"Пароли. От фрагмента к фрагменту" - читать интересную книгу автора (Бодрийяр Жан)

3 Фрагменты афористические

У фрагмента есть свой идеал: высокая конденсация не мысли, мудрости или истины (как в максиме), но музыки — «развитие» здесь, по-видимому, вытесняется «тоном», чем-то артикулированным и напевным, дикцией; судя по всему, здесь должен царствовать тембр. Ролан Барт

Ваше письмо эволюционирует в сторону афоризма, тогда как ситуационисты всегда ограничивались остр#243;той [bon mot]. Между остр#243;той, которая может стать объединяющим лозунгом, и афоризмом, который побуждает к мышлению, есть весьма существенное различие…


Они обожали диалектическую инверсию терминов. «Общество спектакля»[70] Ги Дебора и «Трактат о хороших манерах, предназначенный для молодого поколения»[71] Рауля Ванейгема — это очень целостные работы, выстроенные по законам железной логики… В текстах ситуационистов практически отсутствуют те или иные смещения: будучи большими мастерами в деле организации сдвигов в жизни населения городов, создания соответствующих ситуаций, они, тем не менее, старались избегать этих сдвигов и этих ситуаций в сфере своего интеллектуального творчества, предпочитая роль представителей некой последовательной в решениях высшей инстанции. Но они нравились и своей теоретической строгостью, так что не будем сегодня ставить ее им в упрек… Ситуационисты исходили из идеи — правда, они пытались реализовывать ее несколько односторонне, слишком прямолинейно, — согласно которой надо всегда иметь дело с самыми простыми вещами, элементарными ситуациями, базовыми банальностями существования, с тем чтобы, раскрепощая содержащуюся в них взрывную энергию, направлять ее, в случае необходимости, вверх для разрушения целого. Действительно, энергию для уничтожения системы, для устранения любой целостности мы должны искать именно в сфере абсолютной разрозненности… Мы, следовательно, обязаны уметь контактировать с миром на уровне его фрагментов. Ситуа-ционисты ценили фрагментарность, но только не как способ письма — их письмо ее почти полностью исключает.


Их тексты не что иное, как трактаты в немецком духе, царство Wissenschaft[72], достаточно тяжеловесной в силу ее предельной систематизированности мысли…


Особой привлекательностью для меня такого рода мышление не обладает, поэтому я всегда несколько настороженно относился к великим немецким философским системам, которые в известном смысле действительно были близки ситуа-ционистам… Читать Ницше, Гёльдерлина и Сада и писать строго последовательно практически невозможно… Одно противоречит другому! Декон-структивный поворот в области философии уже произошел, и закрывать на это глаза, на мой взгляд, было бы ошибкой. Вместе с тем великие системы, как мне кажется, по-прежнему оказывают на нас некоторое влияние, и прежде всего последняя из них — система Хайдеггера.

Не так уж трудно заметить, что между, к примеру, «Символическим обменом и смертью»[73] и книгами «Cool Memories»[74] есть различие: первая работа все еще теоретична, тогда как вторая является афористическим текстом… В афоризме, во фрагменте заключено стремление к максимальному освобождению от всякой массивности, и в нем вещи предстают в ином свете: когда мы берем объекты в их разрозненности, когда мы размещаем их в своего рода разреженном пространстве эллипса, они неизбежно трансформируются. В этой связи интересно одно из высказываний Лихтенберга. Когда кто-то заметил ему, что он очень располнел, Лих-тенберг ответил: «Жир — это ни душа, ни тело, это ни плоть, ни дух, он есть продукт утомленной телесности!» Но сказанное можно отнести и к сфере мышления: тяжеловесная мысль есть продукт усталого духа, усталый дух, как и уставшее тело, продолжает производить, он не останавливается, однако производит он именно тяжеловесность!


Новая версия ацедии[75]… Кажется, Леонардо да Винчи любил проводить различие между способами действия живописца, который присоединяет к холсту новую материю, и скульптора, отсекающего от каменной глыбы все лишнее. В первом случае произведение создается за счет процесса аккумуляции, во втором — посредством расчистки, изъятия. Это разграничение, по-видимому, справедливо и для письма: одни конструируют системы, а значит, последовательно дополняют часть до целого, другие же, напротив, ориентированы на избавление от целостности, на выход в область фрагментарного.


Это хороший образ. Действительно, существуют два вида письма: то, которое связывает элементы и создает системы, и то, которое, наоборот, рассеивает совокупности и характеризуется особым вниманием к разрозненным деталям. Причем обращение к разрозненному, фрагментарному типично не только для афористического письма, но и для искусства фотографии…

Афористическое письмо нельзя назвать по-настоящему легитимным… Во Франции, поскольку здесь оно имеет определенную историческую традицию, его признают, но в Америке дело обстоит прямо противоположным образом! Когда американцы прочли «Америку»,[76] они высказались об этой книге весьма негативно: в такого рода тексте они увидели нечто дьявольское, он показался им неким кощунственным преступлением против канонической формы аргументированного изложения… Самое интересное, что, по сути дела, так оно и есть. К афоризму в целом относятся достаточно отрицательно потому, что, будучи насилием над дискурсом — но не над языком [langage], — он всегда в каком-то смысле стоит на стороне зла…


Известно, что произведения современной американской литературы пишутся с размахом: американцы стремятся к тому, чтобы в их книгах было никак не меньше тысячи страниц! Это касается и теоретических работ. Да и во Франции самое небольшое, в сравнении с другими, эссе — это текст весьма внушительных размеров… Создается впечатление, что, по мере того как наша эпоха погружается в нестабильности, она прибегает ко все более солидным способам самовыражения! Поистине любопытный феномен компенсации!


Аналогичным образом биологические организмы запасаются жиром в целях самосохранения… Мы, действительно, живем в эпоху расцвета жанра диссертации и выхода слишком больших по объему книг! Похоже, многие из нас предпринимают безнадежную попытку заполнить пустоту, тогда как в пустоте, наоборот, необходимо видеть просвет. Пустота есть пустота, и ориентация на нее должна стать, если угодно, драматургической формой исчезновения, которая являлась бы и формой нашей мысли… Но при этом важно избегать и какого бы то ни было экзотического эстетизма! Мне приходилось слышать, что я рассуждаю в чем-то подобно Чжуан-Цзы[77] и другим представителям восточных учений.


Чжуан-Цзы приводит ставшую знаменитой притчу о поваре, который разделывает туши, вводя нож в пустоту[78]; аналогичный образ, кстати, мы находим и в «Федре» (265 е) Платона — там, где отмечается, что настоящий диалектик никогда не уподобляется дурным рубщикам мяса…

Но, разумеется, нельзя превращать в эталон и учение Чжуан-Цзы, в данном случае восточного мыслителя… Как и философию дзен-буддизма… Важно избегать любых переносов, любых операций по импорту или экспорту. Мы можем искать в других учениях вдохновляющие нас идеи, открывать схожие с нашими или, наоборот, отличные от наших мыслительные ходы, но если какая-то мысль превратилась для нас в определяющую символическую форму — не важно, западноевропейская это мысль или восточная, — нам следует насторожиться: универсального способа мышления не существует, в сфере мышления всегда имеют место только исключения…


Возможно, что, заявляя о вашей приверженности дзен-буддизму, кое-кто втайне надеется вынудить вас замолчать, мечтает, чтобы вы стали мудрецом, который отказался от всякого дискурса!


В последнее время в связи с моими рассуждениями о фотографии, и ее безмолвии, а также ничтожности [nullit#233;] искусства некоторые критики демонстративно удивляются тому, что, ценя тишину, я, тем не менее, продолжаю говорить. С их точки зрения, чтобы быть последовательным, я и в самом деле обязан, по-видимому, замолчать… Что ж, в данном случае у меня как раз и нет слов! Возвращаясь к восточной мысли, замечу: как бы мы ее не интерпретировали, она обрела для нас статус великой системы и, следовательно, должна, на мой взгляд, вызывать ту же настороженность, что и философские системы Западной Европы. Я немного знаком с Японией (но совсем не знаю Китая), и для меня весьма показательно, что в японском языке нет, к примеру, специальных слов для обозначения коммуникации, универсального, субъекта. Речь идет об очень интересных вещах! Однако еще более интересно, что в некотором смысле тот же самый, свободный от данных терминов мир я обнаружил в Америке. С одной существенной разницей: он не дзен-буддистский, скорее наоборот — он является противоположностью дзен-буддистской вселенной! Тем не менее это тоже отличный от нашего универсум. Именно такого рода — а отнюдь не объективная — Америка меня и интересовала. Хотя она и имеет довольно тесные исторические и культурные связи с Западной Европой, взятая непосредственно как таковая Америка представляет собой абсолютно сингулярный мир, погружаясь в который нельзя не начать мыслить по-другому. Но мыслить так все время, постоянно воспроизводить одно и то же видение действительности — это было бы ошибкой.


Сегодня стало очень модным переиздавать — не обязательно под тем же самым названием — свои старые книги, снабжая каждую из них длинным предисловием, в котором автор часто пытается убедить читателя в обоснованности изложенной в ней позиции… По принципу: я был прав и когда был прав, и когда был не прав, я был прав в любом случае…


Что сделано, то сделано, и если написанное действительно было когда-то в некотором смысле истинным, оно было им именно тогда. Восстановить его истинность для повторного использования невозможно… Она исчезает, и с этим ничего не поделаешь… А гоняться за ее тенью — значит абсолютно не уважать себя…


Судьба созданного нами подобна судьбе бутылки, брошенной в морские волны, — так же непредсказуема…


Не исключено, что однажды ему посчастливится, и оно все же обретет свои, как говорил Энди Уорхол, пятнадцать минут славы… Афористическое письмо предлагает разрозненные мысли, и каждый читатель может взять то, что по душе именно ему… Как выяснилось, читая «Cool Memories», каждый обнаруживает в тексте что-то свое; мне было очень приятно, когда я узнал об этом. Думается, любой фрагмент мира становится полноценным как раз в отклике, который он вызывает. Поскольку речь зашла о славе, следует иметь в виду, что ее потенциал не беспределен, она отнюдь не способна быть с нами постоянно. А значит — каждому пятнадцать минут признания, такова норма! И если нам повезло и в нашем распоряжении оказался целый час, то отсюда следует, что три четверти часа мы украли — украли у людей, которым это время славы уже не будет предоставлено. Аналогичным образом, согласно теории, характерной для ряда первобытных культур, распределяются души: количество последних ограничено, их не может быть больше; конечно, они путешествуют, но есть ожидающие душу тела, которые ее никогда не получат, и именно потому, что число душ ограничено. Эта теория распределения судеб, безусловно, не очень-то демократична, но мне кажется, что она олицетворяет собой более строгий, более убедительный, более трезвый взгляд на вещи, чем любая демократическая концепция.


В связи с «Мыслями» Паскаля говорят о согласующейся с мимолетностью творческого озарения риторике кратких форм, которая по самой своей природе не имеет измерения реальной длительности и, следовательно, находится в оппозиции к непрерывности мышления, заявляющего о себе в пространстве систематического трактата. Нельзя ли утверждать, что именно эта риторика характеризует вашу манеру письма, и не определяется ли принятие той или иной краткой формы особенностями эпохи? Клип и рекламный ролик выводят на первый план разорванность, нестабильность и мгновенность; афоризм же, по-видимому, выступает своего рода парадоксальным сопротивлением диктатуре мгновения…


Кажется, что между афоризмом, клипом и рекламным роликом достаточно много общего: все три обращены к мгновенности, быстротечности, эфемерности. Однако афоризм весьма специфичен. Не стоит забывать, что этимологически aphorizein предполагает идею отделения, изоляции… Афоризм — это фрагмент, но фрагмент, который создает вокруг себя особое символическое пространство пустоты или пробела. Если же взять какую-либо мгновенность, продуцируемую нашей техникой и технологией, то она всегда включена в целую сеть мгновенно-стей… Я бы сказал, что здесь мы имеем дело с фрагментами в сетях! Сегодня, сопротивляясь системному, бесполезно создавать ту или иную форму непрерывности, совокупности или целостности — оно сразу же рассеивает такого рода образования. Современной системе необходимо противопоставить нечто внешне играющее по ее же правилам, но по сути дела оказывающее ей форменное противодействие… Противодействие, осуществляемое, следовательно, в надлежащей форме, не абстрактно, а предельно реально, ибо форма — единственное, что в состоянии поразить саму логику системы… Наше воображаемое является эволюционистским и финалистским, в нем все становится стадией или моментом некоего направленного движения. Когда стадии или моменты предстают в качестве членов связной, непрерывной последовательности, которая всегда устремлена к идеальной конечной цели, они неизбежно подчинены последней фазе процесса…


Процесса телеологического…


Эволюционизм основан на идеях направленности и запрограммированности! Необходимо преодолеть эту концепцию, исходя из того, что каждый момент, каждый этап, взятый в его своеобразии, как сингулярность, обладает внутренней законченностью: плод совершенен, но не менее совершенен и цветок…


Вы имеете в виду гегелевскую диалектику: цветок осуществляется и реализуется в плоде, который есть истина цветка… Для вас неприемлема именно эта работа негативного…


Цветок совершенен, и незачем рассматривать его существование сквозь призму какой бы то ни было диалектики природы! Сказанное справедливо в отношении чего угодно… Взятый со стороны деталей, мир совершенен. Я подчеркиваю это, характеризуя фотографию: в целом, на уровне смысла, мир, действительно, разочаровывает, но каждая его деталь в ее уникальности завершена, и не надо пытаться ее усовершенствовать, ибо она и так совершенна. Разумеется, отсюда не следует, что необходимо занять позицию созерцателя… Выступая против системности, против интегризма воображаемого, в стратегическом плане важно войти в поле сингулярных фрагментов — это единственное пространство, в котором осуществимо настоящее движение, поскольку там, где имеют место завершенные в себе сингулярности, у нас всегда есть возможность переходить от одной из них к другой или, точнее, разыгрывать одну против другой по правилам игрового процесса. Такого рода пространство игры дает о себе знать во всех сферах, в том числе в области понимания действительности, в области идей, но самое главное — в сфере языка, имеющей в данном случае исключительное значение… Язык принадлежит к числу тех вещей, которые наиболее успешно противостоят ориентированным определенным образом конструкциям, и нам необходимо вернуться к его анаграмматическому использованию. Если мы имеем дело с какой-либо идеей, ее нужно анаграмматизировать в языке и тем самым лишить статуса идеи. Здесь, следовательно, налицо своего рода сообщничество анаморфоза, анаграммы и афоризма…


По-видимому, мы подошли к проблематике фрактала и фрактализации…


Фрактал и фрагмент — это не одно и то же. Фрактал предполагает совокупность, которой, возможно, никогда не существовало, но он, тем не менее, всегда предстает в качестве продукта распада или распыления совокупного…


При этом каждый фрактал несет в себе отпечаток целого…


Фрактальное размещается не столько на территории анаграммы или анаморфоза, сколько в поле голограммы, которая является целым, воспроизведенным в части. Область фрактализации достаточно интересна, но это, на мой взгляд, все же особая область… Сегодня на фрактальность указывает очень многое: ДНК, генетический код в каждой клетке, репликация…


Мне вспоминается ваш опубликованный в четвертом номере журнала «Утопия» (октябрь 1971) текст под названием «ДНК, или Метафизика кода»,[79] в котором речь шла о Жаке Моно[80] и его книге «Случайность и необходимость»… Он начинался следующей фразой: «Моно — это метафизический принцип идентичности, перенесенный с Бога и Субъекта на код и генетическую программу».


У меня действительно есть такая статья; я написал ее по возвращении из Калифорнии, где посещал Институт Солка,[81] средоточие исследований ДНК… ДНК надо воспринимать как модель интерпретации вещей, как модель виртуальности: мы имеем ячейку, код, следовательно, обладаем неограниченными возможностями, неограниченным потенциалом творчества. Перед нами перспектива жизни в клонированной вселенной! В этом плане ячейка выступает противоположностью фрагмента, хотя иногда они кажутся очень схожими друг с другом.


Во фрагменте заключена некая остаточность, то, что сохраняется из утраченного: когда говорят о фрагментах Гераклита, имеют в виду дошедшие до нас отдельные части несохранившегося целого… Для вас же фрагментарное — это нечто другое, вы рассматриваете его как знак своеобразной радикальной практики, решительного отказа от тотализации…


Мне тоже, как и многим, довелось пройти через увлечение целостностями, и в данном отношении за повышенным вниманием, которое я уделяю фрагменту, стоит вовсе не формальный или эстетический выбор, а преодоление системного. Мое обращение к фрагментарному обусловлено желанием деструктурировать совокупность и открыть для себя пустоту и исчезновение.


Говоря об афоризме, нельзя забывать, что он может превращаться в сентенцию, приобретать форму предписания гномического характера… Впрочем, мышление сентенциями нередко весьма интересно — взять, к примеру, его греческий вариант или апофтегмы[82] отцов пустыни[83]


Это верно. В данном случае мы имеем дело если не с нравоучительной, то, во всяком случае, директивной мыслью, с целенаправленностью смысла… Отделить друг от друга максиму, сентенцию и афоризм достаточно сложно. Здесь снова уместно вспомнить фотографию — образ, содержащий именно фрагмент, именно часть лишенного какой-либо ориентации мира. Обычный образ может оказаться в зависимости от морального и идеологического, однако фотография — в гораздо большей степени, чем движущаяся картинка кино, — как и фрагмент, на мой взгляд, этого избегает, и не только потому, что осуществляет раскадровку действительности, но и в силу своего безмолвия и неподвижности. И точно так же, как и фрагмент, она представляет собой некую неопределенность, нечто непонятное и вовсе не предназначенное для понимания…


Гераклитовские фрагменты весьма загадочны, вследствие чего их автор получил прозвище Темный…


Загадочность не менее существенная черта фрагмента, чем его краткость… Важно, чтобы он оставался неопределенным, чтобы избегал любого подчинения смыслу… Конечно, фрагмент в состоянии воздействовать на наше воображение, пробуждать мысль, провоцировать нас на его истолкование, но в конечном счете он не поддается никакой интерпретации. Мы можем иметь множество его трактовок, однако для интерпретации он неисчерпаем…


Это не стих из Библии!


Который представляет собой ценность только потому, что мы без конца его цитируем? Вовсе нет… Фрагменты Лихтенберга, например, читаешь совсем не для того, чтобы, вдохновившись, предаваться затем отвлеченным размышлениям на философские или этические темы, отнюдь. Фрагмент должен быть схвачен в своей буквальности, он целиком здесь, он существует как предметность, а не посредством выражающей его мысли субъекта; и, как всякий предмет, он противится любой расшифровке — для мысли он всегда будет неисчерпаем…


Подобно знаменитым розам Ангелуса Силезиуса[84], которые «не ведают зачем», которые «цветут — и все, без смысла, без значенья».[85]


До такого рода вещности надо уметь добраться. В случае с Лихтенбергом это удается сравнительно легко, поскольку его язык обладает плотью, и когда мы начинаем ее ощущать, дело сделано — чтение находит свой предел в буквальности текста. В известном смысле вполне в духе Барта… Эта останавливающаяся на буквальности работа в корне отлична от той, которая предполагает, что чтение — всего лишь подготовка к якобы более важному творческому процессу, и в рамках которой текст [texte] выступает не более чем поводом [pr#233;texte] заняться размышлениями! Но текст должен быть взят сам по себе, в его находящейся за пределами воображаемого языковой фактичности. Буквальное — это то, к чему, на мой взгляд, следует отнестись со всем вниманием, причем не только при характеристике фрагментов. Измерение буквальности имеет и сон, который, как подчеркивал Канетти, существует не ради его расшифровки… Кажется, Леопарди[86] говорил, что, когда мы сталкиваемся с мифами, их нужно брать такими, какими они излагаются, в том виде, в каком они складываются и трансформируются в самом языке, а вовсе не пытаться извлекать из них некое содержание в актах интерпретации, ибо она проходит мимо их сущности. Сила мифа в гораздо большей степени связана с его формой, нежели с подлежащим декодированию смыслом. Буквальность — это сокровенная тайна поэтического, однако в той или иной степени ее можно обнаружить во всем, в любом феномене, начиная с события. Правда, сблизиться с буквальностью события обычно очень непросто…


В сущности, именно за неспособность к такому прочтению событий в основном и критикуют любую философию истории, всегда так или иначе оказывающуюся в плену финализма…


Вещи надо рассматривать и в их сингулярности, и в их буквальности… То, что я писал по поводу метафизики кода у Моно, можно, по-видимому, сказать и в связи с Франсуа Фюре[87] и его метафизикой Французской революции. Видеть в последней революцию хорошую или, наоборот, плохую и с этих позиций оценивать факт отступления революционеров от идеалов добра — значит демонстрировать неумение схватить событие в его буквальности, с учетом достаточно типичных для него лавинообразных эксцессов и сдвигов, в результате которых оно в известном отношении выходит за свои собственные границы. И если одни любой ценой стремятся отстоять идею его позитивного предназначения, то другими оно интерпретируется как нечто ужасное… Неспособность подойти к событию в его сингулярности и буквальности — главная причина своего рода морализаторства в исторических исследованиях.


Которое с особой силой дает о себе знать, когда речь идет о событиях, ставших весьма символическими…


В этом случае оно усугубляется… Конечно, поскольку морализаторство — самый простой способ решения проблем, им пользуются практически все. Франсуа Фюре прибегает к нему, имея дело уже с той историей, которая в значительной степени повторяется, и его взгляды очень сильно зависят от современной идеологической ситуации…


Символизированная история выступает своеобразным отрицанием ситуаций в ситуационистском смысле этого слова… Ориентация на нее провоцирует бесконечные дебаты, бесконечную перепалку: выходит осуждающая коммунизм «Черная книга коммунизма» Стефана Куртуа[88], затем появляются осуждающие это осуждение публикации тех, кто пытается защитить основы коммунистического движения… Никто не озабочен событием самим по себе — до него просто никому нет дела: все стремятся спасти ту или иную его интерпретацию…


В той мере, в какой в нашем распоряжении находится некоторый исторический материал, мы, очевидно, можем осуществлять редукцию[89] трактовки событий, произведенной Фюре. Но поскольку эта редукция неизбежно предполагает очередную их интерпретацию, мы погружаемся в процесс не имеющего конца истолкования… Мы пребываем в некоем критическом концептуальном и историческом пространстве, выйти за пределы которого не так-то просто — слишком велика наша зависимость от господствующего сегодня видения истории… Сказанное о сингулярности событий относится и к сингулярности различных родов вещей: любой род как таковой совершенен. Человеческий род совершенен, и он противится какому бы то ни было его усовершенствованию. Он плох, но он совершенен; взятый в его уникальности, он бесподобен. Конечно, здесь возникает определенная проблема: настаивая на совершенстве родов, мы рискуем впасть в креационизм, согласно которому все имеет место по милости Божьей, все неизменно и т. д.! Опасность возвращения к мифологическому восприятию вещей действительно существует, однако ориентация на исторический и ментальный эволюционизм не менее опасна…

Необходимо сохранять уникальный голос каждой детали, каждого фрагмента, каждого рода и освобождать их тем самым от гнета конечного предназначения!