"Емельян Пугачев. Книга 2" - читать интересную книгу автора (Шишков Вячеслав Яковлевич)

Глава 9. Каторжник Хлопуша. Фатьма рушит закон. Бочку-Осударя татары торжественно несут на кресле.

1

Ночной осмотр крепости был губернатором отменен до следующего дня.

Крепость давным-давно не ремонтировалась, хотя деньги на её благоустройство ежегодно из Петербурга получались.

Правительство имело полное основание полагать, что Оренбургская крепость, сооружавшаяся одиннадцать лет инженерными генералами, снабженная семьюдесятью добрыми орудиями и всем необходимым, представляет собою необоримую твердыню. На самом же деле все укрепление состояло из земляного вала с десятью бастионами и двумя полубастионами, примыкавшими к обрывистому правому берегу Яика. Между бастионами — четыре выхода из города. Одеты камнем были только два бастиона, на остальных не завершены даже земляные работы.

Окружавшие город рвы заросли бурьяном. Обыватели свозили сюда ободранные туши дохлых лошадей, битые горшки, бутылки, щепки, всякий дрызг. Через ров в любом месте ездили на телегах, и лишь в немногих местах, где откосы взяты в камень, было невозможно пробраться из крепости в город. Бревенчатый частокол вдоль вала и ограждающие ров рогатки отсутствовали. Крепостные ворота затворов не имели.

Губернатор хватался за голову, с отчаяньем выкрикивал:

— Всех, всех суду предать!

Но окружавшие его начальствующие лица и некоторые штаб-офицеры утешались тем, что в первую голову предавать суду пришлось бы губернатору себя.

Было сделано распоряжение: немедленно приступить к углублению рва и проведению всех необходимых крепостных работ силами гарнизона, сидевших в тюрьме каторжан и всех способных к труду местных жителей. Работать день и ночь. Уклоняющихся и нерадивых наказывать тут же, на месте.

Вскоре закипела работа. Появились тысячи тележных подвод. С ночи по всему фронту работ зажглись костры. Слышались крики, ругань, понуканье, скрип немазаных колес. По улицам города, через осеннюю тьму, сновали люди с фонарями, плелись, позвякивая кандалами, каторжники, скакали курьеры, вышагивали, гордо подняв голову, верблюды с поклажей на горбах.

Столь внезапно поднявшаяся суматоха напугала жителей и породила многие толки. В народе стали поговаривать, что Емельян Пугачёв, которого начальство всячески стремится опорочить, совсем даже не простой казак, а «другого состояния».

У костров, как только отвернутся капралы с понукалами, сходятся нос к носу люди.

— Ну, как, братухи, неужто это и впрямь Петр Третий к нам шествует? — раскуривая от уголька трубку, шепчет бородач с подбитым глазом.

— Он, он, — враз отзываются козьи бородки, длинные носы, сутулые спины. — Самоглавнейше — он… Он, батюшка, жив-живехонек, из Питера-т скрыться успел…

— Вре-о-о…

— Правда-истина… — шамкает беззубый коренастый старичок, подвязанный по ушам пестреньким платочком. — У меня в землянке намеднись казак с его стану ночевал. Ну-к он все обсказывал, казак-от. У него, брат, войсков — уйма. И пушек сколь хошь… Попы навстречь выходят с образами…

— Я тебе дам, старый черт, попы! — выплывает из тьмы на свет костра капрал и трясет нагайкой. — Ррразойдись!

Подобные разговоры который уж день носятся по городу, будоражат жителей. Начальству известно, что Пугачёвцы подослали в Оренбург своих головорезов-возмутителей, начальство из кожи лезет, чтоб поймать их, но они неуловимы.

Чтоб положить конец всяким вздорным кривотолкам, Рейнсдорп измыслил составить воззвание к жителям и огласить оную публикацию в воскресенье, 30 сентября, во всех семи церквах.

Каменный, с золотыми куполами, Введенский собор до отказу набит молящимися. После обедни на амвон вышел курчавый, губастый дьякон. Он положил на аналой бумагу, обвернул концом парчового ораря указательный перст, перекрестился и отверз уста:

«По указу её императорского величества, из Оренбургской губернской канцелярии публикация».

Народ всколыхнулся, вытянул шеи, замер.

— «Известно учинилось, что о злодействующем с Яицкой стороны в здешних обывателях, по легкомыслию некоторых разгласителей, носится слух, якобы он другого состояния, нежели как есть. Но он, злодействующий, в самом деле беглый казак Емельян Пугачёв, который за его злодейства… — тут дьякон загрохотал на весь собор: — наказан кнутом, с поставлением на лице его знаков, но чтоб он в том познан небыл, для того предприверженцами своими никогда шапки не снимает. (По народу прошел вздох изумления.) Почему некоторые из здешних, бывших у него в руках, самовидцы, из которых один, солдат Демид Куликов, вчера выбежавший, точно засвидётельствовать может…»

И вдруг из густой толпы молящихся резкий тенористый выкрик:

— Ври, дьякон, да не завирайся! Лицо у батюшки-царя чистое, почище, чем у тебя, дьякон, и ноздри целы! А как батюшка прикладывается к святым иконам, шапочку завсегда снимает… Эх, ты, брехало! А вы, миряне, принимайте батюшку без сумления. Он доподлинный царь!

Сначала все замерли, оцепенели, затем поднялась небывалая сумятица.

Народ кричал, кто во что горазд, женщины испуганно взгайкивали и визжали, дьякон, выпучив глаза и потрясая публикацией, оглушительно взывал:

— Братия! Тихо, тихо…

Два лохматых стражника, врезавшись в толпу, волокли смелого Пугачёвца вон из церкви. Перед самым выходом, у паперти, стражников схватил народ, чернобородый Пугачёвец вымахнул на улицу, мигом вскочил на свою шуструю кобылку, и — только пыль взвилась. Имя Пугачёвца — яицкий казак Костицын.

Эта глупейшая губернаторская публикация, впоследствии оказавшая несравненную услугу Емельяну Пугачёву, наделала много неприятностей начальству. А Рейнсдорп, узнав о происшествии в соборе, едва не умер от «конгестии». Военный врач бросил ему кровь.

Директор таможни, тучный Обухов, злобствовал и на дурака губернатора и на церковную оголтелую толпу. Его жена, невысокая блондинка с пышным бюстом, знакомая нам по губернаторскому балу и питавшая к Рейнсдорпу нежные чувства, будучи весьма религиозной, молилась в этот день в соборе.

Она стояла в передних рядах, вблизи амвона, и, когда началось смятение, каким-то несчастным случаем угодила в костомятку. Вернулась с богомолебствия весьма потисканной и без бриллиантовых сережек.

2

Итак, сказав на военном совещании: «В мой голова двадцать прожект самых очшень хитрых», — Иван Андреич Рейнсдорп начал их осуществлять.

Прожект с публикацией возымел на жителей действие отрицательное. Тем не менее приказом губернатора лживая публикация читалась и в войсках. Все воинские силы были размещены теперь вдоль оборонительной линии укреплений, разбитой на семь участков. К каждому из семидесяти орудий было приставлено по пяти человек прислуги.

Наступила очередь второму прожекту губернатора.

— Вот что, — сделав курносое лицо таинственным, сказал Рейнсдорп статскому советнику Тимашеву. — Я ночь и день думаю да думаю… Не есть ли, душенька, в ваша тюрьма этакий, этакий большуща злодей, разбойничка? У меня гениальный прожект, чтобы не сказать боле…

— Есть, ваше высокопревосходительство, — охотно и в то же время с удивлением ответил Тимашев, подумав: «Что за штучку хочет еще выкинуть милейший Иван Андреич?» — Этого добра хоть отбавляй.

— О! Отбавляй мне, душенька, какого-нибудь сукина кота, рвана ноздря.

— Да вот — Хлопуша, ваше высокопревосходительство, — сказал Тимашев.

— Два раза в Сибири бежал, воровал и разбойничал в пределах Оренбургской губернии, четыре раза бит кнутом, ноздри рваные, на роже поставлены знаки.

Он некогда и в моей вотчине работывал поденщиком, в сельце Никольском. А ныне оный каторжник Хлопуша содержится в нашем остроге, скованный по рукам, по ногам.

— О! О!.. Клопуша…

Через час перед губернатором стоял очень высокий, плечистый, сутулый, с изуродованным лицом человек в железных кандалах. Взлохмаченные волосы на голове и в бороде — цвета грязной мочалы, глаза белесые, холодные, на лбу и щеках клейма: «В. О. Р.». Нос повязан тряпицей.

— Здорово, Клопуш! — бодро поздоровался губернатор, с омерзением присматриваясь к человеку и в то же время радуясь в душе, что этот сильный отъявленный злодей лучше всех исполнит мудрейшее губернаторское поручение.

— Ну, какафо, сукин кот, поживайте?

— Да срамно, ваше превосходительство, — глухо прогнусил Хлопуша. — Сырость, темень, жратво собачье… с тухлятинкой.

— Малядец, малядец, Клопуш, — кончики ушей и полные, отвисшие щеки Рейнсдорпа раскраснелись. Он встал, сунул руки назад, под скошенные фалды кафтана, прошелся взад-вперед и, остановясь перед Хлопушей, крикнул:

— Ты свободна! Я тотчас прикажу снять с тебя эта… эта… цепочечка.

Ты свободна! В острог больше не ходить будешь… Полный свобода!

Хлопуша, гремя кандалами, повалился Рейнсдорпу в ноги:

— Батюшка… Отец, отец… — голос его сорвался: закованный в железо человек до самозабвенья любил волю.

— Встань, сукин кот Клопуш. Хочешь мне слюжить?

— Ой, батюшка, ой, ваше превосходительство! Да с полным моим усердием…

— Слюшай, знаешь ли ты про злодея Вильгельмьян Пугашов?

— Нет, батюшка, не слыхивал. Ведь я в остроге без выпуску сижу.

Тогда губернатор кратко рассказал о Пугачёве, похитившем имя покойного государя Петра Федорыча и угрожавшем нашествием со своей толпой на Оренбург.

— Ах, он змей! Ах, он варнак!.. — и Хлопуша, в припадке притворного усердия, затряс кулаками, зазвенел железами. — Прикажи, ваше превосходительство… Да я его… варначину! Убью и не крякну!.. Ах, он сволота несчастная!..

— Так-так-так, так-так-так, — как селезень, покрякивал губернатор, восхищенный горячей готовностью каторжника. — Слюшай, Клопуш… Убить не надо. А ты его живенького… на веревочка, на цепочка, ату-ату. Схватывай и маленько тащи-тащи сюда. За сей подвига трехсот рублей получишь…

Больше, больше! Пятьсот рублей. И полный оправдань… В капрал произведу!

От государыни императрисс медаль получишь. Еще чего, еще чего… — облизывая губы, возбужденно тараторил губернатор и с победоносным видом бросал многозначительные взоры на сидевших за столом четырех начальников, дескать, учитесь, как нужно обращаться с простым людом, видите, видите — даже самый закоренелый преступник стал смирен, как овечка.

— Ты мне, батюшка, деньжат малую толику дай, ваше превосходительство… Да дозволь перво к бабе моей сходить, она недалечко тут, в Берде.

— На, на, на, Клопуш… Вот тебе рубль, вот три, вот пять, вот десять рублей. Будет?

— Премного довольны вами, ваше превосходительство, — и Хлопуша, ужав деньги в огромную горсть, низко поклонился Рейнсдорпу.

— Момент!.. Бабочка твоя… как это, как это? — подарка… Адъютант!

Але-але, — и, мотнув головой адъютанту, чтоб следовал за ним, он шустро пошел во внутренние покои.

— Комедия, — сказал негромко директор таможни, толстобрюхий Обухов, и, потащив за собою суконную скатерть, стал неуклюже вылезать из-за стола.

— Н-да, прожектец, — подмигнув, поднялся за ним начальник артиллерии Старов-Милюков.

Тимофеев и обер-комендант Валленштерн продолжали сидёть за столом, внимательно посматривая на страшного Хлопушу. Лицо преступника казалось неподвижным, но наблюдательный Валленштерн подметил, что его белесые глаза лукаво поблескивали, как бы насмехаясь и над губернатором, и над бывшими здесь господами. Непринужденно почесываясь, Хлопуша чувствовал себя великолепно, хотя ему не совсем еще верилось в незыблемость счастья, столь внезапно свалившегося на его отпетую голову. Два конвойных солдата, справа и слева от него, стояли с ружьями не шелохнувшись.

— Клопуш, Клопуш! — ворвался чрезмерно возбужденный губернатор в сопровождении адъютанта, тащившего под мышкой кусок шерстяной ткани. — Вот это, мой миленький, твоя бабочка от меня подарок.

— Премного благодарны, ваше превосходительство, — и обрадованный Хлопуша во все лицо так широко заулыбался, что тряпица приподнялась, обнажив черный провал на месте носа.

Губернатор с брезгливостью отпрянул от него, уткнулся лицом в надушенный платок, затем велел адъютанту, чтоб тот передал Хлопуше четыре пакета.

— Тут, миленький Клопуш, указы о злодей Пугашов и увещательный письма к инсургентам. Один пакет отдавай яицким касакам, другой — илецким, третий — оренбургским, а четвертый — давай в ручки сам Вильгельмьян Пугашов. Всем будешь рассказывать, что он не государь есть, а беглый касак. Паньмайт?

— Понимаю, батюшка… Много довольны.

Хлопуша, чтоб не спутать, кому какой пакет вручить, рассовывал их по разным карманам, погромыхивая цепями и приговаривая:

— Этот яицким, этот ренбургским…

— Итак, Клопуш… Я и господа начальство, и весь народ станем дожидай тебя с Пугашов три-четыре дней.

— Уж поверь, батюшка, уж сполню!

— Господин адъютант, распоряжайтесь расковать Клопуш, дать ему полная свобода. Прощай, миленький сукин кот Клопуш, да сохраняйт тебя сам господь бог.

Хлопуша крякнул, поклонился и пошел, цепи загремели. Губернатор облегченно, всей грудью, сделал «уф-фу-фу» и для очистки воздуха приказал зажечь в комнате ароматные курительные «монашки».

— Ну-с, господа! — важно отставив ногу, затянутую в белый нитяный чулок, и выпятив брюшко, губернатор пытался придать своей особе осанку испытанного хитрейшего вельможи. — Убедились ли ви, что я кой-который панимаю обращеньи простой народ?

— Убедились, ваше высокопревосходительство, — едва сдерживая улыбки, ответили начальники.

— Поздравляйт меня, господа. Я беру смелость предсказайт, что сей инсуррекции я положу скорого конца. Я одержу громкий побед над злодеем без пушка, онэ зольдат, онэ крепость… А теперечко приступим, господа, военный совещаний. Генерал-майор Валленштерн! Ваш доклад…

3

Состояние духа Падурова было зыбкое. Его влекли боевые подвиги, но и татарка Фатьма не выходила из ума. За царским обедом она не показывалась.

Шербет и свежий сотовый мед подавал Али. Падуров не досидел до конца пиршества, сказавшись больным.

Прогулялся по селению. Вдруг захотелось написать далекому товарищу.

Толмач Идорка отвел его в избу своего знакомца, бедняка-татарина. Падуров вынул из сумки бумагу с походной чернильницей, стал писать:

«Вот, друг любезный Гриша!

Поди, не забыл еще, как мы с тобой под конец наших заседаний в Грановитой палате сдружились. И много кой-чего путного говорено было меж тобой да мной насчет крестьян крепостных да бар. И был промежду нас уговор, что ежели где случится огневой мятеж, вроде Разина Степана, быть нам на том мятеже вместе, стоять за правду вместе. Сообщаю, любезный приятель мой, что я свое слово сдержал. Ежели тебе еще не ведомо, то не замедля узнаешь, что на Яике поднялись искать своих прав казаки. Я с пятью сотнями оренбуржцев передался на их сторону. Ныне нахожусь при особе государя Петра Третьего, чудесной силой явившегося к нам на защиту угнетенных».

Далее Падуров подробно описал свою первую встречу с государем, длительные беседы с ним, ход начавшихся военных действий, сочувствие народа, который все больше да больше прилепляется к «батюшке».

«Доподлинный ли он государь Петр Федорыч, уверить тебя не могу. За одиннадцать лет скитаний в народе, как он говорит, он и впрямь мог многое из науки растерять и натуральное обличье утратить. Старые казаки, в оно время бывшие самовидцами царя в Петербурге и в Ранбове, те признают его за истинного Петра Федорыча. Токмо, на мое мнение, раз я, от жизни своея отрекшись и оставя семью свою, положил за благо стать под знамена новоявленного спасателя народного, то не все ли мне едино, доподлинный ли он, или подставной от казаков самозванец? Лишь бы понимал, что к чему, да великим делом смыслил править.

Звать тебя сюда я не зову той причины ради, что, первое: попадет ли тебе в руки письмо сие, надлежащей уверенности не имею; второе: не ведомо мне, тот ли ты человек, чем был шесть лет тому назад.

Итак, пишу тебе токмо интереса ради. В протчем же, как на душу ляжет тебе, так и поступай. Посылаю я тебе сию экстру, да не ведаю, скоро ль ты её получишь».

На конверте надписал:

«Его высокоблагородию, господину офицеру Г. Н. Коробьину. Город Санкт-Петербург, Васильевский остров, каменный дом за № 5».

Пришел молодой Али в безрукавном, алого сукна, зиляне. Глаза горят.

— Чего носа повесил? — насмешливо спросил он Падурова и положил руку на его плечо.

— Да так чего-то… Вот письмо написал приятелю в Россию, да как доставить — ума не приложу.

— Твой ум кудой, — захохотал Али. — Давай сюда, батька мой мало-мало в Москов ездить будет, оттудова в Питер.

Падуров с готовностью передал письмо и объяснил, куда и кому его доставить.

— Слушай, Али… — начал Падуров и остановился. Поднял на юношу глаза, сердце забилось. Спросил:

— Твоя сестра Фатьма — девушка?

— Нет… вдов… Его хозяин туркам убит на война. Той неделя наша мулла казенный известье получил. Фатьма не плачет, Фатьма не любил его.

Сердце Падурова застучало еще сильней, к щекам кровь бросилась, он проговорил:

— Слушай, Али… На твоей сестре жениться хочу. Уж очень она, Али, по нраву мне пришлась.

Али снова захохотал, запрыгал на одной ноге и, явно шутя, сказал:

— Да она и так пойдет. Зачем жениться? Она велела тебе, пожалста, говорить: «Миленький мой, усатенькой».

Тогда Падуров вскочил, бросился обнимать Али.

Эта забубенная головушка — легкомысленный, но преданный Пугачёву оренбургский казак, когда попадал в боевую обстановку, всякий раз совершенно перерождался. Он тогда забывал свою оставшуюся в Оренбурге семью — жену и взрослого сына, забывал свой хорошо построенный дом и крепко налаженное хозяйство и, как отчаянный пловец, не имея твердой уверенности, переплывет он бурную реку или нет, безоглядочно бросался в пучину походной жизни.

— Слушай, Али, хороший мой, да ведь отец твой не отпустит ко мне Фатьму-то? Ведь у вас закон очень строгий.

— Какой тебе дело — отец! Теперя другой виремя, видишь — какой виремя. Беспарадка… Новый царь-осударь пришла, новый закон давать будет.

Кабы старый виремя, а то виремя сапсем другой. А я тоже… Я завтра адя-адя!.. С осударем ухожу.

— А где государь?

— Бачка-осударь с молодой татарам на луг скакать бросился. Шибко якши скачет… Адя-адя! Прамо стрела, прамо ветер. Пожалста…

Быстро вошла в избу набеленная, насурмленная, вся сверкающая Фатьма.

Сразу запахло цветами, степью, свежестью. Пораженный Падуров вскочил, замигал, не мог взять в толк, что ему делать.

4

По случаю приезда государя послеобеденное время Каргала проводила весело.

День был серенький, солнце то покажется, то надолго скроется в тоскливо ползущих облаках.

Блеклая степь, ярко разубранные кони, пыль. На невысоком взлобке разбита палатка из белой киргизской кошмы. Возле палатки два знамени, двое часовых; в открытой палатке — государь.

По склону взлобка и внизу — огромная толпа празднично одетых каргалинцев. Татары в длинных ситцевых, ниже колен, рубахах, в безрукавных зилянках, в цветных полосатых халатах, в голубых шабурах и бешметах, на чисто выбритых головах расшитые шелком тюбетейки. Мулла и хаджи — то есть правоверные, побывавшие в Мекке, — в белоснежных чалмах.

Женщины — в широчайших, с нагрудниками, рубахах, в разноцветных шароварах, в зилянах или ярких халатах; на головах накинуты покрывала, а то надеты шелковые, унизанные монетами, колпачки.

Выхоленные кони стоят в стороне. Гривы заплетены, как у девок, в косы. В гривах ленты. Хвосты расчесаны. Молодые джигиты, поблескивая глазами и раздувая ноздри, держат коней под уздцы.

Крепкий чалый конь Пугачёва привязан возле палатки. На нем отделанное чеканным серебром бухарское седло — подарок старика-хозяина, где остановился Пугачёв, хаджи Забира Сулейманова.

— Еге-гей! Идут! Адя-адя! — закричали в толпище, и все устремили взоры на быстро приближавшееся облако пыли.

Это мчатся на конях-птицах лихие наездники, взявшие двенадцативерстовой круг по степи.

Вот скачет-скачет первый всадник, гикает, бьет коня плетью. За ним — другой, третий. И прямо — к флагу, поставленному против палатки. У флага — судьи. Взмыленные лошади широко поводят боками, дрожат, белая пена комками падает с губ на землю.

От великой толпищи, как от моря волна, оторвалась ватага любопытных.

— Валла-билла!.. Ура-а! — и ринулась к флагу. За ними — свора веселых собак.

Остальные семнадцать всадников далеко отстали. Но и они показались — снова бегущее облако пыли, снова топот, взмах плеток, гиканье.

Пугачёв подал знак платком. Три победителя, отерев пот с бронзовых лиц и подхватив друг друга под локти, спешат к государю. Валятся ему в ноги, встают, целуют руку.

— Благодарствую. Молодцы, джигиты! — сказал Пугачёв и каждому дал по три рубля серебром.

— Спасибо, бачка-осударь, — широко улыбались джигиты бронзовыми лицами, черными глазами, белыми зубами. — Бири нас себе-себе… Вуйна будим вуевать.

— Идите, детушки, под мою царскую руку и других с собой зовите.

Затем затеялись скачки. Были поставлены высокие, в рост человека, заслоны из речных камышей. Молодые джигиты вскочили на свежих холеных коней.

Один за другим кони-птицы понесли седоков на приступ. Надо было перескочить четыре заслона. И никто не мог этого сделать. Лишь один Али сумел взять три заслона, а четвертый все-таки сшиб.

Но вот неожиданно вырвалась вперед и понеслась, как из лука стрела, черноокая Фатьма. Пораженные зрелищем мулла и хаджи в белоснежных чалмах и вся толпа сердито закричали:

— Ой, ой… Баба!.. Закон рушит… Валла-билла!.. На что похоже!..

Конь Фатьмы черный, долгогривый. Фатьма — в белом казакине, в красных шароварах, в парчовой шапочке с собольей оторочкой.

Пугачёв нетерпеливо поднялся с кресла, приложил к глазам руку козырьком, чтоб лучше видёть.

Легкий конь Фатьмы, отшвыривая копытами пространство, взвился раз, взвился два, взвился три — взятые заслоны остались сзади.

Сбоку, не отставая от Фатьмы, скакал на своей быстрой лошади Падуров.

И вдруг, когда конь татарки летел, подобно пуле, из-за четвертого заслона с лаем кинулась под ноги коня огромная, как волк, собака. Пугливый конь на всем скаку резко метнулся в сторону, потерял равновесие и с маху брякнулся на спину, четырьмя копытами вверх.

— Фатьма! — вскричал Падуров и проворно скатился с седла на луговину.

Он подхватил тяжело подымавшуюся красавицу и поставил её на ноги.

— Нишяво, ладно, миленький Падур… Маленько нога.

И, не успели опомниться, — под ликующий рев толпы сам царь скакал на приступ. Он вытянул губы, подобрал щеки, всем корпусом подался вперед и — дал коню волю. Конь взвился раз, взвился два, взвился три… Гиканье, плетка, коню пятками в бок, и — все осталось позади.

— Урла! Урла!.. — сотрясая вольный воздух, загромыхала степь.

Царь-победитель повернул коня и, подъехав к народу и к судьям, сказал прерывистым голосом:

— А нут-ка… Подымите-ка камыши на пол-аршинчика кверху… на кнутовище.

Судьи защелкали языками, затрясли широкими лбами:

— Уююй, бачка-осударь, бульно высоко… Кудой дела… Конь, поди, не шайтан… Да и сам ты, бачка-осударь…

— Государю подобает высоко взлетать. Давай!

Пугачёв отъехал сажен на двести. Разгоряченному коню не стоялось: то выплясывал, поводя ушами, то выделывал курбеты. Пугачёв огладил коня, пошлепал по его вспотевшей шее, нахлобучил шапку и, нагнувшись к луке, вихрем ринулся вперед.

Вся степь замерла, только стальные копыта размеренно били то в землю, то в воздух да селезенка играла в широкой утробе коня. Степь закачалась, звон в ушах, ветер, сердце стукочет, грудь перестала дышать, искры в глазах, взлет, взлет, взлет, еще последний страшный — над высоко приподнятой преградой, и — ровный, ровный бег в славу, и ликующий гомон толпы.

Вот бачку-царя усадили в кресло, несут в кресле на руках. Бубны, дудки, свистульки. Песня.

Надвинулся вечер. За вечером упала на землю беззвездная темная ночь.


Этой же ночью Хлопуша двинулся на поиски Емельяна Пугачёва.

Он успел побывать в Берде у бабы с сыном, попарился в бане. И вот идёт сквозь тьму, как сквозь путаный сон. Сон это или явь? Воля, паспорт, деньги! Не брякают больше кандалы, натруженные цепями ноги тоскливо ноют.

Ну и наплевать, пусть ноют, нужно поторапливаться — губернатор дал сроку всего три-четыре дня. Дак как бы еще губернатор на попятную не сыграл, с них, с окаянных, станется. «А ну, скажет, к лешему в ноздрю этого Клопуш… Взять его, сукина кота, схватить в Берде у бабы, да сызнова на цепь». Емко шагая по ровной степной дороге и представив себе дурашливого губернатора, Хлопуша даже улыбнулся. А все-таки хорошо, что он в ночь ушел, — теперь лови ветра в поле!

Перед утром его сморило. Он подался влево от дороги, прилег в кустах.

А поутру, уже солнце встало, унюхала его набеглая собака, облаяла. Он присел и взглянул на собаку по-свирепому. Та сроду не видала такого странного безносого лица, таких белых выпученных глаз… Испугалась, заполошно тявкнула и, ощетинив шерсть на хребте, отскочила прочь.

— Что за человек? — вдруг подлетел к Хлопуше разъезд казаков. — Паспорт есть?

— Нетути.

— Хватай его! Это каторжник, безносый… с клеймами…

— Ну нет, молодчики… Меня не вдруг-то схватишь, — гнусавым басом спокойно сказал Хлопуша и обмотал нос тряпкой.

— Ты кто таков? От Пугача подосланец, чи к нему бежишь? Признавайся!

— К нему бегу, молодчики. Это верно… По указу самого губернатора.

Вот и грамотка, ежели маракуете читать, — и он подал пожилому конопатому казаку бумагу.

Тот, глядя в бумагу, долго шевелил губами, затем, сказав: «Чудеса, да и только», — прочел вслух:

— «Всем заставам, пикетам, секретам и разъездам предъявителю сего свидётельства ссыльнокаторжному Хлопуше, он же Соколов, чинить беспрепятственный пропуск. Обер-комендант генерал-майор Валленштерн».

— В которой стороне Пугач? — спросил с важностью Хлопуша, обратно принимая бумагу.

— А кто его знает, — сказал старший. — Слых есть, что злодей с-под Татищевой к Каргале путь взял.

Хлопуше не хотелось больше оставаться с казачишками, он сказал:

«Прощевайте», взял котомку и пошел. Отойдя с версту, сел у ручейка, подкрепился вяленой рыбой с хлебом и — дальше в путь.

Поздно вечером каргалинские угодья начались. А он все шел, все шел. И уже в потемках соткнулся нос к носу со знакомым бердянским кузнецом из казацких детей, Сидором. Разговорились. На вопрос Хлопуши, где найти Пугача, кузнец ответил:

— Государь стоит с войском на старице реки Сакмары, на самом берегу.

— Какой государь, — перебил его Хлопуша, — я про Пугача спрашиваю…

— Для кого Пугач, для кого и царь. Ты к нему, как к царю, подходи, а не то…

— Как подойти, знаю, — прогнусил Хлопуша.

— А чтоб тебе приметно было, увидишь там повешенных трех человек…

— О-о-о, — протянул Хлопуша. — Это пошто же их?

— Подосланы будто бы от Рейнсдорпа были.

Хлопуша засипел, закашлялся.