"Сестра печали" - читать интересную книгу автора (Шефнер Вадим)13. У паромаДва дня после этого утра я не заходил в библиотеку и нигде не встречал Лели, да и не искал встречи. Мне хватало воспоминания об этом утре. Я вспоминал, что говорила Леля и что говорил я, и как следом за нами плыла белая льдинка, — и чувствовал себя таким счастливым, будто запасся счастьем на всю жизнь, и ничего уж больше мне не надо. На третий день, едва я вернулся с дневной смены, за мной зашел кочегар Леня Краюшный — мы еще вчера сговорились идти на рыбалку, хоть в такое время шансов на удачу было немного. — Идем рыбу удить! Снасть на двоих есть! Я тебе место покажу! — крикнул он, входя в комнатку, и весь дом загудел от его голоса. До кочегарства Леня работал у бегунов, в цеху, где заготовляется фарфоровая масса. Бегуны — это два больших жернова, они бегают по вечному кругу в огромной гранитной чаше, дробя кварц, — и при этом очень шумят. Поэтому Леня и привык не говорить, а кричать. Фамилия Лени была Зуев, но его все звали Краюшным, потому что он жил в самом крайнем домике поселка, у оврага. Из-за своего громкого разговора и широкого безбрового лица Леня казался странным, даже чуть придурковатым. А на самом деле он был человек неглупый, читал очень много и два раза был премирован за рационализаторские предложения. Мы прошли улицей поселка мимо тихих, невзрачных домиков. Прошли и мимо дома, где жила Леля. Мне даже почудилось, что она сидела у окна, но сразу же отодвинулась от него, когда мы проходили возле палисадника. — Нашего берега рыба не любит, здесь с завода воду из фильтропрессов спускают! — прогремел Краюшный. — На тот берег переедем. Миновав рощу, мы вышли к перевозу. Шоссе, гладкое, прямое и уже совсем просохшее, упиралось прямо в реку и, вынырнув на другом берегу, шло дальше, как ни в чем не бывало, такое же сухое и ровное. Посреди реки виден был паром, он медленно двигался в нашу сторону. Его канат время от времени сердито бил по воде, и от ударов по плесу шли узкие длинные блинки. Уже хорошо видны были пассажиры, подводы и настороженно косящиеся на воду кони. Когда паром подчалил, запахло дегтем, сеном и конским потом. — Дядя Афоня, перевези нас задаром, у нас гривенников нет! — гаркнул Леня Краюшный. — Тише ты, труба ерихонская! — строго сказал паромщик. — Коней пугаешь! Меж тем с парома все сошли и съехали, и мы взошли на палубу. — Ну, потянули, что ли! — обратился к нам паромщик. — На том берегу ждут. Сейчас все с Хмелева едут, поезд встречали. — Потянули! — гулко сказал Леня, и эхо откликнулось ему с того берега. — Постойте, никак поспешает кто-то, — остановил нас дядя Афоня. Потом, вглядевшись, улыбаясь, добавил: — Олька Богданова бежит, Марь-Викторовны племяшка. И чего ей занадобилось на том берегу? Через минуту Леля — легкая, порозовевшая от бега — ступила на паром. Она несла пустую провизионную сумку из коричневых кожаных обрезков. Не глядя на нас, она поздоровалась с паромщиком и честно уплатила ему гривенник за переезд. Потом повернулась к нам и сказала: — Здравствуй, Леня! — Здравствуй, Оля! — молвил Краюшный, и снова эхо на другом берегу добросовестно повторило его слова. — Леля, здравствуй, — сказал я наигранно небрежным тоном. — Здравствуй, — равнодушно, почти враждебно ответила она, не глядя на меня. У меня упало сердце от ее равнодушного голоса, а она присела на узкую лавочку, идущую недалеко от борта парома, и стала глядеть на воду. — Ну, голытьба, отрабатывай! — распорядился дядя Афоня. Он взялся за канат, мы с Леней тоже. Паром медленно, нехотя отвалил от берега. Тупо упершись ногами в палубу, тянул я этот мокрый шершавый канат. На душе у меня было смутно, тревожно, и хотелось эту тревогу перевести в усилие всего тела, в напряжение, неуклонное движение парома. — Вот и до середки добрались, ай да мы! — пробасил вдруг Краюшный. — Полгривенника отработали! Мне стало неловко, что он заговорил об этом при Леле, — она, пожалуй, теперь подумает, что я всегда и всюду езжу на шарапа. Я поглядел на нее. Она неловко, боком, сидела на узкой скамейке. Почувствовав мой взгляд, она обернулась, чуть улыбнулась мне — и сразу отвела глаза. И вдруг звонко и вкрадчиво-весело запела под паромом вода, и с берега донесся запах весенней зелени, и все вокруг переменилось — будто в природе сработала какая-то пружинка. Теперь я уже с радостью тянул мокрый канат, и мне казалось, что паром движется только благодаря моим усилиям. — Что так поздно в магазин, Олюшка? — спросил вдруг паромщик, когда мы подчалили к берегу. — Так… Мне в ларек, — торопливо ответила она, сходя на берег. — Ну разве что в ларек… Смотри, последний паром в девять часов перегоню. Мы с Леней Краюшным забрали удочки и пошли по берегу вправо, мимо избушки паромщика. — С «Ангела» будем удить, — гаркнул Леня, — там хорошо клюет! «Ангел» стоял в затончике, кормой к реке. Мы подошли к нему. Это была большая широкая лодка, рассчитанная на пять пар гребцов. В носовой ее части была сделана площадка — для сена и для гроба. Весенними половодьями Полать так разливается, что на Пятницкое кладбище, расположенное на холме в семи километрах от поселка, посуху ни пройти, ни проехать. Если кто-нибудь умирает в такое неудачное время, его везут хоронить по реке, благо кладбище на самом берегу. А летом, в сенокос, на этой лодке возят в поселок сено с дальних пойменных лугов. Когда-то эта посудина принадлежала звонарю местной церкви, но потом церковь закрыли, и лодка перешла в собственность поселка, а весла стал хранить паромщик. Лодка была старинная, дубовая, ее лоснящиеся скамейки покрывала паутина мелких трещинок. Но снаружи корпус сиял свежей шаровой масляной краской; сквозь краску на носу проглядывала надпись зелеными славянскими буквами: Тихiй Ангелъ Мы прошли на корму, и Леня вынул из старой противогазной сумки жестяную коробочку «Моссельпром» с червяками. Рыбная ловля началась. Но рыба клевала совсем плохо — и не то время дня было, да и вода еще холодна. — А гордая дивчина эта Олюха Богданова! — задумчиво прокричал Краюшный, закидывая удочку. — К ней кое-какие ребята подходы делали, а она — никакого внимания. — Гордая? — переспросил я. — Гордая! — подтвердил Леня. — Но, между прочим, не вредная. Хорошая. — А ты за ней стрелял? — Ну, это товар не по мне, — грубо, но с какой-то затаенной грустью ответил Краюшный. И вдруг загорланил на всю реку: — Тише, ты, рыбу всю распугаешь! — Э, все равно она, сволота, не клюет… А вот у нас в поселке слух идет, будто в Питере крысиный король народился. Правда это? — Что за крысиный король? — Во! Студент, а не знаешь! Крысиный король — это когда шестнадцать крыс сразу рождаются, со сросшимися хвостами. Эти шестнадцать — вроде как бы одна, вроде одной головой думают. Он очень умный, этот крысиный король, его все крысы слушаются. Он сам промышлять не ходит, а крысы его охраняют и кормят. В том доме, где он завелся, крысы у людей ничего не трогают, они ему корм издалека несут. И ни одна кошка его никогда не тронет — уважают. А если какая-нибудь опасность ему угрожает — крысы его хоть за сто верст в другое место на себе утащат. Вот какой он, крысиный король! — Это просто суеверье, — сказал я Лене Краюшному. — Ты вроде и не дурак, а в такую чепуху веришь. — Может, и вправду чепуха, — согласился Леня. — А может, и есть он, да никто из людей толком не разглядел его. Он, этот крысиный король, говорят, только раз в сто лет нарождается… Не клюет, сволота! Мы еще долго сидели на корме «Ангела». Река текла, такая ровная и гладкая, что, казалось, стоит очень уж захотеть — и пройдешь над ее глубиной, как по толстому стеклу, не замочив ног. Начался было клев, и Леня поймал несколько плотичек. А я — ничего. Поплавки стояли как воткнутые, их только слегка относило течением. — Ну, с меня довольно, кошке на ужин наловил! — прогудел Краюшный и намотал леску на удилище. — Ты иди, если хочешь, — сказал я. — А я поужу еще. Может, что и попадется. — Значит, остаешься? — спросил Леня. — Ну, оставайся… — Он внимательно поглядел на меня и, ссутулясь, зашагал к переправе. Я остался один. Никакого клева не было, да и смотрел я не столько на поплавок, сколько на шоссе, сбегающее с берегового холма. Проехали две подводы, изредка показывались пешеходы, направлявшиеся к переправе. Лели все не было — я бы разглядел. Потом паром отчалил. Теперь дорога совсем опустела. Тогда я спрятал удочку в кусты и побежал к шоссе. По шоссе я направился в сторону Хмелева. Вскоре я увидел Лелю. Она шла навстречу мне по обочине, помахивая своей сумкой из сапожной кожи. Сумка, видно, была совсем легкая. — Леля, — сказал я, подойдя к ней, а больше ничего сказать не мог. — Что, Толя? — мягко спросила она, ничуть не удивляясь моему появлению. — Ну, что? — Ты на меня за что-нибудь сердишься? — Нет-нет-нет, — ответила она. — Не сержусь. — Ларек уже закрыт был, что ты ничего не купила? — спросил я, не зная, что говорить. — Закрыт был, ничего не купила, — без сожаления ответила она. — А где же ты так долго была? — По лесу гуляла, веночки плела, — нараспев ответила Леля. И она раскрыла свою сумку и вынула из нее два желтых венка, аккуратно сплетенных из придорожных одуванчиков. — Ну-ка, снимай кепку. Я снял кепку, и она напялила мне на голову желтый венок. — Тебе очень идет. Ты на кого-то в нем очень похож. — На кого? — Не знаю на кого, — засмеялась она. — А мне идет? — Тебе очень идет, — сказал я. — Хоть они и желтые… Тебе всё идет. — Ну, всё да не всё. Мы подошли к переправе и встали на дощатом причальном мостике, облокотившись на перила. Ни здесь, ни на другом берегу никого не было видно. Уже смеркалось, на воду наплывала серая дымка. — Дядя Афоня! Дядя Афоня! — закричал я, сложив рупором ладони. — Не кричи, — негромко сказала Леля, тронув меня за рукав. — Он там пассажиров поджидает. Из-за нас двоих он паром не погонит, ему одному и не справиться. Мы стали ждать. Локоть Лели чуть касался моего локтя, мне было очень хорошо стоять так рядом с ней. Но она молчала, и я тоже молчал. Не знал, о чем говорить. Когда я бывал у нее там, в библиотеке, разговор заводился как-то сам собой, а здесь, на реке, рядом с лесом, в этом открытом вечереющем пространстве, я не знал, о чем говорить. Но мне казалось, что молчать нельзя — вдруг она сочтет меня глупым, неинтересным, ненаходчивым. Я вспомнил, что в техникуме в нашей группе есть такой Вася Абанеев, известный бабник, которому удивительно везет с девушками. Он — остряк-самоучка, у него запасено несколько ключевых вопросов, после которых разговор катится как по рельсам. — Что ж ты, Леля, молчишь? Расскажи какой-нибудь фактец из твоей интимной биографии, — нерешительно произнес я одну из абанеевских фраз. Леля отодвинулась и со строгим недоумением посмотрела на меня. — Не понимаю, что ты такое вообразил… Ты слишком много воображаешь о себе, — сердито, почти грубо сказала она. — Леля, не сердись… Я совсем не то хотел. Я просто дурак. — Дядя Афоня, наверно, заснул на том берегу, — спокойно сказала Леля. — А ты рыбы не наловил? — Не клевала. Ленька, правда, кое-какую мелочь, поймал. — А ты — ничего? Значит, зря просидел? — Нет, не зря! — возразил я. — Но ведь ничего не поймал — значит, зря. — Она пристально взглянула на меня и перевела взгляд на воду. — Нет, не зря! — повторил я. — Потом когда-нибудь я тебе скажу, почему не зря… Но ты и вправду в этом венке очень красивая. Девочка — дай бог на пасху! — Не говори глупостей. Давай лучше бросим венки в воду, поглядим, куда они поплывут. Ты брось мой, а я брошу твой. И пусть каждый задумает, что захочет. Здесь так гадают. Мы обменялись венками и бросили их в реку. Венки поплыли рядом. Потом у маленького выступа, где ополз кусок берега, где торчали коряги и между ними бурлила и вспучивалась еще не сбывшая вода, Лелин венок отклонился от курса. Его потащило течением в сторону, втянуло под нависающие корни, и он где-то там скрылся. А мой венок поплыл дальше по темной вечереющей реке. — Ты в приметы веришь? — спросила Леля. ответил я. — Что это за стихи? — удивилась она. — Почему кастеты? — Это ты у Володьки Шкилета спроси, почему кастеты. Это из его стихотворения, он нам все уши им прожужжал. А вообще-то он больше пишет о будущей войне. Он думает, что война обязательно будет. — Господи, война же только что была, с финнами. Какую ему еще нужно войну? — Шкиле-то? Ему никакой войны не нужно, но он считает, что она когда-нибудь да начнется, может быть, даже скоро. Это у него бзик. — Зачем вы его скелетом дразните? — спросила Леля. — Разве это хорошо? — Не дразним, а зовем. И то только в особых случаях. Когда он в детдоме появился, он был очень тощий, его прозвали Шкилет — Семь Лет. А потом сократили в Шкилю, так и осталось. А я вот — Чухна, а Костя — Синявый. А Гришка был Мымрик… — А девочкам вы тоже давали прозвища? Если б я была в детдоме, меня бы тоже как-нибудь прозвали? — Тебя бы прозвали необидно, потому что ты симпатичная… Леля, пойдем послезавтра в кино, а? — В кино? Хорошо… Вот и дядя Афоня едет на лодке, он нас перевезет… Хорошо, я пойду в кино. |
||
|