"Жизнь во время войны" - читать интересную книгу автора (Шепард Люциус)

Глава восьмая

Авенида де ла Република оживала в Ла-Сейбе по ночам. Широкую и ухабистую улицу делила пополам железная дорога, принадлежавшая компании «Юнайтед Фрут». Тянулась эта улица параллельно береговой линии между рядами оштукатуренных баров и захудалых отелей в большинстве с темно-зелеными вывесками, словно когда их рисовали, эта краска распродавалась по дешевке. У отелей были островерхие крыши, шаткие боковые крылечки и внутренние дворики, в которых толстые консьержки, царственно восседая за пластмассовыми столиками, попивали сальвавидское пиво, судачили с кумушками и перемывали кости проституткам, отсыпавшимся в душных номерах. В дневное время улица являла собой картину непередаваемого оцепенения. В сточных канавах раздувались обрывки бумаги и целлофана, а все уличное движение, не считая собак, состояло из редких нищих, бродивших в поисках подъезда, где можно прикорнуть, и одетых в черное вдов с разъеденными лицами, что усаживались время от времени на бордюр, пристроив у себя на коленях лотки с сигаретами. Со стороны доков, отделенных от улицы цепочкой отелей, постоянно раздавался скрежет перегруженного металла; жара стояла невыносимая, и каждый порыв ветра нес с собой песок – словно звериный язык, раздирающий кожу; Минголла с изумлением узнал, что ночлег в отелях стоит пять лемпиров просто за комнату, десять с женщиной и двадцать пять с кондиционером, – понятно, на какое место граждане ставили прохладу.

Он выбрал недорогой номер на третьем этаже и до вечера изучал топографию Баррио: оно, как выяснилось, располагалось в нескольких милях к северу, само было размером с город и, по слухам, вмещало больше сорока тысяч душ; еще он разглядывал фотографию Альбины Гусман и человека, ради которого сюда приехал, – Ополонио де Седегуи. Сорокалетний никарагуанец был худощав и неплохо сложен; черные волосы, высокий лоб и кожа цвета сандалового дерева. Глядя на утонченное лицо, Минголла с трудом мог поверить, что перед ним фотография серьезного противника, но потом подумал, что его собственное изображение тоже вряд ли кого напугает, и решил, что не стоит слишком уж полагаться на свои силы. Когда стемнело, он сложил бумаги в ящик и сел к окну наблюдать, как пробуждается к жизни улица. В бары роями стекались проститутки, им на пятки наступали моряки и портовые рабочие. Взрослые уличные торговцы продавали лед и жаренные на портативных грилях шашлыки с луком, а дети – конфеты, пластмассовые игрушки и бусы из черных кораллов. За бильярдными столами с заткнутыми лузами устраивались игроки в кости, а музыкальные автоматы окутывали вопли победителей густым облаком мелодий и ритмов. Двери широко распахнуты, в ярких прямоугольниках света, как в рамках, танцоры, игроки и скандалисты – улица все сильнее напоминала Минголле дюжину маленьких театров, где играется одна и та же пьеса.

В девять вечера, прошагав два квартала на юг, он вошел в «Кантину Лас-Вегас—99» – бар, где занималась своим ремеслом Альвина Гусман. Протолкался к дальнему концу стойки и заказал ром. Рядом уже торчало несколько человек, ближайший к Минголле сосед одарил его безутешным взглядом и снова уставился в стакан. Вообще-то, все, стоявшие за стойкой, смотрели в свои стаканы, все были мрачны, и Минголла заметил, что стоило начать им подражать, как мысли поплыли со скоростью рома во внутреннюю темноту. Он втянул в бессвязный разговор бармена, они обсудили мировой кубок по футболу, погоду и фреску над музыкальным ящиком – сверкающие игральные кости, рулетки, карты и покерные фишки чудовищного вида падали там на маленьких человечков, что благоговейно простирали к ним руки.

Каждые две минуты Минголла высматривал в толпе Альвину и наконец узнал ее. Она кормила монетами музыкальный автомат. Плотная миниатюрная индианка с медной кожей, полной грудью и такими же бедрами. Черные волосы заплетены в косу до середины спины, а наряд – белая блузка и набивная юбка – имел вид слегка заношенный. Как и Хетти, она чем-то напоминала Дебору, но не миловидностью – миловидности в ней не было, – скорее невозмутимостью. Альвина стояла неподвижно, безо всякого выражения на квадратном лице, но тут музыкальный ящик заиграл романтическую балладу, и она принялась танцевать – одна, описывая грациозные круги и не отрывая взгляд от пола. Минголла уже собрался подойти познакомиться, но задержался, увидев в печальном одиночестве этого танца нечто напомнившее ему мелодраму из испанской лирики, нечто такое, что он не решился прервать.

Все, как вчера, и так же завтра будет. Я смотрю в окно на луны восход; Мятые простыни свет ее студит, Словно сугробы из ткани метет. Девять вечера, в пачке одна сигарета, И когда я ее докурю наконец, Ты исчезнешь в ночи, растворишься где-то, Станешь памятью, эхом разбитых сердец...

Песня закончилось, и женщина потерянно остановилась, словно очнувшись в незнакомом мире. Минголла пробился сквозь толпу, тронул Альвину за руку и увидел, как из ее лица словно вытекает вся та энергия, что наполняла его раньше.

– Десять лемпиров, – сказала она.

– Si, pues, – согласился он. – Y por la noche?[14]

– У тебя акцент, – заметила она. – Гватемала.

– Да, я из Петэна. Сан-Франциско-де-Ютиклан.

– Я тоже гватемалка, из Альтоплано. – Интерес угас. – За ночь пятьдесят. У тебя есть номер?

– Тут рядом.

Она шагнула к дверям, затем предупредила:

– В рот я не беру... понятно?

Минголла сказал, что это не важно.

Они молча дошли до отеля и поднялись к нему в комнату. Там была кровать, облупленный умывальник, тумбочка и лампа под потолком. Темно-зеленые дощатые стены казались полосатыми из-за пробивавшегося от соседей света, справа раздавались звуки энергичного траха. Альвина начала расстегивать блузку, но Минголла попросил подождать.

– В чем дело? – нервно спросила она.

– Сядь. – Он включил свет. – Мне нужно с тобой поговорить.

– Зачем? – еще более нервно. – Чего тебе нужно?

– Сядь, пожалуйста.

Она подчинилась, но бросила взгляд на дверь.

– Меня зовут Дэвид, и я знаю, что ты – Альвина Гусман.

– Это не секрет, – сказала она подчеркнуто спокойно, но снова посмотрела на дверь.

– Мне нужна твоя помощь, – сказал Минголла, заражая ее дружелюбием и доверием.

Она подняла руку, словно хотела потрогать лицо, но ладонь повисла в воздухе.

– Какая еще помощь. Я заключенная.

– Я собираюсь в Баррио.

– Для этого тебе моя помощь не нужна. – Альвина положила руку на подушку, похлопала, проверяя, мягкая она или твердая, словно это была какая-то интересная штука. – Зачем тебе?

– Там один человек, никарагуанец, Ополонио де Седегуи...

– Не знаю такого.

– Он убил всю мою семью.

Не ослабляя нажима, Минголла расписал в красках всю легенду, жажду мести и то, как хорошо бы ему выдать себя за ее двоюродного брата и попасть таким образом под иммунитет, которым пользуются ее родственники.

– У меня есть приятель, он, наверное, знает этого де Седегуи.– Она смотрела участливо,– Тебя будут пытать, ты можешь вообще оттуда не выйти. – Проститутка в соседнем номере испустила откровенно фальшивый восторженный вопль, Альвина невольно повернула голову. – Но если очень надо, – добавила она, – я буду ждать тебя около трех часов в «Девяносто девять».

– А что ты будешь делать до трех?

– Работать... охране нужны деньги. Недовольные голоса из соседней комнаты, звон разбитого стекла.

– Держи. – Он протянул ей толстую пачку банкнот, скрепленную защелкой.

– Тут слишком много,– сказала она, пересчитав купюры.

– Скорее мало.

Она не стала спорить, сунула деньги в кармашек блузки, положила руки на колени и застыла, непроницаемая и мрачная, как идол.

– Можно я до трех посплю?

– Конечно.

Отвернувшись, Альвина расстегнула пуговицы и скинула блузку. Плечи ее пересекали красные рубцы, а когда она стащила юбку, Минголла увидел на пухлых бедрах и ягодицах еще более глубокие шрамы. Эти старые раны разворачивали ее совсем другой стороной: открывалась долгая история безнадежной борьбы и ужаса, скитаний по джунглям и тяжелых переходов. Альвина сложила одежду в ногах кровати и скользнула под одеяло, потом села, поймала взгляд Минголлы. Груди висели низко, ареолы вокруг сосков большие и коричневые. На правом плече затянувшаяся пулевая рана.

– Ты заплатил, – сказала она.

Минголла понимал, что она всего лишь предлагает отработать полученные деньги, но, возбудившись мысленным контактом, был вовсе не прочь заняться с нею любовью. Отнюдь не красавица, но невзрачность ее была сродни невзрачности самой истории, чья изобретательность придает миру симметрию и скрытую внутреннюю красоту; Минголле казалось, что Альвинина бесстрастность отражает ту самую спокойную уверенность, с которой красота противостоит миру. Эта женщина прекрасна, думал Минголла, и шрамы – тому свидетельство. Однако он не хотел просто ее использовать – красота предназначена для другого.

– Тебе идут шрамы, – сказал он. Ее это не обрадовало.

– Мужчинам иногда нравится.

– Я не в этом смысле. Она не отводила взгляда.

– Ты мне не ответил.

– Ответил.

За стеной раздался мясистый шлепок, затем крик, на этот раз непритворный.

– Я выключу свет, – сказал Минголла.

Он присел на край кровати, открыл тумбочку, достал из ящика нож, кожаный футляр и большой прозрачный мешочек с белым порошком. Отсыпал порошка на отворот пакета и разделил его ножом на дорожки.

– Что это? – Альвина наклонилась над Минголлиным плечом.

– Снежок. – Он раздавил комок. – Похоже на кокаин... но сильнее. Хочешь? Только потом спать не будешь.

– Нет, не сейчас. А сам ты спать не собираешься?

– К трем часам надо быть в форме.

Он вставил в ноздрю соломинку и быстро вдохнул пять довольно широких дорожек. На лбу натянулась кожа.

– Охрана отберет.

– Посмотрим, – сказал он.

Он вдохнул еще три дорожки. Мысли возбужденно плясали, и Минголла отчетливо представлял, как в висках вспыхивают бело-голубые искры. Глубоко во рту затаилась горечь.

– Поспи немного, – сказал он Альвине.

Погасил свет и сел у двери. В соседней комнате тоже было темно, и только с улицы проникало слабое свечение, а вместе с ним такая же слабая музыка и бормотание. В темноте плавали гладкие, словно бархат, черные пятна, и Минголла думал о том, что не только облупленная фарфоровая раковина, продавленная кровать и покореженный стол, но и сама темнота этого дешевого номера хранит в себе следы прежних жильцов. Еще он думал о никарагуанце и немного волновался. Минголла был теперь сильнее Тулли, хотя тот считался одним из лучших, но встречаться с никарагуанцем придется на его территории... на опасной территории. Действовать придется очень осторожно. Опаснее всего было безумие этого никарагуанца, болезнь, что заставила его искать убежища в Железном Баррио, – безумие способно перевернуть все, к чему Минголла готовился, и оставалось лишь уповать, чтобы оно обернулось слабостью.

Альвина легонько похрапывала. Минголла присмотрелся к очертаниям ее тела – она лежала на боку, отвернувшись к стене. Порошок подстегивал желание, и, надеясь побороть эрекцию, Минголла сел поудобнее. Очень хотелось трахаться. Отыметь историю: поставить раком и засадить в ее мясо по самые яйца; глядеть сверху на изрытую шрамами равнину и на толстую жопу. Фактически этим и занимается Пси-корпус. Имеет историю бунтов, Армии Гопоты, затраханных крестьян и индейцев. Минголла теперь плохой парень. Подобные мысли и раньше приходили ему в голову, но никогда с такой отчетливостью, и, все больше загораясь будоражащей ясностью порошка, Минголла видел себя на киноафишах: МИНГОЛЛА – огненными буквами, его громадная фигура нависла над горящими деревнями и вопящими толпами, а из глаз брызжут во все стороны ментальные лучи. Затем картинка сменилась. Теперь он видел, как рыскает по заваленному трупами переулку, выискивая новую жертву. Минголла не понимал, как вышел на эту дорожку, цепочка событий восстанавливалась легко, но ничего не объясняла. Кажется, его кинули, или он сам себя кинул, или... Альвина что-то пробормотала сквозь сон. Блядь, надо ее трахнуть! И даже к черту еблю, просто хоть к кому-то прижаться. Минголле было страшно, и он не стыдился это признать. Еще бы не бояться, когда тебя ждет Баррио. Он просто полежит рядом с ней, и все, приткнется рядом и прижмет к себе, почувствует, как разогнавшееся сердце стучит в ее исполосованную спину, и поймет, что если она смогла пережить весь этот ужас и лишения, то у него тоже получится. Ему нужно утешение, простая человеческая поддержка. Он стащил одежду, босиком прошлепал к кровати и вытянулся рядом с Альвиной. Она пошевелилась, но не проснулась. Но когда Минголла обнял ее, случайно задев грудь, она обернулась через плечо, сверкнув в темноте белками. Почти невольно он взял ее грудь в ладонь, пропустил между пальцами черенок соска, заставил его напрячься. Член уткнулся в зад. Без слов Альвина согнула колено, он залез ей между ног и потерся там немного, чувствуя, как становится влажно. Сунул во влагалище сначала один палец, потом два, повертел; мышцы затягивали его руку глубже, бедра крутились. Похоже, она его хочет, подумал Минголла. Наверное, думает, что они теперь соратники по борьбе с никарагуанским монстром. Он тоже хотел ее, не все равно кого, а именно ее, хотел, чтобы эта коммунистическая жопа выдавила из него все соки, хотел единения, искупления и власти. Он перевернул ее на живот, встал сзади на колени и, одним легким движением проскользнув внутрь, давил до тех пор, пока не погрузился до последнего дюйма. Он держал ее за талию, ему нравилось возвышаться так, что близость сочеталась с отдаленностью. Вытащил немного и стал смотреть, как ствол движется внутрь и наружу. Словно вылепливая, водил руками по бокам. Наклонился вперед, помял висящие груди, прижал Альвинино лицо к подушке. Изо рта ни звука, тактика герильеро – глотать крики, чтобы не услышал враг, трах под покровом ночи и папоротника. Минголла лупил сильно, надеясь вырвать из нее хоть писк или визг, любуясь трясущимся задом, забываясь и не прислушиваясь больше к ее крикам, забывая все вообще, страх, похоть и дурь, скручиваясь в пылающий узел, затягивая все туже, пока тот вдруг не распустился нитями сладкого изнеможения, оставив Минголлу обливаться потом и хватать ртом воздух.

Он вытащил, и она отвернулась. Напряжение выдавало обиду.

– Я не хотел... – начал Минголла.

– Ты заплатил, – холодно сказала она.

Минголле было стыдно, он понимал, что хорошо бы починить все то, что он наломал: укрепить доверие, может, даже выстроить привязанность. Но гораздо больше он был сейчас расслаблен, доволен собой и своей победой над историей. Ремонт подождет, думал Минголла; сейчас ему хотелось, чтобы эта женщина знала точно, с кем имеет дело, даже если он не знал этого сам.

В три тридцать Минголла и Альвина в компании женщин – человек двадцать, не меньше,– дожидались автобуса, который должен был отвезти их в Баррио. Все молчали. Ночь была беззвездная, безлунная, и только ветер сбрызгивал росшую на обочине траву бесформенной темнотой моря. Сзади растянулась кучка хижин, другое баррио, из дверных проемов выплескивался свет, и соломенные крыши в его потоках были похожи на пучки линялых перьев. На севере показались огни, потом они разрослись и превратились в белый автобус с аккуратной черной надписью над окнами: «Департамент исправительных работ». Автобус визгливо прорычал, двери разъехались, из салона вывалились три жилистых охранника с пистолетами наготове. Кроме обычной одежды на них были маски вроде тех, которыми прикрывают головы борцы. Минголла разглядел, что маски не просто красные – это были лица с ободранной кожей и анатомически точным муляжом мышц и сухожилий. Глаза в этих жутких штуковинах казались блестящей подделкой, а рты, когда охранники их открывали, просто черными дырами. Разглядев Минголлу, троица тут же выволокла его из кучки женщин, повалила на траву и наставила пистолеты.

– Погодите! – воскликнул он, транслируя им товарищество и доверие. Пистолеты опустились.

– Ты кто? – спросил один, помогая Минголле подняться.

Он отвел их в сторону, назвал свое имя, сказал, что он от правительства и что ему нужно тайно поработать в Баррио, разузнать кое о чем у одного заключенного. Потом спросил охранников, как их зовут.

– Хулио.

– Мартин.

– Карлито.

Минголла спросил, будут ли они работать следующей ночью, и охранники сказали да; он предупредил, что, скорее всего, опять окажется среди этих женщин, когда придет время отвозить их на работу. Он подумал, что слишком легко удалось подчинить своей воле людей в таком страшном обличье, – видимо, не так уж много в них скопилось зла. Они втолкнули его в автобус и, подчиняясь команде, усадили рядом с Альвиной.

– Как тебе это удалось? – шепотом спросила она, когда раскрутился двигатель.

– Сунул кой-чего, – ответил он. Она обдумала его ответ и кивнула.

– Значит, и в Баррио разберешься.

С полчаса они ехали мимо кустов и кокосовых плантаций, затем повернули на неразмеченную дорогу, которая вскоре стала шире и воткнулась в ровную утоптанную площадку перед Баррио. Минголла вспомнил аэрофотоснимки: одноэтажная, крытая рифленым железом постройка тянулась на несколько миль среди вытравленных химией джунглей. С земли она выглядела менее внушительно и напоминала склад, на крыше которого выстроились одетые в маски охранники – не такое уж редкое зрелище в Латинской Америке,– и все же Минголла не столько воспринимал, сколько чувствовал, какая это громадина, будто сила тяжести и сам воздух здесь были не такими, как в окружающих землях. И глубже, сильнее попадая под влияние Баррио, когда уже видны становились детали, Минголла ощущал всю опасность этой тюрьмы. Над крышей скользили лучи расставленных в джунглях прожекторов, в них, словно спички, вспыхивали кровавые маски караульных и переливались толстые кольца дыма, похожие на хвосты драконов, слишком огромных, а потому невидимых в небе. Над главными воротами – точнее, над раздвижной металлической дверью, тоже освещенной прожектором, – торчала примитивная виселица, на ней качались восемь мужских и женских тел, израненных и обожженных настолько, что вряд ли их повесили живыми. В окна автобуса несло приготовленной на углях пищей, дымом, тошнотворной плесенью смерти, болезненной приторностью скученных тел и бог знает чем еще... от этой адской смеси тысячи ароматов Минголла едва не задохнулся. Автобус остановился у полуоткрытых ворот, и стал слышен шум, сложенный, как и запах, из множества частей – смеха, бормотаний и криков, – но примечательнее всего были не сами эти части и не шум целиком, а его ритм – в таком несовместимом единстве нарастает и затухает гомон джунглей, где даже птицы и насекомые подчиняются законам и установкам органического мира.

– Держись поближе, – приказала Альвина, когда их погнали через ворота, и Минголла взял ее за руку. За спиной проскрежетали двери, заперев людей в душной полутемной жаре, и трое охранников исчезли за проделанным в боковой стене входом. Впереди были еще одни ворота со щелями, оттуда неслись шум, вонь и оранжевые проблески. Минголлу словно проглотило чудовище с железными челюстями и огненными внутренностями. Вторые ворота со скрипом поднялись, люди поспешно повернули направо и вошли в тень. Уткнувшись в грубую каменную кладку, Альвина прошептала:

– Леон?

– Кто это с тобой? – Дребезжащий голос.

– Двоюродный брат... он свой.

– Мило, – отозвался голос.

Минголла решил, что это приветствие, но его так сильно загипнотизировал узор из дыма, пламени и теней, мелькания света и темноты, прочно соединенный со звуковыми ритмами, что только через несколько секунд все это сложилось во внятный образ. Крышу поддерживал сливавшийся в бесконечности лес черных столбов, среди них приткнулись жилища: навесы, палатки, хижины, пещеры в грудах кирпича. Стены принадлежали глинобитным домикам со ставнями на окнах; в других частях Баррио, если верить Минголлиным картам, таких домов были целые лабиринты, остатки города, некогда стоявшего на этой земле. Повсюду горели костры. У стен, в жаровнях, в смоляных бочках. Среди оранжево-дымного свечения бродили заключенные, многие с ножами в руках.

– Сучья родина, а? – сказал Леон, появляясь из тени. Средних лет индеец, ростом чуть повыше Альвины, с морщинистым лицом, запавшими щеками и стрижкой под горшок. Несмотря на жару, на плечах его болталось пончо.

– Это тот друг, про которого я говорила,– сказала Альвина Минголле. – Можешь на него положиться.

– Больно ты щедра на мои услуги. – Леон ухмыльнулся, обнажив семь или восемь гнилых зубов, торчавших под немыслимыми углами, словно старые могильные плиты.

– Я заплачу, – сказал Минголла.

В ответ на такую лаконичность лицо Леона застыло.

– Что тебе надо? – спросил он. Минголла дал фотографию де Седегуи, и Леон сказал:

– Найду... поговорим утром. – Он вытащил из-под пончо нож. – Оружие есть?

Минголла достал из чехла свой.

– Тогда пошли, – сказал Леон.

Гуляя в ту ночь по Баррио – через зоны огня, пятна липкой темноты и полосы невыносимой вони – Минголла видел много незабываемого и много непонятного, но ни о чем не спрашивал, ибо, хотя зрелище и разрывало сердце, он понимал, что Баррио объясняет само себя и что в этом мире царят свои понятия о добре и зле. Баррио словно раскрывалось перед Минголлой, предлагая ему образцы своих сокровищ. Он поворачивал голову к потертой шторке перед навесом, и она тут же отдергивалась; нахохленные, как вороны, люди, секунду назад толпившиеся вокруг смоляной бочки, расступались, открывая взгляду ужасную, жалкую или – редко – прекрасную картину. Минголла видел драки и групповые изнасилования, все, какие только бывают, болезни и увечья. Он смотрел на мужчину с деревянным обрубком вместо руки, в который была воткнута вилка, и на другого, несшего на подносе мышиные трупы, похожие на кровавые конфеты. Две матроны разрисовывали полумесяцами новорожденного младенца, а за их спинами стояла распятая у столба молодая женщина с таким же точно узором на восковых грудях. В одном месте вдруг поднялся кусок крыши, шею спящего человека захлестнула петля, и через секунду, хрипящего и задыхающегося, его тащила вверх команда охранников; чуть дальше другие охранники сняли другой кусок крыши, и вода полилась из бочки на детей, они тут же принялись хохотать и слизывать друг с друга капли. Однокомнатный домик без окон, в котором жили Альвина с отцом, стал еще одной иллюстрацией к законам Баррио. К дверям этой халупы был прикован двенадцатилетний мальчик с мачете в руках, и, судя по виду, ему совсем неплохо сиделось на привязи; они подошли поближе, мальчишка протянул ключ Леону, тот отпер его и подарил манго. Затем пожелал всем спокойной ночи и напомнил Минголле, что утром они встретятся.

Стены здесь были голубые, но облупленные, их покрывал десятилетний слой граффити, комнату освещала свеча, и почти всю ее занимали два матраса; на одном лежал Эрмето Гусман – древний седой старик с красной, как ржавое железо, кожей, костлявое тело почти не выступало из-под укрывавшей его простыни. Пахло фекалиями, и, пока Минголла сидел на матрасе, листая пачку любовных романов, Альвина почти час отмывала старика. Она не удосужилась их познакомить, старик, казалось, вообще не заметил Минголлу – но, когда Альвина подняла отцу голову, чтобы напоить минеральной водой из бутылки, тот уставился на него темными, однако все еще тронутыми огнем глазами, живыми и мужественными. Глаза словно пили Минголлу с той же жадностью, с какой старик заглатывал воду. Под этим взглядом Минголла чувствовал себя молодым и неопытным, старик что-то прошептал, и он решил, что это про него.

– Что он говорит? – спросил Минголла у Аль-вины.

– Говорит, что вода вкусная... как в старые времена.

– Когда мы застрелили ублюдка Аренаса. – Эрмето потянулся, чтобы сесть, но упал на спину. – Помнишь, Альвина?

Она успокоила его, сказала, что ему лучше молчать.

– Не любит, когда я вспоминаю старое,– проговорил Эрмето.

– О чем там вспоминать? – грубо сказала Альвина.

– О борьбе,– не унимался Эрмето,– Мы ведь боролись...

– Боролись! – Альвина сплюнула. – Дохли, а не боролись.

Минголле стало жаль старика.

– Не знаю, – начал он. – Вы...

– Нет, она права. Ничего мы не добились.– К концу фразы Эрмето повысил голос, и она прозвучала скорее вопросом, чем утверждением, словно старик не верил сам себе. – Думали, воюем с людьми, поубивали столько, что решили, победа за нами. Но мы не воевали с людьми. Мы воевали с волнами... да, два гиганта за тысячу миль гнали на нас волны. У нас не было ни единого шанса.

– Выбора у нас не было тоже. – Открыв жестяную коробку, Альвина достала оттуда хлеб и сыр. – Нас убивали.

Старик произнес несколько слов так тихо, что даже Альвина ничего не расслышала и попросила повторить.

– Мой брат, – он перекрестился, – да поможет ему Бог.

Она погладила Эрмето по голове. Старик попросил еще воды и жадно проглотил.

– Но ты же помнишь, как все было, Альвина? Тогда, в Чучуматанесе?

– Помню, – устало ответила она.

– Нас тогда заперли на высоком перевале, – объяснил он Минголле. – Воды совсем нет, да и еды, считай, тоже. Река внизу, но не добраться. В небе только вертолеты и гудели. Пить хотелось так сильно, что мы ели цветы кустарниковых пальм, у всех потом были судороги. Однажды нашли звериный водопой – маленький пруд с пеной. В конце концов вертолеты, улетели, и мы доковыляли до реки. Странный был день... гром с туманом. Все как скелеты, но когда попадали под солнечные лучи, светились, как ангелы, – почти прозрачные. Ангелы бросались в реку.

– Ну, просто красота,– пренебрежительно бросила Альвина.

– Красота и есть, – сказал старик.

Она кормила отца хлебными и сырными крошками. Минголла обрадовался передышке – выносить стариковские описания было слишком трудно. Привалившись к стене, он вслушивался в звуки баррио, думал о борьбе, об Армии Гопоты, потом, чтобы прогнать эти мысли, открыл пакет со снежком и втянул в себя приличную дозу. Отсыпал пакетик поменьше для Леона, лег и закрыл глаза. Сквозь веки пламя свечей представлялось красными размазанными пятнами, и этот кровавый свет наводил все на те же мысли об Эрмето и Альвине. Минголла понимал, что стоит ему расслабиться, как он тут же начнет им сочувствовать, и в этом сочувствии будет столько же надуманного непонимания, сколько в прежнем безразличии. Он знал понаслышке, что такое голод в горах. По сравнению с ним все перенесенные Минголлой тяготы казались мелкими неприятностями, и одно это заставляло думать о расплате.

Альвина задула свечу и легла рядом. Минголла отодвинулся, не желая ее касаться, как будто боялся, что она запачкает его своими принципами и тогда придется встать на весьма рискованный путь. От Альвины пахло землей, мускусом, и вместе с наркотиком эти ароматы будили желание. Она почувствовала:

– Хочешь еще, придется платить. Минголла долго подбирал слова, наконец сказал:

– Я могу вас отсюда вытащить.

– Чепуха.

– Правда могу. – Он оперся на локоть и всмотрелся сквозь темноту ей в лицо.– Я...

– Правительство держит у себя сестру и племянников. Если мы сбежим, их убьют.

– Их можно найти. Или...

– Хватит, – оборвала она.

Они лежали молча, крики и гомон Баррио словно добавляли темноте тяжести и выдавливали черный воздух из Минголлиных легких.

– Не понимаю, – сказала Альвина.

– Чего?

– Тебя... Почти не знаю, и ты не слишком мне правишься, но почему-то я тебе верю.

– Жалко, что я тебе не нравлюсь.

– Не бери в голову,– сказала она.– Мне мало кто нравится.

В ее словах, подумал Минголла, осознанное неприятие жизни – он представлял, какая она была в те времена, когда политика делалась высоко в холмах и все казалось возможным: обычная хорошенькая индианка, наделенная необычным рвением и страстью. Ему хотелось как-то ей помочь, сделать что-то хорошее, и тут он вспомнил о стопке любовных романов.

– Тебе нравится секс? – спросил он. – Я хочу сказать, не... работа, а с кем-то, кто тебе небезразличен.

– Иди к черту, – ответила она.

– Я серьезно.

– Я тоже.

– Хочешь, сделаю так, что тебе понравится. Она рассмеялась.

– Это я уже слышала.

– Нет, правда. Представь, я могу так тебя загипнотизировать, что ты почувствуешь страсть. Хочешь?

В матрасе зашуршала солома – Альвина повернулась на бок и поймала Минголлин взгляд.

– Десять лемпиров, – сказала она, – и я тебе хоть петухом прокукарекую.

– Я о другом.

Протянув руку, она погладила его член.

– Ерунда,– сказала она горько.– Десять лемпиров. Про всех девчонок позабудешь.

Он обиженно оттолкнул ее руку.

– Не хочешь? – удивилась Альвина. – Ну ладно, тогда в другой раз, когда будет настроение.

Ему очень хотелось сделать то, что обещал, даже против ее воли, но что-то не пускало – Минголла не мог избавиться от уверенности, что эта женщина его выше.

– Не понимаю,– сказала через некоторое время Альвина. – Теперь я вообще ничего не понимаю.

Утро в Баррио отличалось от ночи только тем, что изредка поднимались секции крыш, внутрь лились струи серого света и заключенные, рискуя получить увечья, собирались под открытым небом, чтобы хоть мельком взглянуть на свободу; в остальном между черными столбами и кострами царил все тот же дымный оранжевый сумрак. Леон и Минголла сидели в темной нише центральной части Баррио – там, растянувшись во всю ширину тюрьмы, сохранилась целая улица глинобитных домов, и в одном из них, с белыми стенами, черными ставнями и разведенным неподалеку костром в смоляной бочке, жил Ополонио де Седегуи.

– Видишь четыре мужика у входа? – Леон сунул кончик ножа в пакет со снежком. – Они там всегда. Телохранители. Думай сам, как от них избавиться. Отвлечь, может. – Он вдохнул порошок прямо с лезвия. Черные глаза расширились, щеки втянулись. – Chingaste! Классная штука!

Четверо парней, выстроившиеся в ряд у дома де Седегуи, были молоды, накачаны и, судя по заторможенности, находились под психическим контролем. Вопиющая небрежность со стороны де Седегуи: вполне возможно, именно телохранители и вывели на него американских агентов.

– Если у тебя есть еще, то я знаю ребят, которые будут только рады, – сказал Леон.

– Потом поговорим.– Минголла тоже вдохнул целое лезвие снежка и посмотрел по сторонам. Он все больше привыкал к шуму, вони и с удивлением отмечал, что, похоже, ему здесь нравится. Он хмыкнул, и Леон спросил, что его так рассмешило. – Ничего, – сказал Минголла.

Леон тоже засмеялся, словно в этом «ничего» на самом деле было что-то веселое. В уголках глаз собрались острые лучики, и красно-коричневая кожа стала похожа на бумагу.

– Значит, – сказал он, помолчав, – ты Альвинин двоюродный брат, ага? Странно, она ничего о тебе не говорила. Обычно только о родне и болтает.

– Она про меня не знала, – ответил Минголла. – Я из другой ветви.

– А! – сказал Леон. – Тогда понятно.

Минголла вдохнул еще снежка. В голове происходили приятные вещи, зато нос разрывало на части, и Минголла подумал, что, может, стоит класть порошок под язык. Или вообще остановиться. Но он уже настолько привык быть на взводе, что постоянная подкормка казалась вполне нормальной.

– А я думал, у нее вся родня под Кобаном, – сказал Леон.

– Выходит, нет.

– Знаешь, – сказал Леон, – глупо лезть в эту яму, чтобы прикончить одного парня. Он и так считай что труп.

– Да, наверное.

– Тогда чего тебе на самом деле надо?

С подозрительностью Леона скоро придется что-то делать, но сейчас Минголла чувствовал себя настолько свободно и спокойно, что решил пока не трогать.

– Пошли отсюда. – Он поднялся на ноги.

По пути к домику Альвины Минголла размышлял о том, действительно ли ему здесь нравится: виноват, скорее всего, был порошок, но все-таки Баррио представлялось... не то чтобы красивым, но живописным. Картины его излучали внутренний свет и мудрое спокойствие, напоминавшее Минголле работы старых мастеров. Вот трое мужчин навалились на женщину, она брыкается и царапается, но все четверо смотрят вверх – туда, где открылась крыша, и древко солнечного света заиграло на их фигурах, заставило замереть и преобразиться. А вот в тени под соломенным навесом сидит старая карга, ну вылитый персонаж Гойи[15]: лицо ее обрамляет черный платок, в руке она держит перо и удивленно на него таращится. И все Баррио с его черными перегородками, дымно-оранжевыми секторами горя, пляской пламени и силуэтами чертей представлялось Минголле коллекцией доренессансных триптихов. Подобно парню, что расписывал фресками разбомбленные деревни, он мог остаться здесь навсегда и обрести бессмертие, сохраняя для потомков жизнь в страхе и лишениях... Новый звук, волна смеха и еще более сильного возбуждения покатилась ему навстречу, и Минголла замер. Цепочка одетых в маски охранников кнутами и автоматами гнала вперед толпу заключенных.

– Сюда! – Леон схватил его за руку и потащил к домам. – Здесь не достанут.

Минголле стало не по себе.

– Почему?

– Они никого не ищут... просто чистка.– Леон не отпускал его. – Всегда в это время, но дома не трогают.

Люди разбегались во все стороны, крича, визжа, острые лезвия звука обрывались на самом пике, и чье-то плечо швырнуло Минголлу к столбу. Вокруг него кружились и затягивались в воронки измученные болезнью цветы – все одинаковые, с вырезанными по шаблону дырами ртов и пустых глаз, с коричневыми крапчатыми лепестками кожи – завядший букет спустили в канализацию. Раздвоенная рука-хворостинка ухватила Минголлу за плечо, морщинистый рот проговорил «пожалуйста» и тут же унесся прочь. Минголла хотел пробраться к Леону, но течение толпы влекло его в сторону. Охранники приближались, уже виден был узор кровавых мускулов на их масках, слышны щелчки хлыстов, а крики боли мешались теперь с криками ужаса. В Минголлину ногу отчаянно вцепился маленький мальчик, точно зверек, ухватившийся в бурю за ветку дерева, но сила толпы содрала его, когда Минголла стал пробиваться через перегородивший течение людской тромб. Крики растворялись в дымном свете, он пульсировал, пламя смоляных бочек вздымалось еще выше, и Минголла боролся с желанием начать размахивать ножом и орать вместе со всеми. Он перевел дух за дверью, которую, подперев клином, все это время держал открытой Леон; вслед за Минголлой в полутемную комнату проскользнул какой-то подросток – проскользнул и закричал, когда нож полоснул ему горло. Перепуганное лицо Леона. Минголла втиснулся в дверь, ребром ладони свалил Леона на пол, тот перекатился, встал, согнувшись, выставил нож. Но тут же споткнулся, на лице замешательство, потом скорбь – Минголла выстрелил в него импульсом вины за преданную дружбу. Нож выпал.

Минголла запер дверь на засов, встал на колени рядом с мальчиком, проверил пульс; пальцы испачкала кровь. Леон, рыдая и закрывая руками лицо, сполз по стене. За ним в дальнем углу тряслась старуха – окруженная дрожащими свечами и укутанная в такие же серые, как ее кожа, одеяла, она испуганно таращилась на Минголлу. Он стащил одно из ее одеял и накрыл мертвого мальчика. Затем подобрал с пола нож и присел на корточки рядом с Леоном.

– На кого работаешь? – спросил Минголла. Тот рыдал, и, ткнув его ножом в ногу, Минголла повторил вопрос.

– Ни на кого! Ни на кого! – У Леона дергался кадык, а голос срывался. – Я только хотел порошок.

Предательство Леона заставило Минголлу осознать, насколько он был безрассуден. Разгуливал по аду, точно маленький ребенок, млел, любовался эстетикой и без толку изображал доброго самаритянина. Идиоту еще повезло, что живой. Больше это говно не повторится, думал Минголла. Он сделает свое дело и свалит отсюда подальше. Лицо Леона блестело от слез, он не мог удержать рыданий, и Минголла нажал посильнее, медленно доводя муки совести до суицидального пика. Поднес к Леоновой шее нож.

– Не надо, прошу тебя... Господи, не надо! – Волоча за собой одеяла, к нему ползла старуха. – Я умру! Умру! – Голос четкий, но немощный, как режущая боль, как скрежет друг о друга сломанных ребер. Лицо – серая маска смерти, волосатые родимые пятна, опухшие скулы. После этой мертвой жизни смерть стала бы ей лучшим другом. Минголла отвернулся – его переполняло отвращение, и он готов был перерезать Леону горло с равнодушием холодного судьи. – Он не виноват, – ныла старуха. – Он себя не помнил.

На это у Минголлы имелся ответ, позаимствованный из университетского курса по философии, но он им не воспользовался.

– А в этом кто виноват? – Он указал ножом на мальчика.

– Ты не понимаешь, – ныла старуха. – Ты не знаешь, что ему... – Из мокрого темного глаза выкатилась слеза размером с жемчужину. – Его такое заставляли делать, такой ужас... Но он боролся. Десять лет в джунглях. Десять лет жить, как зверь, и все время война. Ты не понимаешь.

У Леона от рыданий тряслась грудь.

– Ты кто? – спросил Минголла.

– Он мой сын... сын.

– Ты знала, что он задумал?

Она не колебалась:

– Да, и ты сделал бы то же самое. Столько наркотика, такие деньги. Ты такой же, как мы.

– Нет. – Минголла снова указал на мальчика. – Этого я бы не сделал.

– Значит, дурак! – сказала старуха; эхом ей откликнулись уличные визги и крики, слегка приглушенные, но по-прежнему переполненные хаосом.– Что ты знаешь? Ничего ты не знаешь, ничего. Леон... О боже! Когда ему было семнадцать – только женился, – в деревню пришли солдаты. Они собрали молодых мужчин, дали им ружья и повезли на грузовике в соседнюю деревню, там люди с помещиком судились. Настоящий злодей был. Солдаты приказали нашим мужчинам застрелить в той деревне всех молодых женщин. У них не было выбора. Если бы они отказались, солдаты убили бы их женщин. – Она с тоской посмотрела на серые стены, будто они могли что-то объяснить. – Ты ничего не знаешь.

– Прости меня! – взмолился Леон. – Боже, о боже, прости меня!

– Я знаю то, что он чуть меня не убил, – сказал Минголла. – И мне все равно, как он до этого дошел.

– Да мне-то что? – Мать Леона вытаращилась в потолок и воздела руки. – Пусть меня лишают сына, пусть я умру с голоду. Зачем мне вообще жить? – Она бросила на Минголлу взгляд, полный незамутненной ненависти. – Режь! – взвизгнула она. – Убивай его! Смотри. – Палец указывал на Леона. – Ему тоже все равно. Какая разница: жизнь, смерть. В Баррио все едино. – Теперь она вопила в голос. – Чтоб тебе жить вечно в этой проклятой Богом дыре! Чтоб тебя эта жизнь сожрала дюйм за дюймом! – Она рванула блузку, посыпались пуговицы, обнажились пустые мешочки грудей. – Меня сперва убей! Режь, дьявол! Меня режь! Меня!

Увидав, что Минголла не реагирует, она оттянула его руку от шеи Леона и потащила к своей груди. Глаза горели безумным огнем, словно у птицы, а хватка оказалась неестественно сильной. В горле булькало. Минголла оттолкнул старуху, и она повалилась на пол, задыхаясь, оскалив зубы; древняя серая волчица вся ушла в страх, ушла настолько глубоко, что страх превратился в радость, в жажду смерти. Минголла не чувствовал жалости, это было неуместно. Старая карга не хотела жалости и не нуждалась в ней. Он нагнал на мать Леона сон, просто чтобы отвязаться. Отложив суд над самим Леоном, уселся в углу на одеяла... они даже пахли серостью.

Предупреждая усталость, он втянул еще снежка. К Альвине он больше не пойдет. Слушать мемуары Эрмето, снова проникаться уважением – все это только расслабляет. Он досидит здесь до полуночи, а после разберется с де Седегуи. Разберется честно. Без маневров и фокусов. Минголле хотелось поединка – проверить свою силу. Вероломство давалось ему с трудом, и пока он не наберется опыта, ему еще не раз предстоит платить за собственную беспечность; грубая сила – вот самая надежная страховка. А нерасчетлив он только потому, что умеет обращаться с силой, решил для себя Минголла; нерасчетливость – это диплом храбрости. И потом, если он мало озабочен собственным выживанием, значит, так тому и быть – для убийцы это даже полезно.

Плач Леона начал раздражать Минголлу, и он отправил его спать вместе с матерью. Достал фотографию де Седегуи и стал искать знаки. Однако мягкое лицо профессионала не выдавало ничего, если только сама эта непроницаемость не указывала на вероломство. Хотелось надеяться, что это так, что борьба будет между силой и хитростью и это станет для Минголлы самым лучшим испытанием. Уголком фотографии он зацепил новую порцию снежка. Порошок твердел в голове, превращался в поток замороженного электричества и вскоре уже отторгал любые мысли, кроме своей собственной синтетической радости. У Минголлы горело в носу, сердце колотилось, но он не двигался с места. Таращился на грязную стену и превращал решимость в гнев, подобно воину, что воображает предстоящую битву, переживая ее заранее, в спокойную минуту у домашнего очага, со спящими у ног собаками.

Около шести хлынул дождь, тяжелые капли пулями стучали по крыше, затапливая все остальные звуки. Охранники поднимали секции кровли, и трассирующий дождь косо прочерчивал оранжевый сумрак, вспыхивая в каждой новой капле. Люди срывали с себя тряпье и пускались в пляс: рты открыты, кожа скользкая и блестящая, кто-то собирал воду в ведра, кто-то падал на колени, простирая руки к небесам. Костры шипели и пригибались. Клубился дым, в воздухе скапливалась сырая прохлада. Легкое, приподнятое настроение, безумие карнавала – под его прикрытием Минголла прошагал к горящей смоляной бочке на углу дома де Седегуи и присоединился к топтавшимся вокруг нее трем старикам, внушив им, что они давно его ждут не дождутся. Краем глаза он изучал расположившихся по бокам двери четырех охранников. Включив специальный блок, отгородился от пси-чувств человека, которого собирался убить, и стал думать, что делать с охраной.

Старики жарили насаженных на проволоку змей, те уже чернели и потрескивали, глаза – осколки мутных кристаллов, изо ртов вырывались струйки дыма, а подсвеченные снизу лица стариков превращались в мертвые маски из теней и разгоряченной кожи. Минголле предложили попробовать змеиного мяса, но он отказался и посоветовал угостить охранников. Мысль привела всю троицу в восторг. Как они сами не додумались? Телохранители обсудили неловкое приглашение и побежали на зов. Несколько минут спустя они растянулись на земле, погрузившись Минголлиными стараниями в сон, а старики оцепенели – они испугались, что мясо испорченное, но Минголла тут же внушил им, что все в порядке, а заодно что неплохо бы оттащить телохранителей за кучу камней и дать им там без помех отдохнуть. Дело сделано, старики вернулись к змеям, очистили кусочки мяса, попробовали и объявили, что надо еще немного пожарить, как будто не произошло ничего особенного.

Через пять минут в дверях показался де Седегуи. Он был в джинсах, зеленой рубашке с закатанными рукавами и оказался еще более тощим, чем предполагал Минголла; никарагуанец давно не стригся, длинные черные кудри падали ему на плечи, смуглое лицо ничего не выражало. Он тоже держал блок, но, заметив отсутствие охраны, ослабил защиту. Тепло его было сильным, но не таким сильным, как у Тулли, и Минголла, решив, что бояться нечего, тоже снял блок. Де Седегуи отыскал его среди собравшихся у бочки людей, беспомощно развел руками; затем кивнул, и Минголла, не оставляя мечты о честном поединке, пошел навстречу. Барабанная дробь дождя, казалось, исходила из его собственного переполненного адреналином тела.

– Я тебя ждал,– сказал де Седегуи негромко и вежливо.

Минголла ничего не ответил, опасаясь, что слова, да и вообще любой контакт, подорвет его решимость.

– Рано или поздно они должны были кого-то прислать, и, конечно, посильнее меня. Но ты...– Де Седегуи улыбнулся тонко и грустно. – Наверное, у них теперь модно палить из пушек по воробьям. – Он потер подбородок средним пальцем, будто разглаживая какой-то дефект. – Ты ведь пришел меня убить, правда?

Минголла хранил молчание.

– Ну что ж... – Де Седегуи снова развел руки ладонями вверх. – Я не буду сопротивляться. Шансов все равно никаких... Да ты и сам в курсе.– Он нервно рассмеялся. – Так что, если не слишком торопишься, может, зайдем в дом? Дай мне покурить напоследок и выпить вина. Я вообще-то уважаю формальности и всегда считал человеческую смерть весьма серьезным для них поводом.

Все шло не так, как представлял Минголла. Капитуляция де Седегуи сбила его с толку – он не мог не сочувствовать этому человеку.

– В доме никого нет, – сказал де Седегуи. – Посмотри через окно, если не веришь.

Минголла подошел к окну, распахнул ставни, заглянул внутрь. У дальней стены стояла кровать, в противоположном углу горка подушек, а подвешенная к потолочному крюку керосиновая лампа заливала комнату неровным оранжевым светом. На полу штабеля консервных банок, бутылки, множество книг. Очень чисто.

– Хорошо, – сказал Минголла. – Пошли.

Войдя в дом, де Седегуи прикрутил до маленького полумесяца фитиль керосиновой лампы, и в комнате стало почти совсем темно.

– Не волнуйся, – сказал он. – Фокусов не будет. Я люблю темноту. – Он взял с пола бутылку вина и сел на кровать. – Тебе не предлагаю, к чему компромат. Давно ведь жду, кстати говоря.

– Вы хотите умереть? – спросил Минголла, усаживаясь на подушки.

Вспыхнула спичка, медленно разгорелся уголек сигареты. Де Седегуи лег на спину и слился с тенью.

– Не совсем. Просто мне неинтересно быть тем, кто я сейчас.

Минголла чувствовал себя неловко: де Седегуи втягивал его в свои проблемы, и он сомневался, что сможет довести дело до конца.

– Когда-нибудь ты тоже придешь к тому же, – продолжал де Седегуи. – Ты ведь ничем от меня не отличаешься.

Дождь стихал, барабанная дробь умолкала, и жестокая музыка Баррио снова обретала господство.

– Зачем вы здесь живете? – спросил Минголла.

– Я понял, что стал преступником, – ответил де Седегуи. – Можно было догадаться и раньше, но я слишком, – он рассмеялся, – слишком любил свои преступления, чтобы считать их таковыми. А когда все же понял, то решил поселиться в самом сердце закона, изучить его уроки и мудрые установления. Я же сказал, что уважаю формальности.

– Искупление? – спросил Минголла.

– Правосудие. Разумеется, его всегда путают с наказанием. Люди веками превосходили самих себя, изобретая способы возмездия. Знаешь, например, что некто Бексон однажды разработал целую систему пенитенциарной геральдики? Он предложил, чтобы перед повешением приговоренных одевали в красное или черное, отцеубийцы, по его системе, должны были носить черные вуали и резные кинжалы, а рубахи заключенных украшались бы змеиными узорами. Поразительно! Есть ли разница, какого цвета будет мой смертельный саван? Все, что мне нужно, – это суд за мои преступления, и вот, – он поднял бутылку, – ты здесь.

– Если все так серьезно, то почему вы не убили себя?

– Ты плохо меня слушал. Я ищу правосудия, а сам, конечно, был бы куда милосерднее, чем ты.– Де Седегуи надолго приложился к бутылке. – Бессмысленно тебе что-то объяснять. Ты слишком молод и неопытен. Поймешь, когда доберешься до Нефритового сектора... хотя тогда, наверное, тебе будет все равно. Как и всем.

– Нефритовый сектор? Что это такое?

– Скоро узнаешь, – ответил де Седегуи.– Сейчас ты все равно не поверишь.

– Я могу заставить вас говорить.

– Что ж не заставляешь? Объясню. Потому что тебе меня жаль... или не жаль, но какие-то чувства в тебе есть. Процесс, тебя породивший, до такой степени выхолащивает все мыслимые чувства, что ты готов уцепиться за любое, даже самое неуместное. Ты – творение силы, и пока тебе слишком нравится с ней играться, ты не способен оценить, на какие она способна разрушения,– он растягивал слова, – страшные и добровольные разрушения, которые ты сам себе причиняешь.

Минголлу разозлила эта тирада, а страсть, переполнявшая последнюю фразу, даже напугала.

Де Седегуи резко встал с кровати, и Минголла насторожился. Но теперь никарагуанец просто ходил взад-вперед по комнате из тени в приглушенный свет и обратно. Он погасил сигарету.

– Тюрьмы... просто восхитительно. О психологическом аспекте их устройств написаны целые книги. Бентам, например. Паноптикум. Превосходный проект! Кольцевое здание с башней в центре и двором вокруг; в башне широкие окна, смотрят на внутреннюю стену кольца, там находятся камеры, они освещены изнутри, словно тысячи маленьких подмостков. В башне, разумеется, наблюдатели, скрытые от взглядов заключенных. Их присутствие – гарантия порядка. Кто решится бежать, если знает, что за ним все время смотрят? Этот Паноптикум похож на систему карцеров, которую применяют в Нефритовом секторе, хотя в ней нет и половины той эффективности. Но, по правде сказать, Нефритовый сектор – просто розыгрыш... да, розыгрыш, который сила устроила сама себе. – Он покачал указательным пальцем. – Погоди, еще увидишь! И тогда ты не поверишь своим глазам! Мелкая семейная ссора Доросла до войны. Мадрадоны и Сотомайоры.

– Я уже слыхал эти фамилии. – Минголла покопался в памяти. – В каком-то рассказе... кажется.

Де Седегуи рассмеялся.

– Это не рассказ, можешь мне поверить. Скоро узнаешь. – Он все так же ходил по комнате, с силой впечатывая подошвы в пол, словно затаптывал маленькие костры; слова вырывались страстными шквалами. – А ты знаешь, что главной целью правосудия когда-то считалось признание вины? Люди объявляли себя виновными, стоя перед виселицей. «О Господи! Прости мне мое гнусное злодеяние, мой ужасный грех!» Здесь, в Гондурасе, эта традиция жива. Скотокрадов фотографируют с кусками мяса в руках, снимки печатают в газетах. Я сам однажды видел, как двое убийц держали под руки тело человека, которого они утопили. Жуткое зрелище! Глаза как вареные яйца, белые, выпученные... дети, которым это попалось на глаза, не забудут до конца жизни. Но кто поверит моему признанию? Какие я предъявлю доказательства? – Он швырнул бутылку в стену, и звон разбитого стекла резанул Минголлу по нервам. – Мы живем в Темные века! Повсюду позорные столбы, плахи, виселицы. Фиеста казней! Я сам приложил к этому руку...– Он остановился у двери.– Пора тебе заняться делом. Правда, пора.

Минголла опустил голову – он побежден. Никарагуанец был безумен и жалок, совесть проела его до костей, борьбы не будет и поединка тоже. Убийство станет истреблением.

– Чего ты ждешь?

– Отстаньте, а,– проговорил Минголла.

– О, неужто я тебя растрогал? – воскликнул де Седегуи с притворным сочувствием. – Раскопал остатки гуманизма? Трудности с мотивацией, ага? Так и быть, помогу. – Он подошел к Минголле и больно пнул его в ногу.

Тот вскрикнул и схватился за ушибленное место.

– Добавить мотивации? – спросил де Седегуи. – Ладно. – И плюнул ему в лицо.

Минголлу передернуло, но он сдержался и вытер щеку рукавом.

– Какое самообладание! – Де Седегуи хлопнул в ладоши. – Ты даже похож на человека! Но,– он понизил голос до мерзкого шепота,– мы-то с тобой знаем, что ты не человек. Вперед, мудак! Смотри, сколько силы – ползает, извивается, как тошнотворный червяк, а ты боишься ею воспользоваться. Тебе же хочется... так вперед! Вот он я! Ослепи меня своими молниями! – Он пьяно рассмеялся, подскочил и опять стукнул Минголлу по ноге.

– Пошел к черту! – Минголла откатился, встал, пригнулся, глаза сощурились от ненависти.

– Превосходно! – воскликнул де Седегуи. – Волкодав рычит, глаза наливаются кровью!

Минголла распалялся все сильнее, гнев питался отвращением к самому себе, и все это устроил де Седегуи; проскочила мысль, что неплохо бы отплатить ему тем же. Никарагуанец плюнул еще раз, задев Минголлу брызгами.

– Какая прелесть: ты так стараешься казаться крутым парнем, а на самом деле всего лишь грязный маленький паук, готовый изрыгнуть в слабого собрата свою отравленную блевотину. – Еще пинок. – Не трусь! Только подумай, в какой экстаз приведет тебя убийство, твои мысли вонзаются в меня... как там говорят американцы? Выебать мозги. Превосходная фраза! Этим ты сейчас и займешься – обкончаешься, пока заебешь мои мозги до смерти. Сколько мне еще ждать? У тебя что, любовная игра, предвкушение?

Де Седегуи замахнулся для очередного пинка, но пока он отводил назад ногу, Минголла ударил его со всей силы – той силы, о которой он не знал раньше, и де Седегуи захлестнуло волной отвращения к самому себе. Никарагуанец зашатался и растворился в тени у самой двери; послышался свист, скулеж, вой поднимался все выше и выше, словно звук закипающего чайника. Схватившись руками за голову, де Седегуи вывалился через дверь, качнулся – темная сумасшедшая фигура в оранжевом сумраке – и свернул за угол; Минголла метнулся следом.

Три старика все так же торчали у горящей смоляной бочки, и, качаясь, не помня себя, де Седегуи оттолкнул их в сторону. Он стоял рядом с бочкой, дико трясся и вдруг схватился обеими руками за края. Металл наверняка был раскаленным, но де Седегуи даже не вскрикнул. Один из стариков рванулся к нему, вытащил нож, но прежде чем он успел ударить, де Седегуи – с формальной точностью глубокого поклона – опустил в бочку голову. Отраженное от стенок сияние стало в два раза ярче, и, когда де Седегуи выпрямился, у него горели волосы, горела рубашка, футовое пламя, облизывая череп, поднималось вверх, словно вставшие дыбом красно-оранжевые волосы с прожилками черных нитей. Крики, шорох, множество голосов катятся во все стороны – быстро, точно ветер в лесу, разнося весть. На мгновение Минголле показалось, что ничего де Седегуи не сделается – сунет руки в карманы и отправится гулять по Баррио. Но он упал, полетели искры, и вот его уже загородили любопытные, а еще те, кому не терпелось добраться до часов и ботинок.

Мысли разбегались, на миг Минголла испугался, что де Седегуи засосет его в дренаж своей смерти, закружит и перемешает с отбросами и затхлыми волнами своего сознания. Минголла попятился, ввалился в какой-то дом и лишь там, в темной комнате, немного успокоился. Еще рано... что он будет делать все это время? Кто-то заглянул в дверь, и Минголла рявкнул, чтобы они убирались. Вытащил пакет с порошком и с ужасом уставился на фотографию улыбающегося де Седегуи; зашвырнул ее в угол и сел на кровать. Подцепил ножом щепоть белой пудры, вдохнул. Слишком быстро, рассыпая порошок на колени и на пол. Порезал ноздрю. Успокойся,– сказал он себе,– ты не виноват. Он не хотел, чтобы де Седегуи совал голову в огонь. Он сам не знал, чего он хотел. Этот человек должен был умереть быстро и безболезненно. Ага, то, что надо. Он втянул еще порошка. И еще. Копнул слишком быстро, кровь смешалась со снежком, на ноже застыла корка. Господи, он же порезался! Искры, как звезды, как маленькие горящие головы, плывут в темноте, сердце колотится в сложном ритме. Безболезненно. Вот чего он хотел. «Конечно, правильно,– сказал он.– Ты упивался насилием, представлял, как трезубец мыслей раскалывает его череп, а на самого этого парня тебе было насрать. Ну да, что с того? Он был мертв, разве не так? Еще снежка? Почему бы и нет, в самом деле. Не повредит. Безболезненно, ну да. Как твоя кровь из носа. Господи». Он только сейчас заметил. Черт побери, весь рот, подбородок. В аду, записал он в мысленном дневнике, Минголла страдал носовым кровотечением, но избегал серьезных осложнений: он не пил воды, не прикасался к пище, не... «Заткнись! Заставь меня, попробуй! Вдуй свои поганые мысли мне в голову – и пыхти! Я весь в огне. Хватит! Пых, треск. Помнишь запах? Хуже, чем эти ебаные змеи! Нюхни с ножа свое говно, не то просыплешь, весь же трясешься. Ага, вот так. И еще чуть-чуть... и еще. Видишь, голоса уже заткнулись, и память туда же. Тишь да гладь. Зашить мозги проводами, сине-белой коликой, электричеством, и ничего нет, только холодные сине-белые искры, тишина. Только знаешь что, Дэвид, Дэви, Дэйв, мистер Минголла, знаешь что?

Что?

Даже она будет слать тебе проклятия».

Автобус катился сквозь безлунную темноту в Ла-Сейбу, Минголла сидел с охранниками – Карлито, Мартином и Хулио. Альвина устроилась на несколько рядов позади, он на нее не смотрел, изучая вместо этого маски солдат. Кажется, он уже умел кое-что в них вычитывать, разбирался, что выражают эти карты кровавых мышц и сухожилий. Маски бесили, но не в них было дело. Ненависть и бешенство он держал теперь в потайном кармане, они усреднились, обезличились и одновременно стали чем-то вроде Минголлиного удостоверения, как лицензия на пистолет. Слушая банальные шутки охранников, пересказ забавных эпизодов, которые случались с ними в Баррио, Минголла кое-что для себя решал. Это было справедливо, думал он. Око за око и все такое.

Автобус остановился на краю города, и шлюхи гурьбой потянулись к Авенида де ла Република. Минголла сидел опустив голову и дожидаясь хоть какого-то импульса, чего угодно, что заставило бы его пошевелиться,– сам он был пуст.

– Тебе отмечаться не надо? – спросил охранник.

Три невидимых лица повернуты в его сторону.

– Здесь опасно, – сказал Минголла, подкрепив слова соответствующими эмоциями. – Вон из автобуса. – Он приказал им оставить оружие, подобрал автомат и снял его с предохранителя.

Ветер дул с моря, холодный и ритмичный, сметал мусор в придорожной траве, покрывал руки гусиной кожей. Охранники сбились в кучку чуть правее, они ежились, обхватив себя руками, ветер трепал незаправленные рубашки. Вместо лиц озадаченные переплетения сухожилий, смущенные складки мышц.

– Вас не должны видеть,– сказал Минголла.– Спрячьтесь в траве, когда можно будет встать, я подам знак.

Двое рванули к траве, но третий спросил:

– А что стряслось?

– Очень опасно! – заверил его Минголла и нажал посильнее. – Быстрее! Бегом!

Охранники спрятались в траве, а Минголле показалось, что они оторвались от земли и унеслись куда-то по длинной темной дуге. Зачем ему все это? Что оно меняет? Какому служит моральному императиву? Чернота, куда ни повернись.

Черное море, черная трава, черный воздух. Белый только автобус, но это ложь. Один из охранников поднял голову, и его маленькая красная рожа с изумленной дыркой рта стала точкой в бешеной черной поэме травы и ветра... Минголла разозлился.

– Лежать! – заорал он. – Лежать!

И начал стрелять. Очередью, почти неслышной в сильном ветре. Он прошивал траву, пока в рожке не кончились патроны. Схватил автомат за дуло и швырнул к морю. Прислушался. Ничего. Ни стонов, ни криков. Мертвая тишина, поразительно глубокая. Все, что прежде было живым, стало мертвым. Минголле нравилось. Тишина тронула его сердце холодным змеиным поцелуем, и он подумал, что стоит, пожалуй, взглянуть на тела. Проверить, может, кто дышит. На фиг, решил он, не стоит. Принюхался. Солено и чисто. Он сделал свое дело, и притом хорошо. Можно было стоять здесь до скончания века, наслаждаясь чувством выполненного долга, но он все же забрался в автобус и порулил к городу.

Он шагал по Авенида де ла Република, заглядывал в бары, но был на самом деле страшно далек от музыки и смеха, словно выработал иммунитет к этому воздуху. Купив у уличного торговца лимонный конус мороженого, облизывал на ходу льдинки, улыбался всем подряд и качал головой, когда дети совали ему под нос черные коралловые побрякушки. Какая-то проститутка, выскочив из бара, налетела прямо на Минголлу, и он поддержал ее за талию, чтобы не упала. Она была худой, светлокожей и веснушчатой, чем-то похожей на Хетти и очень пьяной. Минголла довел ее до дверей отеля, обнимая за талию, и она спросила, не хочет ли он подняться с нею наверх.

– Я бы рад, – сказал он, – но надо кое с кем встретиться.

– Ну...– Она пригладила волосы и пьяно улыбнулась.– А ты славный, спасибо, что помог.

– Мне только в радость, – ответил Минголла и побрел прочь.

Улица заканчивалась сквериком, по углам росли высокие кусты гибискуса с розовыми и красными цветами. Кокосовые пальмы нависали над бетонными дорожками, те шли наискось через всю площадку; каменные скамейки, в центре фонтан, похожий на каменную лилию. Лицом к скверу стояла большая белая оштукатуренная церковь, к ярко освещенному фасаду вели два ряда ступеней. Минголла выбрал скамейку у самого фонтана, втянул для бодрости снежка – как раз столько, чтобы еще сильнее заискрились водные струи. На противоположном конце дорожки расположилась в тени гибискусов группка мальчишек с сапожными щетками. Они болтали и тянули сигареты. Коробки с гуталином украшала мозаика из битого стекла, и мальчишки напоминали карликов, в ранцы которых вбиты брильянтовые гвоздики. Плохо, что нет сигарет; сам Минголла никогда не курил, но, вспоминая курящих друзей, думал, что сейчас самое время для сигареты – успокоиться, привести в порядок мысли. Вместо этого он вдохнул новую щепотку снежка. Мальчишки-чистильщики с интересом на него посматривали, но, похоже, не собирались бежать за полицией. Хотя без разницы. С полицией он справится. Порошок нес приятную пустоту; Минголла откинулся назад, скрестил ноги и подумал, что слишком уж он распереживался из-за этого де Седегуи. Однако понимал, что никуда теперь не деться. В следующий раз он подготовится получше. Поедет в Петэн, разберется с Деборой, а после... после будет видно.

Доносившиеся из баров приглушенные обрывки музыки живо напомнили Минголле берег Флориды и старую подружку: двери машины открыты, чтобы, валяясь на песке или трахаясь на мелководье, можно было слушать радио. Проходишь ярдов сто, а вода только до задницы. Теплая, спокойная вода. Маяки подмигивают, словно упавшие звезды. В других машинах пьют пацаны, швыряют бутылки в море, они разбиваются о волнорез. Мысли подняли настроение. Времена сейчас тяжелые, но самое страшное уже позади, вот и воспоминания вернулись. Все воспоминания. Он втянул полное лезвие снежка и вдруг почувствовал, что он теперь не кто-нибудь, а Дэвид Минголла, Дэвид, блядь, Минголла, тот самый чувак, которого он чуть не потерял; ему пророчили великое будущее, и вот он снова здесь, он все тот же... только лучше.