской я слезы вытру, а что касаемо, чтобы русских мужиков изобижать, тому строгий запрет кладу, чтобы ни-ни! Уж не прогневайся, Кинзя Арсланыч. Наслышавшись мы немало, как башкирские толпы безначальные, наущаемые муллами да богатыми баями, мужиков беззащитных забижают… Да нешто мужики виноваты, што господа сюда их перевезли, в Башкирию?

Когда Идорка перетолмачил, Пугачёв, хмуро насупясь, спросил башкирского старшину:

— Понял ли, Кинзя Арсланыч? (Тот кивнул головой.) А понял, так на ус покрепче намотай… Идорка, перетолмачь.

Горбатов, поглядывая в бумажку, продолжал:

— Предприимчивые Твердышевы принялись распространяться по Уралу все шире и шире. За каких-нибудь пятнадцать лет они открыли еще десять заводов.

Пугачёв встал, подошел к поднявшемуся Горбатову и, похлопав по плечу, сказал:

— Благодарствую. Мастер докладывать. Таперь мне все явственно. А вот что это такое, ваше благородие, в трубке-то у тебя свернуто?

Горбатов сорвал с рулона нитку и раскинул на столе чертеж пушки и мортиры, по бокам чертежа пестрела рябь мелких цифр.

— Сие есть изобретение шихтмейстера Мюллера, государь, — сказал он. — Хотя нечто подобное было, кажись, введено в нашей артиллерии еще в Семилетнюю войну.

Все сгрудились подле чертежа. Пугачёв влип глазами в рисунок, наморщил нос, посапывал. Яков Антипов сказал:

— Не один Мюллер над этим башку-то ломал. А ежели по правде-то молвить, не Мюллер, а наш мастер-пушкарь, по прозвищу Коза, пушку-то эту выдумал. Он знатец великий. У него два сундука разных книг с цыфирью, у Козы-то… Вот те и Коза! Он и зовет себя «механикус». Только пьяница — не приведи бог!

— Где он, Коза ваш? — оживился Пугачёв.

— Нетути его, ваше величество, — ответил Яков Антипов. — Он, пьянь горючая, на Каму нивесть зачем подался. Нешто его, Козу, удержишь?

Чай пили с каким-то ожесточением, и вскоре самовар усох. Ермилка притащил другой — в полтора ведра — с клеймом Воскресенского завода. Стало темновато. Зажгли в люстре восковые свечи. Разговоры не смолкали.

Старый заводской мастер, литейщик Петр Сысоев — человек высокий, со впалой грудью, лицо сухощавое, скуластое, в небольшой темной бороде, глубоко посаженные глаза сильно косят, он стал рассказывать о Тимофее Иваныче Козе.

История Козы такова. Он сын крестьянина Ярославской губернии. Будучи мальчишкой шустрым и затейливым, он почасту играл со своим сверстником барчонком, был вхож в господский дом, затем отобран от родителей и помещен в людскую. Барчонка обучал разным наукам гувернер из отставных офицеров-артиллеристов. На уроках всегда находился и Тимошка, барин хотел вывести его в люди, чтобы иметь доморощенного механика, архитектора, садовода и вообще на все руки мастера. Но выходило так, что Тимохе наука давалась легко, а барчонок ни в зуб толкнуть. Тимоха стал по-немецки говорить и «всю рихметику произошел». Барин, присутствуя на уроках, злился на сына, что ничего не может усвоить, тряс его за вихры, давал подзатыльника, а Тимоху за то, что отвечает бойко, без заминки, отсылал на конюшню драть.

Когда Тимохе исполнилось двадцать лет, на него начала заглядываться пятнадцатилетняя барская дочка Танечка. Однажды родители нашли у нее под подушкой Тимохино письмо: «Ненаглядная, золотая, дорогая. Бежим, не бойся, будет хорошо. Бери денег. Поженимся, а после заявимся к родителям. Меня изобьют, выдерут и тебя такожде, а тут — простят. И жизнь пойдет не надо лучше». Ну, словом, что-то в этом роде, сам Коза сколько раз Петру Сысоеву об этом толковал. Хоть и жаль было расставаться барину с Тимохой, а ничего не поделаешь; продал он его за хорошую цену на Воткинский завод, разлучив дочерь свою с крестьянским сыном, а крестьянского сына с родителями его. И заделался он на заводе подмастерьем, а через четыре года мастером. Вошел в доверие. Хозяин послал его с железным товаром на Макарьевскую ярмарку. А в те поры проживал в Нижнем-Новгороде великий изобретатель, механикус Кулибин, самой государыне ведомый. Тимофей Коза направился к нему, прожил у него двое суток, насмотрелся всяких диковин: видел он у Кулибина золотые, с гусиное яйцо, часы, им изобретенные, дивные-предивные, еще видел «ликтрические машины» со стеклом и трубу длиной в сажень луну рассматривать.

— Много Коза рассказывал о премудрости всякой, кою видел у Кулибина.

И книжиц охапку оттудова привез, — говорил Петр Сысоев. — Яков Антипыч, нет ли у тебя какой из его книжек?

Антипов сходил к себе в спальню и принес в кожаном переплете измызганную книгу: «Георг Крафт. Краткое руководство к познанию простых и сложных машин, сочиненное для употребления российского юношества.

Переведена с немецкого языка чрез Василия Ададурова, адъютанта при Академии Наук, 1738 год».

Книгу полистали и Горбатов, и Чумаков, и сам Емельян Иваныч.

— Ах, добро! Ах, добро!.. Замысловатая книга! — восторгался он. — И картинки. Ну-к, а что же дальше-то с Козой?.. Толкуй, Петр Сысоев… А ты, Творогов, нацеди-ка мне еще чашечку покрепче.

— С этих пор, — продолжал Сысоев, прищуривая то один, то другой глаз, — с этих пор Коза полез в гору на Воткинском заводе, и его за большую цену купили братья Твердышевы, купили и, видя в нем старание, а от сего большую для себя корысть, в награждение дали ему вольную. И определили его на Воскресенский завод, сиречь сюда, в помощники немцу. Старший-то из Твердышевых, Иван Яковлич, хотя и совсем стариком сделался, а ума палата, он пекся о процветании дела своего, и было у него устроено здесь вроде школы: ребята обучались грамоте, штейгерскому и всякому рукомеслу. Школу вел немец Мюллер. Только та беда, что главных секретов он ученикам не передавал, чрез что хозяин был им недоволен. Поэтому он и Козу-то Тимофея к нему определил, в мыслях у хозяина было немца прогнать, а Козе препоручить весь завод. Пронюхав это, немец, проклятая душа, принялся Козу вроде как бы спаивать. И стал Коза на работу пьяненький являться. А напьется — плачет, слезами разливается, все Танечку свою вспоминает, забыть не может, волосы на себе рвет. И было ему в те поры под сорок годков…

— А теперь-то сколько же? — спросил Пугачёв.

— Теперича, ваше величество, к шестидесяти подходит… И образовался он вроде как запойный: месяц работает, неделю пьет, четыре месяца на деле, два в гульбе. До зеленого змия допивался. И чрез сие содеялся плотию немощен, ну, а разумом, как и допреждь, крепок. Хозяин, Иван Яковлевич, зело скорбел о нем, потому — мастер золотые руки. Ему сверхурочное жалованье шло. Одначе он завсегда пропивался до ниточки и все Танечку свою вспоминал, еще до сей поры жениться на ней мыслит. Мы, бывало, говорили ему: «Сдурел ты, Тимофей Иваныч… Да твоя Танечка-то ненаглядная давно старухой сделалась, а может, богу душу отдала». А он: «Над ней смерть власти не имеет, Танечка ко мне, пьяному горемыке-бражнику, завсегда во образе прекрасной юницы появляется. О мучения мои великие, о распятая на кресте жизнь моя!..» — скажет так, схватится за голову и горько-прегорько восплачет. И нам-то досмерти становится жаль его, и у нас-то зачинает в носу свербить.

— Скажи на милость, скажи на милость, до чего прочная любовь! — рывком поставив на стол блюдце с чаем, восклицал Пугачёв и приударил себя ладонями по бедрам. Он вдруг вспомнил недавнюю жену свою, государыню Устью, вспомнил Катерину, с которой слушал на Каме соловьев, вспомнил дворянскую дочь, ненаглядную Лидию Харлову, замученную христопродавцем Митькой Лысовым, еще вспомнил, наконец, красавицу Стешу Творогову, последнюю разлуку с ней в Берде. Все милые его сердцу женщины пришли на память вдруг, как слетевшие с облаков райские жар-птицы. Вихрем крутнулись в мыслях, опалили сердце и исчезли. Пугачёв вздохнул.

И все вздохнули. Под влиянием рассказа внезапно родились у всех воспоминания о счастливых днях юности, о звездных ночах, о жарких поцелуях, о горьких слезах, пролитых при разлуке с милой. Да, хороша незабываемая юность, вся в цветах, вся в хмельных соках жизни! Но лучше не вспоминать о ней — она неповторима.

Старообрядцу Петру Сысоеву даже пришла на ум старинная стихира, которую он и произнес вслух: «Увы мне, увы мне, на горе рожденному: вот грядет юность, за юностью младость, за младостью старость, за старостью — смерть».

После бани, после пеннику и соленой рыбки чай пили с неослабевающим азартом и никак не могли утолить жажду. За самоваром чайничали ввосьмером, на месте же всегда сидело только семеро, восьмой, в порядке очередности, отсутствовал. Огромный самовар вдруг зафырчал, зашумел и неожиданно осел на бок.

— Глянь, распаялся! — с удивленной веселостью вскричал Пугачёв, ткнул рукой в похилившийся самовар.

— Ах, беда! Должно, воды нет, — взволновался подскочивший к самовару Творогов. Он торопливо потянул вверх крышку и вместе с ней вытащил из самовара распаявшуюся трубу. — Ишь, ты, вся горловина рухнула…

— Вот это попили чайку! — со смешливостью и сожалением подхватила вся застолица. — Эх, самовар жаль!

Часы пробили двенадцать, все принялись укладываться спать.

3

Выждав время, когда вокруг заснули, Пугачёв оделся и вышел. Была холодная весенняя ночь. В небе серебрился полумесяц в окруженьи ярких звезд. Плавные очертания поросших лесами невысоких увалов и приземистых гор, чуть охваченных голубоватым светом, мутно темнели вдали. Из двух медеплавильных печей валили густые клубы дыма, то черного, как сажа, то желто-грязного. Из открытых дверей и окон мастерских неслись мерные удары водяных молотов, звяк металла, отдельные людские выкрики, да еще слышался неумолчный шум воды, ниспадающей из обширного пруда чрез приподнятый щит плотины. Серел рабочий поселок — большая куча хат с остроконечными кровлями. В поселке один за другим горласто перекликались петухи. Из лесу наплывал хищный пронзительный писк сов и всякой ночной твари.

К заводским, окованным железом воротам подходил обоз: поскрипывали телеги, отфыркивались лошади. Забрякало железное у ворот кольцо.

Привратник прокричал:

— Кого бог дает?

Из голубоватой сутемени загалдели:

— Углежоги с угольком!.. Да още известкового камня на сорока возах. Отворяй, Макарыч!

Ворота распахнулись. Обоз потянулся к складам, часть телег стала разгружаться возле литейной мастерской. Старший обозный и еще два углежога вошли в мастерскую, а вместе с ними пробрался туда и Пугачёв. Он был в будничной казачьей сряде, с простоволосой головой. Мастеровые люди — литейщики и сварщики — за недосугом встречать с народом «батюшку» не выходили и поэтому не знали, каков он из себя.

— Любопытствуешь, господин казак? — спросил его пожилой мастер в больших очках с синими стеклами.

— Любопытствую, — ответил Пугачёв, — из государевой армии я.

— Не заспалось, должно?

— Не заспалось, братец.

— Слых есть — быдто царь-отец самолично завод станет осматривать со всеми нашими фабричками.

— Похоже — будет. А ты кто таков сам-то, в какой должности?

— А сам я первой руки токарь по меди, Осиноватиков. А ныне надсмотрщиком поставлен. Я с семейством из выкликанцев, по вольному найму, из государева экономического села. Да отойдем, казак, к сторонке, вот тут, в уголке-то, столик мой, я тебя молоком угощу. Желаешь?

Они сели у засаленного, прокоптелого стола, возле которого тускло горел на стене масляный фонарь, стали пить густое молоко, прикусывая ржаной духмяный хлеб.

— Добрецкое молоко, — начал Пугачёв. — Вот и коровка у тебя. Стало, живешь в достатке?

— Две коровы, да две телки, да лошадь, ну там, овцы, свиньи, куры с утками.

— Ишь ты! Должно, изрядно зарабатываешь?

— Да как сказать, — ответил Осиноватиков, снимая синие очки. — Нас в семействе шестеро работников-то: я с братаном, да два сына наших, да еще отец, да дедушка, все получаем заработку в год триста двадцать пять рублей серебром, то есть, ежели расчесть, по пятнадцать копеек на день на каждого…

— Что же, маловато тебе, ай нет? — спросил Пугачёв, прищуривая правый глаз.

— Да нет, господин казак, — откликнулся мастер. — Оно и не так мало на поверку-то… Ведь ржаная мука пятнадцать копеек пуд, стало быть, мы по пуду на день зарабатываем, кажинный человек. А как полковник Зарубин-Чика Иван Никифорович от государя на наш завод был послан, он всем нам надбавку добрую учинил по вышнему царскому приказу.

— Как у вас новый управитель-то, Яков Антипов-то? — спросил Пугачёв.

— Да ничего… Только дюже строг. Правда, что не штрафует и по зубам не бьет, а требовать дело — требует.

— Он царские антиресы блюдет, — сказал Пугачёв, — ведь, поди, ныне работаете не на купца.

— А мы нешто не понимаем. Да мы и ране работали не худо, на Турецкую войну лили не мало пушек-то. Мы с понятием. И совесть в нас есть.

— Ну, а скажи ты мне без утайки, мастер, раз вы, работные люди, добропорядочно живете, так почто же себе заступника народного поджидаете, избавителя?

— А вот пошто, господин казак, слухай, — проговорил надсмотрщик, ласково коснувшись рукой колена Пугачёва. — Первым делом редкие зарабатывают, как я. А много работных людей получают по семь да по пять копеек на день. Так тут не до жиру. Что получишь, то и проешь. А взять коренного мужика. Хоша мужик и живет во множестве своем не вовсе голодно, одначе промеж крестьянства и бедности достаточно и земли у многих маловато. Только, говорю, не об этом крестьянство думушку свою думает, а думает о том, что несносные обиды ему творятся, от коих весь мир крестьянский стонет. Мужик человеком восхотел быть, вот что!

— Верно, верно! — с горячностью воскликнул Пугачёв, а надсмотрщик продолжал:

— Вот поэтому-то и бунты повсеместные, все крестьянство государя ждет, такожде и по заводам. Добер ли до нас, сирых, государь-то, господин казак?

— К барам строг, к народу-труднику — милостив.

В это время дверь распахнулась, раскачивая крутыми плечами, вошел управитель Антипов.

— Ну-ка, плавка готова? Скоро ли выпускать?

— Нет еще, Яков Антипыч, — сказал, подымаясь ему навстречу, надсмотрщик. — Часика этак через два…

— Ой, ваше величество! Так вот ты где… А мы-то тебя, свет наш, ищем, — удивленно воскликнул Антипов, приметив сидевшего у стола под фонарем Емельяна Пугачёва.

— Что?! Так это кто же будет? — перепуганно забубнил надсмотрщик, лицо его вытянулось.

— Это владыка наш! Петр Федорыч Третий, — торжественно сказал Яков Антипов.

Надсмотрщик суетливо подскочил к поднявшемуся Пугачёву и кувырнулся ему в ноги.

4

На другой день рано поутру Пугачёв с Яковом Антиповым и мастером Петром Сысоевым, заседлав коней, направились на ближайшие медные рудники, верстах в пятнадцати от завода. Рудники разрабатывались здесь открытыми шахтами от 5 до 25 сажен глубиной. Пугачёв видел, как руду засыпают в большие бадьи и вздымают наверх на ручных «валках». Этот рудник иногда затопляло. Для водоотлива была устроена «водяная машина», приводимая в движение конной тягой.

— Оные машины на Урале новшество. Твердышевы первые ввели, — говорил Антипов. — На прочих заводах медная руда из рудников идёт прямиком на завод. А у нас тут другой обряд, тоже Твердышевы завели.

— Какой же? — спросил Пугачёв.

— А вот вздымемся на пригорок. Оттуль видать.

С пригорка им открылся вид на широкую поляну с площадкой посредине.

Площадка была черна, она походила на место пожарища. Здесь производился предварительный обжиг руды в открытую, чтобы сделать её мягкой, годной к проплавке.

— По первоначалу разжигают кострище из сушняку и в огонь руду валят, — пояснил Антипов. — Дело обжига, ваше величество, тяжелое, опасное. И работы эти зовутся «огневыми».

— При обжиге, — сказал Петр Сысоев, — руда исходит ядовитым газом, самым зловредным для здоровья. Газ по земле стелется, и, ежели его погоняет ветерком на открытую шахту, рудничные работники с рудников бегут без оглядки… А то — смерть неминучая.

От сернистых газов погибали не только люди, но и все живое, вплоть до птиц, пчел и растений. Весь лес, даже сосны, пихты, елки на большое пространство вокруг стояли оголенными, без листвы и хвои.

— Когда руду здесь обожгут, — продолжал мастер, — привозят её на завод и разбивают по сортам. А крупные-то куски в толчее толкут да в мелкий порошок перемалывают. А после того заготовляют «флюс»: это известной камень, белая глина да песок. Перемешают все с дробленой медью, получится «шихт». Ну, а теперича, батюшка, поедемте не то на завод к домницам.

Вернувшись на завод, первым делом зашли в «пробницу» — лабораторию.

Это светлая изба, в средине пробирная печь с ручными мехами для дутья, на полках и на большом столе тиглы, пробирки, весы грубые и весы точные под стеклянным колпаком, пробирный свинец, бура, ступа для толчения проб.

— Здеся-ка орудует немец, — пояснил Антипов, — а иным часом и Тимофей Коза.

В углу стояло несколько четвертных бутылей с разными настойками.

— А это вот, батюшка, сладкие наливочки. Немчура сам мастерит их.

Бывало, зайдут сюда с Козой, да и пьют без выхода целую неделю. Немец жиреет, Коза чахнет.

В плавильном цехе, куда вошел Пугачёв с провожатыми, было жарко.

Каменный цех довольно просторен и достаточно высок. Вдоль одной из стен стояло в ряд пять пузатых печей, они топились дровами.

— Мы зовем их домницы, а немец называет — крумофены, — сказал Петр Сысоев.

Пылали три домны, а в две производилась загрузка. По особым, на столбах, выкатам подвозились на тачках к горловинам печей уголь и «флюс» с толченой медью, то есть «шихт». Высоко, почти под потолком, стоит работник, называемый «засыпка». Он покрикивает на тачечников:

— Эй, вы, гужееды сиволапые! Шагай, шагай! А ну, надуйсь! Стой, довольно шихту! Уголь сыпь!

Он командует загрузкой домны: пласт угля, пласт руды и флюсов, и снова пласт угля, пласт руды и флюсов. Донельзя прокоптелый, взмокший от пота «засыпка» как будто ради озорства вымазан жидким дегтем. Из трех топящихся печей наносит газом. От жары, газа, угольной и известковой пыли «засыпка» задыхается. Он не может выскочить из цеха хоть на минуту, чтобы отдышаться на свежем воздухе — его держит на месте беспрерывный ход работы. Он ковш за ковшом пьет воду, исходя чрезмерным потом. Он жалок, хил, кашляет, сплевывает копотью и кровью.

— Слышь, Яков Антипыч, — обратился Пугачёв к управителю. — И на иных прочих заводах приглядывался я к «засыпкам»; работа их, ведаешь, из трудных трудная…

— Верно, батюшка. Люди вредятся часто. Самый крепкий «засыпка» больше пяти лет не выдюжит: либо калека, либо на погост…

— «Засыпке» да еще рудокопу в подземных шахтах — одна честь, — продолжал Пугачёв, от нараставшей жарищи пятясь к двери. — Я на Авзянском самолично спускался в бадье — на лычной веревке, она у них в глыбь сажен на полсотни. Люди там по штрекам да по штольням на четвереньках ползают, как звери, а руду тягают на себе вьючно, в тележке. — Он ухватил управителя за руку, пониже плеча; управитель поежился от боли. — Как воззрился я, Антипыч, на рудокопцев-то, что середь грязищи да сырости грузность на четвереньках волокут, аж на сердце у меня захолонуло. То ли люди, то ли скотинка вьючная! А заговоришь да послушаешь любого-каждого, диву даешься: что ни слово, то — золото, ей-ей… И нет, ведаешь, промежду трудников-то этих ни ссор, ни подковырок. Одна вроде бы у всех думка — как из тьмы кромешной выкрутиться. Поднялся я на свет божий из штольни ихней да и взмыслил: эх, вот бы народа какого державе нашей, да поболе!.. — Помолчав, он строго продолжал:

— Вот что, Яков Антипыч, надлежит тебе почаще сменять «засыпок» — то этих, на другую работу ставить их. О сем, слышь-ка, строгий наказ даю тебе. А кои покалечены в работе, тех на безденежное кормление взять, навечно… Моим царским именем!

— Сделаю, батюшка, постараюсь, — ответил Антипов.

Пугачёв, видимо, волновался; он то засовывал руку за кушак, то одергивал чекмень, то оправлял на голове шапку. В цехе было шумно: гремели по крутым выкатам чугунные колеса тачек, шуршали сваливаемые в домны шихт и уголь. Возле домниц понаделаны холодные амбарушки, там вовсю пыхтели две пары ветродуйных кожаных мехов. Сильная струя воздуха со свистом врывалась в поддувало, в печную утробу и разжигала угли. Чрез кривошипы и колесный вал мехи приводились в движение шумевшей за стеной водою, она падала на водоемные колеса.

Людей в цехе было десятка полтора. Бороздниками и веничками они прочищали вырытые в земляном полу небольшие ямки, соединенные между собой мелкими узкими канавками. Вскоре по ним брызнет-потечет огнежидкая, расплавленная медь. Все, вместе с Пугачёвым, надели синие очки, а рабочие и мастера — кожаные фартуки да кожаные голицы. Старший мастер проверил, правильно ли наклонен желоб от печной лещади к канавкам. Работники похватали железные лопаты. Старший еще раз подошел к одной из трех домниц, чрез слюдяной глазок всмотрелся в бушующее пламя печи, чутко прислушался к тому, как в брюхе её гудит и клокочет расплавленный металл, и поднял руку:

— С богом, ребята! — Затем он схватил тяжелый лом, перекрестился и долбанул ломом в замазанное глиной выпускное оконце.

— Пошла, матушка, пошла, пошла! — закричал он, ударяя второй и третий раз.

Глиняная пробка вылетела из брюха домницы, хлынул огненный, ослепительно белый поток. Расплавленная жижа потекла по желобу вниз, в канавки, в ямки.

Мастера и подмастерья суетились с лопатами; они направляли лаву из канавки в канавку, куда нужно. Сразу сделалось вокруг нестерпимо жарко.

Люди в пылу работы скакали, как козлы. Фартуки затвердели, мокрые от непрерывного пота рубахи высыхали на ходу, на них выступила соленая пыль, как иней. Пугачёву показалось, что от жару у него затрещала борода, он вскинутыми ладонями заслонил лицо и попятился к выходу.

— Готово! — прокричал старший; он снова вбил затычку в спусковой продух опустошенной домницы, велел замазать его глиной и поспешил ко второй пылавшей печи. За ним потянулись работники и подмастерья.

— Самое главное, знать, когда медный сплав в домнице дозрел, — пояснял Пугачёву сопровождавший его Сысоев. — Знатецы нюхом чуют. Зевать уж тут не приходится, а минута в минуту чтобы. Таких мастеров-знатецов хозяева берегут, за ними даже тайный досмотр установлен, чтоб мастер не сбежал к другому заводчику да секрет свой не передал.

Один из мастеров плавильного цеха подошел к «батюшке» и низко поклонился ему.

На расспросы Пугачёва мастер принялся объяснять ему, что сейчас получилась черная медь, сплав меди с железом и другими металлами. А чтоб окончательно очистить сплав от ненужных примесей, медь отправляют в соседний Верхотурский завод и там будут плавить сначала в особых печах — «сплейсофенах», а затем еще раз переплавлять в штыковых горнах. Тогда получатся бруски или «штыки» чистой меди. Затем раскаленные докрасна штыки будут класть под тяжелые водяные молоты и расплющивать в «доски» весом до пятидесяти фунтов.

Тем временем ко второй печи начали подтягивать висевший на цепях, перекинутых чрез блоки, огромный каменный ковш с двумя ручками и «рыльцем». Подошедший мастер сказал:

— Теперича сплав не в землю станем пускать, а в тот вон ковш. Как наполнится он до краев, переведут его вон к тем глиняным формам, к опокам.

Это для пушек болванки будут. Трое суток остывать им, а потом в сверлильный цех потянут стволину делать. Сплав этот с примесью олова — бронза.

Пугачёв попросил напиться. Ему подали подсоленной воды.

— Это пошто же с солью? — спросил он.

— А чтобы жажда не столь долила, — пояснил Сысоев. — Соли-то, ишь ты, дюже много из человека от жарищи выпаривается, ну так недостачу-то и надбавляют в нутро с водичкой…

Вышли на улицу и направились в невысокий, но довольно просторный кричный цех. Пугачёв здесь оставался недолго, ковка железа была ему знакома по другим заводам. Все-таки он посмотрел, как многопудовые молоты, приводимые в движение водой, обжимают железные крицы. И здесь стояла нестерпимая жарища. Люди с опаленными бровями и бородами, с раскрасневшимися, как бы испеченными, сухощекими лицами и слезящимися глазами ловко и проворно перехватывали клещами раскаленный добела металл, подставляли его то одним, то другим боком под молоты. От удара молотов брызгали во все стороны огненно-белые искры нагара и окалины.

— Ну, батюшка, а вот это моя фабричка… Здеся-ка твоей царской милости пушки изготовляем, — сказал Петр Сысоев, вводя Пугачёва с Антиповым в сверлильно-обделочный цех. — Уж я тут останусь, спокину тебя, а то недосуг — работка-то не ждет.

Мастерская рублена из пихтовых бревен, стены грязные, прокоптелые.

Три широких застекленных окна давали нужный свет. На сверлильном станке была укреплена бронзовая стволина для пушки, над ней трудился широкоплечий мастер Павел Греков, с окладистой русой бородой и длинными волосами, схваченными чрез лоб узким ремешком. Когда Пугачёв стал приближаться к мастеру, он нажал ногой деревянный на ремнях привод, вал со стволиной заработал вхолостую.

— Здорово, друг мой! — поприветствовал мастера Пугачёв.

— Здрав будь на много лет, царь-государь всенародный! — гулко и внятно ответил тот, низко поклонившись.

От крайнего окна, где был стол с раскинутым на нем чертежом, отделился немец и, неся впереди себя свой раздувшийся живот, подплыл к Пугачёву.

— О, кайзерцар, кайзерцар! — восклицал он, пыхтя и кланяясь Пугачёву.

— А, Карл Иваныч! Ну, как дела? Скажи-ка, сколько пушек послано мне было да голубиц с мортирами?

— Мой — Генрих Мюллер, кайзерцар, Мюллер! — с гордостью пристукнув себя в грудь, ответил немец, и на щекастом крупном лице его проступила обида. — За пять месяц Берда отлит дванасать пушек, три мортира, два хаубиц и трех тысяч ядра, гранат.

— Верно, а теперь?

— Новий работать трех пушка, этта — четверти, этта — пяти, — ответил шихтмейстер Мюллер, тыча пальцем в стволину и в бронзовую болванку, которую четверо работников подымали на станок. — Шестой пушка готовый, на улочка, пытанье будет ему при вас, кайзерцар…

— Ту пушку Коза Тимофей мастерил, по его расчислению… — сказал Антипов. — А Генрих Мюллер только помогал ему.

— Я мастериль! Мой пушка! — снова приударил немец себе в грудь и по-злому посмотрел на Якова Антипова.

— Ладно, учиним пробу, — проговорил Пугачёв и, обратясь к мастеру, сверлящему стволину, спросил:

— Как таперь — без изъяна бронза-то?

— Без изъяна, батюшка, без трещин, без раковин. Добрецкая бронза…

— Благодарствую, — молвил Пугачёв, погладил гладкую стволину, как шею любимого коня, и, пошарив в кармане, подал бородачу золотой империал. — Ты, мастер, старайся… На-ка вот… Ни на кого иного, на себя стараешься!


Новая пушка на высоком лафете стояла за чертой завода, на берегу пруда. Возле нее толпились казаки, башкирцы и прочий Пугачёвский люд. Тут же рассматривали пушку Андрей Горбатов, Чумаков, Творогов. С башкирцами, сидя на коне, беседовал о чем-то Кинзя Арсланов.

Когда Пугачёв, сопровождаемый немцем и Антиповым, быстрой своей походкой приблизился к толпе, народ дружно обнажил головы. Антипов объяснил Пугачёву, что пушка должна пальнуть чрез завод и чрез вон тот лесок прямо в известковый сарайчик, отсюда невидимый. До сарайчика расстояние измерено межевой цепью и равняется двум верстам ста сорока саженям. Пугачёв сел на коня, вместе с Кинзей Арслановым смахал туда и, осмотрев сарайчик, вернулся. Возле сарайчика — два «глядельщика»; они схоронились за сделанным из плитняка укрытием. Пушку зарядили по указанию немца, количество пороха отмерял он сам на весах. С правого бока пушечной стволины, возле «казенной части» была приделана медная дуга в четверть окружности, разделенная на девяносто градусов. А к стволине был припаян «указатель», при подъеме и опускании дула он ходил по окружности и показывал градус подъема стволины над горизонтальной плоскостью. Немец дал наклон стволине в двадцать четыре с половиной градуса. По межевому плану местности пушка заранее была поставлена так, что она, церковь и сарайчик находились на одной прямой линии. И если взять направление выстрела через крест колокольни, а дулу пушки придать правильный уклон, то при удаче ядро должно обязательно ударить в сарайчик.

— Можно пальять, скоро-скоро невидим цел… Дафай скоро! — скомандовал немец.

Пушка стрельнула чрез завод, чрез крест колокольни, чрез лес. Эхо раскатилось по горам. Вот прискакал на коне «глядельщик» и сказал, что ядро «прожужжало» над их головами и пролетело выше сарайчика.

— Да на сколько выше-то, парень? — спросил Антипов.

— А кто ж его ведает, може на сажень, може на двадцать саженев, а може и на два лаптя… Как знать… Только что чик-в-чик не вдарило.

Немец слушал, разинув рот, и двигал бровями. Вдруг (от пруда видно было) к управительскому дому, звеня колокольчиками, подкатила таратайка.

Сидевший в ней человек что-то кричал и размахивал руками. Затем полез из кибитки, оборвался, упал, с усилием поднялся, посмотрел по сторонам и, завидя на берегу пруда большую толпу, пошел на нее с громкими криками.

Весь народ устремил на него свои взоры. Кто-то в толпе сказал:

— Да ведь это Коза прибывши… Ишь его из стороны в сторону мечет.

Невысокий человек в черном одеянии то бежал, то шел, то частенько падал.

— Он, он!.. Тимофей Иваныч это… — раздавалось в толпе.

И действительно, вскоре стало все отчетливей доноситься с ветерком:

— Я Коза! Тимофей Коза! Встречайте! Коза-дереза приехал!.. Прозвищем — Коза!.. Я Коза, а вы люди-человеки… Коза приехал!.. Я Коза! Прозвищем — Коза! — беспрерывно, как одержимый, резким и тонким голосом кричал он, приближаясь.

Пугачёв во все глаза глядел на него, оглаживая бороду. Навстречу Козе двинулся Антипов.

— Я Коза, Коза! — продолжал кричать тот, не переставая. — Вы люди-людишки, а я Коза! Прозвищем Коза!.. Врешь, немецкая твоя образина, я сам механикус! — взмахнул он рукой, его круто бросило в сторону, он упал.

— Я Коза!.. Любое число… могу в зонзус и в кубус возвести. На-ка, выкуси, Мюллер!.. Ты Мюллер, а я Тимофей Коза…

К нему подбежал Яков Антипов, поставил его на ноги, стал что-то говорить, указывая в сторону Пугачёва. И видно было, как механикус заполошно взмахнул руками, нетвердым, но торопливым шагом приблизился к пруду, сбросил с себя свитку и шляпу, припал к холодной воде на колени и суетливо стал окачивать лысую свою голову. Антипов меж тем встряхивал, чистил его свитку.

И вот перед Пугачёвым остановился протрезвевший механикус. Он — низкорослый человек, лицо костистое, широколобое, с темными, глубоко посаженными глазами; в них светился ум и затаенная скорбь. Пугачёв с любопытным вниманием всматривался в чисто бритое, исхудавшее лицо его и хмурил брови.

— Я Тимофей Коза, твое величество! — выкрикнул механикус и, держа шляпу под мышкой, поклонился Пугачёву. — Прости, отец… В ноги тебе не валюсь, не приобык царям кланяться земно. Цари бо царствуют, вельможи господствуют, рабы стонут-воздыхают, пресмыкаются. А я, горький, того не желаю — я сам себе царь!

— Цари, друг мой, всякие случаются, — возразил Пугачёв, глядя в упор на механикуса. — Одни, верно, царствуют да бражничают, а есть и другие, кои труждаются и страждут.

Механикус опустил взор в землю, лысая голова его склонилась. Пугачёв участливо спросил его:

— Пошто пьешь, Тимофей Иваныч? Мастер ты, слыхать, отменный, а этакое погубление себе чинишь. Званье свое мараешь. А ведь ты не мал человек на белом свете…

— Обида, обида, твое величество! — закричал Коза и закашлялся. — Убери не правду с земли, тогда брошу. Чья пушка? Моя пушка! А немец говорит — его пушка. Вот он в небо вдарил, а я в сарайчик тот, защуря глаза, влеплю.

— Мой пушка! — брызгая слюной, закричал немец.

— Ну, ладно, твой — так твой… — более спокойно сказал механикус. — Ты её по моим исчислениям сделал, а выдумал её я, Тимофей Коза. Полгода сидел над чертежами. Для туркской войны старался.

— Мой пушка! — снова запальчиво воскликнул Мюллер, напирая брюхом на механикуса.

— Царь-государь, дозволь! — отодвигаясь от немца, заголосил Коза и крикнул пушкарям:

— А ну, ребята, заряди! — Он бросил шляпу в руки малайки-башкиренка, достал из кармана измызганную записную книжку с карандашом и спросил Антипова о расстоянии до сарайчика.

Тимофей Коза, морща лоб и двигая бровями, делал в книжке нужные расчеты, бубнил себе под нос:

— Я и субстракцию знаю, и что есть радикс знаю… Зензус, кубус…

Он замолк, проверил свои исчисления, присвистнул, всмотрелся в показатель на дуге, выкрикнул:

— Враки, немец! Траектория неверна. Двадцать три с четвертью градусов надо, а у тебя, черт некованый, двадцать четыре с половиной.

Все с нетерпением ждали выстрела. Пугачёв, покусывая усы, прищуривал то левый, то правый глаз. Коза перевел показатель, закричал:

— Пали!

Ударил выстрел. Пугачёв сказал механикусу:

— Слышь, Тимофей Иваныч. Все едино — утрафищь ты, не утрафишь ли в цель — люб ты мне. Хочешь вольной волей идти в нашу императорскую армию — иди, рад буду… Только допряма говорю тебе: пьянству положи зарок.

— Зарекаюсь, царь-отец, зарекаюсь! Сей же день пить брошу. И в армию к тебе вступлю. Авось, мимо нареченные невесты моей путь твой предлежать будет… Я вживе её почасту вижу, она, юница непорочная, до сей поры из своего сердца не истребляет меня. И я, горький, такожде верность ей блюду и не творю блуда ниже делом, ниже помыслом своим… — Тимофей Коза говорил жарким, захлебывающимся голосом, глаза его горели безумством, испещренное морщинами желтое лицо покрылось красными пятнами.

— Брось ты нескладицу молоть, Тимофей Иваныч, — отмахнулся Пугачёв. — Опомнись!.. Слышал я про юницу про твою, она старухой давно стала.

— Отец! — с отчаянием закричал Коза и, скривив рот, заскорготал зубами. — Я думал, ты един поверишь мне, а ты — как все… Сказываю тебе, время не трогает ее, время над ней идёт. До днесь Таня моя в юности обретается. Да вот и сей день, как подъезжал к заводу, она сидела у лесной опушечки, вьюнок плела. «Это, говорит, Тимошенька, тебе». Вот он, вьюночик-то, вот, — механикус, тяжело, с прихлюпом, вздыхая, достал из кармана свитки небольшой венок первых полевых цветов и помаячил им перед Пугачёвым.

— Едут, едут! — вдруг зашумела настороженная толпа.

Не один, а оба глядельщика, настегивая лошаденок, неслись вскачь, орали:

— Попало, попало, ядрена бабушка!.. В самую крышу брякнуло… Вдрызг разворотило!

Пугачёв сдернул кафтан и накинул его на плечи Козы:

— Премудрая голова у тебя, Тимофей Иваныч, — произнес он громко, и в толпе, как бы подхватив слова его, дружно закричали: «Ура, ура!» Затем он резко повернулся к Мюллеру:

— А ты, Карл Иваныч, ежели хочешь, будь при нем подмастерьем. А не хочешь — валяй себе к своему Фридриху косолапые пушки ему лить… Понял ли?

Немец понял и помрачнел, как ночь. Дымя трубкой и распихивая брюхом толпившийся народ, он со свирепостью покосился на Козу и грузно двинулся прочь, как медведь через чащобу.

5

Емельян Пугачёв всем заводским людям решил сделать угощение.

Работникам были накрыты столы в двух цехах. А в деревню Александровку Горбатов отправил расторопного секретаря коллегии Шундеева с двумя казаками устроить мужикам «царский обед с выпивкой».

В управительский же дом были созваны все мастера и восемь наилучших подмастерьев. Тимофея Иваныча Козу всюду искали и, к великой досаде Пугачёва, не могли найти.

Стол был накрыт пышно. У братьев Твердышевых сундуки ломились от дорогой посуды. Пугачёвские начальники и гости чинно ожидали появления государя. Среди подмастерьев выделялся исполинским ростом и богатырской статью молодой парень Миша Маленький. Плечи у него широченные, а кудрявая голова не по корпусу маловата. Рядом с ним кряжистый Чумаков казался карапузиком. Темного сукна, перехваченная цветистым кушаком поддевка парня была туго набита мускулами. В каждый подкованный сапог его могли бы поместиться по мешку крупы. Словно вылитый из чугуна, Миша Маленький давил ногами пол.

Вскоре вышел из соседней горницы Емельян Иваныч в ленте через плечо и со звездой. Все низко поклонились ему. Тут выступил вперед мастер-сверлильщик при пушечном деле Павел Греков. У него широкое лицо в густой русой бороде и длинные, перехваченные ремешком волосы. Он взял за концы лежавшую перед ним саблю, приподнял её вровень со своими плечами и, передавая «батюшке», сказал:

— Вот, царь-государь… Это подарочек вашей милости от нашего завода, в путь-дорожку тебе и во счастье. Прими, отец, не обессудь!

Пугачёв взял саблю, прищурился и, рассматривая ее, заприщелкивал языком. Сабля была изумительной работы. Рукоятка в густой позолоте, ножны серебряные с золотыми насечками, с вытравленным, покрытым эмалью и чернью сложным узором. Драгоценные камни, крупные и мелкие, были вкраплены и в рукоять и в ножны.

— Спасибо, трудники, благодарствую, — сказал растроганный Пугачёв, продолжая любоваться подарком. — Этакой сабли я ни у Фридриха Прусского, ни у турецкого султана не видывал… Чья работа?

— Мастеров-оружейников завода Златоустовского, — ответил Греков, одергивая свою свиту синего сукна. — Твердышевы заказали оную саблю для ради подношения князю Григорию Орлову, да не занадобилась, сказывали — его место Потемкин заступил.

— А, знаю, — ухмыльнулся Пугачёв и поставил саблю в угол. — У Катьки этих Потемкиных-то сколько хошь. Она ведь и сама весь свой век в потемках, как сова, живет да измышляет, кого бы закогтить…

— Спаситель наш, Христос, рек:

— начал поп Иван, уставясь водянистыми глазами на саблю:

— «Не мир я принес на землю, а меч». Вот он — меч!.. Для истребления злобствующих, для защиты праведников.

Пугачёв махнул на него рукой, сказал:

— Ну, детушки, садитесь-ка потрапезовать. Эх, редко мне доводится с работным людом-то!.. Все в походе да в походе…

Стали пить здравицу за государя. Приветствие произносил Петр Сысоев.

И как только закричали «ура», нежданно грянул возле самых окон орудийный выстрел, весь дом встряхнулся. Отец Иван привскочил за столом и расплескал вино. Гости бросились к окну. Горбатов успокоил их. Пугачёв, улыбаясь, сказал:

— Это, други мои, зовется салут, не страшитесь.

— Да ведь как, батюшка, не страшиться-то, — раздались голоса. — Время самое тревожное, по заводам начали воинские отряды рыскать. Предосторога не вредит.

Ненила с Ермилкой и стряпухой разносили блины. Полон дом напустили кухонного чаду; хотя и холодновато было, довелось открыть окна.

Пили здравицу за государыню Устинью. Чокнулись, прокричали «ура», ждали повторного громового раската пушки. Отец Иван даже схватился за столешницу, но выстрела не последовало. Блины уничтожались во множестве.

Масло, снеточки, белорыбица. Старик Пустобаев, а глядя на него, и Миша Маленький ели блины зараз стопочками, по пяти штук в каждой. Пили за здравие наследника Павла Петровича с его супругой. Отец Иван опять схватился за столешницу и напряженно ждал, вот-вот ахнет пушка. Но и на этот раз пушка промолчала.

Завязались разговоры. Мастера наперебой старались выразить царю-батюшке свою любовь и преданность, любопытствовали о его походах, о здоровьи: слых прошел, что батюшка был ранен. Пугачёв отвечал на все с готовностью и в свою очередь расспрашивал заводских людей об их житье-бытье.

И вот приказал он наполнить чары очищенным крепким пенником, встал (и все поднялись) и внятно произнес:

— Ну, детушки, подымаю я чарочку в честь вашу и всех заводских трудников, какие только водятся на белом свете. Здравствуйте, люди заводские!

Широко улыбаясь и весело между собою переглядываясь, гости чокнулись с государем, громогласно закричали «ура». И вдруг вновь грянула-хватила пушка. Отец Иван привскочил, лягнул ногой и опрокинул чарку. Уж вот тут-то он никак не ожидал этой окаянной пушки… За государыню молчала, за наследника молчала, а тут… Все засмеялись на отца Ивана, Пугачёв сказал:

— Ведь ты, батя, кабудь обстрелянный, а лягаешься, как конь…

— Боюсь, ваше величество, боюсь… Сердце у меня, как у кошки у худой.

Затем начали разносить из свежих карасей уху. На вопрос Пугачёва, велико ль на заводе людство, мастер Греков, осанистый и важный видом, расправив бороду, отвечал ему:

— Работных людей у нас, твое царское величество, полторы тысячи человек мужского пола. Из оного числа — тысяча двести крепостных, они куплены Твердышевым у разных помещиков.

— Поди, в вашей деревне Александровке крестьянството бедно живет? — спросил Пугачёв.

— Да не шибко прибористо, а прямо сказать — бедно да грязновато, — ответил Петр Сысоев. — Хозяева-то дали им на каждую семью землицы малую толику, да недосуг людям обрабатывать-то ее.

— Ведь с утра до потух-зари на заводских работах бьются, — сказал старик мастер с густо морщинистым лицом.

— Ну, а идёт ли им плата-то? — спросил Емельян Иваныч.

— Идёт, идёт, — хором подхватила застолица. — От трех до семи копеек на день.

— На эти деньги жиру не накопишь, — вздохнул Пугачёв. — А скажите-ка, кто же здесь, окромя вас да мужиков закрепощенных?

— По вольному найму, царь-государь, иные прочие труждаются, — ответил морщинистый старик. — Есть и государственные, и оброчные помещичьи крестьяне, городские ремесленники, башкирцы да всякие беглые беспаспортные людишки. Вольнонаемным выкликанцам плата идёт хорошая. Плотники подряжаются по двадцати пяти копеек на день.

— Был у меня дружок, — начал Греков, накладывая себе в тарелку каши с маслом. — Приехал он сюда вольной волей с бабой да с двумя малыми ребятами плотничать по писаному договору. Сроком на пять лет. Земли ему не дали, стало быть, своего хлеба нет, а хозяева из своей лавки продавали харч с хлебом да одежу втридорога. Вот придёт он в контору за деньгами, а ему там и скажут: «Ты, браток, дюже прохарчился, да шапку купил, да сапоги. Не тебе контора, а ты ей должен». — «Ну, что ж, дайте в долг, пить-есть надо». Контора в долг давала ему с охотой. Сегодня возьмет да через месяц возьмет, ну там с горя винца купит, глядишь — и закабалился человек. И стал он из вольных крепостным. Вскорости спился и умер без покаяния: в деревне Александровке его, пьяного, медведь задрал…

— Как, неужто в деревню медведи-то заходят? — удивился Пугачёв.

— Медведи-то? Еще как заходят, батюшка! — подхватила вся застолица. — Ведь Александровка-то в самой трущобе торчит в тайге. Как-то медведь-набызень едва старуху не задрал, она в лачуге жила, зверь-то на крышу залез, стал крышу разворачивать, да, спасибо, Миша Маленький подоспел…

— Какой такой Миша? — спросил Емельян Иваныч.

— А вот, что супротив вас сидит.

— Это я Миша Маленький зовусь, — проговорил богатырь пискливым мальчишеским, не по росту, голосом и стыдливо прикашлянул в широкую, как лопата, ладонь.

Все заулыбались, улыбнулся и Пугачёв. Миша возвышался над столом горой и, облизывая пальцы, смачно чавкал вкусный пирог с мясом. Все взяли пирога по дольке, по другой, а он придвинул к себе один из четырех поданных Ненилой пирогов и работал над ним самостоятельно. Ненила, поглядывая на него, втихомолку удивлялась.

— Как же ты, Миша, медведя-то? Из ружья, что ли? — спросил Пугачёв.

— Нет, я ружья боюсь, твое величество, — пропищал детина. — А я его по башке стяжком березовым. Стяжок пополам, а зверь кувырком с крыши. Ну, я его за глотку. Он и язык вывалил.

— Наш Миша-то, царь-государь, — сказал Петр Сысоев, скосив оба глаза к переносице, — на себе коня протащить может, сажен с сотню…

— А как-то воз с медной рудой захряс в грязище, позвали тут на помощь Мишу. Он лошаденку выпряг, сказал: «Нешто тут коню совладать?!», да как впрягся в оглобли, да как дернул-дернул, сразу на сухое выкатил.

— Так неужто всякого коня на себе протащить можешь? — спросил Пугачёв, прищурив на парня правый глаз.

— Всякого ношу, твое величество, — пропищал Миша, доедая остатки пирога. Ему услужливо придвинули баранью ногу.

— Что ж ты, друг мой, мало пьешь винца-то? — спросил Пугачёв.

— Как мало?! Со всеми вровень пью, — сказал Миша. — Да ведь оно меня не берет. Вода и вода…

— Ну, как это не берет? Ненила, подай-ка нам ковш сюды! — велел Пугачёв, ухмыляясь на Мишу.

Миша Маленький вылил из графина в поданный ковш очищенной водки, долил до краев из другого графина, перекрестился и, не отрываясь, принялся большими глотками пить. Пугачёв, посунувшись вперед и полуоткрыв рот, смотрел на парнюгу. И все, затаясь, взирали на него. Вот он кончил, крякнул, вытер кулаком губы. Пугачёв вместе со всеми громко засмеялся.

Миша исподлобья взглянул на всех своими дремучими, с прозеленью, медвежьими глазками. Затем, принявшись за баранью ногу, сказал:

— Оно, конечно, после пирожка да после блинков жажда долит, не грех жижицы попить… А так — водичка и водичка!

Помолчали. Пугачёв задумчиво смотрел перед собой в пространство.

Затем, окинув взором бодрые лица мастеров, сказал:

— Вот, други мои, о чем хочу попечаловаться… Пушек да мортир с ядрами дюже мало льете. Не можно ли, детушки, горазд поболе лить?

— Нет, надежа-государь, — подумав, ответили мастера. — Это дело многотрудное. Уж мы промеж себя еще до твоего царского приезда мозговали так и этак. И меди в достаточности нетути, а пуще всего станков работных нет… Оно, конешно, можно бы, да не вдруг.

— А нельзя ли, детушки, как ни то поскореича дело повернуть, покруче?

Пугачёв всем налил чарки, ждал ответа. Отец Иван все порывался что-то сказать. Емельян Иваныч грозил ему пальцем. Мастера шептались меж собою.

Наконец мастер Греков, поклонясь Пугачёву, произнес:

— По край сил своих постараемся, царь-государь. За медью завтра же спосылаем на другие заводы, да, может статься, и станки добудем. Мы, заводские, народ дружный. Приналяжем, царь-государь.

— Твое царское величество! — воскликнул отец Иван, он держался за столешницу не ради опасения пушечного выстрела, а потому, что от выпивки изрядно кружилась голова его. — Царь-государь, прислушайся! Сказано бо:

«Низложу сильные со престол и вознесу смиренные…» Внемли и подумай, отец наш!.. И вы, братия, подумайте, ибо все вы смиренны. А на престоле-то Катерина, великую силу в руках держащая! Творогов! Споем стихру глас восьмый.

Творогов кивнул головой и гулко откашлялся. Вызывающе косясь на Мишу, он загремел баском, поп Иван подхватил усердным тенорком:

Низложу си-и-ильные со престолИ вознесу смире-е-ные!

…И вот царский поезд прибыл в заводскую деревню Александровку.

После сытной трапезы народ веселился на полянке, душой гулянья был затейливый Шундеев. Люди разбились на кучки, шли песни, плясы, игры.

Царя-батюшку встретили громкими, дружными криками приветствия, благодарили за угощение.

— Гуляйте, веселитесь, детушки! А завтра — на работу.

— Рады постараться тебе, свет наш!

Пугачёв посмотрел на борьбу татар с башкирцами, полюбовался на забавные фокусы, которыми потешал толпу секретарь Шундеев. Принесли большую и глубокую деревянную чашу, почти до краев наполненную жидкой сметаной.

— Ваше величество, дозвольте рубль серебра, — попросил Шундеев, встряхивая головой. Пугачёв протянул ему рублевик. Шундеев при всех опустил его на дно чаши и сказал гулякам:

— Кто зубами монету достанет, того и рубль.

Все заулыбались. Охотников на такую потеху не было. Однако вызвался низкорослый парень. Он обвел толпу подслеповатыми глазами, виновато всхохотнул, забрал в грудь воздуха и погрузил курносое лицо в сметану. На виду остался только рыжеволосый затылок. Толпа, готовая разразиться хохотом, плотно окружила потешную игру. Рыжий затылок пошевеливался и подрагивал, словно плавающий на волне клок овчины: видимо, парень со всем усердием старался поймать зубами рубль. Но вот вынырнула из чаши обляпанная сметаной голова с открытым ртом, с зажмуренными глазами и как-то по-собачьи отфыркнулась. Толпа громко захохотала, ребята с бабами от удовольствия повизгивали. Парень, боднув головой, продрал глаза и продул ноздри. Сметана текла с лица на грудь, на землю. Парень не знал, что ему делать.

— К ручейку ба, к водичке ба, — бормотал он, сбрасывая с себя липкую сметану. Три лохматые собаки облизывали его штаны, лапти, рубаху.

— Присядь, Ванюха, либо ляг на луговину, — в шутку советовали ему, — склонись к собакам-то.

Ванька сел на землю. Собаки в момент умыли его начисто. Он засмеялся и сказал:

— Ну, маленько я его не уцепил, два раза в зубах был, дьявол…

— Дозвольте! — вылез из толпы другой парень. За ним в очередь встали еще три парня. Потеха продолжалась при общем хохоте и с той же неудачей.

Сметана убывала, чашу довелось восполнить. Рублевик, словно заколдованный, лежал на дне. Бородачи в игру не встревали, им казалось зазорным топить в сметане бородищи. Вот подошел к чаше кривоногий, длинноносый мужичок с козлиной бородкой и сказал: «Мы жалаем».

— С твоим ли, Вася, носом? — зашумели веселые зеваки. — У тя нос-то как у журавля. Упрется!..

Но Вася набожно перекрестился, погрузил голову в чашу и быстро вытащил зубами рубль. — Матрен! — крикнул он. — Получай!.. — Матрена взяла рубль. Мужичок сказал:

— Давай еще! И харю утирать не стану. — Емельян Иваныч с готовностью передал второй рублевик. Мужичок нырнул и снова ловко вытащил, как собака тащит из болота утку. — Матрен! Огребай деньги! — Матрена радостно улыбалась и творила про себя молитву: ведь эстолько денег дай бог за месяц заработать.

Когда счастливый мужичок достал из чаши четвертый рублевик, завистливая толпа и смеяться перестала, послышались недоброжелательные выкрики:

— Он, носатый дятел, с чертом знается!

А Ермилка, обратясь к Пугачёву, сказал:

— Ваше величество, этак-то я сотню рублевиков мог бы выловить. Дело бывалое. А вот, дозволь! — И, пошлепав губами, Ермилка закричал в толпу:

— Эй, народы! Зубами всякий дурак вытащит, хитрости в том нет. А надо эвот как! — Он прихватил обеими руками чубастые волосы свои и засунул лицо в сметану. Зрители разинули рты, замерли. И вот вскинулось вверх ермилкино лицо: рубль не в зубах у него, а возле глаза: казак умудрился зажать его между бровью и щекой. Вся толпа ахнула, принялась выкрикивать Ермилке похвалу. Похвалил его и Пугачёв. В это время ребятишки закричали:

— Миша пришел! Миша пришел!.. Миша, пошто ты такой маленький?

— Бог росту не дал, — пищал тот, пробираясь к государю.

— Что, Миша, пехтурой, никак? — спросил его Емельян Иваныч.

— Пешечком, ваше величество… Лошадки подходящей нетути.

Обнаковенный коняга сразу сомлеет подо мной.

— Ну, и крепок ты… Вино-то не сборило?

— Водичка и водичка.

— Канат тащите, канат! Перетягу устроим! — шумел Шундеев.

Меж тем Миша, закинув руки за спину и чуть ссутулившись, не спеша пошел по луговине, улыбчиво посматривая на мужичков своими медвежьими глазками. Мужики, зная его повадку, опасливо сторонились от него: бросил он взгляд на Митродора, Митродор нырнул в толпу, взглянул на Карпа, Карп скорей в толпу. Вдруг он круто повернулся, сгреб в охапку зазевавшегося мужичка-брюханчика и с легкостью швырнул его вверх. «Караул!» — благим матом завопил брюханчик и упал в мягкие ладони Миши. «Ура!» — заорала толпа.

— Становись, становись к канату! — И вот десяток крепких мужиков, поплевав в пригоршни, вцепились в конец длинного каната, другой же конец схватил правой рукой Миша Маленький. Началась игра в перетягу. Миша стоял к своим противникам правым боком, немного откинувшись назад и заложив свободную левую руку за спину. Он, казалось, не делал никакого усилия, легко сопротивляясь натужливому старанью своих противников.

— Надбавь ощо! Давай ощо столько жа! — прокричал Миша.

К канату бросились на подмогу мужики и парни… Канат натянулся до отказа и дрожал, как приведенная в колебание струна. Стал слегка дрожать и Миша, его глядевшие исподлобья узенькие глазки раздвинулись пошире, он покруче откинулся назад. Тут из толпы вышел широкоплечий кряжистый старик в овчинной шапке, он вцепился в канат и загайкал на весь лес:

— Ай-ха!.. Давай, давай, православные! Надуйсь!..

Миша Маленький сразу почувствовал богатырскую силу казака. Сдернутый с места, он, подаваясь помаленьку вперед и стараясь удержаться, пахал землю каблуками.

— Ай-ха!.. Тяни-тяни-тяни! — шумел старичина, за ним дружно подхватывал народ:

— Ага, Миша!.. Сдал?!

Но Миша вдруг остановился, схватил канат обеими руками, стиснул зубы и весь напружился. Круглощекое лицо его сделалось напряженным, злым, огромные кисти рук стали красны, как клешни вареного рака. Канат гудел, толпа противников, выбиваясь из сил, орала. А Миша Маленький все-таки ни с места. Тут откуда ни возьмись пьяненький отец Иван. Путаясь ногами в длинной рясе и поблескивая на солнце наперсным крестом, он вшаг подошел к канату, схватился за его конец и закричал:

— Низложу сильные со престол! — стал внатуг тянуть его.

Вдруг Миша весь затрясся, широко разинул рот и выпустил канат из рук.

И все, кто держался за другой конец каната, разом кувырнулись вверх лаптями. В толпе взорвался хохот.

Пока шло игрище, Емельян Иваныч с Антиповым, сев на коней, осматривали деревню Александровку.

— Деревня обширная, — сказал Антипов. — Мужиков поболе тысячи сволочилось сюды со всех местов, и народ добропорядочный. А хозяева, Твердышева братья, вишь каких хлевов людям понастроили.

Действительно, серенькие, подслеповатые избенки в одно оконце были понатыканы кой-как, без всякого тщания и смысла. Большинство изб стояло без труб, они топились по-черному и мало походили на жилище человека. А между тем кругом высились заросли строевого леса, уж где-где, а здесь-то вся стать быть крепко рубленным высоким хатам с расписными воротами, тесовыми кровлями. И люди жили бы тогда по-другому, в чистоте и просторе, и зазвучали бы по лесам, по заводам бодрые, веселящие душу песни. Но этим людям лишь во сне, как туманное воспоминание, грезится сытая, веселая жизнь — жизнь господ, которые когда-то продали их на чужбину. И они продолжают тянуть ярмо свое. Втайне они думают, что живут здесь временно, что, может быть, завтра погонят их в Сибирь, перебросят на другой завод или продадут другому господину. Поэтому у них нет и прицепки к жизни, и живут они, словно стая перелетных птиц, от весны до холодов, чтоб бросить свои постылые гнезда и лететь дальше, неведомо куда.

Пугачёв глядел на эти обомшелые избенки, глядел на огромный погост, густо утыканный крестами, как донские плавни тростником, и его сердце сжималось. И потому, что больно сжималось сердце, в голове Емельяна Иваныча крепла мысль, что дело его свято.


Обратной дорогой Пугачёв со свитой ехал шагом. Миша с отцом Иваном тащились на телеге, запряженной парою. Поп, телега и лошадки в сравнении с Мишей казались игрушечными. Окруженный мастеровыми, Емельян Иваныч был в праздничном настроении и вел с ними беседу. Яков Антипов сказал:

— Как приедем, покажу тебе, ваше величество, одну штуку. Тимофей Коза сварганил, таясь ото всех, особливо от Мюллера. Только я один знаю.

— Да, други мои, — кивнув головой Антипову, проговорил Емельян Иваныч. — Коза немал человек, такие люди в редкость, им цены нет.

Поберегать его надо. Как придёт он в память, пускай замест немца становится. А этого самого Карла Иваныча закиньте в степь, пускай к королю Фридриху ползет, раз иноземец похваляется, что есть он его подданный.

На заводском дворе тоже шло веселье. Работный люд гулял вместе с яицкими казаками. Было шумно, весело, но не пьяно.

День погас. Вечерело. Яков Антипов велел слесарю прихватить инструмент, чтоб вскрыть замок на амбарушке механикуса Козы. Когда же приблизились вчетвером к амбарушке, усмотрели, что ворота в нее отперты.

— Глянь! — вскричал Антипов. — Сам Тимофей Иваныч здесь, нашелся друг сердешный…

Распахнули ворота, но Козы в амбарушке не приметили. Темновато там.

Посредине громоздилась какая-то станина с небольшими пушками. Подошел Миша и всю станину выкатил наружу. Люди увидали на снегу нечто неожиданное.

Большой, сколоченный из байдаку и брусьев деревянный круг, диаметром около сажени, лежал горизонтально на катках и легко мог, как карусель, вращаться в одну сторону — справа налево. На круге, на равном друг другу расстоянии, были размещены восемь малых пушек. Антипов залез в широкую прорезь круга и стал вместе с пушками неспешно вращать его, поясняя:

— Вот надежа-государь, смотри. Допустим, все пушки заряжены. Первая пальнула, круг маленько повертывается. Вторая пальнула, круг опять повертывается. Вот и третья. А в это времечко первую да вторую уже заряжают. А как из восьмой пальнут, уже первая снова к стрельбе сготовлена. И таким побытом, без всякого перерыва — знай себе шпарь.

— Здорово! — восхищался Пугачёв. — А ежели, скажем, неприятель окружил, так и зараз из восьми палить можно картечами. Токмо грузновата махина-то, вот беда.

— Грузновата, батюшка, — проговорил Антипов. — Возить трудно по нашим убойным дорогам. Да ведь колесо-то, впрочем, сказать, разборное.

В это время из амбарушки донесся заполошный голос Петра Сысоева:

— Эй, сюды, сюды! Беда!

Все вскочили в амбарушку. В темном углу лежал ничком, не шевелясь, Тимофей Иванович Коза.

— Он, голубчик, стружками был засыпан. Я думал — пьяненький.

Потолкал, потолкал — молчит, не дышит.

Тело механикуса бережно вынесли на свет, положили на кошму, стали осматривать.

— Убит, — сказали все в голос. — Глянь! Затылок-то проломлен…

Костлявое лицо убитого потемнело, глаза полузакрыты.

— Вот тебе и поберегли, — мрачно сказал Пугачёв, с печалью вглядываясь в лицо мертвеца.

— Не иначе — немцево это заделье… Его, его! Больше некому, — проговорил Антипов.

Все обнажили головы, закрестились. Глаза Пугачёва вспыхнули. Раздувая ноздри, он сказал:

— Выходит, маху мы с тобой, Антипов, дали, что загодя не повесили иноземца-лиходея. — И закричал, сжимая кулаки:

— Подать мне его! Из земли выкопать!

Ударили в набат. Гулянка сразу прекратилась. В Александровку поскакал нарочный. По всему поселку разыскивали немца. Объездчики со стражниками седлали лошадей. Работная молодежь собиралась в кучки, чтоб искать исчезнувшего Мюллера.

По армии было объявлено: завтра выступать в поход. Ночь прошла в тревоге, в поисках, в приготовленьях к маршу. Была обшарена со зверовыми собаками вся окрестность. Немец исчез бесследно.

Наступило солнечное утро. Отец Панфил служил заупокойную литургию по убиенном рабе божием Тимофее. Гроб с телом механикуса стоял в церкви.

На заводском дворе собрался весь работный люд. Немногочисленная армия с обозом была вполне готова к выступлению. На видном месте стояли полторы сотни молодых работников завода, пожелавших вольной волей следовать за «батюшкой». У многих за плечами ружья. Тут же поблескивали свежей бронзой новые, только что изготовленные пушки, запряжены они были сытыми лошадками. Впереди работного отряда Андрей Горбатов на коне.

Когда окрепло солнце, Емельян Иваныч выехал к народу в богатой сряде, с лентой, со звездой, при драгоценной сабле (подарок Воскресенского завода). Пугачёв поднял руку с платком, взмахнул, и все затихло.

— Детушки! — прозвучал в тишине властный голос. — Приспело мне время шествовать дальше с воинством моим. А вы оставайтесь и мне, государю, порадейте. Поспешайте пушки лить да ядра, в них шибкая нуждица у меня! По жительствам вашим покамест не распускаю вас, воли не даю вам и не дам, покуда не воссяду на прародительский престол. А как воссяду, тогда и вам новые порядки выйдут. Работное время сбавлю, жалованья набавлю, харч положу сытный. И воздыханиям вашим придёт окончание (многие в толпе стали осенять себя крестом). И распущу вас по домам вашим, объявлю волю всему крестьянству во всеуслышанье. А впредь укажу набирать по заводам выкликанцев, по вольному найму и хотенью. И заводы расширю, и новые выстрою, и управлять заводами будут выбранные вами люди. Еще вот чего.

Управитель ваш Яков Антипыч, по моему указу, выдаст в награжденье всем семейным работникам, мужикам и бабам, по рублю серебром на человека, а холостякам по полтине. («Спасибо, царь-государь!» — дружно закричали в толпе.) Ну, детушки! Век бы жил с вами, да ничего не поделаешь: разлученый час настал. Прощайте покудов! Живите в труде и во счастии.

И заорала толпа, замахала шапками. Окруженный ближними и провожаемый народом, Пугачёв двинулся в путь-дорогу.