"Скальпель, или Длительная подготовка к счастью" - читать интересную книгу автора (Широков Виктор Александрович)

Широков Виктор АлександровичСкальпель, или Длительная подготовка к счастью

Виктор Широков

СКАЛЬПЕЛЬ, или ДЛИТЕЛЬНАЯ ПОДГОТОВКА К СЧАСТЬЮ

Одноактный роман-монолог

Комната, обставленная в духе минимализма, либо наоборот заставленная в маньеристском духе. Наискось виден телевизор, по которому идет либо МТV, либо канал "Культура", либо мелькает "снег". Слышны то оперные арии, то опереточные хиты. В центре сцены - стол с множеством открытых бутылок. За ним сидит человек. Ест-пьет. Смотрит телевизор. Подпевает мелодиям, Важно заметить, что на столе где-то сбоку лежит набор хирургических инструментов. Выделяется скальпель карикатурных размеров.

Уф... И устал же я. Устал я греться у чужого огня, но где же сердце, что полюбит меня? И что это я постоянно верчусь, как береста на огне, оборачиваюсь, словно хочу разглядеть самого себя со спины, нежно подуть в затылок и тут же отвесить полноценный шалбан...

Мне вечно 28 лет. Иногда я беру дневники Льва Толстого за 1856 год, читаю их вслух, а получается почему-то про себя. Настолько совпадают наши автохарактеристики и мироощущение. Я ведь тоже граф.

Берет телевизионный пульт и переключается с программы на программу, Слышна какофония звуков.

Мы ведь не живем в Настоящем, мы живем в Прошлом, постоянно его перестраивая, реконструируя, настоящего Настоящего нет. Есть стремительно нарастающее Прошлое, надеющееся догнать Будущее. Хвост, догоняющий голову. Вчера встал в 10-м. Шлялся по саду. Встретилась весьма хорошенькая пейзанка весьма приятной красоты. Невольно задумался. Я невыносимо гадок этим бессильным поползновением к пороку. Лучше был бы самый порок. Делал гимнастику, купался в пруду. Шлялся по парку. Придумал кое-что дельное из "Вавилонской ямы". Никак не могу записать. Ездил в центр города, и ложусь спать морально больной, недовольный слабостью и с болью в пояснице. Встретил на остановке Оленьку Лозинскую одну и ничего не сказал ей.

Узкая полоска моего сознания, измученного очередной великой сушью этого лета. Зафиксированный факт осязаемости времени: клепсидру (кто не знает, это водяные часы) пришлось срочно заменять песочными часами.

Берет со стола большие песочные часы. Переворачивает их, какое-то время смотрит на струящийся песок и продолжает монолог.

Золотистый ручеек равномерно струящихся мгновений сквозь узкую горловину эмблематического сосуда, в котором при желании можно увидеть метафору Вечности, пресловутую "восьмерку", стоящую вертикально, не иссякает. Вот он, вечный двигатель, знай только вовремя переворачивай. Да-да, оказывается, вечный двигатель давно существует в виде человеческого организма, который исправно или частично исправно функционирует в течение всей его индивидуальной жизни. Знай только регулярно клонируйся, не доводя себя до полного износа. Песочек должен сыпаться бесперебойно. Личная вечность - вот мое изобретение, которое давно следовало бы запатентовать. Вечно я запаздываю. Вчера встал в 9, поясница болела спасу нет, как не ложился. Читал с наслаждением биографию Пушкина. Всё обдумывал свою "Вавилонскую яму". Наташевич и Кроликов, друзья рассказчика, омерзительны. Впрочем, и он не лучше. Не могу быть весел, тетенька осаживает меня, нынче она говорила про наследство покойного Павлуши, про интриги, и как странен брат мой Толя, промолчал, как ни в чем ни бывало, ничего не сказал. Ездил в "Новый мир", никого не застал. И - в баню, вернее в сауну, где выпил немало пива. Перед сном много читал. Пил вино. Выпыо-ка ещё глоток-другой.

Пьет вино.

Определенно мне с собой никогда не скучно. Нет, действительно забавно, друзья мои, осознать чуть ли не в конце достаточно заурядной жизни, что никогда не было мне скучно с самим собой: то ли зеркало эгоизма было настолько кривым, что выглядел я в нем красавцем писаным, то ли трудолюбие и выносливость, заменившие мне хотя бы отчасти житейскую смекалку и прочие выдающиеся способности, протащили меня уверенно через ухабы и рытвины раздолбанной доброхотами всевозможных мастей судьбы. Вчера встал опять в 9. Боль в пояснице только усилилась. Читал биографию Пушкина и кончил. Гулял по парку, кое-что придумал. Произведение должно быть матрешкой, самый смышленый читатель доберется до последней. Главная тема - поголовный разврат. Начальник с подчиненной. Барыня с лакеем. Брат с сестрой. Незаконный сын с женой отца. Написал, было записку Оленьке, но боюсь, слишком нежно. Проще позвонить и говорить нарочито равнодушно.

Выпивает ещё вина.

Берет в руки пульт и снова звучит какофония.

Всё я да я... Описывать самому свою жизнь то же самое, что брить самого себя. Человек делает то и другое из опасения, что посторонний его порежет. А то и, не дай Бог, вообще прикончит. Поэтому приходится грациозно брать самого себя за нос, намыливаться насколько возможно меньше, затем нежно прогуливаться лезвием вокруг подбородка и, в конце концов, оставить полбороды не выбритой...

Встает сбоку от стола. Принимает намеренно фарсовую певческую позу и выдает руладу.

Живу я последнее время весьма уединенно и до банальности пресно: ежедневный пробег по антикварным и букинистическим лавкам, довольно нередкие посещения различных бухгалтерий газетно-журнальных контор и издательств, где за переиздание произведенной мною макулатуры, произведенной за долгие, увы, прожитые годы выдавались совершенно жалкие копейки. Но, как говорится, курочка по зернышку клюет и сыта бывает. Вот и я, петушок облысевший, масляна головушка, шелкова бородушка, для вас просто Петя, держусь пока на плаву, пусть порой и влекомый мощными водоворотами постоянных общественных переустройств.

Вчера встал как всегда в 9, перечел "Вавилонскую яму". Лень страшная. Шлялся, раскладывал пасьянсы и читал Пушкина. После обеда поехал в "Юность", но главного редактора не застал. Оленьку нашел в ЦэДээЛе. Пил с ней кофе и две рюмки коньяку. Весело болтал с ней и проводил домой. Она мила. А спина моя все хуже и хуже.

Конечно, положа руку на сердце, стоило бы запретить воспроизводить плоды моего скудоумия, сдобренные невпопад случайными каламбурами (даже к финским скалам бурым обращаюсь с каламбуром), но подобная тяжба мне сегодня не по силам и не по средствам. И как бы ни было стыдно мне временами, мужества поступить по справедливости, по совести у меня попросту нет.

Поет что-то вроде: "Тореадор смелее, тореадор, тореадор..."

Вчера встал в 9, шлялся по-прежнему, поехал к 12 в "Знамя". Там ещё никого не было, одна вахтерша. Скучал страшно, пошел в аптеку, купил пиявок. Поставил. Как будто стало немного лучше. Скверно, что я начинаю испытывать тихую ненависть к тетеньке, несмотря на её любовь. Надо научиться прощать пошлость. Без этого нет любви и нет счастья. Написал письмо Наташевичу и прочел "Урон" Кроликова. Отвратительно. Перед сном вспомнил, что обещал заехать к Оленьке.

Опять я опоздал на свидание с красотой. Нет, чтоб взглянуть глаза в глаза, нос в нос, рот в рот, получить удовольствие, супердрайв, суперкайф. Так уж я устроен - всегда опаздываю: то на 15 минут, то на полчаса, а то и на целую жизнь. Даже к горячо любимой жене, единственной жене постоянно опаздывал, особенно в молодости. Сейчас я стар, свидания жене уже не назначаю. Зачем? Все равно вечером, после 8-ми я приду домой с сумкой книг, и ежевечерний ритуал повторится во всем его унылом однообразии.

Берет бутылку. Наливает в стакан вина. Смотрит его на просвет. Морщится и выпивает.

Я (мы) поужинаю. Может быть, выпью 100-200 граммов водочки (если позволит любимая, что бывает, увы, нечасто). Посмотрю теленовости по всем 13-ти каналам. Дважды или трижды погуляю с собаками. У меня два спаниеля, самцы, старший палевый, другой черно-подпалый, с коричневыми пятнышками над глазами. Кубик и Фил. Первого купил за большие деньги, второго подкинула дочь, которой его в свою очередь подарили, но он оказался в тягость. Собаки очень породистые, настаиваю, особенно Фил. Но я их на выставки не вожу, отводился с предыдущим псом, керри-блю-терьером Джоном. С сучками тоже не случаю. Еще чего, грёб твою мать, меня-то в юности по женской части тоже не опекали, сам справлялся. Говорю, вспоминаю, волнуюсь. Вчера встал аж в 5, шлялся. Читал Льва Толстого. Вот эпический талант громадный. По ящику одни взрывы и трупы. Встретил Светлану. Очень мила, и её пошлость я ей невольно прощаю. Ходил в Домжур, никого из знакомых не встретил, и то хорошо. Выпил две "отвертки", это водка пополам с апельсиновым с оком. Вернулся домой, по дороге опять встретил Светлану, опять мила. Голова разболелась страшно, долго мучился, заснул, и приснилась Светлана. Все-таки мила.

Что ж, я стар, хотя в душе все ещё несовершеннолетний. Одно осталось, сиди теперь на скамейке у памятника Пушкину и в гордом одиночестве - на миру - пиши эту поебень, поразборчивее записывай. Всю предыдущую жизнь писал возвышенно-философские и любовные вирши, переводил временами признанных гениев, но чаще туземных засранцев или засраных туземцев, поденничал за гроши по критической части. Только настоящие бляди зарабатывают и деньги настоящие. Стоящие. Переводил гениев, да что-то меня конгениальным не называли. Впрочем, понятно, кругом одни завистники и проходимцы. Вчера встал в 9. Шлялся. Поехал с Наташей в "Арагви". Денег было немного, но все-таки покутили. Наташа позвала гулять в Сокольники. Её подруга Нина оказалась тут как тут, твердила, что гулять вдвоем пошлость и неприлично, никак не отставала и подлейшим наигрубейшим образом при ней упрашивала меня не компрометировать её. Пришлось проводить Наташу домой и с Ниной догуливать, читая ей со скуки стихи. Нина противна, хотя, если приглядеться, пикантна. Один на один твердила мне, что Наташа притворщица и жеманница. Согласно молчал. А грудь у Нины неожиданно упругая. Дома никого не было. Пошел в парк. Встретилась соседка Эмма. Сквернавка и плутовка. Гулять в парке становится опасно для здоровья. Вернулся домой, а там Василий, приехал с ночевкой. Пили водку и болтали с ним до 3 часов ночи. Да, он лучший мой приятель и славный, А главное не пишет стихов. Перед сном читал Пушкина и опять заплакал. Встал в 10. Шлялся с Василием, много советовал мне дельного, рекомендовал сменить обои, а главное, советовал жениться на Валерии. Слушая его, мне кажется тоже, что это лучшее, что я могу сделать. Неужели её родные останавливают меня? Нет, случай. Потом он проводил меня в Бибирево. Валерия сделала строгую мину, вернее, минку, за позавчерашний абсурд. Я был в духе и успокоил её. Бедняжка. А её тетка тоже дрянь, и кажется, знает только Маринину и то едва ли. Лучше бы Пелевина читала. Валерия тут преуспела. Беда, что она без костей и без огня, точно лапша. А добрая. И улыбка есть болезненно покорная. Приехал домой и взялся за "Уральский Декамерон".

Переставляет на столе бутылки. Берет в руки скальпель.

Задумчиво смотрит на него.

И вот допрыгался. Кошка скребет на свой хребет. Третий год занят назойливой прозой. Нате вам, пора в писательский лепрозорий! Три четверти новоявленных шедевров написал на коленке: в метро, в автобусе, на скамейке. На скамейке запасных гениев. У русской литературы до хуя претендентов. Только успевай выбирать. Такая она блядь. Дома почему-то не пишется, какие-то важные дела находятся; граф не граф, а мусорное ведро на помойку надо вынести, за продуктами сходить. Опять твою мать. Воздух затхлый, спертый, как все остальное в нашей стране воров и воришек, Кроликов и Наташевич, понятно, любят свою вонь нюхать. А у меня сердечно-сосудистые проблемы, хоть и в самом начатке. Вот и нога правая пошаливает, даром, что спортом занимался. Ни носка тугого с резинкой, ни обуви тесной не приемлет. Воротник рубашки давно не застегиваю, мозговые артерии пережимает. А всю юность проходил в обязательном галстучке. Яппи преждевременный. Не вовремя вылупился. Что ж, вот залупу и отбил, вся в мозолях. Сноб был, медик-модник, только сейчас опустился. Неделями не бреюсь. Вот полбороды оставил. Зачем? Графское происхождение и интеллектуальное достоинство в обрамлении не нуждаются,

Кому это я говорю? Самому себе, мудаку хуеву. Пролялякал, пропиздел почти всю жизнь. Не то что "нобелевки", сраной комсомольской премии не удостоился, гений генитальный. Сменил уйму профессий, получил три с половиной высших образования, как только не спятил и в психушку не попал, поразительно. Впрочем, все равно обосрался ещё в начале пути.

Горько смеется.

Вчера встал в 9. Шлялся. Зашел к соседке. Играл на фортепьяно, без толку. Вернулся домой. Позвала Валерия, собралась приехать, мила, обедали, ездили за город.

Остались одни воспоминания. Нет ни накоплений, ни ренты, ни акций, ни даже надежды на предстоящую справедливую пенсию, которая, увы, своим месячным рационом едва ли насытит хотя бы один рядовой день. Что ж, известно, что наиболее расточительны именно нищие и бомжи, напротив же миллиардеры (особенно заокеанские) скрупулезны и бережливы до скупердяйства.

Возможно, виновата моя природа. Когда ещё отроком щедро и безоглядно шагнул я в мир вымысла и как говорится нынче - в мир виртуальной реальности, да так и остался на одинокой дороге никуда. Впрочем, у этой замысловатой дороги есть своя прелесть: она то вьется сельской тропинкой по луговому разнотравью или колосковому златополью, приятно холодя/согревая (выберите сами) босые ступни, то вдруг каменисто змеится вдоль грандиозных обрывов, а то усаживает за руль иномарки или сажает в седло старенького провинциального "велика", услужливо стелясь укатанной до зеркального блеска асфальтовостью.

Понижает голос.

Частично виноваты в моей слабости незабвенные родители, разошедшиеся ещё до моего рождения. Отец мой, бравый строевой офицер, убыл выполнять армейский и боевой долг, да так и застрял в неизвестности, сраженный в голову осколком вражеской мины. А мать моя, оперная дива, сходившая с театральной сцены только для того, чтобы превратить в подобие оной любые другие житейские подмостки, почти сразу же передала меня с рук на руки своей матери, доктору биологических наук, занятой почти всю сознательную жизнь важнейшей проблемой онтогенеза кольчатых червей и сдавшей меня без долгих раздумий в загородный интернат с преподаванием ряда предметов на китайском языке, от которого у меня осталась только идиосинкразия на звучанье любых колокольчиков и частый ступор при пользовании любыми столовыми приборами при еде кроме палочек и, пардон, голых рук.

Берет в руки скальпель. Примеривается им в чему-то на тарелке.

И с отвращением откладывает в сторону.

Между прочим, жена моя, Варвара Степановна, преподаватель античной философии, давно считает, что я просто придуриваюсь и манкирую общественными обязанностями в силу слабой организации присмотра за беглыми рабами патриотизма и прогресса,

Мы редко общаемся с супругой последнее время. Просторная квартира позволяет, к счастью, иметь отдельные спальни. Это тебе не на диванчике, без простыни ютиться, выброшенному из супружеской постели за поздний приход домой. Дети наши давно живут отдельно. Сын-дипломат обретается в Париже, чуть ли не на Елисейских полях. Кстати, Варвара Степановна ведет с ним интенсивную постоянную переписку, касающуюся в основном насущных нужд, требующих от меня, увы, ежемесячного вспомоществования великовозрастному чаду. А дочь Лиза учится в аспирантуре в консерватории. Она пошла, что называется в бабку (мою мать), имеет редкий тип голоса, не то контральто, не то сопрано. Зато навещает нас чуть ли не еженедельно и, возвращаясь вечером со своих работ-прогулок, я сразу же натыкаюсь в передней то на серебристую норковую шубку, то на элегантный антрацитовый плащ и часто не могу пройти мимо, не коснувшись хотя бы кончиками пальцев наэлектризованной поверхности очередного модного одеяния, дабы сухой щелчок разрядки вернул меня в теперешнее убогое время из волшебно преображенных воображением идиллических дней, когда дочь Лиза была восхитительной крохой, а я (хотя бы только для нее) всемогущим великаном, и единство отца и детеныша не нуждалось в специальной детализации и декоре.

Повышает голос.

Вчера встал в 8. Делал гимнастику. Читал Пушкина. Обедал. Поехал к Валерии. Она играла. Очень мила. Болтала про наряды и инаугурацию. У неё есть фривольность. Приезд мой был неловок, как будто обещал ей что-то. Но я опять отвлекся.

Успокаивается. Говорит обычно.

Сейчас Лиза холодно смотрит сквозь меня стеклянно-серо-голубыми градинами и легкими касаниями напудренной щеки (чтобы ненароком не испачкать помадой) скользит по моей всегдашней небритости и равнодушно осведомляется:

- Как ты? Здравствуй, папочка.

И это "папочка" звучит как наименование картонной принадлежности для складывания ненужных бумажек. Она уже не рвется со мной в традиционное воскресное путешествие по любимым детским злачным местам, как-то: паркам культуры и отдыха, театрам, игральным автоматам, заканчивающееся непременным посещением очередного столичного ресторана с поглощением всевозможных вкусностей и особенно паюсной и зернистой икры, до которой она была чрезвычайно охоча. Нынче и я уже забыл, какому же цвету рыбного лакомства отдавала предпочтение Лиза. В этом вопросе лично я давно консерватор и революционные сполохи стараюсь переадресовать благоверной, которая настолько пламенная энтузиастка, что легко может за один присест умять пару-тройку дальневосточных консервов.

Пробыл вчера целый день один дома. Василий не захотел ехать к Валерии. Ревнует, сердечный. Только кого к кому? От этого я не поехал. И пребывал в беспомощно вялом расположении духа.

Главной новостью последних дней стал неожиданный телефонный звонок Полины Фрадиной, давней знакомой Варвары Степановны. Полина, в недавнем прошлом врач-гинеколог, а ныне "новая русская", глава и создательница турфирмы "АБЦ", исчезла с нашего семейного горизонта лет пять тому назад, а до того вносила постоянно изрядную долю переполоха в устоявшийся семейный уклад.

Вздыхает. Снова пьет вино.

Разбудил меня приезд Кроликова. Лысый карлик отращивает бороду и выглядит это не столько забавно, сколько неопрятно, Впрочем, он неглуп и исповедует нетрадиционные мысли. Временами я начинаю думать об его нетрадиционной ориентации, то-то литературная карьера его пошла в гору. Да и жена его, похоже, порозовела с годами. К ужину приехала Наташа, часто и много щебетала о новом немецком поклоннике. Совсем опротивела мне. Напоминает мне Юлю, уехавшую в Израиль со стойкой мечтой о панели, на которой денег куры не клюют. Черные дела, черные мысли, прости меня Господи!

До Нового года осталось уже меньше двух недель. Экзотичные оцепенело-сковывающие морозы в Москве сменились кисельной оттепелью. То-то у меня уже какой день ломит поясницу, мелькнула мысль, а ведь я прихватил её на глазах изумленной публики. Не так ли?

Замечательное время наступило, страна! Наконец-то определились с гимном, гербом и знаменами. Можно вполне обойтись диалогом с самим собой и духовно плюнуть на череду правителей России, общим лицом которых стало явное отсутствие интеллекта. Сказать больше означает поставить себя в ряды очередного опального генерала или юридически подкованного "думца", что интеллигенту во втором поколении и потомственному дворянину, графу как никак, на самом деле строго-настрого запрещено. Так называемым общественным мнением.

Ну и времечко наступило! Очаровательное тудейко, растуды его в качель! Зарплату не платят в срок, чего уж мечтать о гонорарах! Издали мои переводы Набокова, дальнего моего родственника, между прочим, а договор не заключен и ставка неизвестна, Ясное дело, надуют. А власть жмет, скоро за воздух налог введут, за воду же давно платим. И последняя, что теплая, что холодная, все дорожает. Оглянитесь, везде одно и то же. Иногда мне кажется, что я сплю наяву или грежу.

Снова вздыхает и пьет.

Целый день один с тещей. В праздности, урывками смотрел телевизор и читал Льва Толстого. А он шустер был в молодости, ходок. Вечером долго не мог уснуть, был в мечтательном расположении духа и составил ясно не на бумаге, а в голове план "В ожидании Абсолюта". Набоков бы рассвирепел. Передразнивать пересмешника так неблагородно. Давно я ничего не записывал и многое позабыл. Как подумаю, начинается сильнейшее сердцебиение. А Нина дрянь. Всё рассказала Наташе, дескать, я подлец, а она невинная жертва, но между прочим, именно сама обошла подругу на повороте.

Недавно ко мне в гости заезжал поэт-переводчик из Таллинна, давний знакомец. Наговорился с ним вдосталь. Нагулялся по столице. Попьянствовали, выпадая порою в осадок. Посражались в карты и в шахматы. Между прочим, познакомил его с Валерией. Она была ужасно плоха, и я совсем успокоился.

Выключает телевизор. Свет на сцене меркнет.

Силуэт едва различим. Звучит мелодия.

Моя дорогая матушка за неделю до моего очередного дня рождения, на Страстной неделе прислала мне письмецо. День рождения совпал в этом году с Пасхой, я ведь - Овен, агнец, распятый ещё при первом вздохе-выдохе, при первом крике. Чем распятый? Как? Хотя бы незаконнорожденностью. Граф-то я граф, а вот титул князя получить уже не удается. В письмеце в очередной раз указала мне место у параши, вытерла ноги, голубка 80-летняя: "ты в жизни оказался таким растерянным, ни к чему не пригодным. Напрасно тебя учила. Практически ты жизнь свою сам себе испортил: рано вспорхнув, взлетел, не думая ни о чем. Улетел в никуда". В общем, низко пал, сокол ясный, петух индейский. Всё правильно. Бог меня создавал и благословлял на что-то другое. Что ж, я должен выполнить свое предназначение, чтобы в зеркале смерти увидеть не холеную маску, а лицо. Жопу ты увидишь, толкает черт под локоть.

Совсем нездоров. Сердцебиение мешает ходить. Зубная боль. Утром дописал послесловие к "Тамарину" Авдеева. Потом целый день читал Льва Толстого.

Но что это я всё о себе да о себе. Слава Богу, повидал кое-что и запомнил. Если у Чехова была одна палата № 6, то у меня ещё в юности таких палат были десятки. Целая медсанчасть № 6. Право слово, не вру и не сочиняю. Вот и в трудовой книжке она отмечена первой записью, а потом зафиксированы все градации моей 10-летней медицинской карьеры: медбрат хирургического отделения, фельдшер "Скорой помощи", и. о. врача (вот ведь как, не только и. о. министра или и. о. председателя правительства бывают), наконец, врач-ординатор терапевтического отделения, хирург-офтальмолог, заведующий глазным отделением... А потом - резкий финт в сторону: старший редактор еженедельной "макулатурной" газеты. И ещё много чего далее.

Опять встал в 9. Читал Пушкина, перепечатал предисловие к Андрею Соболю, перечел "Уральский Декамерон". Хотел писать далее нечто "плутовское", но так и остановился. Делал гимнастику, ел постный обед дома и поехал с Ниной к Наташе. Она была в белом платье. Очень мила. Провел один из самых приятных дней в жизни. Люблю ли я серьезно её? И может ли она любить долго? Вот два вопроса, которые я желал бы и не умею решить себе. Да и немец не дремлет. Я его пока не видел, но Наташа грозилась познакомить. Уезжая оттуда, Нина страшно болтала. Мне стало противно, но не смог удержаться от близости, отчего стал противен самому себе. Надо писать, а не бегать по гостям.

Встает. Потягивается. Разминается.

К медицине, между прочим, меня подталкивала сама судьба. Мать моя закончила перед войной помимо консерватории мединститут. Она побывала и на переднем крае, и помоталась в санпоездах. а меня рожала, уже работая в эвакогоспитале. До меня был брат Владимир, да не выжил, бедняга. Мне повезло или наоборот. Война была на излете. Полегчало с продуктами. Молоко (коровье и/или козье) таки имелось в продаже, хотя и по безумной цене. Чей же я все-таки молочный брат и сын - козы и/или коровы? Есть, значит, во мне что-то от животного.

Встал в 12. Перечел "Вавилонскую яму". Поправил кое-что, читал, обедал. Собирался поехать к Валерии. Или к Наташе. Не поехал ни туда, ни сюда. Читал, смотрел телевизор, был в бане. Зубы болят. Спасался водкой.

Покрасневшими от постоянного вглядывания в непонятные иероглифы глазами бедное животное испуганно смотрит на мир, смотрит из темных глубин моего подсознания. Мне тяжело с людьми. Если, конечно, они люди, а не животные другой породы. Кроликов и Наташевич, Пат и Паташон, Пьеро и Арлекин постоянно отводят при встрече глаза. Они не умеют смотреть, в глаза, рудименты совести мешают. Лгать всегда так тру дно, особенно поначалу.

Мне с людьми неуютно, я их не понимаю или понимаю превратно, (впрочем, может, единственно правильно), а вот с животными я сразу же нахожу общий язык. Они повинуются даже моему свисту или жесту, мои два коккер-спаниеля и три кошки (вернее два кота и кошечка), да я и без слов чувствую их простые позывы. Пожрать или посрать. Без рисовки и жеманства. Они не лукавят и не обманывают, они не завертывают грубую реальность в надушенный "Шанелью № 5" носовой платок экзистенциальности.

Встал почему-то в 10. Писал "Мраморные сны, или Очищение Алкмеона" с большим удовольствием. Зубы разболелись хуже прежнего, водка не помогла. Поехал к Валерии. Она ужасно дурно воспитана, невежественна, если не глупа. Одно слово "проститут", которое она сказала, Бог знает к чему, сильно огорчило и при зубной боли разочаровало меня.

Последние фразы он произносит с пафосом, прохаживаясь по сцене и явно прислушиваясь к чему-то внутри себя.

Проспал тяжелым сном до 12-ти. Зубы болели всю ночь и целый день. Читал Льва Толстого лежа и молча. Написал страничку "Мраморных снов". Вечером играл и пел вполголоса. Приехала Валерия. Славная девочка, но решительно мне не нравится. А ежели так часто видеться, как раз женишься. Оно бы и не беда, да не нужно и не желается, а я успел убедиться, что все, что не нужно и не желается - вредно. Получил письмо от Маши. Долг никак Феликс не отдает, а я сам должен вдвое больше Василию. Проиграл в карты. Подумал, и это меня расстроило. Зато после пришел в самое счастливое расположение духа и в нем написал ответ Маше.

Рассказал о недавнем приключении. Любопытно, что первым ощущением тогда было осознание некоей самости, отъединенности и в то же время тесной связи, причастности к происходящему вовне. Позже пришла длительная в своей внезапности яркость пробуждения. Увы, я находился в плотном коконе темноты, туго спеленавшей все тело, конечности. Вернее, я словно шнурок, был вытянут во всю длину туловища и даже несколько матерчато расплющен во время предварительного продергивания сквозь капканоподобный канал.

"Неужели я провалился в глубокую тесную яму?" - подумал я и задергался словно поплавок, который тащила вглубь сильная и неутомимая рыба, заглотавшая крючок вместе с наживкой и стремительно уходившая в спасительную для неё глубину. "А может быть, это всё мне просто снится и через минуту я открою глаза и обнаружу себя на удобном обыденном ложе в новом луче солнечного догляда, разметавшемся в непринужденной позе, отбросившем тяжелое сбившееся в неоднородные комки ватное одеяло, отчаянно мечтающем о стакане вовсе не минералки (не до жиру, быть бы живу), а самой банальной и все-таки прохладной жидкости, то бишь воды.

Голос крепнет, становится звучнее.

Осознание непростых ощущений, борьба с невидимым противником, изматывающее собирание в кулак разбегающихся как тараканы или шарики ртути мыслей вымотали меня вконец. "Неужели я один на всем свете? Неужели никто не вызволит меня отсюда?" - подумал я и попробовал закричать, позвать на помощь, но к ужасу не услышал звука собственного голоса - рот был полон не то поролона, не то обжигающе-сухого безвкусного порошка, похожего на мел.

Я неистово дернулся из последних сил и обнаружил, что на черной обшарпанной эмали, плотно сжимающей меня по всему периметру груди, пошли мелкие трещины, затем давление мрачного кокона в одном месте ослабело, кусок его вывалился наружу и в образовавшийся прогал стало возможным просунуть сначала указательный палец, а потом всю правую кисть, не встречая на пути ничего кроме пустоты.

Свет, казалось, отсутствовал в свежеобразованной дыре точно так же, как и во всем саркофаге тьмы, окружавшем меня с момента пробуждения.

Слепо шевелит пальцами, словно что-то ощупывая.

Внезапно откуда-то снизу донесся плохо различимый шум, который постепенно стал складываться в отдельные трудно уловимые фразы.

- А ведь в жизни столько ещё непознанного, мистического, не правда ли, Светлан Андреевич, что куда там самой прихотливой фантастике.

- Совершенно с вами согласен, Светлана Андреевна. Но давайте вернемся к Лермонтову. Неужели не было никакой возможности для него избегнуть дуэли с Мартыновым?

- Точно так же, как и для Пушкина. Кстати, не приходилось ли вам слышать, что Соболевский в 40-е годы, будучи во Франции, якобы стрелялся с Дантесом, и последнему пришлось искать благовидный предлог, чуть ли не несчастный случай на охоте, чтобы оправдать свою простреленную навылет левую кисть? Опять же и его сотоварищ по охоте на кроликов оказался раненым, причем тоже в левую кисть. Мистика, да и только!

- Кстати, Светлана Андреевна, а не был ли Тургенев резидентом русской разведки в Париже, а Полина Виардо - его лучшим агентом наподобие Мата Хари и Плевицкой?

- Вполне возможно, Светлан Андреевич, Гляньте-ка, кажется, ваш друг почти пришел в себя.

На последней фразе невидимых мне собеседников я обнаружил себя сидящим в глубоком вольтеровском кресле, деревянными полукружиями поддерживающем под мышками так, что руки бессильными плетями свисали с лакированной спинки.

Мгла перед глазами отступила. Я обретался почти вплотную около массивного письменного стола, по обеим сторонам которого находились известные уже вам по диковинным именам-отчествам собеседники: мужчина, мой давний знакомец, поэт-переводчик из Таллинна, и недавно узнанная сотрудница Литературного музея, в филиале которого, что в Трубниковском, я и находился в служебной комнатке на втором этаже старинного двухэтажного особняка.

- И не надо мешать пиво с водкой, дорогой друг, - участливо произнес человек по имени Светлан, тем не менее щедро подливая мне в стакан светлую пенную жидкость с явным ароматом перебродившего хмеля.

- Ничего, пейте, пейте... У вас открылось второе дыхание, сейчас полегчает, - заботливо подключилась Светлана Андреевна, приземистая низкорослая женщина в темном капоре вьющихся волос, изуродованных недавней, судя по их длине, стрижкой. И следом добавила:

- А мы тут рассуждали о разных загадочных случаях, произошедших с русскими литераторами. Как вы, Петр, верите ли в истинность подобных сообщений?

- Всенепременно. У меня, между прочим, родная бабушка по матери натуральной колдуньей была, я с малолетства помогал ей по мелочи. Как сейчас помню: нальет она в принесенный посетительницей стакан обычной воды, почертит над ним, пошепчет заговоры да заклинания, и уносится тот сосуд на дальний край поселка, где капли воды, впитанные страдающим младенцем, мгновенно утишают зубную боль или желудочные колики. Да и младшей сестре моей бабка заговорила пупочную грыжу, которой маялась годовалая почитай со дня рождения. Василиса Матвеевна, пожалев болезную, которую родители-медики таскали весь год по всевозможным врачам, поводила-почертила скрюченным пальцем с пожелтевшим массивным ногтем, приговаривая заговор и время от времени обводя сучок на табуретке, а потом взяла волосок, обвязала его кольцом вокруг грыжевого вспучивания и бросила затем в голбец (в погреб то есть). И что бы вы думали - на следующий день не было никакой грыжи. Рассосалась.

Так что как не верить в чудеса. Сам был их свидетелем и неоднократно. Признаюсь как на духу, изредка и сам грешен - кудесничал. Но об этом в другой раз. Оглянитесь вокруг - подобное происходит сплошь да рядом.

Снова загорается свет. Человек снова щелкает пультом и всматривается в телевизор.

Да всмотритесь же и вслушайтесь! Принюхайтесь, наконец! Все мы вдыхаем кислород и выдыхаем СО2, газ удушающий. Не так ли и потребители многих высоко интеллектуальных книг и ценители изящной словесности извергают из себя фонтаны словесных нечистот. Увы! Одна интуиция как ниточка Ариадны вела меня во мраке и продолжает вести на свету.

Вчера проснулся в 12-м часу, много читал, написал несколько страничек в "Мраморные сны", вспомнил о Кроликове и сразу же о Наташевиче, и пришел в печальное расположение духа. Не поддаться можно только тогда, ежели знаешь, отчего и займешься чем-нибудь. Приехали Аховы, пришлось бросить писанину. Тетенька Татьяна Александровна удивительная женщина. Вот любовь, которая выдержит все. Это я вспомнил по случаю моих отношений с ней во время зубной боли. Провел весь день с Валерией. Она была в белом платье с открытыми руками, которые у неё нехороши. Это меня расстроило. Я стал её щипать морально и до того жестоко, что она улыбалась недоокончено. В улыбке слезы. Потом она играла. Мне было хорошо, но она уже была расстроена. Вот это я узнаю.

Но вернемся в далекие первые победные годы Отечества. Раздолбанного, разъебанного и засраного не только ордами захватчиков, но и доморощенными самозванцами и распиздяями.

Самозванство и распиздяйство - вот две ипостаси русской души. Гоголь до них не добрался или просто постеснялся грубости выражений. Это мы, богохульники, вначале в силу происхождения в столь грубое бесцеремонное время, а потом по заскорузлости души и только в испуге перед сжирающей бездной вдруг закипает говно в жопе и перебздевший, судорожно цепляющийся за ускользающую жизнь и возможнее возрождение, воскрешение испакощенный человечишка начинает мимикрировать в богомольца, в святошу. Впрочем, лучше поздно, чем никогда.

Что ж, слава Богу, что общество взрастило-таки на протухшем навозе истории хотя бы произведения Селина, Генри Миллера, Чарльза Буковски, надеюсь, новые всходы и пледы даст последующая агрохимия. Новояз не будет, конечно, напоминать сладкоголосое пение, а скорее примитивно-наглый пердёж олигофрена и быть посему.

Замолкает. Делает паузу. Пьет.

Вчера, о, это вечное вчера, я уже говорил, что живем-то мы все-таки в прошлом, поехал в гости. Валерия писала в темном кабинете опять в гадком франтоватом капоте. Она была холодна и самостоятельна, показала мне письмо к сестре, в котором говорит, что я эгоист и т. д. Потом пришла мадемуазель Виржиния (да-да, натуральная француженка) и начались шутливо, а потом серьезно рекриминации, то бишь взаимные нападки, которые были мне больны и тяжелы. Я сделал ей серьезно больно позавчера, но она откровенно высказалась, и после маленькой грусти, которую испытал я, все прошло. Она несколько раз говорила, что теперь пусть по-старому. Очень мила.

Между прочим, первые мои детские впечатления - то, как подтаскиваю к закрытой двери тяжеленный табурет или стул, ставлю на него детский стульчик и, вскарабкавшись на сие хилое и шаткое сооружение, вижу через плохо промытое оконце под самым потолком, над дверью, моего отчима (которого считал отцом до своих 25-ти лет и собственного отцовства) и матушку. Оба в белых медицинских халатах. Разбираются с деревенскими пациентами. Амбулатория - так называется дом, в котором мы живем. А местность - хутор Кругловка, хуй знает, какого района Сталинградской области. Сглупа родители приехали на хутор бабочек ловить. Вот откуда мои поползновения в энтомологию.

Бегает вокруг стола. Спотыкается, размахивая руками.

Чуть не падает.

Дверь хлопает. Я падаю вниз с головокружительной высоты, но верная нянька (а у меня, точно у ясновельможного отпрыска, постоянно до школы были няньки, даже мои нищие родители могли в то сталинское время себе это позволить - за еду и крышу деревенские девчонки охотно вожжались с куклоподобным неваляшкой) успевает подхватить меня до соприкосновения с полом. Шишка не вскакивает. Пока. На лбу или в другом месте. И мы с нянькой идем в сад, огромный райский сад, где можно доотвала наесться приторно сладкого терна, изредка уколовшись иглами кустарника. О терновом венце я пока и не подозреваю.

Вскоре родители мои бежали, даже не взяв трудовых книжек, вместе со мною, естественно, из этого трижды благословенного, твою мать, места на "полуторке", заваленной арбузами, которую вел мой отважный дядя-орденоносец, Александр Федорович Романов, дальний родственник свергнутой династии и к тому времени (после ленинградской "дороги жизни", которую он изъездил взад и вперед, вдоль и поперек) законченный алкоголик.

Проснулся рано. Купался. Прибегала соседка, но я был хорошо расположен и прогнал её. Играл с детьми, обедал, музицировал. Приехал Наташевич. Он решительно несообразный, холодный и тяжелый человек, и мне жалко его. Я никогда с ним не сойдусь. Ночью ходил со сладострастным смутным желанием до 2-х ночи.

Открывает новую бутылку вина. Наливает в стакан и пьет.

Интуиция - что это за чувство, что это за сверхзнание, знание до знания, предзнание и бесконечная уверенность в своей правоте?! Любовь - та же интуиция. Собственно, весь наш мир, вся жизнь состоят из того, что существуют женщины и мужчины. Сегодня, правда, в моде всевозможные перверсии, видимо-невидимо развелось не только гермафродитов, но и трансвеститов. Но лично мне это, как говорится, до лампочки. И я готов побиться о заклад, что не прав мой дорогой и уважаемый предтеча. Как бы ни хотелось ему думать, что человеческий гений боролся и с физической любовью, как с врагом, и что если он и не победил её, то опутал бедняжку сетью иллюзий братства и любви. Чушь собачья!

Да, конечно, вполне возможны и чистые сердечные порывы, и уважение к женщине, вот только тогда, когда удовлетворен основной инстинкт, когда связь длится довольно долго и уже значительный кусок жизни, словно скрученный вдвое, а чаще уже и втрое (потомством), провод искрится от разницы потенциалов.

Тот же писатель ещё сто лет тому назад утверждал, что у нас в России любовь и счастье - синонимы, что брак не по любви презирается, чувственность смешна, нелепа и вообще внушает отвращение, и все-таки всё это иллюзия и самообман. Впрочем, и меня ещё в детстве, словно собаку на дичь натаскивали на псевдопоэтизацию действительности, подсовывали под руку возвышенные романы и повести, цензурировали кино, живопись и скульптуру, в то время как настоящая жизнь вокруг была груба и нечистоплотна, как трагедии Шекспира, разыгрываемые в свином хлеву. Рос я практически в "зоне" и что с того, что был расконвоирован, все равно незримый постоянный конвой сопровождал меня всю сознательную жизнь. Только вначале моим воспитанием занимались родители и школьные педагоги, позднее - вузовские наставники, сеть общественных институтов и, прежде всего такая фурия, как общественная мораль. Наконец, эстафету душеблюстителя приняла жена, святое существо, вот если бы только я был способен не только понимать эту данность, но и всецело ей подчиняться.

Так нет же, пытаясь жить не сердцем, а разумом, я постоянно совершал ошибки. Учитель моего учителя, думается, совершенно досконально обосновал положение, что жизнь - просто досадная ловушка. Всяк явившийся на этот свет попадает впросак, и счастлив человек не мыслящий, не замечающий подвоха логики. Мыслящему же человеку куда больнее, мечется он в поисках выхода и не находит, ибо даже смерть чаще всего не добровольный выход, уход, а случайное насильственное устранение сознания. Проигрыш в очередной "русской рулетке".

Махнув рукой, ходит около стола. Щелкает пультом. Пьет.

Проснулся в 12.Поехал в центр. Зашел к Наташевичу. У него застал Кроликова, свежеокрашенного в жгуче-черный цвет. Маскирует лысину, вернее плешь-тонзуру, и собирается на торжество по поводу получения псевдопремии квазичитателей. Типичный карлик-Наполеон. Крошка-Цахес. Поцелуй меня в тохес. Вяло болтали и пили водку. Закусить у Наташевича как всегда нечем. На еде экономит, зато собирает нумизматическую коллекцию. Археолог, грёб его мать. Поехали в ЦэДээЛ. Дорогой испытал религиозное чувство до слез. Слава Богу, приятели ничего не заметили.

Что ж, значит, все равно я - узник, все равно подконвойный, все равно обречен на каторгу чувств - вертеть жернова полностью неизжитых сюжетов. Если бы я ещё мог выиграться в привидевшуюся роль, изжить пригрезившееся чувство, может быть я и смог бы жить жизнью обычного человека. Тогда бы меня не обуревала, возможно, совершенно невыполнимая мечта преодолеть собственную косность, ужасающий непрофессионализм, прямо скажем, вопиющую бездарность и в качестве обывателя я бы мог самодовольно и безнаказанно пользоваться всеми благами жизни.

Так нет же - словно маньяк, я хватался то за стихи, то за переводы, то за критические экзерсисы и эссе, пока, наконец, не попался на гарпун прозы, да так, что все предыдущие рыболовные крючки показались мне пушинками.

В отличие от alter ego, все того же горячо любимого предшественника, я не люблю и не умею фиксировать жизненные мелочи и подробности чувств для сдабривания будущих гениальных произведений, ничуть, нисколечко, и весь темперамент, весь душевный напор пытаюсь закупорить в крохотную склянку, которая к тому же мгновенно валится из рук и чаще всего разбивается на мельчайшие осколки. Вот она, настоящая дичь, не только совершенно дикая жизнь, но и отвратительно бессмысленная!

То же и с любовью, с влюбленностями: сколько раз (чаще всего безответно, бесплодно) я вспыхивал, загорался и гас, не сумев к тому же запечатлеть во время оно или же позднее сотой доли переполнявшего меня искрометного чувства.

Так может быть и я - сумасшедший, проводящий дни и годы в поисках верного одного-единственного слова и не находящий его? А наконец вроде бы отыскав это слово и обратившись с ним к случайному собеседнику, вдруг да и обнаружить, что оба вы говорите на совершенно различных языках и остается, видимо, одно - непризнанным ,никем не замеченным, избегая встречаться глазами с более удачливыми, как вконец проигравшийся игрок, которому больше негде взять денег, искать способы сведения счетов с жизнью...

Замолкает. Пауза. Размышляет и снова трындит.

Встал поздно. Приехали Вася, Толя и Натан и гадко поступили. Васе неприятно, им тем паче. Провел день безалаберно. Наташевич глупо устроил себе жизнь. Нельзя устроить необыкновенно. У него вся жизнь - притворства простоты. И он мне решительно неприятен. Вечером играл в карты с Василием. Он хочет ехать за границу. Славные делали планы. Страшно, что планы.

Странно только, что я никогда не страдал от любовных неудач, тяготился только невниманием профессионалов и публики к моим литературным занятиям. Притом, что долгие годы чувство мое к Эрато было не только безответным, но и вполне платоническим, не корыстолюбивым. Только когда я стал зарабатывать какие-то копейки скудным талантом, сумел обрести некоторые профессиональные навыки и ориентиры. Говорю сие и горько усмехаюсь , ибо нахожусь уже в том далеко не цветущем возрасте, до которого, увы, не дожили почти все мои кумиры и учителя.

Если я не смог приблизиться к образцам за столько десятилетий, то что же сумею сотворить за те немногие оставшиеся до смерти годы? Одна Варвара Степановна, Варенька, знает правду о странном душевном недуге, снедающем меня, но и у неё нет ни сил, ни средств, чтобы попытаться исцелить меня. Только путем самоанализа, письменно закрепленной рефлексии я, может быть, сумею добиться исцеления и избегну малоприятной перспективы внезапной смерти на улице или даже в собственной постели, увы, без полного или полуполного собрания сочинений эдак в десяти-двенадцати томах. Сказывается отсутствие должного пригляда в детстве и юности, несоблюдение диеты и как должное - извольте, ранний преждевременный склероз мозговых сосудов (как там, у Пушкина: читатель рифмы ждет к склерозу, ну что ж, возьми её скорей), который снимаю только горячими ваннами да бесконечным приемом горячительных напитков.

Только вот никак не могу избавиться от душевного беспокойства, от постоянного чувства тревоги, с одной стороны не позволяющего расслабиться, с другой - не дающего сосредоточиться на одном занятии. Даже на бумагомарании.

Снова срывается на крик.

Лег спать, проснулся в 12. Играл, обедал, поехал в гости. Валерия очень мила, и наши отношения легки и приятны. Что, если бы они могли оставаться всегда таковые.

Первая хирургическая операция была проведена мною на самом себе. Я, уже довольно близорукий, увидел на дне котлована, в котором мимо нашего дома прокладывали водопровод, нечто чрезвычайно занимательное и, ничтоже сумняшеся, спрыгнул немедленно вниз, наверное, на 2,5 - 3 метра. Приземлился вроде бы благополучно и в пылу достижения цели сначала даже не заметил, что острый осколок разбитой трехлитровой банки врезался в правую ступню на границе с лодыжкой с внутренней стороны.

Ошеломило разочарование: занимательная штуковина оказалась огрызком морковки, издали переливающимся красно-рыжим окружьем и зеленоватой звездчатой внутренней структурой. Через мгновение я ощутил боль, а ещё мгновение спустя понял, что стеклянный лемех пропорол кожу правого ботинка и глубоко вошел в мякоть ноги.

Даже не раздумывая, я вырвал осколище. Хлынула кровь. Я быстро расшнуровал ботинок, бросил его - рана зияла разверстым колодцем, в глубине белело сочленение сустава.

Нервы у меня были стальные, я сожалел тогда только о ботинке. Испугался, что мне нагорит от родителей. Излупцуют. Выбрался из раскопа, скользя по влажной глине, влетел домой с ботинком в руке, бросил его в угол, схватил иголку с белой суровой ниткой и, поскуливая от боли, зашил рану. Понятное дело, без обезболивания или наркоза. Потом подозвал собаку Читу, жившую у нас при доме, в сарае, и попросил её зализать рану. (Соображал малец, что слюна исцеляет, хотя, конечно, и не знал такого понятия, как бактерицидность слюны). Собака слизала кровь начисто, разгладила шов.

Когда пришли родители, и я рассказал о случившемся, они пришли в ужас. Сразу же потащили меня в здравпункт, где вкололи противостолбнячную сыворотку и антибиотики. Рана зажила, как на собаке, а ботинок пришлось выбросить, он ремонту не подлежал.

Мать и отец (отчим) рассказывали мне, что я отличался в детстве странными устойчивыми предсказаниями, чуть ли не пророчествами. (Сейчас бы назвали это паранормальными способностями, а что удивительного, ведь мать моей матери, бабушка Василиса, была знатной ворожеей, доброй колдуньей и шептуньей, знахаркой). Ладно, что хоть не считали это конфабуляциями. Так я, научившись самостоятельно, без всякой помощи взрослых читать, частенько говаривал и тогда - в 3 года, и раньше - в 2 года, что обязательно буду врачом и писателем. Что ж, это сбылось, хотя и не принесло мне богатства и счастья. Впрочем, как знать, понятие счастья вообще относительно. Еби вашу мать, конечно, я счастлив. Счастлив, произнося это признание, а уж как буду счастлив выебать вам мозги, если данный текст появится в печати и притом без говенной цензуры!

Завидущие мои враги-приятели Наташевич и Кроликов дорого бы дали за подобную свободу самовыражения, пиздюки хреновы. В качестве мало оцененного, почти непризнанного поэта раньше я их явно больше устраивал, выгодно оттеняя их эфемерные литдостижения. "На хер тебе сочинять романчики?" - плутовато вопрошал Кроликов, пряча, конечно же, виноватые глазки. - "Что это ты зачастил в журнал "Пламя"? Сам же написал, что его читать, все равно что вникать в беседу двух гвоздей с одной гайкой." И тому подобное. Мудила, он и есть мудила.

Наливает в стакан вино. Пьет. Зажмуривается. Улыбается.

Между тем кухонное окно плотно запахнуто тяжелыми, ещё зимними шторами, за которыми, кроме того, завесой висит густо сотканный тюль. Внешний мир отгорожен, словно бы не существует. Радио мурлычет под сурдинку терпкую мелодию Дюка Эллингтона. На ногах моих посапывает черно-подпалый коккер Фил, а его персиково-рыжий собрат Кубик лежит на ковре, рыдает истошно во сне, бесконечно гоняется за призрачными обидчиками, подрагивая всеми конечностями сразу. Кот и кошка (Мухин и Муха) носятся друг за другом по смежным комнатам, обращая их поистине в непроходимые джунгли, сбрасывая безжалостно на пол книги, шкатулки, всевозможные подвернувшиеся под лапы вещи. А в самой дальней комнате нежным баском выводит рулады, сладко похрапывая, досточтимая супруга моя Варвара Степановна. Сущая идиллия.

Кухонный стол освобожден начисто от повседневных аксессуаров и причиндалов. Всей длиной светлой пластиковой столешницы придвинут он к двум до отказа набитым холодильникам: во-первых, чтобы оказаться точно под двухсотваттной лампой, а во-вторых, и это самое важное

,чтобы не лез я то и дело в чресла эмалированных великанов и не вываливал оттуда на тарелку всевозможные вкусности, которые сегодня, в дни очередной бешеной инфляции и экономической паранойи, ещё более вкусны и желанны, помноженные на каждодневную возможность исчезновения.

И я, медузообразное, чуть ли уже не бесполое существо, держащее одной оплывшей, словно стеариновая свеча, рукой гелиевую самописку, а другой, не менее пухлой дланью придерживающее бумажный треугольник, испод которого под завязку испачкан стародавней машинописью, наклонив коротко стриженую голову, близоруко всматриваюсь отечными от постоянного употребления алкоголя глазами, склера которых продернута красными прожилками (впрочем, здесь уже результат непременной субботней ванны), в расползающийся в пределах белой страницы неравномерный остроугольный почерк, причем отдельные буквы некоторых слов подобно мелким лесным муравьям так и норовят оторваться от более сплоченных собратьев и уползти в ближайшую расщелину случайной складки или помятость данной страницы, чтобы образовать спонтанный неологизм или другое нечто, исполненное экзистенциального абсурда.

Облокотился о столешницу. Закрыл глаза руками. Плачет.

Продолжает говорить сквозь всхлипывания.

Ходики в виде деревянной избушечки с чугунными шишками гирь на длинных цепочках-цепях между тем отстукивают затверженное, зазубренное всеми зубчиками подогнанных друг к другу шестеренок время, старательно отмечая полные часы и получасия прежде всего открыванием пластмассовой дверцы-шторки, а вернее ставенки якобы чердачного окошка и последующим вываливанием декоративной кукушки, которая, собственно, и оглашает известное одной ей точное время истошным кукованьем, сопровождая его надоедливо-настырными поклонами-паденьями в пустоту, удерживаемая только в самый последний момент за крепенькую плодоножку невидимой пружиной.

Сегодня человек-медуза напарился, как и водится, вдосталь, приняв до и после ванны водочки, отполировав родимую отечественным пивком питерского или клинского разлива, снизил затем степень опьянения изрядным бокалом крепкого чая "Эрл грей" и, воображая себя соответственно напитку уже седовласым графом, принялся за проведение графологической экспертизы очередной своей эскапады по временам собственной, увы, безвозвратно утраченной юности.

Странное дело, однако, и у меня, Пети-петушка, равно как и у героя довоенного романа малоизвестного до сих пор на родине классика русского зарубежья, было отчетливое чувство, что и я тоже живу не собственными желаниями и почти не собственной волей; я тоже постоянно попадаю в чересполосицу различных ощущений, и лишь только когда они меняются, на кратких стыках я испытываю столь же кратковременную свободу, как бы освобождаясь от чужеродности, чтобы вскоре опять подчиниться очередным подоспевшим внешним влияниям и вливаниям.

Казалось, ещё вчера, а на деле четверть века тому назад я с ящиков дефицитных дублетных книг ввалился в купейный вагон, чтобы через сутки приземлиться на столичный зимний перрон, дабы наконец-то стать полноправным жителем вожделенного мегалополиса, о чем мне блазнилось ещё в школе, о чем я неоднократно рассуждал с горячо любимой Варенькой, бывшей двумя годами моложе, но гораздо изощреннее извечной женской мудростью, к тому же подкрепленной с недавних пор заботой о дочери-кровинушке, которой не исполнилось и года, по каковой причине неутешная Варвара Степановна и осталась на какое-то время в старинном сибирском городе под опекой глубоко несовременных родителей.

Слышна мелодия "Уральской рябинушки". Подпевает.

Встал поздно с горловой болью. Ничего не делал. Приехали Веденеевы. Валерия была лучше, чем когда-нибудь, о фривольность и отсутствие внимания ко всему серьезному ужасающее. Я боюсь, это такой характер, который даже детей не может любить. Провел день, однако очень приятно.

Все-таки из меня ничего не вышло. Гребаный крот! Столько задатков отпустила природа, и ни один не сработал в полную силу. До сих пор не знаю ни одного языка по-настоящему, не врач, не переводчик, не поэт и уж тем более не критик и не прозаик. Разве что пищу не про заек, а про кроликов.

А уж сколько было энергии, сколько пару! Всё ушло в свисток. Странное дело: бездари всегда преуспевают, знать, они лучше умеют договариваться друг с другом, и успешно делят общественное богатство, славу, почет... Я же, конформист по складу характера (впрочем, и взрывчат - бездумный марсианин, типичный Овен), никак не овладею искусством устраиваться поудобнее. И Карнеги не раз читал, и разумом как будто всё понимаю, но - не судьба... Ко мне цепляются в автобусе, в метро, на работе, я вызываю злость и зависть, и как бы ни съеживался - внутренние углы выпирают из каждой кожной складки. Впрочем, и Наташевич такой, и Кроликов Колюнчик, Кольча, как бы последний ни старался льстить и жополижествовать, выходит у него чрезвычайно топорно, неаккуратно. Пожалуй, только один Ваня Черпаков хавает и лыбится умильно: лесть приятна-таки, как лечебная грязь. А Арнольд Перчаткин? И он при всей спокойной мудрости и осторожности не смог держаться на уровне, и его сбросила гигантская центрифуга Пен-клуба: среди беззубых пеньков тоже нет товарищества, и каждый цепляется оставшимися корневищами за мерзкий суглинок, страшась лишиться животворной влаги или хотя бы мечты о триумфе.

Что ж, вернусь к своим баранам. В медсанчасть № 6 я пришел на медсестринскую (медбратовскую) практику сразу же после второго курса медвуза - восемнадцатилетним долбоёбом и в ответ на предложение врача-куратора не отбывать студповинность, а поработать всерьез, но за деньги (приятная разница), согласился, не раздумывая. Когда в твоей семье и отец (отчим), и мать - медики, а бабка - ворожея, помогать страждущим естественно не западло. К тому же я медсанчасть эту знал вдоль и поперек, исходив с матерью почти все отделения (кстати, она трудилась последовательно инфекционистом, завотделением, потом дослужилась до главврача).

День, ночь (смена 12 часов), сутки дома - такой график дежурств по нраву и размеру пришелся. Медбрат в хирургическом отделении (не "чистом", заполненном плановыми до - и послеоперационными больными, а - в "грязном", набитом по завязку страдальцами после травм, несчастных случаев, с ожогами и переломами) должен уметь делать всё: не только подкожные и внутривенные инъекции, но и внутривенные (до сих пор помню, как мои наставницы лихо всаживали иглу в едва различимую юркую венку на запястье или в насквозь прорубцованный запаянный сосудистый жгут в локтевой впадине), не перепутать таблетки, дать вовремя подушку с кислородом, измерить градусником температуру дважды в сутки, протереть тела "лежачих" больных (не встающих с постели и не "ходячих" камфорным спиртом, выслушать первые жалобы (до врача) и попытаться правильно помочь, а главное - не навредить...

Снова берет в руки скальпель. Смотрит на него.

Ночи - как правило - бессонные. Только под утро можно вздремнуть, покемарить полтора-два часа, не всегда выпадает такое счастье. В "грязной" хирургии почти все больные крайне тяжелые. Не могу забыть Сережу П.. десятилетнего, а может, семилетнего мальчика-кузнечика с высохшими ногами и руками. Между ног у него стояла то ли литровая, то ли пол-литровая стеклянная банка, в которую был опущен катетер, через который постоянно точилась моча. Грудная клетка - гармошкой, одни ребра торчали.

Случайный выстрел старшего брата. Пуля застряла в шейном отделе позвоночника, перебила спинной мозг. Жила одна голова. Всё, что ниже демаркационной линии, постепенно отмирало, лишенное иннервации. Дышал Сережа через клапан в трахее, ему сделали трахеотомию (разрез дыхательного горла). Клапан постоянно забивало слизью, которую отсасывали специальным насосом. Но влага вновь и вновь скапливалась в легких, и слизь снова забивала узкую металлическую трубочку, через которую шел воздух.

Не по-детски серьезные и умные глаза, пронизанные взрослой болью, выделялись на бледном лице, жили отдельной жизнью. В них отчетливо читалась жажда жизни. Желание выжить.

Кричит.

При мне Сережа продержался, но через три месяца, когда я ушел на учебу, вряд ли он задержался. Уремия и воспаление легких скорее всего доконали его.

Пьет. Пауза. Продолжает нормальным голосом.

Другая запомнившаяся больная - полная рыхлая женщина лет сорока-пятидесяти. У неё был сложный оскольчатый перелом левой лодыжки

Девять операций перенесла, бедняжка, и никак не совмещались правильно кости, начался остеомиелит (воспаление костного мозга). Она криком кричала почти постоянно, никак не могла уснуть и другим не давала. А в палате, между прочим, лежали 5 или 6 пациентов.

Ей полагались наркотики: омнопон, пантопон, морфий; тогда, кстати, никаких особых проблем с наркотиками не было. Да, был строгий учет, специальные тетрадки, но делалось всё спустя рукава, при желании можно было списать ампулу-другую, а то и побольше. (Это я к тому, что не раз хотелось попробовать действие наркотиков на себе. Не то, чтобы словить кайф, впрочем, и это тоже, сколько испытать новые ощущения, побыть в шкуре больного. Но страх привыкнуть удерживал от опытов). Ничего ей не помогало.

Я решил разрушить стереотип боли, порвать дурную цепь причин и следствий (решил, конечно, условно, интуитивно) и пообещал больной особое сверхнадежное лекарство. И дал выпить раствор бромистого натрия (его давали как слабое успокаивающее, вроде валерьянки), целую мензурку. Как ни странно - лекарство помогло. То ли бабкины гены сыграли роль, и я действительно владел, сам того не подозревая, методикой суггестотерапии, способом внушения, гипнозом, то ли просто всё сошлось в комплекте - но больная впервые заснула. И потом уже не могла дождаться моего дежурства.

Через какое-то время прошел, видимо, слух, и врач-ординатор или даже завотделением спросил меня, мол, что за снадобье даю больней имя рек. Я честно ответил, что бром. Едва ли мне поверили, но с другой стороны, что такого необычного (а главное, откуда) я мог дать, какое-такое лекарство?

Почему я все-таки не остался лекарем пожизненно? Впрочем, понятно почему. Жажда литературной славы, уверенность в таланте, надежда на признание. Но журнально-издательские суки отвязанные так не думали. С самых первых своих публикаций ощущал я глухое сопротивление литвласть имущих. Еще понятно, когда таковые сами пописывали и действительно были соперниками, но вот чисто технические обслуживатели (хотя подобных, не озабоченных своей литпродукцией я встречал крайне редко), и они нередко мешали. Впрочем, нет, вру: встречались (и немало) доброхоты, поддерживающие меня, иначе бы, возможно, сдался и давно сошел бы с беговой дорожки, как сошли сотни и тысячи бегущих рядом се мной к миражу литературной удачи.

Просто больное всегда помнится дольше, чем просто несправедливость.

Смотрит в окно. Открывает форточку.

Хорошо помню, я помимо ящика с книгами вволок в вагон значительный кожаный чемодан, приобретенный загодя для серьезных путешествий в один из наездов в столицу и заполненный нехитрым гардеробом провинциального медника. На боку у меня тогда болтался офицерский планшет, до отказу набитый стихотворными рукописями и начиненный, словно патронташ разнокалиберными патронами, многочисленными авторучками и карандашами, а на спине вздымался словно горб совcем уж допотопный рюкзак, где вперемежку с разнородными хозприборами, всевозможными консервами (надумал удивить Москву лаптями!) прессовались те же стихотворные рукописи, книги и даже портативная пишущая машинка югославского производства. Одним словом, экипирован я был на славу, всерьез и надолго.

Другое дело, что меня пошатывала не столько многообразная поклажа, сколько предстоящая одинокая жизнь в столице, от которой - понимал - не отвертеться, а также, как ни странно, предчувствие бессонной ночи в поезде, заставляющей бесплодно размышлять о природе мужского и женского сластолюбия, противоречиях на почве несовпадения основных разноименных инстинктов и в то же время не заглушающей надежду если не на постижение окончательной истины, то хотя бы на кратковременную усладу тела.

Но по порядку. Погрузившись со всем благоприобретенным скарбом в фирменный поезд, я какое-то время наблюдал бездумно заоконную жизнь перрона, где уже, кстати, томились две невольные попутчицы, моложавые тетки с претензиями на вальяжность, бывшие, впрочем, старше меня от силы на десяток лет, что все равно создавало лично для меня непреодолимую разницу. Повторюсь, я наблюдал через окно прелюбопытнейшую сценку, как некая пышноволосая и волоокая брюнетка заходилась в слезах неотвратимого прощания с явным супругом, державшим на руках младенца, в окружении изрядно хмельных домочадцев. Меня же на этот раз никто не провожал, чем я поначалу даже гордился, но, понаблюдав за вокзальной суетой и суматохой, скис и погрузился в невоплотимые, увы, мечтания об участии в аналогичной трагикомедии расставания.

Вагон меж тем качнуло, дернуло и он, болезный, заскользил по накатанной стальной колее всеми хорошо прилаженными колесами, а в отворившуюся купейную дверь впорхнула та самая заплаканная брюнетка, вполне припудренная и причепуренная, без тени грусти, с легкой сумочкой наперевес и с пластиковым пакетом в руках.

Устроившись на одной из верхних полок, она, словно живая веселая птичка, жизнерадостно защебетала с соседками, время от времени стреляя взглядами в единственного мужчину в данном купе. Кстати, хотя я и кротко сидел внизу в углу около входной двери, место моего обретения был" на самом деле тоже вверху. Нижние полки были намертво заняты громоздкими тетками-напарницами, едущими в столицу на недельный семинар по технике безопасности работников телефонных заводов со всех необъятных просторов тогда ещё единого и неделимого Советского Союза.

Через несколько минут я знал, что мою новоявленную попутчицу зовут Кристиной, что она едет в Киев к родителям, что она, увы, вынуждена была расстаться с полугодовалым сынишкой-первенцем и не менее горячо любимым мужем, чтобы сдать очередную сессию на факультете классической филологии, ибо переводиться в местный университет она не хочет, так как не представляет, как можно расстаться с подругами по учебе да и возможность хотя бы дважды в год видеть отца и мать неоценима, хотя и приходится жертвовать чувствами к мужу и сыну, которых она любит беззаветно, а ещё через пятнадцать минут она уже курила в тамбуре и слушала мои стихи, предлагая мне время от времени сигарету и одновременно кляня эту отвратительную привычку втягивать в легкие смертоносный дым.

Улыбается. Мечтательно смотрит вдаль. Потягивается.

"Капля никотина убивает лошадь, - незабываемо произнесла Кристина Кобелева (такая "чеховская" фамилия у неё оказалась) и рассмеялась, многозначительно поглядывая на мои губы.

- А вам бы пошли усы. Кстати, не пробовал их отращивать? - уже вполне заговорщицки прошептала Кристина, хотя в тамбуре летящего сквозь сумерки поезда следовало скорее кричать, чтобы перекрыть колесный стук, грохот и лязганье вагонной сцепки.

Тамбур постоянно заносило из стороны в сторону, и ещё спустя несколько минут Кристина удобно устроилась в моих объятиях, взвалив на меня тяжелые, разработанные бесконечным кормлением груди.

- Не знаю, как и быть. Придется, видимо, сцеживать, - бесцеремонно призналась спутница, словно невзначай прикасаясь литым бедром, всей его чугунностью.

Чувствовал я себя преотвратно. Хотелось домой, к письменному столу, к милым сердцу рукописям и одновременно предприимчиво думалось, где бы устроиться: на поиск отдельного купе мне не хватало ни опыта, ни природной сметки, а главное денег, ввалиться же в туалет было неловко и стыдно. Мимо милующейся пары то и дело сновали через тамбур, видимо, по дороге в ресторан и буфет, а также обратно вереницы пассажиров, часть которых завистливо поглядывала на Кристину и даже порой отпускала соленые шуточки.

Так прошло полночи. Стало холодно. Однообразно. Тягомотно. В объятиях появились тяжесть и снулость, словно в движениях засыпающих аквариумных рыб. Губы, казалось, стерлись от многоминутного елозенья. Подавляемое возбуждение, наконец, окончательно угасло и я, пошатываясь, сопроводил Кристину на боковую. Какое-то время мы, устроившись на верхних полках параллельно друг другу, ласкали, проходя уже открытые тропинки, не замечая невидимых, но, конечно же, осуждающих взоров нижних товарок. Однако усталость взяла верх окончательно, и тяжелый короткий сон сморил меня, едва ли на несколько минут позднее Кристины.

Утро было отвратительно. За окном купе мела сырая тяжелая метель. Я договорился с Кристиной встретиться в два часа пополудни у памятника Пушкину, ей нужно было вечером уезжать в Киев. Благополучно я нанял такси и быстро домчался до литинститутского общежития на Бутырском хуторе. Там занял комнату на этаже заочников, знакомом вдоль и поперек.

(Я заканчивал уже второй институт, сжигаемый честолюбивыми мечтаниями непременно будущего нобелиата). Мечтать ведь невредно.

В назначенный час был в условленном месте, правда, опоздав на традиционные полчаса, но, увы, Кристина так и не появилась (или же уже ускользнула, разобиженная). Никогда её больше я не видел, хотя при прощанье она вручила мне все телефоны: и сибирский, и киевский, но так я и не сподобился довести дело до рутинной развязки. Впрочем, почему не сподобился, развязка как раз и была супербанальной: никакого продолжения. Возможно, по пьяни я дозванивался пару раз в никуда и что-то бурчал в телефонную трубку, нечто долженствующее означать электрическую вспышку страсти, не это явно было лишнее.

Опять кричит.

Сколько же нас, мотыльков, слетевшихся на блеск и жар смертельного огня! Сколько покалеченных судеб, и я - не исключение. Хотя - спасибо книгам, они всегда учили, они поддерживали, они подкармливали и, что скрывать, исправно кормили все последние годы.

Хуй вам в рот, литературные бляди и выблядки последней четверти Ха-Ха века, дубль-икс века! Не оценили вы мой темперамент и профессиональное мастерство, и хуй с вами! Что ж, зато Кроликову и Калькевичу не по одной премии выдали, хотя они ни единой странички честной про себя не написали, пороху не хватило, срака у каждого тряслась, дерьмо через пищевод лезло. Ведь куда легче писать о непережитом и непрочувствованном, просто путем логических умопостроений жевать квазимозговую жвачку. Когда же надо дрочить из последних сил и выплескивать безжалостно драгоценную слизь, у подобных писарчуков сплошной бздёж: ах, тяжело голеньким перед миром! И член короток, и яйца синюшно-протухлые, и живот сыротестным фартуком.... А лицо - дело привычное - зашпаклевать можно, маску нацепить и сойдешь за путёвого. Непутевый я, непутевый, изгоем родился, изгоем жил и в срок уйду, чтоб утолить позыв голодной земли в горячечном бреду.

В 18 лет я не пил водки, не пробовал наркотики, не курил и только-только познал женщину. Взрослую женщину, на шесть лет старше (а в том возрасте год равен космическому парсеку, а уж 6 лет - времени, необходимому для полета на Альдебаран), отнюдь не подружку по играм недетского возраста. Мало успел.

Закрывает форточку и садится за стол, поигрывая скальпелем.

Встал поздно. Остался обедать. Солгал постыдно в письме Динамитовой. Поехал с Васей в Мураново, там чуть не поссорились. Но тем лучше, тверже отношения. Мы больше не будем ссориться. Ехали чуть не всю ночь.

Последующие несколько месяцев слились у меня в один долгий нескончаемый день. Сумев развить небывалый темп, я устроился на работу преподавателем русского языка в школу-одиннадцатилетку, получил от РОНО ордер на квартиру. Вернее, ордер я получил в жилищном отделе райисполкома по ходатайству РОНО. Выбрал из нескольких коммуналок ту, что была практически через дорогу от школы, была (чуть не самое главнее) телефонизирована. (Что, кстати, означало для меня возможность сгнить на данной жилплощади вместе со всей немногочисленней семьей, поскольку на учет для улучшения жилищных условий ставили лишь в том случае, когда на жильца приходилось менее пяти квадратных метров; не спасли бы и новые роды.) И комната в 20 квадратных метров стала отныне персональным купе в очередном вагоне летящего сквозь сумерки поезда, "летучего голландца" судьбы.

А вот с работой у меня неожиданно "заколодило": директриса, побывав на нескольких моих уроках кряду, пришла в ужас от методики преподавания, от бесконечных отступлений от школьной программы и прочих прегрешений. Она отстранила новоиспеченного "препода" от уроков и предложила на выбор: либо увольнение по собственному желанию, либо по статье, "под фанфары". Я выбрал, естественно, первое. И оказался свободен как птица. Хочешь - пой, хочешь - пляши. В общем, лети, куда пожелаешь.

Я съездил на родину, отгрузил на московский адрес контейнер с книгами, которых набралось около сотни стандартных коробок и немногим домашним барахлом, увлёк на смотрины нового семейного гнезда Варвару Степановну, которая, увы, выдержала в коммуналке каких-то три дня и вернулась к родителям и дочери, заявив, что появится в столице только при условии отдельной квартиры.

Я, честно говоря, растерялся. Я-то думал, что супруга как декабристка поедет за мной куда угодно, а уж из Сибири в столицу тем более. Обратился за советом к редким знакомым, пробежался по соседним школам, но там наслышанные о преподавателе-поэте директоры и завучи даже не снисходили с горе-педагогом до серьезного разговора.

У меня совершенно случайно возникла пара вакансий в редакциях престижных газет, где меня попробовали и в качестве автора, и в роли литправщика, одобрили кандидатуру, но вопрос с оформлением завис на полгода по замысловатым техническим причинам,

Я внезапно даже для себя запил, не пропьянствовав в одиночестве несколько дней, оказался без денег и был вынужден снова включиться в обычную жизнь со всеми её тяготами и обязанностями. К тему же прибыл контейнер, он оказался вскрытым, пломба на петлях отсутствовала, но, к счастью для библиофила книги тогда (да, впрочем, и сейчас в основной их массе) никого не интересовали.

Вздыхает. Снова пьет вино.

Странные у моей жены возникают подруги. Слава Богу, никогда не волновали они меня ни физически, ни духовно. Полина Геннадиевна Фрадина, особа бальзаковского возраста, напоминала карточную даму треф, только не перерезанную по талии и удвоенную в таком интересном положении, а щедро и полновесно дополненную увесистыми конечностями, задрапированными длинной юбкой или не менее длинным платьем. Округлое курносое лицо её переходило в высокий лоб, над которым высилась мелкоколечная башенка тонированных волос.

История её первого появления в нашей квартире теряется во мгле времен. Кажется, она была коллегой нашей землячки, заведовавшей гинекологическим отделением и всячески привечавшей толковых специалистов в своей профессиональной области. Как это ни грустно, основная профессия Полины не могла её прокормить и она постепенно, а главное без натуги начала заниматься мелким бизнесом, а вернее фарцовкой, как это называлось тогда, в застойно-сыто-цветущую эпоху.

Полина бралась за всё: за устройство детей в престижные садики и школы, за доставание мебельных гарнитуров, дубленок, любого нательного или постельного белья, если это давало маломальскую прибыль. Она стала одной из первых челночниц и не гнушалась провозить золото или валюту в естественных скрытостях организма. Она, изучив ценой неимоверных усилий до пятка основных европейских языков, включая и экзотический голландский, ничтоже сумняшеся организовала платную школу для подростков и одновременно занялась первыми легальными шоп-турами, сумев легко и просто добывать супержеланные и трудоемкие на то время визы.

Я находил с ней общий язык в сфере книжного дефицита. Полина не просто любила расставлять книги по цвету корешков, но и успевала читать наиболее модных, продвинутых авторов. Маринина, Пелевин, Акунин и сочинители помельче находили в ней пылкого поклонника. Я не мог соучаствовать в качестве единомышленника, но с удовольствием передавал Полине все дефицитные книги, впрочем, дефицит книг становился нонсенсом, все чаще возникал дефицит дензнаков.

На меня неожиданно навалилась усталость, умственное отупение, день за днем я сидел дома и ничего не делал. Ничего не помнил. Впрочем, как-то шел дождь. Я сидел тогда у Полины, пил кофе и придумал фантастический рассказ. Почти как Лев Толстой. Сегодня он завершает двадцатитомную антологию русской фантастики. Не хухры-мухры.

А если вернуться лет так на дцать, припоминается отчетливо, что я занял денег, доставил контейнер по месту новой прописки по Загородному шоссе, собственноручно поднял драгоценное имуществе на пятый этаж, разобрал книги из нескольких коробок, необходимые для литературной работы, а остальные поставил вертикальной мозаикой вдоль глухой безоконной стены прямо в тех же коробках. Жалкая мебель и стеллажные доски (я сам придумал простую, но удобную конструкцию книжных полок) были поставлены и свалены вдоль противоположной стены, и квартира приобрела вид жилья в стадии перманентного ремонта.

Я был вынужден пожертвовать парой коробок и продать их содержимое в скупку, благо, букинистических магазинов тогда было в преизбытке и там платили, как сейчас говорится, живыми деньгами. Получив деньги, я раздал долги и стал всматриваться, как жить дальше. С женой и дочерью я общался по телефону, что весьма разоряло поступающими регулярно счетами, вел к тому же с ними интенсивную переписку. А с соседями почти не общался. "Здравствуйте", "до свиданья" - и все дела. Впрочем, установил на кухне нехитрый столик, повесил над ним подобранную на мусорной свалке полку и усвоил нехитрый распорядок-ритуал пользования ванной и туалетом.

Квартира была просторной: четыре немалые комнаты. Две смежные занимала семья из пяти человек (тёзка Петра, испитой пенсионер с шаркающей походкой сифилитика, любящий расхаживать в майке и трусах, да в тапочках на босу ногу, его жена-алкашка, продавщица овощного магазина, дочь-почтальонша с дочерью четырех-пяти лет и меняющийся время от времени любовник почтальонши, чаще всего тоже круглосуточно непросыхающий от спиртового зелья), одну, с балконом, выходящим во двор, обжил алкаш-тунеядец Коля, которого Петр через несколько месяцев принудил отселиться и вместо него после ряда непродолжительных одиноких владелиц въехала проститутка-надомница Раиса с дочерыо-негритянкой, у которой помимо клиентов был ещё навещающий её по выходным сожитель, чилиец по национальности, коротышка, метр с кепкой, но явно выросший в корень, ну а четвертая двадцати метровка была моей, увы, без балкона, зато почти во всю стену огромной линзой сверкало окно, выходившее прямо на Загородное шоссе. День и ночь слышался равномерный шум-гуд проносящихся всевозможных машин.

Подходит к окну, открывает-закрывает форточку.

Задумчиво смотрит вдаль и продолжает разговор.

Понятное дело, я ведь жил не в безвоздушном пространстве: учился, ежедневно занимался английским, собирался работать за границей, был спортсменом (сегодня этому вряд ли кто поверит, но я действительно ежедневно посещал секцию легкой атлетики, пробегал по 20-30 километров, тягал штангу, несмотря на близорукость, играл в баскетбол и футбол и постоянно боролся с бунтующей плотью.

Медицинские знания чуть-чуть подсушивали эмоции, помогали самообладанию, но полностью исцелить не могли. "Врачу, исцелися сам" призывал меня один замшелый хуесос, раздрочив приспешников-жополизов, голубых голубков обосранных. И чем черт не шутит, возможно, был прав.

Жаль, я не сохранил записные книжки, черновики. Ведь я всегда уничтожал строительные леса. Храм должен являться сразу во всем великолепии, не надо знать, из какого сора он вырос. Я очень любил Хлебникова, сразу выделил Селина, ещё сорок лет тему назад; мечтал о6 изданиях Генри Миллера, вот только Чарльза Буковски не знал. И вообще одним из моих первых наставников был всамделишный сумасшедший. Чуть позже я расскажу о нем, я давно хочу о нем рассказать. Вряд ли кто ещё помнит в моем родном городе П. Германа Ломова. Хотя он жил в одном подъезде, вечно вонявшем мечей и фекалиями, с небезызвестным уже и вам Калькевичем. Юным Калькевичем, не написавшем ни строчки прозы, только пробующем переводить с английского Киплинга и Браунинга. А что до Ломова, жива ли его жена, между прочим, врач по профессии? Наверняка живы его дети, но и они, скорее всего, плохо помнят отца, он ушел из жизни, когда они ещё не ходили в школу.

Начинает раздеваться. Снимает пиджак, брюки.

Раздевается почти догола.

Наконец-то встал рано. Горло лучше. Но спина все болит. Поехал кататься на велосипеде, на дачную окраину. Долго говорил с одним жителем. В кабак ходят больше, фруктовые сады вырубили. Вот тебе и перестройка. Некоторые живут хуже (врал, естественно, почти все плохо живут), но все, говорят, как будто лестно, что свободные, на траве лежи, сколько хочешь. Хотел поехать к Аховым. Близится Рождество, традиционная рождественская встреча. Застолье. Собрался к Вырубовым. Там как всегда гоп-компания. Прошлый раз Валерию дразнили коронацией до слез. Она ни в чем не виновата, но мне стало неприятно, долго туда не поеду. Или, может это оттого, что она слишком много мне показывала дружбы. Страшно и женитьба и подлость - т. е. Забава ею. А жениться, много надо переделать, а мне ещё над собой надо работать, выше уже столько об этом сказал.

С Германом Борисовичем меня познакомила дочь старейшего п-ского писателя, библиотекарша областной библиотеки Злата Александровна Мотрошилова. Что их связывало, не знаю: совместная юность, общие устремления? Конечно, в первую очередь литературные амбиции Германа Ломов, он зверски хотел печататься и наверняка был достоин этого не менее других местных писмудаков. Писатели города П. всегда были ошибкой природы, ею, впрочем, и остались. В той нло-шной атмосфере выживали, как и по всей стране наихудшие. Писорганизация была, по сути, собесом, обществом неанонимных алкоголиков, тунеядцев всех мастей, недоумков обоего пола, но чаще все-таки мужского.

О Ломове я ещё напишу. Меж тем за окнами - февраль.... Достать чернил и плакать. Как там дальше у поэта? Лакать и голосить навзрыд. Пока банановая мякоть весною черною горит. Так-то вот. Борис Леонидович в отличие от впадшего в маразм Бориса Николаевича гораздо ранее Генри Миллера рассмотрел обуглившуюся весну Ха-Ха века, но и предвосхитил название порноромана, названивающего серебряной чернью по февралю. А вот чернил-то я, батенька, не пью и вообще всю жизнь пил мало. Причем только водочку-с! Когда учился в литинституте, употреблял, увы, за компанию мезальянс. Один "Солнцедар" - горлодер чего стоил! Кажется, стоил 1руб. 38 коп., а м. б., I руб. 16 коп. Надо бы у Венички Ерофеева справиться. Только далеко сейчас Веничка, не докричишься. А вот я петушком проскочу по антикварным и букинистическим, прокукарекаю заветное: "Почем?" и истрачу жалкие копейки на пополнение коллекции, которая как раковая опухоль незримо и постоянно пожирает шагреневое пространство моей жизни.

Дом мой - пригород, вечный пригород, вечный пригород российской словесности. Стихами ажурней чеканки и пародийно-замысловатой прозой, метонимически аукающейся с предшественниками, увы, не застолбил я лобное место, впрочем, и не пострадал за первородство. Так, серединка на половинку. Прививки гениальности тремя оспенными пятнами наличествует на правом плече. Ничего. Если проживу свои положенные 84, то дождусь и прижизненного признания. Завистники меж тем сдохнут. Если же не сложится, пусть остаток выпарит и зачтет наследник или наследница.

Способности к математике рудиментно проявляются у меня до сих пор в привычке к мгновенному устному счету. Эдакая ономатопея (см. адекватный словарь). Словцо сие ни к мату, ни к математике прямого отношения не имеет. А вот метонимически связуемо.

Вчера опять свалился нежданный гонорар. Люблю случайности. А то пашешь, пашешь, а всё - в мину се. Как в Минусинске. В ссылке. И сослаться не на что.

Среда у меня - как обычно - операционный день. Поэтому во вторник не употребляю и раньше лежусь спать. На операции надо быть сильным и сосредоточенным. Просто - надо быть. 0тветственность за другую (не чужую) жизнь - высшее проявление благородства. А за чужой дух? Болящий дух врачует песнопенье, не правда ли?

Одевается. Продолжает шепотом.

Кремлевские сволочи, сменившие аналогичных мечтателей, ответственности не чувствуют и следовательно ничего не боятся, креме отрешения от власти. Распутина на них нет. Негласным министром печати сейчас является мой земляк, глистом, а не верблюдом пролезший в ушко. Во властное ушко. И фамилия у него мизгирья. Интересно, как бы я о нем отзывался, если бы был знаком и обязан? Вот она, человеческая порода!

Все мы - гусеницы, червяки, глисты, жители страны Ост. Острим, зубоскалим. Впрочем, некоторые уже успели сторчаться. Недавно я почувствовал настоятельную необходимость позвонить дальнему приятелю, поэту Владимиру Е. Встречаясь с ним раз в полгода, пытаясь остановить его в падении (Володя вконец спился), глядя с внутренним содроганием на его постоянно трясущиеся руки, слушая торопливо-сбивчивую речь, и редко-редко, но вспоминал-таки подвижного темпераментного юношу с необыкновенно живыми глазами, составлявшими поразительный контраст с его и тогда нечеткой, несколько заикающейся манерой разговора. И всё искупала явная преданность поэзии, интерес к чужому творчеству, который так редок в нашей среде.

Я позвонил ему домой и услышал от подошедшей женщины (не жены, а дочери, с которой был незнаком) о том, что сегодня как раз сорок дней со дня смерти Володи. Он погиб от сердечной недостаточности после гриппа, по врачебной халатности, страстно желая выжить и исправиться. Толчок, порыв, заставивший меня взять телефонную трубку и набрать его номер, несомненно, был вызван желанием его улетающей в космос души. Володя порой тянулся ко мне, он когда-то добровольно помог мне с важной для меня публикацией и пусть потом я обижался на его невнимание и неучастие во время его последующего восхождения по издательской лестнице (а кто бы вел себя достойнее?), все-таки в нашем взаимном интересе к творчеству сотоварища было нечто бескорыстное и благороднее.

Потом к телефону подошла его жена. Мы обменялись дежурными фразами, и я подумал: "Отмучилась, слава те, Господи". Она же твердила о свое вине перед мужем (хотя виноват был только и именно он), об оставшихся после него стихах на клочках бумаги, наскоро засунутых в наволочку слежавшейся подушки, о том, что готова отдать последнее, лишь бы опубликовать книжечку (где вы, спонсоры, ау!), о том, что врач - еврей, но тут уж я отключился, отвлекся. Почему же я не еврей? Ведь я умен, как еврей, красив, как еврей, талантлив, как еврей, удачлив, любим, беспринципен, нахален, наконец, пархат, как еврей. Но меня не принимают они в свое чесночное общество. Раньше заманивали, когда был молод. А сейчас - не котируюсь. Премий мне не дают. Хотя буду честен, не дают ни либералы, ни патриоты. Публикуюсь во второразрядных изданиях. Впрочем, голос сохранил. Равно как и дистанцию свою. Дистанцируюсь от всех.

Поет: "Тореадор, смелее, тореадор, тореадор, ждет тебя любовь!"

Что ж, не в Вену попаду, так по венам проедусь.

Берет скальпель и примеривает к руке.

Занавес.

9-10 декабря 2000 года