"Емельян Пугачев. Книга 1" - читать интересную книгу автора (Шишков Вячеслав Яковлевич)Глава 10. Избавитель нашелся.В тот самый день, когда граф Чернышев подписывал в Питере указ оренбургскому губернатору и грамоту Войску Донскому о поимке Пугачева, то есть 14 августа 1773 года, Емельян Пугачев, весело на обе стороны поплевывая и подмурлыкивая песню, подъехал на своей собственной лошадке к знакомому ему Таловому умету. Хозяин умета Степан Оболяев, увидя гостя, радостно закричал: — Ах, живая душа на костылях! Где запропастился, откудов тебя, еремина курица, бог принес? Более полугода не видались. — Да так, брат… Шатался кой-где по белу свету, — уклончиво ответил Пугачев и спросил: — А что, брат, Степан Максимыч, меня не шукали здесь? А как Денис Пьянов казак, жив ли? — Про тебя, еремина курица, слава богу, не чутко, — ответил хозяин. — А вот Пьянов где-то бегает. На Яике комендант полковник Симонов проведал, быдто бы Пьянов подбивал казаков на Кубань втекать, а тебя будто в атаманы, еремина курица… А ну, пойдем в избу, арбузов отведаем, поспели… Ныне, еремина курица, бог уродил арбузов-то… — Хитрый, неглупый уметчик отлично знал, что Пугачев сидел по поклепному делу в казанском остроге, но, не слыша от него об этом ни слова, счел нужным не огорчать своего гостя расспросами. Пугачев прожил в Таловом умете с неделю. Он жадно искал встречи с казаками, поэтому с утра до ночи проводил время в степи, благо погода была хорошая, стрелял сайгаков. Однажды, выслеживая раненого сайгака, он верст на пятнадцать ушагал от умета Ереминой Курицы. Берег речки. Он за день уморился и прилег в кустах. И как только дал телу отдых, все те же навязчивые мысли охватили его голову. Вот он — безвестный, бежавший из тюрьмы бродяга. Поди, его всюду ловят, ведь он преступник важный, не вор, не конокрад какой-нибудь, ведь он тогда невесть чего наболтал про себя старому Денису Пьянову. «Я царь, я царь…» Ой, словят, ноздри вырвут, на каторгу сошлют… «Эх, бедная моя головушка!.. Знать, не дождаться мне денечков золотых». А может, и пофартит еще. Может, яицкие казаки вожаком своим выберут. «А я повел бы их, я бы на Кубань повел их, либо в другие вольные места. А как утрафил бы казакам трохи-трохи, они, может статься, и атаманом поставили бы над собой. Чего бы лучше. Атаман вольного войска Яицкого Емельян Пугачев! Булава в руке, войсковая печать в кармане!..» — Была бы голова, будет и булава, — сказал он вслух, и от вожделенных мечтаний что-то, похожее на стон, вырвалось из его груди. Вдруг видит: на противоположном высоком откосе маленькой речонки зашуршал-зашевелился куст, из-за него вылез дед с котелком и стал спускаться к воде. — Здорово, старина! — выйдя на берег, крикнул Пугачев. — Беглый, чево ли? От сыщиков, чево ли, спасаешься? Да ты меня не бойся, я и сам вроде так… — Ой, кормилец, — вглядевшись в чернобородого детину, сказал старик. — Беглые мы, это верно. От лютого помещика тягаля задали. Нас здеся-ка в укрытии четыре семейства. Не жравши сидим. В городок бы надо за хлебушком, да опасаемся. Нет ли у тя хошь корочки, кормилец? Да ты сам-то кто будешь? Пугачев распластал ножом пополам буханку хлеба, сказал: — Лови, дед, — и перебросил хлеб чрез речку. — Ой ты, кормилец, ой, миленький… — давясь радостными слезами, прокричал старик. А Пугачев, будто сраженный пулей, мигом упал в кусты: на том берегу, один за одним выросли шестеро конных казаков. — Ты что за человек? — спросил старика рыжебородый. — Житель, кормилец, — краюха хлеба выпала из рук старика. — Кажи паспорт! — Нетути, кормилец, — и старик повалился в ноги рыжебородому. Тот вытянул его нагайкой, огляделся по сторонам, махнул своим: — Эй, сюда!.. Ого, да тут много их, глянь, каких нор понарыли, что твои суслики. А ну, молодцы, пошукай! Казаки бросились выгонять на свет живущих в земле людей. Выскакивали из нор старые и молодые, бабы, ребята. Казаки подстегивали их, вязали руки. — За что экая напасть… Ой, господи! — вопили женщины. — Родненькие наши, помилуйте нас, пожалейте. — Пожалеть? — взъерошился было рыжебородый, но сразу сбавил тон. — Я-то пожалел бы, да ведь с нас взыск. Поди, про старшину Бородина слыхали, про Мартемьяна? Он нас самих в нагайки. Черти-то вас носят, окаянных. Нет, чтобы куда подале схорониться, к городку претесь все. — Нужда велит, кормилец. Ой, ослобони, родименький… — Вот скажите без утайки, — важно подбоченился казак, — не слонялся ли промеж вас чернобородый такой, лет ему с тридцать пять, росту по приметам не больно высокого, взором нахрапист, а звать — Емелька Пугачев. Вот, дедушка, укажи, где он, ты врать не будешь. Тогда живчиком развяжу всех, идите на все стороны. Пугачев, лежа на противоположном берегу крохотной речонки, обомлел, вмялся в землю, затаил дыхание. — Ну так как, дедушка? — переспросил рыжебородый. Старик поднял с земли хлеб, сдунул с него песок, раздумчиво посмотрел за речку, в сторону Пугачева, затем перевел глаза на казака, сказал: — Нетути, кормилец. Не примечали такого человека, — лицо его вдруг наморщинилось, борода затряслась, колени подогнулись, он охнул, схватился за куст. Пугачев едва передохнул. «Ой, дед… Вот спасибо-то». Подбородок его дрогнул, сердце под рубахой заныло-застучало. Рыжебородый приказал: — Китаев с Конопатовым, гоните их в город на одном аркане, сколько их?.. Шесть, восемь, одиннадцать… А мы дальше. Беглецов нанизали, как бусы, на длинную веревку. Беглецы тащили на себе немудрый скарб, крутили головами, крестились, плакали. Сзади всех была привязана маленькая, щупленькая, одетая в рвань девочка. Она семенила босыми ножонками, все оглядывалась да оглядывалась на свою пещеру, терла заскорузлыми кулачками глаза, обращаясь к верховому казаку, пискливо поскуливала: «Ой, дяденька, ой, миленький, я куколку забыла тама-ка. Развяжи меня, я куколку возьму». Вот ее-то пуще всех было жаль Пугачеву. Когда скрылись все и стало тихо, он подумал: «Ну, Омелька, берегись… А то висеть тебе, царю, на перекладинке». Он возвратился в умет ночью. Как-то в конце недели, придя с охоты домой, встретил он в умете троих незнакомых крестьян с бритыми, как у каторжников, головами. — На-ка, Степан Максимыч, вот животину добыл, — сказал он хозяину и сбросил из-за спины убитого сайгака. — Освежуй, брат, да свари похлебки с кашицей. А вы что за люди? — обратился он к крестьянам. Хотя на Пугачеве — простая, запачканная сайгачной кровью, грубого холста рубаха и рваные коты, а на голове колпак из шерсти, но суровое выраженье загорелого чернобородого лица, властный взор и повелительный голос испугали крестьян, они повалились незнакомцу в ноги. — Ой, желанный человек, мы беглые поселенцы, мужики, вот Алексеев да Федотов, а я — Чучков зовусь. И гнали нас из-под Москвы, с Коломны, на стругах, на вечное поселение в Сибирь-землю. Половина в дороге перемерла народу-то… Из Казани города мы, тройка нас, бежали да сюда ударились… Уж не оставьте нас… — Хорошо, братцы, не унывайте, — напуская важность на себя, говорил Пугачев. — Я вас не оставлю… А покудов живите свободно здесь. Только старшинских сыщиков страшитесь. Ободренные крестьяне утирали кулаками слезы. Старший из них, Чучков, улучив минуту, шепотом спросил уметчика, что это за человек толковал с ними. — А это дубовский важный казак, — скрытно, по-хитрому ответил Еремина Курица. Спустя два дня, нарядив крестьян на дальний сенокос, он уехал в Яицкий городок к знакомому казаку Григорию Закладнову. В Яицком городке смятение и неустройство продолжались. Казаки ожидали своей участи по делу об убийстве генерала Траубенберга. А тут, после бегства казака Дениса Пьянова, распространились слухи, что у Пьянова-де суток трое жил некий «великий человек», а кто он таков — неведомо. Вместо скрывавшегося Пьянова полковник Симонов приказал схватить его жену Аграфену. На допросе под присягой и пристрашиванием она показала только, что был-де в их доме проезжий купец с черной бородой, из себя видный и нахрапистый, купил-де рыбы и уехал, а какой он человек, она не знает. Аграфену продержали под арестом всю зиму и ничего не добились от нее. Значит, ни начальство, ни казаки не могли доподлинно узнать, кто такой этот «великий человек» и зачем он побывал в Яицком городке. Пока Пугачев сидел в остроге, слухи множились, приукрашались. Какой-нибудь старый дед-казак, нос в нос соткнувшись с другим таким же дедом и взяв с того страшную клятву, шептал, что «великий человек», пожалуй, не кто иной, как сам батюшка государь Петр Федорыч. Денис Пьянов, мол, намеки делал. — К рождеству в нашем городке объявится, свет наш, обещал. — Не к рождеству, а весной, когда казаки всем гамузом на плавню соберутся, на багренье. Да и среди казаков, что помоложе, всю зиму ходили упорные слухи. Так, на охоте за лисицами казак Гребнев повстречался с товарищем своим Зарубиным-Чикой. — Будь здоров, Чика! Ну, каково промышляешь? А слыхал про добрые вести? — Про худые слыхал… Будто в Оренбург указ Военной коллегии поступил, расправу над нами скоро будут чинить. Бежать доведется. А добрые вести не про нас, брат. — Есть добрые вести, ой, Чика, есть, только под большой тайной поведаю тебе. Гришка Закладнов быдто сказывал, что у Ереминой Курицы проживал купец. Закладнов купца того в умете прошлой зимой встретил. Купец спросил Гришуху: «Слыхал я, будто яицкие казаки в большой беде. Верно ли?» Тот обсказал всю несчастную бытность казацкую. Купец записал слова его и молвил: «Я под видом купца посещу ваш Яик и буду иметь высокое пребывание свое у Дениса Пьянова», — сказал так и куда-то скрылся. Во, брат Чика… — Любо слушать, — проговорил меднолицый чернобородый Чика, слез с седла и стал раскуривать трубку. — Ну, а дале что? — А дале — Гришуха Закладнов быдто бы встретил купца вдругорядь. Купец собрался от Ереминой Курицы в Мечетную к старцам ехать. Вскочил в седло по-молодецки, да и гаркнул: «Прощевайте, господа казаки! Был я у вас в Яицком городке. К весне опять буду с великими делами. Всех вас избавлю от лютых бед. Сабли точите да порох готовьте!» — стегнул коня плетью, да и был таков. — Кто же он?! — вскричал, загорелся похожий на цыгана Чика. — Великий человек. То ли обапол царицы живет, то ли сам кровей царских. Слухи крепли. Казаки, таясь от баб и болтунов, не на шутку стали готовиться к встрече Но пришла весна, рыбные плавни кончились, избавитель не явился. Прошло лето, расцвели-разлапушились сады. И вместо избавителя пал на яицкое казачество громовой удар. Правда, приговор по делу восстания был значительно смягчен. Замест шестидесяти двух смертных приговоров чрез повешенье, четвертованье и отсеченье головы, «всемилостивейше» определено: шестнадцать человек наказать кнутом, вырезать ноздри, поставить знаки и сослать на Нерчинские заводы «вечно», кроме сего, шестьдесят восемь казаков наказывались более умеренно — от плетей и ссылки в Сибирь с женами и детьми до отдачи в солдаты. Все же остальное мятежное казачество, две тысячи четыреста шестьдесят один человек, от наказания пока освобождены. Указано вновь привести их к присяге. Меж тем возвратившийся уметчик Еремина Курица, войдя в хомутецкую, немало удивился: Пугачев, положив локти на стол и шевеля бородой, читал вслух книгу. — Не пожелаешь ли послухать умных слов? — обратился он к хозяину и подал ему книгу. — Вот книжица. Нюхни!.. Всем книгам книга, такой ни у старца Филарета, ни у губернатора нетути. Книга сия немецкая. Пораженный уметчик, умевший кое-как читать, поднес книгу к подслеповатым глазам, — действительно, буквицы в книге не русские, книга в важнецком из свиной кожи переплете пахла кисловато, вкусно, на переплете золотой орел, обрезы золотые. Хозяин наморщил лоб, недоуменно задвигал бровями, спросил: — Откудов, гостенек дорогой, эту премудрость добыл? — Бог даровал, — уклончиво ответил Пугачев (он купил ее за две копейки в Казани на толчке). — Садись. Слухай. — Да неужто маракуешь не по-нашенски-то? — озадаченно спросил хозяин. — Кабы не знал, не стал бы. Я по-немецки буду умом читать, глазами, а тебе — по-русскому калякать. Чуешь? — Ах, еремина курица, да откудов ж знаешь все это? — Откудов, откудов… Не твоего ума дело, — сказал Пугачев. — Я в Пруссии был, в Туретчине был… Ну, слухай. Вошли беглец-крестьянин Чучков с своей бабой. Пугачев закрыл книгу. Баба сказала: — Идите нито в баню-то, мужики. Жару много. Уметчик, чтоб подальше от греха, бросил слушать чтение Пугачева и стал звать его париться. Парились вдвоем. Увидав на груди Пугачева, под сосками, два белых сморщенных пятна, уметчик спросил: — Чегой-то у тебя такое? Нахлестываясь веником, Пугачев смолчал, но подумал, что уметчик неспроста задал ему такой вопрос. Что бы это значило? Уже не видался ли уметчик с Денисом Пьяновым, которому Пугачев в конце прошлого года назвал себя Петром III? Ужинали в хомутецкой, или «постоялой» горнице, в ней обычно останавливались прохожие и проезжие постояльцы. Русская глинобитная печь, возле нее у трубы — густые тучи тараканов, в углу рукомойник и лохань, в ней плавают арбузные корки. Стены черные, прокоптелые, и в солнечный-то день здесь мрачно. Воздух пропах кислятиной, копотью, дегтем, вонью прелых онуч. Вдоль стен — нары с пыльными, просаленными обрывками кошмы, клочьями овчинных полушубков, грязным тряпьем, пучками соломы в головах. На стене возле двери, на деревянных спицах — хомуты, вожжи, чересседельники. После ужина Пугачев уходит с уметчиком спать на свежий воздух в большой сарай, по-казацки — «баз». Там широкая, под пологом, кровать со свежим сенником и большими пуховыми подушками. Спят крепко. Пугачев во сне то храпит, как конь, то бредит с визгливыми стонами и криком. Поутру, умываясь у колодца, Пугачев прищурился на уметчика, заговорил: — Вот, Степан Максимыч, ты давеча в бане спросил, что-де за знаки на мне. Так это знаки — чуешь какие? — А какие такие знаки, еремина курица?!. — Курица, Максимыч, ты и есть, — с притворным упреком сказал Пугачев. — Ужели не слыхал ничего о царских знаках? Ведь всякий царь от рожденья имеет их. Экой ты, право… — Да ты, еремина курица, что? Откудов у тебя царские знаки могут быть?.. — воскликнул удивленный уметчик и приткнул на землю ведро с водой. — Не сдогадываешься, значит, к чему говорю? — утираясь ручником, взволнованно произнес Пугачев. — Экой ты безумн-а-й! — Пугачев швырнул ручник на плечо уметчика, сверкнул глазами, с властностью сказал: — Да ведь я государь ваш Петр Федорыч… Брови уметчика скакнули вверх, он покачнулся. Задыхаясь и потряхивая пегой бороденкой, стал выборматывать: — Ерем кур… Ер кур… Как же это?.. Чтоб ко мне, в умет… Ер кур… ер кур… Ведь указы есть государыни Катерины… По всему свету, ерем кур, везде толкуют… Да нет, не может тому статься, ерем кур… Государь Петр Федорыч умер. — Врешь! — грозно притопнул Пугачев. Уметчик вздрогнул, одернул рубаху, вытянул руки по швам. — Петр Федорыч, слава Христу, жив… Это выдумка была, что умер. Ты взирай на меня, как на него. Я и есть он, он и есть я. В голове уметчика сразу — буря мыслей: в Царицыне государь объявился, Денис Пьянов убежал, разные слухи, золотой орел на книге, знаки на груди… И — все спуталось. Он стоял на дрожащих ногах и кланялся, кланялся и бормотал, не смея поднять глаз. — Уж не прогневайся… Не прогневайся, ер кур. По глупости, по простоте с тобой как с простым человеком. Не вели казнить, ер кур… — Да что ты, раб Степан! Чего же ради мне гневаться на тебя? — Пугачев взял его под руку и повел к окруженному ракитами пруду, где хлюпались утки. — Ведь ты же, Степан Максимыч, не ведал, кто я. Да и впредь до времени чтоб никакого почтения не оказал ты мне. Чуешь? А обходись со мной как с простым человеком. И что я государь, никому, окромя яицких казаков, не надо сказывать. Да и не всякому балакай, а только казакам войсковой стороны, а старшинской стороне избави бог открыть. А ба-а-бам… — Пугачев строго пригрозил уметчику пальцем. — Чтоб ни единой бабе, ни войсковой, ни старшинской. А то они по великой бабьей тайности на базарах болты начнут болтать. — Слушаюсь, надежа-государь, — во рту уметчика пересохло, сердце обмирало, как на крутых качелях. — Я Гришухе Закладному доложу, вы его знаете с евонным братом Ефремкой: как зимусь в прошлом годе лисиц промышляли они, вашей милости показывались. Григорий обещал вскорости быть. — Хорошо, — сказал Пугачев. — Я помню его. Так смотри же, Степан Максимыч, постарайся. Ведь я тебя не оставлю, счастлив вовеки будешь. Ведай, тебе откроюсь: лютые вороги мои в цепи меня заковали, в тюрьму в Казань бросили, только бог спас помазанника своего. Побереги меня, Степан. Через три дня Григорий Закладнов действительно приехал в Таловый умет, выпросил у Ереминой Курицы не надолго лошадь для работы и собрался уезжать. Уметчик тихо зашептал ему, указывая на Пугачева, задумчиво сидевшего возле база: — Слышь, Гриша, как ты думаешь об этом человеке, велик ли, мал ли он? — А я почем знаю… Ведь он ране сказывался купцом заграничным, Емельяном Ивановым. — Царь это, — набрав в грудь воздуху, выдохнул уметчик и уставился в бородатое лицо Закладнова. — Сам государь Петр Федорыч… На выручку, еремина курица, к вашей войсковой бедноте явился. Книга у него с золотым орлом, знаки. Вот, еремина курица, какие дела-то… Закладнов разинул рот, сбил на затылок шапку и, замигав, воскликнул: — Вот так диво дивное!.. Ну, стало, господь-батюшка поискал нас… К ним важной выступью, голову вверх, подходил Пугачев. Остановившись в трех шагах от Закладнова, он спросил: — Слышал ли ты, Григорий, обо мне от Степана Максимыча? — Слышал, батюшка. — Ну, то-то же. Я не купец, а Петр Федорыч Третий, царь. Поезжай, друг, поскореича домой и толкуй добрым старикам, чтобы ко мне приезжали, да не мешкали. Присугласи их… А коли замешкаются и добра себе не захотят, я ведь долго ждать не стану, я ведь скроюсь, как дым. Искать будете, а не найдете. А я держу в помыслах всех вас избавить от разорения старшин и на Кубань увести. Да смотри, Григорий, чтобы старшинская сторона не узнала. У тебя жинка имеется? — Как же без жинки! — Ну так и ей не говори. А то сыщики ваши по степи рыщут, всякий куст обнюхивают. Закладнов, большим поклоном поклонясь, залез было в телегу. Уметчик сказал: — Погоди! Каша упрела. Заправься да уж и поедешь тогда. Закладнов обедал со всеми на голом столе, Пугачев — за особым столом, накрытым бранной скатертью. Возле Пугачева — книга. Когда он замечал, что вся застолица смотрит на него, брал в руки книгу и, шевеля губами, про себя читал. Григорий Закладнов только головой крутил да причмокивал. …В Яицком городке возле церкви — несусветимый плач и вой: на многих подводах угонялись в Сибирь сто сорок четыре бедняцких души целыми семьями с малыми ребятишками и дряхлыми старцами. Огромное скопище бедноты, сбежавшейся на проводы, мрачно окружало готовый тронуться обоз, а народ все еще прибывал. Оцепившие обоз конные и пешие солдаты щетинили штыки, замахивались нагайками, понуждая народ не напирать и расходиться по домам. Офицерик-немец в темно-зеленом сюртуке и шляпе с белой выпушкой выкрикивал с коня: — Какие тут узоры?! Р-р-разойдись!.. Н-не толпись! Что, что? По заслугам на каторгу везут… Зря не будут. — Тебя бы, немецкого барина, туда-то, — запальчиво бросали бабы из толпы. — Тебе русской крови нешто жаль? А на них нет вины… — Что, что? Благодарите всемилостивейшую монархиню, что ваши головы остались на плечах… — Благодарим, благодарим! — явно издевательски зазвенели мужские и бабьи голоса. — Много довольны государыней. Офицерик-немец, притворившись, что не понял «оскорбления величества», весь вспыхнул, стегнул коня и — прочь от крикунов. По улицам ходили патрули, не давали собираться в кучки. От дома коменданта, полковника Симонова, усугубляя страдания приговоренных, прогарцевала к заставе нарядная сотня богатеньких казаков. Заломив бараньи с бархатом остроконечные шапки, сверкая на солнце сбруей и оружием в чеканном серебре, сотня важно проехала мимо печального обоза. Богатенькие бросали презрительные взгляды на удрученно сидевших в телегах каторжан, своих былых товарищей. Те, отворачиваясь и скрежеща зубами, посылали им вдогонку проклятия. Но вот команда: «Вперед, вперед!» — заскрипели телеги, обоз двинулся, увозя насильно в Сибирь сто сорок четыре души приговоренных. Выдохнув протяжное «о-о-ой ты…» — они истово закрестились на церковь с погостом, надрывно, давясь слезами, взголосили в провожавшую толпу: — Прощайте, прощайте, желанные казаченьки!.. Простите нас, грешных. Хоть когда вспомяните… Прощайте, могилки сродников наших! Ой, рядышком не лежать нам с вами, белы косточки. Прощай, Яик вольный!.. Прощай, весь мир честной… Прощай, прощай навек, вольное казачество! Толпа отвечала, как буря в лесу, общим ревом, взмахивала шапками, платками. Заглушая грохот и скрип обоза, громко рыдал весь народ в толпе и на телегах — от нежных девушек до бородатых, закаленных в боях казаков. Густейшая пыль, поднявшаяся в воздухе, размазалась по лицам сырой от слез грязцой. На тридцати пяти телегах — котомки, сундучки, кошели, мешки, и в каждом заветном семейном сундучке упрятан заветный узелок с родной землей, — когда настигнет смерть в чужом краю, всякий чает получить под гробовую доску щепоть священнейшего праха, родной своей земли, облитой в долгую жизнь яицкого казачества немалой кровью и слезами. Из дворов выбегали запоздавшие, бросались пред проезжавшими телегами на колени в пыль, земно кланялись, с болью слезно выкрикивали: «Прощайте, прощайте!, страдальцы безвинные, до страшного суда Христова!» И так — по обе стороны дороги, пока двигался обоз, вплоть до самого выезда из города. У женщин, сидевших на телегах, от напряженного плача и выкриков лица пожелтели, голоса осипли. Иные женщины, обессилев, лежали поперек телег, лицом вниз, вздрагивая плечами, взахлеб, приглушенно рыдая. Их отцы, мужья и братья сидели с окаменелыми лицами; иной сидит-сидит, и вдруг слезы потекут, он их не унимает, только головой трясет и хватается за сердце. Спокойно и даже с удовольствием сидели на телегах малолетки, весело перекликаясь с соседями. — Ванька! — кричал белобрысый трехлеток. — У нас конь уда-ле-е-е… — Нет, наш лучше… У нас с хвосто-о-ом!.. — Акулька! Глянь, два кота на крыше-е-е… — Наплева-а-ть! А у нас у бабушки брюхо схватило… Плачи-ит… Обоз ушел, сто сорок четыре души уехали мучиться, умирать в чужую землю, покинув на родине заколоченные хаты. Обоз ушел, но не ушло из Яицкого городка смертное уныние. Вольное дыхание увядало, как вянет зеленеющая крона дерева, у которого подрубили корни. Хотя жизнь все же кой-как тащилась, но всяк существовал теперь, стиснув зубы, и каждое казачье сердце нудно ныло, как исхлестанная езжалыми кнутами спина. Солнце светит, но света не дает, птицы распевают, но людские уши замурованы, колокола заливисто и весело гудят, но каждому бьет в душу погребальный звон. И каждый видит пред собою отверстую могилу, куда «милостыню» зазнавшегося Петербурга и высокоматерним попечением «благочестивейшей» императрицы свалены все вольности казацкие, свалены все вековечные устои свободолюбивого народа, задавлены и тоже свалены в могилу полные героизма мятежные вспышки казацкой бедноты, столь опасные для дворянского покоя империи российской. И мерещится опальным казакам, что чьи-то услужливые руки уже похватали лопаты, чтоб эту отверстую могилу казачьих вольностей сравнять с землей. И мерещится казакам, будто ставят многочисленные виселицы, будто возводят эшафот и палач восходит по кровавым ступеням к плахе с топором. Ждет, ждет казацкая громада избавителя, однако избавитель не приходит. Но вдруг — как в подземном замурованном подвале, до отказа набитом людьми, где нечем дышать и не для чего жить — вдруг чья-то сильная рука пробивает брешь и вместо смерти снова в подвале жизнь. Вдруг, когда уже казалось, что все погибло, трубным звуком прогудела весть: «Избавитель нашелся!» Шел теплый дождь, темнело. Еремина Курица задал лошадям овса, подбросил коровам сена, собирался домой на печку. Слышит, топочут кони, видит сквозь сутемень и сеть дождя — двое казаков-гулебщиков подъехали к умету. — Не можно ли от непогоды укрыться у тебя, переночевать? — спросил низкорослый казак Кунишников. — А то сайгаков промышляли мы да запозднились. — Заезжайте, заезжайте, места хватит, — сказал Еремина Курица, сразу сметив, что осторожные гулебщики не ради охоты на сайгаков приехали сюда. Казаки соскочили с лошадей. Бородач Денис Караваев с бельмом на правом глазу, подойдя вплотную к Ереминой Курице, тихо проговорил: — Не ты ли хозяин умета будешь? — Я самый. А что? — Да ничего. — Караваев помялся, повздыхал, с опаской поглядел по сторонам, спросил шепотом: — Правда ли, что у тебя скрывается человек, который будто бы называет себя государем Петром Федорычем? Уметчик подергал пегонькую бороденку, переступил с ноги на ногу, боялся дать прямой ответ. — Кто это вам наплел такие баляндрясы? — в смущеньи бросил он. — Григорий Закладнов, вот кто. — А-а, так, так, — сразу повеселел уметчик. — Стало, вы оба, ерем кур, войсковой стороны будете? Дело. В таком разе поведаю: есть у меня такой человек. Только теперя, ерем кур, видеться с ним не можно, чужие люди есть, а оставайтесь вы до утра, тогда уж… Приехавшие пустили стреноженных лошадей на траву, пожевали хлеба с арбузом и, за поздним часом, устроились спать на базу на сене. У противоположной короткой стены сарая, за цветистой занавеской, ночевался Пугачев с хозяином умета. — Гости, ерем кур, приехали к тебе, — ложась спать, шепнул уметчик Пугачеву, — утречком прими их, батюшка. — Ладно, — шепотом же ответил Пугачев. — А ты утресь проведай, бывали ли они в Питенбурхе во дворце и знают ли, как к государю подходить? Ты прикажи им, как войдут ко мне, чтобы на колени стали и руку мою, руку облобызали бы. Утром уметчик подошел к проснувшимся казакам, переговорил с ними, распахнул ворота сарая — хлынул ослепительный солнечный свет — и с торжествующим выраженьем помятого, еще не умытого лица отдернул занавеску. Казаки увидели пред собою сидящего за столом чернобородого, черноусого, с горящими глазами детину. Они вскочили, отряхнулись, оправили свои кафтаны и, подойдя к столу на цыпочках, упали на колени. — Уж не прогневайтесь, вашество, мы путем и поклониться-то не смыслим, — с волненьем проговорил, заикаясь, бельмастый Караваев. — Встаньте, господа казаки, — и Пугачев протянул им руку ладонью вниз. Те с робостью приложились к руке. — Ну, а чего ради прибыли вы ко мне, господа? — А мы к вам, ваше… величество, присланы милости просить и заступления за нас, сирых… Пугачев взглянул в их лица пронзительно: уж не притворяются ли, не злоумышляют ли против него. Но лица их были подобострастны, голоса звучали искренно. Торопясь, но с толком казаки поведали Пугачеву о той немыслимой беде, в которую попало Яицкое войско. — А мы хотели по-старому служить, по прежним грамотам, как при царе Петре Великом. Пока шла беседа, у Пугачева было то скорбное, то гневное лицо, он пыхтел, сжимал кулаки, бормотал: «Ах, злодеи, ах, негодники!» А как кончили, он огладил бороду, потрогал книжку с золотым обрезом и, выбирая слова, произнес: — Ну, други мои, слушайте в оба уха, что скажу, и старикам вашим передайте… Ведайте, други, ежели вы хотите за меня вступиться, то и я за вас вступлюсь. Помоги нам, господи… — и Пугачев, подняв к небу взор, двуперстием истово перекрестился. Казаки заплакали, повалились Пугачеву в ноги: — Приказывай, надежа-государь!.. Все войско примет тебя. Не выдадим, падежа-государь!.. Верь! Сердце Пугачева вскачь пошло, губы запрыгали, он сморщился, сморгнул слезу, быстро встал. — Ну, соколы ясные, детушки мои! У вас таперя пеший сизой орел, так подправьте сизому орлу крылья! — И Пугачев выкинул руки вверх и в стороны. Большие черные глаза его сверкали, весь вид его, невзирая на бедную одежду, стал важен и внушителен. Казаки, разинув рты, попятились. Обнимая их, он, с дрожью в охрипшем от волнения голосе, говорил: — Я жалую ваше войско рекою Яиком, рыбными ловлями, угодьями, всей землей безданно и беспошлинно… А такожде и сенными покосами… И солью… Бери соль дарма, вези на все четыре ветра, кто куда похочет… — Много довольны, ваше величество, милостью твоей великой, — вновь упали казаки в ноги Пугачеву. — Верой и правдой служить станем, крест поцелуем… Умрем! В распахнутых воротах маячил, выставив бороду, беглый крестьянин Чучков. Внимая неслыханному разговору и тому, что казаки величают чернобородого надежей-государем, Афанасий Чучков обратился в столб. Заметя его, Пугачев махнул рукой, крикнул: — Иди, иди, брат, не твое дело тут! Совещание в сарае продолжалось. Пугачев велел казакам приготовить знамена, купить голи разных цветов шелку и шнура, а ему, государю, наряд добрый, фасонистую с бархатным верхом шапку. — Не можно ли записать, надежа-государь, что да что надобно купить. А то у нас головы дырявые. Да добро было бы указ ваш выдать на войско. Пугачев смущенно замигал, покряхтел, почесал за ухом, молвил: — Ни чернил, ни бумаги нетути здеся. Я бы, конешно, написал. Впрочем сказать, ведомо ли вам, детушки, что указы пишут великие писари царевы, а император токмо подпись кладет? Ну так вот, поезжайте скореича на Яик, объявляйте войску обо мне да дня через два, много через три, опять сюда скачите. — Сенокосы у нас, надежа-государь, страдная пора! Не можно ли, батюшка, недельку повременить? — сказали казаки, кланяясь. — Ну нет, господа казаки… — возразил Пугачев строго. — Надобно как можно поспешать. А то в огласку дело пойдет, и вам и мне худо будет… Тогда меня здесь и не сыщете. Уж вы, детушки, старайтесь сами о себе… Да и о других пекитесь… Кунишников с Денисом Караваевым сели в седла и, приветствуя Пугачева поднятыми на пиках шапками, скрылись в степи. Крестьянин Афанасий Чучков подбежал к Пугачеву, сдернул колпак с обритой по-каторжному головы, припал к ногам его и, целуя сапоги, выкрикивал сквозь внезапные слезы умиления: — Батюшка, надежа-государь, не оставь рабов своих, холопов… Пугачев поднял его. — Скоро не станет рабов. И ты слободу примешь… А покудов никому не сказывай, кто я есмь, — сказал он и с проворством пошел к речке Таловой выкупаться. Его походка — четкая, быстрая, легкая. Чучков, глядя на него, залюбовался: «Ишь ты… Как девка складная идет, не по-нашенски, не по-мужиковски…» Пугачев разделся, смаху бросился в речку. Лето кончалось, а вода все еще теплая, как молоко парное. Поплавал бы подоле, да спешить надо, и песню бы спел, да нет уж, опосля. Но в счастливые моменты Пугачев без песен не жил. Вот и тут, надевая одежду прямо на мокрое тело, он тенористо и складно запел: Пел с огоньком, бросая слова и выразительные взгляды в сторону Яика, ныне ставшего ему родным и близким. — Да, верно, — оборвав песню, сказал он самому себе. — Торопись, поторапливайся, Емелька… Тебе, темному, на Иргиз к старцам треба спешить, писаря искать… А то казаки и впрямь в дураках оставят. Эх ты, ца-а-арь!.. Он вприскок — на умет и, на скорую руку похлебав овсянки, заторопил Еремину Курицу ехать с ним на Иргиз-реку. — Не опасно ли, батюшка? — предостерег его уметчик. — Ведь вас знают там все… — Бог сохранит, — сказал Пугачев. — Мне письменного человека в канцелярию мою до краю надобно. А их, чаю, в скитах довольно. Дорога была грязная. Путники на двух сытых конях ехали верхами степью. В Исаакиевском скиту остановились. По приказу Пугачева уметчик сбегал к старцам, отыскал игумена, сказал ему, что объявился государь Петр Федорыч и что оный государь приказывает всем скрытным в иргизских скитах беглецам немедля идти под Яицкий городок и там дожидаться повелений. Игумен перекрестился, сказал: — Дай-то бог. А скрытных людей нет у нас. Было человек с полсотни, да от команды сыщиков поразбежались все. А как соберутся — пошлю, беспременно пошлю. Путники тронулись в Мечетную слободу, к куму Емельяна Ивановича — Степану Косову, тесть которого, старик-крестьянин Семен Филиппов, в прошлом году с испугу донес на Пугачева. Сердце не лежало ехать к куму, да Пугачеву пришла блажь вызволить от Степана Косова свое имущество. Прибыв в Мечетную, уметчик остановился у околицы, а Пугачев поехал к куму, но дома не застал того — кум возил хлеб на гумно. Пугачев направился к жнивью и возле слободы встретил возвращавшегося домой Косова. Тот изменился в лице, глаза его испуганно забегали. — Откудов бог принес тебя, куманек?.. Вот встреча… — озираясь по сторонам, сладко запел он. — Откудов — сам ведаешь, — неласково ответил Пугачев. — Дай бог здоровья тестю твоему, в Казанском остроге по его милости тюрю с червяками хлебал. А вот, кум, помнишь, поди, у тебя рубахи мои, да рыба, да лошадь осталась… — Все, родимый мой, в Малыковку забрали, да и меня не единожды таскали на допрос… Слых был, что ты из тюрьмы утек… Верно ли? А поспорт-то, Емельян Иваныч, есть ли у тебя? — Знамо есть, — зорко всматриваясь в лицо кума, ответил Емельян. Степан Косов, мужик большой, сильный, шел по дороге пешим, рядом с ним ехал в седле встревоженный допросом Пугачев. — А покажи-ка. — Для ради каких делов, кум, запонадобился тебе мой паспорт? Путники вступили в край Мечетной слободы. — Паспорт-то? — переспросил кум и, завидя двух жителей, стоявших у ворот, поманил их рукой к себе. Те стали лениво подходить. Косов шагнул к Пугачеву, сказал в упор: — А пойдем-ка лучше к нашему выборному, — и протянул руку, чтоб схватить коня за узду. Но Пугачев, опоясав плетью сначала кума, потом своего коня, помчался. Под быстрый топоток копыт, под шум ветра в ушах в его сознание внезапно вломились отрывки песни: Он покрепче нахлобучил шапку, взмотнул локтем, захохотал. — Чего ты, ерем кур?! — крикнул подскакавший к нему уметчик. — Лихоманка задави этого Косова, — вытирая пот с лица, ответил Пугачев. — Собака, паспорт требует. Было за грудки взял. Едва утек… — Пошто же ты, батюшка, поехал к таким злодеям? — Айда к скитам! Уж там-то нас не вдруг сыщешь… — и всадники ударились к Тимофееву скиту, что верстах в пятнадцати от Мечетной. Было уже темновато, а в лесу и совсем темно. Всадники, перекрестившись на избяную церковь с восьмиконечным «древлего благочестия» крестом, въехали во двор скитского игумена, старца Пахомия. Вкусно пахло свежим хлебом. Из пекарни вышел маленький курносый старец с седой косичкой. — А, купец никак, раб божий обшит кожей… Хе-хе… А это кто? Эге!.. Еремина Курица… Ах ты, живая душа на костылях, — посмеиваясь и щуря глазки, шутил старец. Пугачев слез с коня, спросил: — А нет ли, отец Пахомий, у тя письменного человека?.. Шибко надобен… А опричь того — беглецов нет ли? — Да вот я! — воскликнул веселый старец и подбоченился. — Я и письменный человек, и беглец, и на дуде игрец… Хе-хе-хе… В этот миг по дороге затарахтела топотня, на быстрых рысях пробежала ватага конников, впереди на рослом мерине пугачевский кум — Косов. — Погоня, ер кур, ер кур… — прошипел уметчик. Тут Косов вдруг завернул коня, крикнул своим: — А вот, кажись, и они… Айда во двор, робята! Пугачев, бросив лошадь, стремглав кинулся мимо пекарни, мимо старцевых келий, по огородам, через тын, скакнул в челн и, подпираясь шестом, переправился на тот берег реки Иргиза. Чрез сутемень долетали до него крики, ругань во дворе Пахомия. — Говори, чертов сын, куда утек смутьян? — сердито спрашивал Косов помертвевшего уметчика. — Эвот-эвот туды он побежал, ер кур, — бормотал уметчик, кивая головой. — Вон в ту келейку. Уметчика заперли в баню, и человек двадцать погони вместе со старцем Пахомием принялись обшаривать все кельи. Ударили в набат. Медный колокол гулко бросал сплошные звуки во все концы надвинувшейся ночи, в дремучий за Иргизом лес, в котором укрылся Пугачев. На звон набата вылезли из своих дальных келий сонные старцы. Творя «исусову молитву», озираясь, искали, не зачался ли где, боже упаси, пожар. Даже с соседнего, Филаретовского, скита приехали на конях люди. Поиски бесплодно продолжались, сентябрьская ночь была темна, а в скиту — всего два самодельных фонаречка. Погоня, захватив с собой арестованного уметчика, уехала ни с чем. Когда все смолкло, Пугачев перебрался обратно чрез Иргиз, зашел в монастырский двор. В кельях крепко спали. Он тихонько отворил дверь в пекарню, принюхиваясь, нащупал в темноте буханку хлеба, разломил ее, покормил хлебом своего коня и сам почавкал с аппетитом. Не торопясь, Пугачев залез в седло и пришлепнул застоявшуюся лошадь по ядреной холке. Ехал лесом, озираючись. Дремучий лес безмятежно спал. По всему Иргизу, по всем марчугам и сыртам лежала ночь. Он посмотрел на звездное небо, ковш Большой Медведицы зацепил собою черную кайму лесов, — невзадолге и рассветать начнет. Пугачев крутил головой, дивился незадачливому дню. Но уныния и в помине не было, он легонько посвистал и замурлыкал себе под нос: Милое слово «воля» взбадривало его, он смело глядел вперед, в свое будущее и чрез открывшиеся степи, залитые розоватым светом восходящего солнца, правил серого коня к осиротевшему теперь Таловому умету, где должны ожидать государя своего от Яицкого воинства гонцы. |
||
|