"Мужской разговор в русской бане" - читать интересную книгу автора (Севела Эфраим)

РАССКАЗ ЛУНИНА

Я, пожалуй, нарушу установившийся у нас порядок и поведаю вам историю, в которой я не был ни участником, ни свидетелем. И знаю ее со слов своего приятеля, которого назовем, скажем, Анатолием. Он эту историю излагал не только мне одному, а довольно большому кругу наших общих знакомых и всякий раз завершал ее одним и тем же вопросом:

— Случайно ли, что в рассказанных событиях все люди оказались, как на подбор, безвольными, трусливыми существами, безо всякого понятия о мужской чести, или это правдивая до жути картина нравов нашего общества, которое, как известно, — самое передовое и прогрессивное и воспитало и взлелеяло неведомый доселе тип нового человека?

Этот вопрос занимает и меня, но в отличие от Анатолия я его не ставлю перед каждым встречным и поперечным, а то ведь недолго лишиться партийного билета и всех благ, причитающихся обладателю оного.

Вот, что рассказал Анатолий, и я вам расскажу все, что запомнил, не привирая и не утаивая.

Произошло это в одном городе, где по решению свыше собрали кустовое совещание работников отделов пропаганды и агитации, а также работников культурно-просветительных учреждений. Из нескольких областей съехались, что называется, лучшие люди — краса и гордость Коммунистической партии, пример и образец для всего остального трудящегося населения. Тут были и секретари райкомов, и заведующие лекторскими группами, и сами лекторы тоже, преподаватели марксизма-ленинизма, школьные учителя, директора клубов, журналисты из всех местных газет. Одним словом, партийно-культурная элита, самый идейный, самый просвещенный слой партии…

Я это подчеркиваю сознательно, потому что это очень важно для оценки последовавших за тем событий. И если бы участниками этих событий были простые люди, так называемый советский обыватель, я бы и не стал занимать ваше время. Но тут, как на подбор, собрались партийные сливки, опора партии и государства, ее морально-политический стержень. Ведь именно эти люди воспитывают все население, вколачивают в головы советского народа основы высокой коммунистической морали, и уж, несомненно, они сами, по идее, должны быть кристально чистыми носителями этой морали.

Совещание проходило в городском театре, а поселили делегатов в центральной гостинице, еще оставшейся с дореволюционных времен и потому отличавшейся аляповатой, рассчитанной на купеческий вкус архитектурой, с традиционным чучелом бурого медведя, застывшего на задних лапах возле пыльной пальмы в кадке на истертом ковре вестибюля. У массивных дубовых дверей с медными львиными головами на ручках стоял толстый швейцар с роскошной бородой лопатой и в ливрейной униформе с серебряным шитьем наподобие цирковой или адмиральской. Швейцар был стар и алкогольно краснонос, видать, тоже сохранился как музейный экземпляр еще с царских времен. Хотя, пожалуй, вру. Ему, в таком случае, должно было бы за сто лет перевалить. А он — кровь с молоком, румянец во всю щеку и пудовые кулаки. Значит, нашей, советской формации вышибала. Но льстив и подобострастен перед начальством и грозен и неприступен для простого люда, как в лучшие старорежимные времена. Лакейская традиция не претерпела изменений с переменой социального строя.

Как и положено в таких случаях, участников совещания кормили в гостиничном ресторане, выделив туда лучшие продукты и сняв сливки со всего городского снабжения. Город остался, как и водится в подобной ситуации, без мяса и масла. А сверх того, из неприкосновенного запаса подкинули икры и французского коньяка. Конечно, простому люду в эти дни доступ в ресторан был наглухо закрыт, как и закрылись на полдня двери в универмаге. В эти полдня там могли покупать только участники совещания, и на прилавки выбросили весь дефицитный товар: заграничные кофточки и обувь, которые местным щеголихам могли лишь присниться в самом радужном сне.

Все чин чином, как это делается по всей необъятной Руси с той поры, как солнышко марксизма-ленинизма засияло русским людям, указав им светлый путь в будущее.

Но это все присказка, сказка впереди.

Мой друг Анатолий прибыл на это совещание из Москвы в качестве столичного гостя и наблюдателя и там повстречал своего приятеля, с которым давно не видался, Егорова — инспектора Центральной лекторской группы, которого прислали для ценных руководящих указаний тамошним пропагандистам и лекторам.

А был этот Егоров шальным парнем. Выпивоха, бабник и драчун, но держали его за серебряный язык. С трибуны заливался соловьем. Таким обладал даром словесного внушения, что мог любого, даже самого ярого антикоммуниста, сделать сторонником советской власти. Так, по крайней мере, считал Анатолий.

Этот Егоров в свое время прославился. Ему предстояло читать лекцию для партийного актива о моральном облике советского человека, а накануне он нализался в ресторане, стал приставать к женщинам, за что был побит основательно. Назавтра вышел он на трибуну — весь зал ахнул. Хоть и старательно припудрил физиономию, но даже в заднем ряду публика могла различить багровый синяк под глазом, вздутую губу и рваную царапину через всю щеку до носа.

Лекция о моральном облике советского человека была коронным номером Егорова, читал он ее сотни раз и начинал всегда с цитаты из Антона Павловича Чехова. Вот и в этот раз Егоров, не уловив подвоха, взял старт с чеховской цитаты:

— В человеке все должно быть красиво, — проникновенно начал он. — И лицо, и одежда, и мысли…

Дальше продолжать ему не пришлось. Зал, лицезревший покарябанную физиономию лектора, грохнул. Хохот сотрясал стены. Публику никак не удавалось успокоить. И лектора пришлось увести, а дело его передать на рассмотрение идеологической комиссии. Егоров отделался легким наказанием. Ему все сходило с рук.

Вот такого приятеля встретил Анатолий. Они глотнули изрядную долю французского коньяка после первого дня совещания, затем добавили «Столичной» водочки, раздавили пару бутылочек пильзенского пива — этого всего по случаю совещания в ресторане было навалом, — и душа Егорова взалкала действий. Ему захотелось дамского общества. А туземные дамы шарахались от Егорова, когда он пытался приставать к ним на улице. В провинциальном городе такое знакомство считается непристойным.

Наступила ночь. Анатолий и Егоров не нашли себе подруг, и им предстояло одиноко и тоскливо ворочаться в скрипучих постелях до утра, потому что гомосексуалистами они не были. Отнюдь!

— Пойдем, хоть швейцару бороду пощипаем, — предложил Егоров, который сидел как на шпильках, и ему страсть как хотелось покуролесить.

— Не годится, — отмахнулся Анатолий, который был человеком осторожным и отличался кротким нравом, хотя и был не прочь пошалить, но тихо и без огласки.

— Ручаюсь головой, — сказал Егоров с печалью в голосе, — что во всей этой гостинице только мы с тобой проведем ночку, как монахи, а вот делегаты конференции, вся эта шушера провинциальная, борцы за мораль, сейчас в своих комнатах трахают баб.

— Ну уж и трахают… — осторожно возразил Толя.

— Не веришь? — поднял на него воспаленные глаза Егоров, и Толя увидел в них озорные, не предвещающие ничего хорошего огоньки.

— Слушай, Толя, — воспламенился Егоров. — Мы сейчас отколем трюк — закачаешься. Такого в этой дыре еще не видали. Мы с тобой — комиссия по проверке морали. Неважно, что такой комиссии не существует в помине. Сунем в нос красные московские удостоверения — эти вахлаки онемеют от страха и все примут за чистую монету. Важно только напустить на себя строгий вид, как и подобает высокому начальству, в пререкания не вступать, обрывать на полуслове, быть неумолимыми. Они у меня наложат полные штаны. Пойдем, Толя!

— Погорим! — стал упираться осторожный Толя. — Быстро раскусят, что мы самозванцы.

— Кто раскусит? — взвился Егоров. — Эти трусливые, жалкие душонки, готовые любому начальству, даже и мнимому, вылизать жопу, причмокивая, лишь бы сохранить свое хоть маленькое, но руководящее положение. Я тебе покажу, как они у меня запоют, пойманные с поличным на самом страшном партийном грехе — совокуплении с посторонней женщиной. Эти жрецы морали, эти так называемые партийные пуритане, похотливо потеют сейчас в своих постелях на чужих, малознакомых бабах, которых завлекли, посулив чего-нибудь, то есть используя свое служебное положение. Это же позор, Толя! Этому надо положить конец! А кто здесь подлинные жрецы партийной морали? Мы с тобой. Толя! Пойдем вниз и заарканим швейцара. Он-то небось знает, что где творится. Не один рублик в ладошку сунули, чтоб сделал вид, будто ничего не видит. А в советскую гостиницу, Толя, приводить женщину в поздний час категорически запрещается. Значит, у него, у швейцара, рыло в пуху. Он у нас на крючке и, чтоб не лишиться такой доходной должности, выполнит все, что мы ему прикажем. Твоя задача, Толя, при сем присутствовать и иметь строгий, целомудренный вид. Командую парадом я.

И они сыпанули по лестнице вниз, в вестибюль, где у пустой конторки с крючками для ключей дремала баба-дежурная, а адмирал-швейцар сидел в кресле возле медвежьего чучела, распустив бороду по обшитой серебром груди.

На последнем марше лестницы Анатолий и Егоров умерили шаг и пошли вниз степенной начальственной походкой, с суровыми, замкнутыми лицами.

Результат был вернейший!

Баба-дежурная очнулась от дремоты и засуетилась в своей конторке, изображая начальству деловую активность. Швейцар вскочил с кресла, вытянул руки по швам и, как солдат, преданно гаркнул:

— Здравия желаем!

И взял под козырек своей фуражки с высокой тульей, увитой серебряным шитьем.

— Та-ак, — протянул Егоров, устремив на швейцара взгляд, ничего доброго ему не суливший.

Красный румянец на щеках швейцара стал быстро испаряться, уступая место бледности.

— Значит, несешь службу? — медленно выговаривая каждое слово, протянул Егоров.

— Стараемся… — жалобно улыбнулся швейцар, явно предчувствуя недоброе.

— Хорошо стараешься. Скоро мы увидим, как ты стараешься. Дежурная! — повелительно повернулся он к бабе за конторкой. — Будьте любезны уйти из вестибюля на минуточку. Нам необходимо побеседовать с этим гражданином без лишних свидетелей, так сказать, тет-а-тет.

Дежурная исчезла, как будто ее смыло. Егоров использовал точно рассчитанный психологический эффект: вечный страх подчиненного, у которого всегда отыщется грех за душой, перед начальством, да еще чужим, а значит, и неподкупным.

Швейцар прирос к месту и без звука шевелил губами.

Егоров вынул свое удостоверение в ярко-красном переплете, не раскрывая, показал его швейцару и спрятал в карман.

— Мы, — кивнул он на Анатолия, — комиссия по проверке партийной морали. Ясно?

— Ясно, — проблеял швейцар.

— В этой гостинице подозревается явное нарушение норм советской морали. Постояльцы в большом числе привели к себе на ночь женщин и теперь занимаются совокуплением, порочащим моральный облик советского человека. Так, что ли?

— Вам виднее, — пролепетал швейцар.

— Нам многое виднее. И то, что ты, пребывая на служебном посту, брал взятки, позволяя постояльцам провести дам в свой номер, что является грубейшим нарушением норм советского общежития.

Швейцар даже не возразил, потрясенный проницательностью начальства, и поник с обреченным видом. — Но ты еще можешь заслужить снисхождение… и даже сохранить свое место на службе, если честно и беспрекословно окажешь нам содействие в выполнении поставленной перед нами задачи.

Швейцар вскинул голову, выставив вперед бороду, и глаза его ожили..

— Только прикажите. Все сделаю! Для блага партии и нашего советского государства.

— Зачем так высокопарно? — поморщился Егоров. Он наслаждался разыгрываемой комедией. — Все очень просто. Ты укажешь нам, в каких комнатах теперь творятся шуры-муры, ведь не забыл, у кого взятки брал, вежливо постучишь и потребуешь открыть двери, а дальше уж наше дело. Твоя обязанность стоять в коридоре, ждать, когда мы выйдем, и вести нас к следующей комнате. Задание ясно?

Так точно! — радостно гаркнул холуй в адмиральской форме, уже было потерявший и снова обретший свою весьма доходную должность. — Пояснений не требуется.

Тогда марш вперед, — махнул рукой Егоров. — Приступим.

Швейцар услужливо запрыгал вверх по лестнице, невзирая на свой избыточный вес. Они стали подниматься следом.

Запыхавшийся швейцар прошел несколько шагов по коридору.

— Вернись, — велел Егоров. — Стучи в первую дверь. Швейцар замялся, Егоров точно угадал. Жилец из этой комнаты сунул ему взятку. Глубоко вздохнув, швейцар робко постучал косточками пальцев.

— Кто там? — после долгой паузы отозвался недовольный мужской голос.

— Откройте, — хрипло сказал швейцар. — Комиссия.

— Какая комиссия? Кто дал право тревожить покой советского человека? — тон за дверью был самоуверенный, видать, обладатель его привык командовать.

— А вот какая комиссия — вы узнаете, когда мы взломаем дверь, — стальным голосом вмешался Егоров, — если не откроете сами, добровольно. Женщина пусть не одевается, а останется в постели в таком виде, в каком она сейчас пребывает.

Егоров действовал безошибочно.

За дверью наступила испуганная тишина, затем раздался приглушенный шепот двух голосов, босые ноги зашлепали по полу, со скрипом повернулся ключ в замке, дверь приоткрылась, и в узкой прорези показалась часть одутловатого мужского лица, увенчанного лысиной с редкими волосиками.

— Не стесняйтесь, открывайте, — плечом распахнул дверь Егоров. Стесняться надо было раньше.

Егоров, а вслед за ним Анатолий и швейцар прошли в комнату, тускло освещенную настольной лампой. На стульях валялась мужская и женская одежда вперемежку, у задней спинки кровати стояли, отливая блеском, черные лакированные дамские туфли на высоких каблуках. В кровати под смятыми простынями бугрился силуэт человеческого тела, укрытого с головой.

Егоров велел швейцару выйти и стоять за дверью, пока не позовут, а затем, покосившись на дамские туфли, спросил хозяина комнаты, переминавшегося в своей фланелевой пижаме босыми ногами на холодном пластиковом полу:

— Ваша обувь?

Одутловатый хмыкнул, давая понять, что он оценил его чувство юмора.

— Все ясно, — Егоров сдвинул с кресла на пол охапку одежды и сел.

— Попрошу предъявить документы.

— А вы, собственно, кто такие?.. — неуверенно спросила пижама.

— Комиссия по проверке морали участников совещания. Вам нужны документы?

— Нет, нет… Я просто… полюбопытствовал… не знал, грешным делом… что такая комиссия существует… а я в партии двадцать пять лет.

— Круглая дата, — согласился Егоров. — Вот на ней и завершится ваше пребывание в партии. Документы!

Одутловатый метнулся к шкафу, порылся в его темной глубине и протянул Егорову удостоверение в вишневом переплете.

— Заведующий отделом пропаганды и агитации районного комитета партии, прочитал нараспев Егоров, с особенным наслаждением произнося фамилию и имя-отчество обладателя удостоверения. — Разлагаемся. Развратничаем. Народу говорим одно, а сами что вытворяем? Она кто? — кивнул Егоров на бугор под простыней. — С улицы?

— Нет, нет, — запротестовал одутловатый. — Наша… Делегат совещания… живет этажом выше.

Под простыней раздалось сдерживаемое всхлипывание.

— Коммунистам слезы не к лицу, — укоризненно сказал Егоров. — Умели гадости делать — умейте держать ответ. Попрошу партийные билеты.

— Ни за что! — встрепенулась пижама и стала в петушиную позу. — Только своему непосредственному руководителю, секретарю райкома партии я верну его. Больше никому!

— Не мельтеши, — поморщился Егоров. — Сядь! Устав знаешь. Не нужен мне твой партийный билет. Сдашь его кому следует, когда выметут из партии, как мусор, как сорную траву, чтоб освежить, очистить атмосферу в наших рядах. Мне нужен номер партийного билета. А вы, — Егоров устало кивнул Анатолию, — запишите. Заодно велите швейцару принести их паспорта. Ее — тоже.

Одутловатый упавшим голосом пробормотал номер своего партийного билета и спрятал его дрожащими руками куда-то в недра шкафа. Анатолий для видимости черкнул что-то в своей записной книжке. Швейцар принес снизу два паспорта, передал их Анатолию и аккуратно закрыл за собой дверь, снова заняв свой пост в коридоре. Анатолий с каменным лицом протянул паспорта Егорову. Тот небрежно раскрыл один, перевел взгляд с одутловатого на фотографию в паспорте, раскрыл второй.

— Опустите простыню, — строго велел он. — Я хочу сверить лицо с паспортной фотографией. Не стесняйтесь. Стесняться надо было раньше, когда штаны снимала.

Простыня поползла с подушки, открыв кудрявую, в искусственных завитках голову довольно молодой женщины со смятым, без косметики лицом и припухшими губами. В ухе поблескивала золотая сережка.

Она щурилась на свет, и вид у нее был загнанного, запуганного зверька.

— Ну, что ж, — вздохнул Егоров. — Все соответствует. Номер вашего партийного билета?

— Он… у меня в комнате… отвернитесь, я оденусь… и принесу…

— Не надо одеваться, лежите, как лежали. Как говорят юристы, на месте содеянного преступления. А в вашу комнату мы сходим потом. Какую должность занимаете?

— Директор Дома культуры… — залепетала она, — занимаем первое место в области… за достижения…

— Знаем ваши достижения, — оборвал Егоров. — Вам не Домом культуры заведовать, а публичным домом. Но, к счастью, таких в нашей стране нет. А есть отдельные личности, позорящие высокое звание советского человека, да еще к тому же члена славной Коммунистической партии..

Егоров вошел во вкус. Он получал истинное удовольствие, поучая этих испуганных и жалких людей.

— Судя по отметкам в паспортах, — продолжал он, — вы оба семейные люди. Вы имеете жену, а вы — мужа. И они, бедняги, вам доверяют, даже не подозревают, чем вы тут в гостинице занимаетесь. Я думаю, им будет весьма интересно узнать об этом.

— Господи! — запричитала в постели женщина. — Не губите! Пощадите! Ведь есть же у вас сердце?

— У меня есть сердце. Коммуниста. Я исполняю свой партийный долг.

— Дорогой товарищ, — вдруг перебил плаксивым голосом одутловатый. Простите нас. Это случилось впервые… не знаю как… Я больше не буду… Даю честное партийное слово… Не верите? Могу на колени встать.

Он тяжело, с одышкой опустился на колени и пополз к Егорову, протягивая в мольбе руки.

— Встать! — брезгливо сказал Егоров. — Коммунисты не стоят на коленях. Мразь!

— Хорошо, хорошо… абсолютно согласен, — затараторил одутловатый, поднимаясь на ноги. — Но чем я могу заслужить прощение? Скажите, я сделаю.

— Все сделаешь? — прищурился на него Егоров.

— Все, что прикажете, — поспешно согласился одутловатый, уловив в вопросе нить надежды. — Все, все… Только прикажите.

— И ты? — глянул на женщину в кровати Егоров.

— И я… и я.

— Хорошо… — протянул Егоров. — Может быть, для первого раза мы и проявим к вам снисхождение… Не знаю… Посмотрим. Это зависит от вашего поведения.

— Какого? — в один голос встрепенулись они оба, а он еще добавил заискивающе: — Говорите, мы готовы.

— Готовы ли? Посмотрим. Ну, ладно. Умели грешить, умейте каяться. Покажите нам, продемонстрируйте, как вы тут совокуплялись, нарушая свой семейный долг и позоря звание коммуниста. Может быть, вы это делаете так хорошо, с таким мастерством… что это достойно подражания?

Одутловатый сначала онемел, а потом, приняв за шутку, хихикнул:

— Что вы, дорогой товарищ… какое уж тут мастерство… Обыкновенно… В нашем возрасте, как известно… не до жиру, быть бы живу…

— Что ж, в таком случае прощайте, — поднялся с кресла Егоров. — Нашу беседу мы продолжим в другом месте. Вас вызовут.

— Нет, нет, — замахал руками одутловатый. — Не уходите. Дайте хоть подумать.

— А вы не шутите? — спросила из кровати женщина, уже без страха, даже с некоторым кокетством во взоре. — Вы действительно хотите, чтоб мы вам продемонстрировали… это самое?

— Я два раза не люблю повторять, — сказал Егоров без тени улыбки и снова сел.

— Окей, — вызывающе улыбнулась она Егорову и Анатолию, одним рывком сбросила на пол простыню, открыв белое, довольно стройное тело, слегка начавшее полнеть, и встала на ноги, прикрыв обе груди скрещенными руками.

— Но как это я… смогу?.. — запротестовал одутловатый. — Я — не животное.

— Вы коммунист, — оборвал его Егоров. — Пока. А как известно, для коммуниста нет преград, нет крепостей, которые большевики бы не взяли… Ну, голубчик, приступайте.

Одутловатый конфузливо стал шарить в ширинке пижамных штанов.

— Сбросьте пижаму, — велел Егоров. — В натуральном виде, как мать родила.

— А как… нам лучше? — спросила она Егорова, ухмыляясь греховно и с вызовом. — Лежа, на спине… или вы предпочитаете наоборот?

— Я полагаю, лучше раком… — рассудительно сказал Егоров. — Оно наглядней.

Анатолий стоял как пригвожденный к месту, не смея шелохнуться. Ему все это казалось нереальным. Он ожидал, что вот-вот все рассмеются, как после скверной шутки, Егоров извинится перед ними, а они его великодушно простят, и все разойдутся, стараясь больше не встречаться, чтоб не смотреть друг другу в глаза.

Он никак не мог свыкнуться с мыслью, что два взрослых, семейных человека, у которых, несомненно, имеются дети, как затравленные кролики, потеряв всякое чувство человеческого достоинства, ради того, чтобы не нарушить свой устоявшийся и, видать, не так легко доставшийся образ жизни мелких районных чиновников, согласны унизиться до последней степени. Неужели они не взбунтуются? Неужели не пошлют все к черту и не набьют морду Егорову и ему, Анатолию, тоже хорошенько, покарябают физиономию? Одутловатый покорно снял пижаму, обнажив волосатую, с сединой грудь и вислый, в жировых складках живот. Такие же редкие волосики, как и на лысине, проросли у него и на лопатках, и на пояснице. Только на лобке под складкой живота густо курчавилась рыжинка, и под ней совершенно исчезла даже видимость принадлежности к мужскому полу. Кроме волос там ничего не наблюдалось.

— От страха ушло внутрь, — подумал Анатолий. Дама, тряхнув кудряшками, повернулась к ним спиной, нагнулась, уперлась ладонями в край кровати, выставила широкий, белый, в ямочках зад и, расставив бедра, уже не такие тугие, а с ложбинками в дряблой коже, открыла им мохнатый пучок неожиданно темных волос и влажно-розовую вертикальную щель посредине.

— Ну, идите же, — как конь, повернула она голову из-за плеча, и одутловатый, колыхаясь творожным животом и затравленно озираясь на Егорова и Анатолия, прошлепал по серому пластику.

Он неуверенно прижал брюхо к ее заду, руками и грудью навалился ей на спину и сделал несколько ерзающих движений молочными ягодицами.

— Не получается, товарищи, — не отлипая от ее зада, обернулся он к своим палачам и, чуть не плача, сообщил:

— Не стоит…

Дама распрямилась, оттолкнув одутловатого.

— Я не виновата, это он… Но можно попробовать по-другому.

— Как по-другому? — заинтересовался Егоров.

— Я возьму… в рот, — потупилась она.

— Минет, что ли? — вскинул брови Егоров. — У французов это так называется.

— Да, — кивнула она, — с вашего разрешения… Егоров помедлил с ответом, словно взвешивая, стоит ли позволять такую вольность, явно не нашего, а западного происхождения:

— Ладно. Валяйте.

Она с готовностью опустилась на колени, обеими ладонями обхватила ягодицы своего незадачливого напарника и уткнулась лицом под нижнюю складку его живота. Светлые кудряшки на затылке дергались по мере того, как голова глубже зарывалась между безвольно расставленными волосатыми бедрами.

Одутловатый закатил свои поросячьи глазки и морщил розовый носик, посапывая.

— Отставить, — брезгливо скривился Егоров. — Стошнить может. Хреноватый мужик тебе, баба, достался. Одевайся.

Она вскочила с колен, вытерла ладонью губы и заглянула интимно и доверительно Егорову в глаза:

— Я могу считать, что вы меня простили?

— Это уж решать будем мы. В любом случае, основная вина на нем лежит. Соблазнил, а ничего сделать не может. Ты — жертва.

— Правильно, — горячо закивала она, торопливо натягивая на голый зад юбку. — Кобель слабосильный. Лишь раздразнил. Твоим хером только сковороды мазать. И за такую радость мне ставить под удар свою карьеру и личную жизнь?

Она уже была в свитере, а бюстгальтер и трусики, не надев, смяла в кулаке и наотмашь хлестнула одутловатого по носу.

— Без рукоприкладства, — остановил ее Егоров. — Он свое наказание получит. А ты давай валяй отсюда. Вот он тебя проводит.

— Пойдемте товарищ, — переложив бюстгальтер и трусики в другую руку, с готовностью схватила она Анатолия за локоть.

Они вышли в тускло освещенный коридор, обогнули застывшего тумбой швейцара, быстрым шагом отмахали три марша лестницы, вошли в ее маленький номер. Она включила свет, заперла дверь, швырнула на кровать смятые трусики и бюстгальтер и спросила Анатолия:

— Я вам нравлюсь… как женщина?

Анатолий что-то забормотал в ответ, а она не стала слушать.

— Давайте я вам отсосу. Идет? На память об этой ночи…

Она легко подтолкнула его к кровати, он сел, потеряв равновесие, завалился на спину, ткнувшись затылком в стену. Ее быстрые пальцы забегали по брюкам, расстегивая «молнию», она склонила лицо, зарылась носом, и Анатолий почувствовал, как теплые губы обхватили быстро возбудившийся член, и она задвигала липким язычком, отчего блаженство растеклось по всему телу.

Уже провожая его из комнаты, она доверительно заглянула в глаза и, облизывая языком губы, спросила:

— Значит, все в ажуре? Я могу быть спокойна?

— Более-менее, — он ободряюще хлопнул ее по заду и вышел в сонный пустой коридор.

Внизу он увидел, швейцара у другой двери и понял, что Егоров чинит расправу над новой парой. Анатолий вошел без стука в маленький номер со следами раздавленных клопов на старых пожухлых обоях и единственным окном, выходившим во двор. Егоров сидел, развалившись, в кресле возле круглого столика под плюшевой скатертью, на котором темнела бутылка чуть-чуть отпитого портвейна, два стакана со следами вина на донышках и раскрытая пачка дешевого печенья. Крошки от печенья были раскиданы по скатерти. Вино, стаканы и печенье имели виноватый вид вещественных доказательств совершенного преступления, а сами преступники сидели рядышком на краешке кровати, полуодетые и по возрасту да и по виду никак не похожие на развратников.

Ему было за пятьдесят. Ей не меньше. Оба невзрачные, жалкие, и, видать, нагота двух пожилых и некрасивых людей покоробила эстетическое чувство Егорова, и он позволил им накинуть на себя кое-что из одежды.

Они сидели на краю кровати, как два воробушка, и обреченно и безо всякой воли к протесту смотрели Егорову в рот. А тот, чуть ли не зевая от скуки, читал им мораль и сам тяготился своей ролью, настолько этот случай был неинтересным.

— Итак, — подвел он итог, когда Анатолий вернулся, — вы, старые пакостники, понесете ответственность по всей строгости партийных норм. Ты, бабушка, собирай свои манатки и катись отсюда…

— А я? — вскинул головку на цыплячьей шее ее любовник.

Ты? — смерил его скучающим взглядом Егоров, прикидывая, чем бы его еще припугнуть. — Ты тут останешься. Комната твоя, куда тебе идти? Спи до утра, если сможешь уснуть…

Его взгляд остановился на бутылке портвейна. Хмель от прежде выпитого уже улетучился из головы, захотелось добавить, и Егоров сказал деловито:

— Вино и закуску мы конфискуем…

— Пожалуйста, пожалуйста, — метнулся от кровати к столику полуодетый человек и дрожащими руками схватил портвейн и пачку печенья, просыпав несколько кусочков на пол. — Стаканы тоже возьмете?

— На хрен нам твои стаканы? — рассердился Егоров, забирая у него портвейн и печенье. — Это мы пришьем к делу, как вещественные доказательства.

В коридоре Егоров, не стесняясь швейцара, запрокинув голову, отхлебнул из горла несколько долгих глотков портвейна и отдал печенье и бутылку швейцару: — Держи, борода. Но не смей пить. Это — улики. Понял? А теперь веди к следующим голубкам.

По коридору прошел запоздалый жилец, недоуменно покосился на них, и швейцар, придерживавший рукой у груди бутылку портвейна и пачку печенья, помедлил перед дверью и постучал лишь тогда, когда фигура исчезла за поворотом коридора.

В этой комнате «контролеров» ожидал сюрприз, который мог бы привести к скандалу и самым плачевным последствиям для них. В этой комнате обитал не кто иной, как прокурор. Тоже делегат конференции. И при этом сравнительно молодой и рослый, здоровый мужик. Способный набить морды и Егорову, и Анатолию и вышвырнуть их, как шкодливых котят, в коридор. А утром возбудить против них уголовное дело по всей строгости закона, который уж кому-кому, а прокурору известен до последней запятой.

Белобрысый прокурор открыл дверь без спешки и успел натянуть на себя синие форменные галифе, а босые ноги сунуть в шлепанцы. Его ночная подруга, особа тоже молодая и крайне аппетитная, сидела на кровати в розовой рубашке с кружевами по краю, поджав колени к подбородку, и колени ее были круглыми, вкусными, а с красивого и нагловатого лица еще не сошли следы возбуждения от любовных утех, так неуместно прерванных этим вторжением.

Прокурора не убедили слова Егорова о том, что они — партийные контролеры и по указанию свыше проводят проверку облика делегатов, размещенных в гостинице. Он потребовал предъявить документы. Егоров и Анатолий без большой охоты показали ему удостоверения. Они сразу поникли и даже побледнели, но прокурор, к счастью, этого не заметил. То, что они оба из Москвы, неожиданно произвело впечатление на прокурора и заметно сбило с него спесь. И тогда Егоров, быстро совладав с собой и припомнив весь арсенал демагогических словечек и лозунгов, коршуном налетел на прокурора, не давая ему опомниться под потоком самых страшных обвинений, изреченных безапелляционным тоном и голосом, полным негодующего металла.

Бравый прокурор на глазах растерял остатки мужества и позорно капитулировал. Воспользовавшись паузой в гневной филиппике Егорова, он смиренно вставил:

— Товарищи, да мы же все мужчины… Попытайтесь понять… С каждым бывает…

— Не с каждым! — отсек Егоров. — А с нарушителями норм партийной морали.

— Ну, хорошо… согласен… каюсь… Бес попутал… А повинную голову меч не сечет… У меня семья, детишки… Десять лет в партии… ни одного взыскания… Безупречная репутация…

— Безупречная, — сказал Егоров. — А она кто? Тоже делегат совещания?

— Да. Из местных. Живет не в гостинице. Заглянула на огонек. Она — подруга моей жены. Вместе институт кончали…

— Так, подруга, — протянул Егоров, плотоядно оглядывая аппетитную фигурку в ночной рубашке, молча сидевшую в углу кровати, положив подбородок на колени. — Документы с собой?

— А зачем мне их таскать? — криво усмехнулась она. — Дома документы.

— И муж дома? — спросил Егоров. — Спит небось, второй сон видит.

— Это вас не касается.

— Ой ли? — улыбнулся ей Егоров. — Ну, вот что, матушка, одевайся, да побыстрей. Пойдешь с нами.

— Никуда не пойду.

— Нет, нет, тебе надо пойти, — вмешался прокурор. — Не надо сердить товарищей. Они при исполнении служебных обязанностей.

— Подонок! — сплюнула женщина, поднявшись на ноги на упругом матрасе. — Жалкий трус! Не может защитить женщину, с которой спит. Все равно этим своей шкуры не спасешь.

Она стала одеваться у них на глазах, демонстративно не отворачиваясь, и, когда натягивала трусики на крепкие стройные бедра, вызывающе задрала рубашку.

Прокурор услужливо протянул ей юбку. Она вырвала ее из его руки и презрительно прищурилась:

— Не лакействуй, не поможет.

Одевшись, она через плечо бросила Егорову:

— Я готова.

И направилась к двери.

Егоров и Анатолий пошли за ней. Прокурор остался посреди комнаты с подтяжками на голых мускулистых плечах, в синих галифе и шлепанцах:

— Значит, дело миром кончилось? Я вас так понял? Дальнейшего хода не будет?

Она в дверях резко обернулась, гневно сверкнула греховными глазами:

— Замолчи, мерзавец! А то меня стошнит!

В коридоре она не без презрения осмотрела Егорова с ног до головы:

— Куда поведете?

— Следуйте за нами, — дрогнувшим от возбуждения голосом сказал Егоров.

Они втроем пришли в комнату, которую занимал Егоров. Она швырнула свою сумку на кровать, оглядела комнату и спросила:

— Вдвоем будете? Или только ты?

— Это мы решим полюбовно, — запер дверь на ключ Егоров. — Такую бабенку уступить другому — это себя не уважать.

— А он выйдет? Или будет присутствовать при сем?

— А уж это как вашей душеньке будет угодно.

— Мне безразлично. Я вас всех презираю. Выпить не найдется?

— Как не найдется? — Егоров поспешно стал отпирать дверь. — Это мы мигом.

Он отнял у швейцара портвейн и печенье, и пока он отсутствовал, женщина стала лениво раздеваться, делая вид, что не замечает Анатолия. Вещи свои она аккуратно складывала на спинку стула и, дойдя до нижней рубашки с кружевной оторочкой, помедлила, раздумывая, и тоже сняла через голову, представ перед Анатолием во всей обнаженной красе.

Когда вернулся Егоров, неся в охапке портвейн и печенье, она произнесла, ни к кому из них конкретно не обращаясь:

— Во всей этой истории мне мужа своего жаль. Уж больно худо ему будет, если прослышит. Ради него я вам в морды не плюнула.

— Да мы не понимаем, что ли? — от возбуждения теряя привычный начальственный тон, сказал Егоров, разливая нетвердой рукой вино по стаканам. — Мы — джентльмены.

— Подонки вы все, — сказала она, принимая стакан и не прикрывая своей наготы.

Анатолию стало как-то не по себе, словно он присутствовал при публичной казни. Торопливо опрокинув в рот кислый портвейн, он вышел в коридор. За его спиной скрипнул поворачиваемый в замке ключ.

Почти до рассвета куражились в гостинице на всех, ее этажах Егоров и Анатолий в сопровождении швейцара. Разбудили десятки людей, поднимали женщин из постели, издевались как могли над испуганными, растерянными людьми и ни разу не встретили сопротивления. Люди безропотно сносили унижения, канючили, вымаливая снисхождение, и все, как на подбор, даже не подумали защитить своих дам.

Егоров и Анатолий угомонились лишь под утро, совсем выбившись из сил и засыпая на ходу.

Они проспали утреннее заседание межобластного совещания работников идеологического фронта и еле успели ко второй половине, где, согласно повестке дня, должен был выступать с докладом Егоров.

Он поднялся на трибуну, импозантный, холеный столичный гость, привычным взглядом опытного докладчика оглядел переполненный зал городского театра с большой хрустальной люстрой, висевшей на высоком лепном потолке, а на него, затаив от страха дыхание, смотрели жертвы его ночных похождений: прокурор в синих галифе и форменном пиджаке, директор Дома культуры, с которой позабавился Анатолий, подруга жены прокурора, стройным крепким телом которой насладился сам Егоров, одутловатый заведующий отделом пропаганды и агитации райкома партии и еще много-много других трусливых и жалких людишек, чьих лиц Анатолий и не запомнил.

Егоров отпил минеральной воды из стакана, профессионально — гулко откашлялся, поправил узел галстука на шее и сочным лекторским баритоном одарил зал:

— Антон Павлович Чехов, великий русский писатель, человек необыкновенной тонкости и культуры, в письме к своему брату сказал слова, которые по сей день звучат для нас, советских людей, ценным заветом: «В человеке все должно быть прекрасно — и лицо, и одежда, и мысли…»

Анатолий потом клялся своими тремя детьми, которых он обожал больше всего на свете, что именно так начал свой доклад его друг Егоров.

А теперь давайте рассудим.

Все, что рассказал мне Анатолий, кажется таким фантастичным, что, не знай я рассказчика много лет и не доверяй я ему, как себе самому, не поверил бы ни одному слову. Да если честно признать, при всем моем уважении к Анатолию весьма и весьма усомнился я в достоверности этой истории. То, что Егоров, проказник и прощелыга, мог додуматься до такой тотальной ночной проверки всех комнат гостиницы, допускаю. И что швейцар-взяточник был у них наводчиком, верю. И что кое-кто из партийных чинуш районного масштаба, пойманный с поличным с бабой в постели, наложил со страху полные штаны и во всей красе показал свою подлую душонку, тоже могу представить.

Но чтобы все, все мужчины, и не простые забитые людишки, а знающие цену власти и привыкшие командовать, чтобы такие мужчины, коих подняли ночью со своих любовниц два авантюриста, не воспротивились и униженно капитулировали, да еще в придачу отдали своих еще теплых после любовных ласк подруг на глумление и позор — такому я поверить категорически не мог и посчитал, что Анатолий, ради красного словца, перехватил, дал лишку и наболтал, чего не было и быть не могло.

Ибо если прав Анатолий и не соврал ничего, то все наше социалистическое общество — грязный свинарник, а новый тип человека, который мы так любовно выращивали со времен залпа «Авроры», — ничтожество и слизняк, какого еще человечество не знало.

Спорить с Анатолием я не стал, а в душе зачеркнул эту историю, как непристойный и неумный вымысел. И забыл об этом напрочь. Пока жизнь не ткнула меня носом в нечто подобное. И не где-нибудь на периферии, а в самой столице, где собран, как говорится, цвет нации.

Не помню, какое дело привело меня в Москву, но вернее всего, служебная командировка. Потому что поместили меня в одном из первых московских небоскребов — гостинице «Украина», что высится своими тридцатью этажами в гибкой излучине Москвы-реки, напротив моста, ведущего на Кутузовский проспект. Эта гостиница — не из обычных. Простой люд туда и сунуться не может. В ней живут важные заграничные гости, а из наших, советских, только те, кто ходит в высоких чинах или чем-то очень прославился. Все тридцать этажей, тысяча комнат, как соты, набиты отборной, исключительной публикой.

Я в те годы еще не был столь важной персоной, как сейчас, но уже взял старт и удачно отмахал первые ступени по известной лестнице, ведущей к власти. Я был очень озабочен созданием своей карьеры, знал почти все ходы и выходы в закоулках партийной машины, и перспектива передо мной открывалась самая прекрасная.

И вообще жизнь улыбалась мне необычайно. В Москве у меня была невеста Леночка — красавица и умница, блестяще заканчивавшая учебу в университете, дочь прославленного героя войны, влиятельнейшего человека, благоволившего ко мне и очень довольного выбором своей любимицы. Да и сам я был парень хоть куда. Здоров как бык, недурен собой и уже довольно прочно стоял на ногах. Как мне помнится, эту командировку в Москву я и выбил потому, что очень соскучился по Леночке.

Каждый вечер то я пропадал у Леночки в правительственном доме, то она — у меня. Отношения не в пример нынешним у нас были самые чистые, платонические. Если позволяли себе что, то самое большее — поцелуй в губы. Оба мы изнемогали от любви, но ждали, когда Лена получит диплом, и тогда — свадьба и рай.

Гостиница «Украина» гудела как улей, и шесть скоростных вместительных лифтов мчали вверх и вниз потоки людей. На самом верху был ночной ресторан, открытый до утра. Он был единственным такого рода в Москве. И внизу два нормальных огромных ресторана. Хрустальные люстры, бронза, мрамор. Три джаз-оркестра. На дамах дорогие меха, мужчины одеты у лучших портных. Сливки общества. Вот куда я затесался.

В те времена, должен напомнить, во всей стране свирепо проводилась кампания борьбы с хулиганством и безнравственностью, как с позорными пережитками прошлого, пятнавшими светлый лик нового, социалистического общества. В помощь милиции тогда-то и были созданы добровольные народные дружины, куда подбирали молодцов один к одному, по известному трафарету. Это были юные прыщавые пареньки, коим доставляло немалое наслаждение проявлять власть над людьми, арестовывать, хватать и даже бить нещадно при попытке сопротивляться — и все это под прикрытием закона и с благословения начальства. Страшноватые юнцы. К таким, не дай Бог, в руки попасть.

И вот в целях борьбы с безнравственностью эти-то дружинники решили устроить облаву в гостинице «Украина», прочесать весь этот муравейник и выудить, выловить всех носителей разврата, то есть проституток, каковые водились и водятся в Москве в немалых количествах, хотя официально считается, что с этим пороком у нас давно покончено, ибо ликвидирована буржуазная среда, питавшая его. Тем не менее охоту на проституток устраивали довольно часто и хватали немалый улов.

А вот как определить, кто проститутка, а кто нет? Ведь на лбу не написано и в удостоверении личности такая профессия не значится. Поэтому поступали просто. Без всяких уловок. По-топорному. Как часто у нас делается и в других сферах. Хватали всех представительниц слабого пола, а если попадались честные, порядочные женщины, то им предстояло доказать это, и тогда их освобождали после цепи унизительных допросов, ссылаясь на известную поговорку: «Лес рубят — щепки летят». Злая поговорка. Чудовищная. Оперируя ею, Сталин лишил жизни миллионы невинных людей, зачислив их в разряд щепок, которым положено лететь во все стороны, когда рубят лес.

Гостиницу «Украина», несомненно, посещали девицы легкого поведения, и некоторые постояльцы гостиницы охотно пользовались продажной любовью. Все это делалось шито-крыто, втихаря, чтоб никто не знал, и до поры до времени это сходило с рук.

Но вот власти отдали команду дружинникам прочесать гостиницу. Подогнали к парадному подъезду колонну крытых автофургонов, без окон, для того чтобы доставить весь улов в отделения милиции для расследования и допросов. Сотни юнцов в нарукавных повязках хлынули в огромный мраморный вестибюль и, разбившись на группы, оцепили выходы из всех шести скоростных лифтов. В этой гостинице нет лестниц, только лифты. И выходы из этих лифтов, плотно оцепленные дружинниками, превратились в западню для женщин. Для всех женщин подряд, кто имел несчастье очутиться в гостинице именно в этот вечер, когда проводилась облава на проституток.

Кабина лифта, в которой теснилось десятка полтора людей, бесшумно и плавно спускалась вниз, распахивались автоматические двери, спрессованные люди вываливались в вестибюль, и цепкие руки дружинников, пропуская мужчин, хватали женщин и тащили их в сторону, передавая своим дожидавшимся товарищам, которые тем же способом, насильно, заламывая руки, волоча упирающихся по мраморному полу, загоняли их в крытые фургоны.

Шесть лифтов работали беспрерывно, доставляя вниз очередную поживу. Женщин силой отрывали от мужчин, хватали их за все места, лапали, волокли на глазах у их растерявшихся партнеров: то ли любовников, то ли просто товарищей или даже сослуживцев, к коим заскочили повидаться по делу их коллеги женского пола.

Женский крик и плач оглашали огромный мраморный вестибюль среди лепных стен, под многопудовыми хрустальными люстрами. Я находился в этом вестибюле и все видел своими глазами, и от ужаса и отвращения все мое тело покрылось гусиной кожей.

Сотни мужчин, молодых и пожилых, безропотно отдавали своих женщин на расправу и унижения, и ни один не попытался вступиться, отстоять ту, с которой он только что лежал в постели или, что чаще всего было ближе к правде, лишь по-приятельски болтал в своем номере. Мужчины, все как один, струсили, умыли руки, лишь бы не попасть в милицию, не фигурировать в деле, что может привести к неприятностям по службе. Ради того, чтобы избежать небольшого житейского неудобства, эти мужчины, а среди них было много военных, офицеров, совершали откровенное позорное предательство.

Господи, думал я, да что же это творится? В старину, до советской власти, русские люди, дворяне, коим действительно было что терять в случае смерти, шли на дуэль из-за одного косого взгляда, брошенного на их женщину, и погибали, отдавали свою жизнь, отстаивая честь дорогого им существа. Так погибли лучшие поэты России — Пушкин и Лермонтов. Погибли, не задумываясь, без тени страха и мелочных расчетов.

А эти? Кому и терять-то было нечего, ибо не имели они ни имений, ни миллионных капиталов, как те, что в старину шли под пулю, отстаивая свою честь. Они не имели ничего, кроме своих жалких зарплат, казенных тесных квартир и партийного билета, обеспечивающего уровень жизни получше, чем у среднего обывателя, а тот был уж совсем нищенский. У них не было понятия о чести. Они все до единого оказались вполне сформировавшимися негодяями и шкурниками и постарались трусливо испариться, лишь бы не быть взятыми на заметку прыщавым юнцом.

Во всей этой бесчисленной толпе прохвостов один лишь оказался нормальным мужчиной. Не наш. Иностранец. Черный из Африки. Он вышел с белой русо-пятой девчонкой под руку из лифта и, когда руки дружинников потянулись к ней, он прикрыл ее своей спиной и, что-то гневно лопоча на непонятном языке, стал драться, круша своими кулаками прыщавые скулы и мокрые носы.

Он отбил свою даму, не отдал ее и, снова взяв под руку, бережно повел к выходу, высоко неся черную курчавую голову над стадом белых трусливых баранов. Дружинники отхлынули от него. Хотя я могу поклясться, что русская девчонка, которую он проводил из гостиницы, была несомненно, по всем признакам девицей легкого поведения, обыкновенной проституткой, за деньги или заграничные тряпки уступавшей свое тело. Но этот негр с ней спал и это было для него достаточным основанием защищать ее, как самую благородную даму.

Уехали переполненные фургоны от парадного подъезда гостиницы, утихли крики в вестибюле, мужчины рассеялись по щелям, растворились, исчезли. А я стоял под хрустальной люстрой и мне хотелось плакать как ребенку. И не только потому, что я был свидетелем такой чудовищной картины падения нравов. Я оплакивал себя.

Я вас знакомил с моей супругой, и вас теперь не удивляет, что ее зовут не Леной. А? Вы, кажется, догадались.

Леночка в тот вечер была у меня в гостинице, ее вырвали у меня потные, липкие руки дружинников и почти бесчувственную от ужаса и омерзения поволокли по полу к фургонам.

А я? Я одеревенел и стоял как столб. В голове сверлила одна лишь жалкая мыслишка: если я устрою скандал, подерусь, отобью Лену, меня вместе с ней увезут в милицию, составят протокол, который пошлют по месту службы, заставят долго доказывать, что наши с ней отношения чисты и мы не развратничали в моем номере. А как это докажешь? И на мою репутацию ляжет несмываемое пятно в личном деле, как каинова печать, будет вечно следовать за мной милицейский протокол, в котором я буду охарактеризован не с самой лучшей стороны. Моя карьера начнет рушиться.

А кому, скажите мне, люди, нужна карьера, когда растоптаны совесть и честь. Сейчас на склоне лет я это понимаю и рассказываю вам как на духу, чтобы очистить душу от тяжести, висящей на ней. Очищу ли я ее? Вряд ли. Но хоть поговорить начистоту с друзьями, покаяться, ведь это тоже что-то.

Леночку я больше не видал. Она не захотела меня знать. Порвала со мной окончательно и бесповоротно. И была права. А я долго не мог утешиться. Потом женился на другой. Наплодил детей. И вот живу. Не умираю.

Зуев вышел из комнаты «Горное солнце» голый, в синих очках, защищавших глаза от действия ультрафиолетовых лучей. Астахов, возлежавший на диване после парилки, тоже ничем не укрытый, еще розовый от взаимодействия веника и пара, иронично оглядел короткое, в жирных складках тело Зуева:

— Загорел, брат, на горном солнце. Как с Черноморского побережья Кавказа.

— Действительно? — стал поворачиваться боками перед стенным зеркалом Зуев, изучая розовые пятна, проступившие в разных местах, — как бы ожог не схватить.

— Что ты там так долго делал?

— Думал.

— О чем, если не секрет?

— Лежал я, братцы, под горячим солнышком, вкушал достижения цивилизации и думал о том, что в мире нас, русских, не только не понимают, но нарочно напускают побольше туману, когда речь заходит о нас. Словно им там, на Западе, доставляет особое удовольствие мысль о том, что есть, мол, такая страна Россия, не похожая на них, загадочная, как сфинкс. И народ там загадочный… Загадочная славянская душа. Придумано это все от снобизма. Мы, мол, нормальные, а они, мол, с придурью. Читают Достоевского, ахают и охают. Какая тьма душевная! Какая бездна! Аж страшно заглянуть в эту душу. А пробовали вы заглянуть в эту душу? Ох, и удивились бы. Пусто там, как и у вас на душе. Разница лишь в том, что у них от души виски отдает, а у нас водкой разит.

Никакой Достоевский так не раскрыл русскую душу, как обычный советский анекдот. Моментальный портрет. Душа крупным планом.

Вот вам пример. Из серии анекдотов о Василии Ивановиче Чапаеве и его верном ординарце Петьке.

Поймали красные белого офицера и допрашивают. Петька является к Василию Ивановичу с докладом:

— Молчит, гад. Не можем язык развязать.

— Шомполами пробовали? — спрашивает Чапаев.

— Пробовали. И иголки под ногти загоняли, и зубы все выбили.

— Правильно сделали.

Молчит, гад. Остается последнее средство испробовать.

— Какое?

— Дать ему с вечера вволю напиться водки, а утром попросит опохмелиться — не дать.

— Ни в коем случае! — возмутился Чапаев. — Мы, чай, не звери…

Лунин, не слыхавший прежде этого анекдота, расхохотался, стоя в дверях парной и прикрывая низ живота мокрым веником. К его побагровевшему телу прилипли распаренные березовые листики.

— Вот уж действительно загадочная душа, — смеялся он. — Этакая смесь детской непосредственности и закоренелого алкоголизма. Где тут квасок у нас? Душа жаждет.

Он прошелся по ковру к холодильнику, извлек оттуда запотевший эмалированный кувшин и стал пить прямо из горла, запрокинув голову.

— Эй, и мне оставь, — попросил Зуев.

В прихожей зазвенел звонок, и Зуев подбежал к дверям, к переговорному устройству. Астахов запахнул на коленях халат, а Лунин, поставив кувшин на пол, поспешно схватил со спинки стула купальное полотенце и обернул им живот и бедра.

Зуев нажал на кнопку и спросил в решетчатую мембрану:

— Кто это?

— Я, — послышался искаженный треском электрических разрядов игривый женский голос. — Дуня. Официантка. Горяченького вам поесть принесла.

— Дуня? — взыграл Зуев и, обернувшись к товарищам, подмигнул. — А как вас по батюшке, Дуня?

— Да чего это я вам по телефону должна говорить? Откройте, скажу.

— Нет, уж вы нам, Дуня, по телефону скажите, — затанцевал у двери голый Зуев, посвечивая розовым после «горного солнца» задом. — Тогда и пустим.

— Да Ивановна я, — протрещал голос в рупоре. — Вот уж неугомонные. Ровно дети.

— Милости просим, Авдотья Ивановна, — Зуев нажал на кнопку сигнала, открывающего входную дверь.

Из прихожей слышно было, как официантка захлопнула за собой дверь и веником стала обметать снег с ног.

Астахов вскочил с дивана и суетливо стал натягивать на себя под халатом трусики. Лунин тоже, сбросив мохнатую простыню, накинул на плечи купальный халат и, запахнув, стянул узлом пояс. Один Зуев оставался нагишом и посмеивался над своими товарищами.

— Джентльмены. Напрасный труд.

— Но все же дама, — возразил Астахов.

— Эта дама, если мои сведения точны, привыкла видеть мужчин в голом виде. Здесь отдыхал до нас мой коллега Женя Афанасьев. А ему я доверяю…

В чем доверяет Зуев своему коллеге Жене Афанасьеву так и не удалось узнать Астахову и Лунину. Потому что Дуня вошла в гостиную.

— Здравствуйте, соколики!

Сказано это было с доброй, приветливой улыбкой. От всего облика Дуни — простой русской бабы с морозным румянцем во всю щеку, с нагловатым и в то же время потупленным взглядом серых глаз, с веселыми морщинками от улыбки на выступающих по-татарски скулах — повеяло домашним уютом, кислым хлебом и парным молоком, запахом детства в деревенской избе, где появились на свет когда-то все три приятеля — и Зуев, и Астахов, и Лунин. Да к тому еще Дунин слегка скомороший наряд, почитавшийся здесь униформой для обслуги — бисером шитый кокошник на голове, душегрейка с меховой оторочкой и черные валенки-чесанки, облегающие крепкие ноги, с вы пирающими над отворотами валенок икрами, настраивал на бездумный, невсамделишный, праздничный лад, когда хочется дурачиться, позабыв о годах и служебном положении.

— Здравствуй, матушка!

— Здравствуй, голубушка!

— Ах, ты, кормилица наша!

В тон ей загалдели они хором.

В обеих руках у Дуни были алюминиевые судки, издававшие вкусный запах.

— Сейчас покормим вас, — словно причитая, напевно тянула Дуня, ставя ношу на стол. — Небось изголодались, бедненькие. Все принесла вам, как любите. Специально у ваших супруг дозналась, кому что по душе… Вот голубцы со сметаной, вот борщ украинский, а вот котлеты пожарские.

— Ах, Авдотья Ивановна, — развел руками, будто пытаясь ее обнять, голый Зуев. — Матушка ты наша, заступница. Товарищ Тимошкина.

— Ох, и фамилию мою узнали, — как бы застыдившись, прикрыла рот рукой Дуня.

— А как не знать? Вся Россия слухом полнится. От Балтийского моря до самых до окраин… Везде наш брат, партийный работник, славит Авдотью Ивановну.

— Ой, тоже скажете, — совсем засмущалась Дуня.

— Вам привет, велел кланяться мой друг товарищ Афанасьев.

— Женя, что ли? Не забыл, значит. Ох, и шелапутный товарищ Афанасьев. Ровно дитя малое, любит куролесить.

— Очень лестно он о вас отзывался, — подмигивал приятелям Зуев.

— Спасибо на добром слове, — отвечала Дуня, расставляя посуду на столе. — А условие мое сказывал?

— А как же? Все припасено. Вчера наменял, — Зуев побежал к гардеробу, стал рыться в карманах своей шубы.

Астахов и Лунин, один на диване, другой в кресле, наслаждались разыгрываемой перед ними сценой, в которой Зуев комиковал и притворялся, а Дуня вела роль всерьез и искренне. Чем это все могло завершиться, оба не догадывались, и это еще больше разжигало любопытство и улучшало настроение.

Зуев принес на ладони три серебряных рубля и показал сначала зрителям, потом Дуне.

— Вот они, без обмана. Три юбилейные монеты с Лениным.

Дуня взяла монеты, осмотрела каждую и сунула в карман душегрейки.

— Значит, всех троих обслужить?

— А как же? — сказал Зуев. — Мы — неразлучные друзья.

— Ну, тогда кушайте на здоровье, а я пойду приготовлюсь. Как покушаете, кликните.

И ушла в прихожую.

Астахов и Лунин уставились на Зуева.

— Да, да, — сказал он, довольный произведенным эффектом. — Это и есть мой сюрприз. Она тут всех отдыхающих мужского пола обслуживает, ставит на полное половое довольствие. Женька Афанасьев не врал. Все среднее звено партийного аппарата пропустила эта девица. Работает безотказно, как часовой механизм. Только раз дала маху, забеременела и имеет ребенка, неизвестно от кого. Коллегиальное дитя. Любой из наших коллег имеет все основания считать именно себя отцом.

— Нет, нет, — замахал руками Астахов. — Я в этом не участвую.

— Хочешь прослыть чистоплюем? — прищурился на него Зуев. — Только не перед нами, Сережа. Мы друг другу цену знаем.

— Нет, уволь, — отмахивался Астахов. — Не тот возраст да и…

— Не то положение? — съязвил Зуев. — У всех у нас одно положение, одной веревочкой повязаны. Выходит, Сережа, я напрасно потратился. За тебя уже уплачен серебряный рубль с изображением Ленина. Другой валюты наша дама не принимает. Только юбилейный рубль.

— Она что, недоделанная? — озабоченно спросил Лунин.

— Имеется маленько, — кивнул Зуев. — Не все дома. Но это не помеха плотским утехам. А, наоборот, даже приятней. Женя Афанасьев — большой дока и никудышный товар не станет хвалить. Одним словом, давайте обедать, а то мы бабу там застудим в прихожей, дожидаючись. Я иду первый. Живой пример всегда заразителен.

Наскоро поглотив обед, Астахов и Лунин, взволнованные как мальчишки, собирающиеся напроказить, пересели на диван со стаканами компота в руках и заняли позицию зрителей.

Голый Зуев, колыхая рыхлым задом и жировыми складками на боках, вышел на середину ковра, вытер рот салфеткой и хлопнул в ладоши:

— Дуня! Пожалуйте!

— Иду-у-у! — игриво откликнулась Дуня из глубины прихожей и выбежала в гостиную, как на цирковую арену. Она была абсолютно голой, лишь на ногах чернели мягкие валенки-чесанки с отворотами на икрах, а на голове посверкивал бисером кокошник — непременный атрибут старинного русского костюма. Это еще больше придавало всему происходящему сходство с цирком. Жирный, коротконогий и лысый Зуев выглядел клоуном, раздевшимся догола.

— Сейчас самое время ввалиться нашим женам, — хмыкнул Астахов.

— А мы не впустим, — мило улыбнулась Дуня. — У нас — механизация. Не войдешь без звонка. Да и не придут они. Сидят на собрании. У нас сегодня там такое делается: морально-бытовое разложение обсуждают.

— Это кто с кем у вас разложился? — спросил Лунин.

Ерофей. Кучер. На тройке гоняет. Видный мужик. С подавальщицей спутался. С Клавой. А сам женатый. Трое детей.

— Нехорошо, — с напускной серьезностью сказал Астахов. — Небось коммунист?

— У нас все — коммунисты, — ответила Дуня. — Беспартийных тут не держат. Нет политического доверия. А в партии как? Очень строго насчет семьи. Нельзя разрушать.

Точно, — кивнул Зуев. — Как же вы так, Авдотья Ивановна, не доглядели за вашим кучером Ерофеем и Клавой?

— Да вот, заладили одно: любовь, мол, у них, — объяснила Дуня. — Не могут друг без дружки.

— Ну, а если партия прикажет? — сохраняя серьезный тон, спросил Астахов. — Должны подчиниться?

Дуня кивнула.

— А не подчинятся, их обоих сегодня выгонят из партии и с работы. А где они еще такую работу найдут? Так что не беспокойтесь, ваши жены там до конца просидят. Ведь интересно послушать про чужую жизнь. Нам тут никто не помешает… пока там идет собрание.

— В таком случае, Авдотья Ивановна, приступим, — потер ладони Зуев, делая круги по ковру вокруг Дуни. — Может, желаете перед началом глотнуть чего-нибудь горячительного? Чего изволите? Коньяку или шампанского?

— Нам бы водочки, — потупилась Дуня. — Не откажемся.

Пока Зуев нетвердой рукой доставал из холодильника и наливал в стакан водку, Лунин и Астахов, подавляя смущение, рассматривали Дуню, ставшую в изгиб рояля, облокотившись на деку, как концертная певица, собирающаяся запеть. У нее была крепко сбитая фигура с выпуклым животом рожавшей женщины, широкими бедрами и круглыми деревенскими коленями. Груди налитые, чуть вислые, с большими коричневыми сосками. В паху и под мышками курчавились жесткие на — вид черные волосы. С лица не сходила глупая и добрая улыбка.

И при том, что и Астахов и Лунин в своей жизни повидали достаточно женщин и красивей и стройней, от Дуни на них повеяло такой притягательной бабьей силой и бездумной ласковостью, что они почти одновременно ощутили возбуждение.

— Царевна-несмеяна, — шепнул Астахов Лунину, а тот в ответ:

— Василиса Прекрасная.

Дуня взяла у Зуева стакан, отставив мизинец, и звонко сказала:

— Со знакомством!

Опорожнив одним глотком стакан, она поставила его на рояль и кокетливо спросила:

— А вас-то как величают, не знаю. А полагается знать.

— Ну, раз полагается, то начнем с меня. Виктор Иваныч, — Зуев церемонно пожал Дуне руку. — А этот, с красивой шевелюрой, — Сергей Николаич. И Александр Дмитрич — тот, что с усами.

— Очень приятно, — улыбнулась каждому Дуня и добавила: — Можете поздравить меня, товарищи. Меня приняли в кандидаты партии. Райком утвердил.

Это было так неожиданно сказано, с такой наивной простотой, абсолютно не вяжущейся со всей обстановкой и голыми телами, что мужчины какой-то миг сидели окаменев, с раскрытыми ртами и потом вместе разразились хохотом.

— Так это же крупнейшее событие в жизни нашей партии! — завопил, задыхаясь от смеха и выплясывая нагишом на ковре, Зуев. — Теперь мы действительно непобедимы!

— Ох, и маяли меня, маяли, — пожаловалась, ища сочувствия, Дуня. — Все вопросы, да вопросы… и такие каверзные…

Ты хоть не ударила в грязь лицом? — все еще смеясь, осведомился Лунин. Отвечала-то как следует?

— Да так… ни шатко, ни валко… Кое-что ответила… кое-что запамятовала… Да ведь я так считаю… на все вопросы дать верный ответ может один человек…

— Кто? — со слезящимися от смеха глазами выдохнул Астахов.

— Чай, только Карл Маркс.

Ее слова потонули в хохоте. Лунин, постанывая, только и повторял:

— Ну, Дуня, всю теорию превзошла… Тебя сейчас на мякине не проведешь.

— Да меня и раньше-то не очень-то объедешь, — совершенно серьезно отвечала Дуня, — а теперь-то уж конечно…

— Ладно! — хлопнул в ладоши Зуев с багровым от смеха лицом. — Кончай базар! Как говорится, ближе к телу! Приступим, Авдотья Ивановна. Только уж сегодня, матушка, должна показать класс! В честь такого события.

— А на нас никогда не жаловались, — с достоинством ответила Дуня, скрестив руки перед собой и приподняв обе груди. — Я же проходила моральный кодекс строителя коммунизма… Когда Программу партии учила. А там что сказано? Честность и правдивость… Так? Высокое сознание общественного долга… Коллективизм и товарищеская взаимопомощь… А главное, что мне понравилось, — золотые слова: каждый за всех, все за одного!

— Браво! — зааплодировал Зуев. — Все! Доклад окончен. Следующий номер нашей программы…

— Учтите, — перебила Зуева Дуня. — Я ложиться не люблю. У меня низкое расположение… уж больно высоко надо ноги задирать.

— Как предпочитаешь? — насторожился Зуев.

— А раком… — просто сказала Дуня. — Я на рояль обопрусь, а вы сзади пристраивайтесь.

И действительно, стоило Дуне нагнуться в изгибе рояля, между ее расставленных бедер раскрылась розовая волосатая щель, и Зуев, прижавшись к ее ягодицам, легко воткнул туда свой член и повел в сторону посоловевшим от наслаждения взором. Но тут же взгляд его прояснился, наткнувшись на экран беззвучно включенного телевизора. Там бегали по зеленому полю футболисты.

— Саша! — крикнул он Лунину. — Включи звук! «Спартак» — «Динамо». Чуть не прозевали!

— Вы… одно из двух, — откуда-то снизу пробормотала Дуня. — Или футбол глядите, или…

— Я, пожалуй, потом, — отлип от ее зада Зуев и прошлепал к телевизору. — Ребятушки, я — пас, непредвиденные обстоятельства… Кто пойдет? Ты, Сережа?

Астахов смущенно поморщился:

— Я бы не отказался… но… не люблю в этом деле… при публике… Если уединиться…

Дуня разогнулась.

— А мы пройдем в «Горное солнце». Там нам никто не помеха.

— Пожалуй, — поднялся Астахов, на голову выше Дуни, и та, заботливо сняв с него халат и сложив на стул, уважительно взяла за руку и повела в комнату «Горное солнце».

— Совестливый, — напевным голосом нахваливала Дуня Астахова. — Хоть мужик, а не охальник.

— Потому как коммунист, — в тон ей ответил Астахов, сдерживая улыбку.

Зуев приник к телевизору — его больше ничто не интересовало.

Лунин с дивана смотрел в голые спины Астахова и Дуни и комментировал:

Подобралась пара — гусь да гагара. Боевой, испытанный авангард советского народа.

Зуев добрал свое, когда в футбольном матче насту пил перерыв после первого тайма. Выключив звук, но не убрав изображения с экрана, чтобы не пропустить начала второго тайма, он поставил вернувшуюся из «Горного солнца» Дуню в изгиб рояля и вполне уложился во времени до того, как на футбольном поле прозвучал свисток судьи, возвестивший о начале второй половины игры.

Лунин не последовал примеру своих товарищей, отказался.

Брезгуешь? — удивленно и обиженно спросила неутомимая Дуня.

— Да нет… Бог с тобой, — краснея, стал оправдываться Лунин. — Не могу… и все. Нет у меня желания… А без желания, сама понимаешь… ничего не получится.

— Это уж точно… — согласилась Дуня. — Баба всегда может, да не всегда хочет, а мужик всегда хочет, да не всегда может. Я понимаю… Так что, тебе твой рубль вернуть?

— Нет, нет, — замахал руками Лунин, — оставь себе… А вот хочешь доставить мне приятное, пойдем в парную, и ты меня похлещешь веничком. По-бабьи, ласково. А то эти мужланы, дай им дорваться, семь шкур спустят.

— Это мы с удовольствием, — согласилась Дуня. — Вот только валенки сниму. Я и сама люблю париться.

Лунин прихватил две бутылки пива и пошел вслед за Дуней в парную.

Через полчаса, одевшись в прихожей, Дуня вернулась в гостиную за посудой, мягко переваливаясь в своих черных валенках.

— Заболталась я с вами… а дел у меня невпроворот… В пятом тереме надо покормить товарища из Грузии. Занемог, заказал обед домой…

— А юбилейный рубль с Лениным заготовил? — съязвил Зуев.

Ну, за грузином не пропадет, — убежденно сказала Дуня. — Ему и в долг поверить можно. Очень пунктуальный народ.

— Еще бы, — не унимался Зуев. — Вот запузырит он тебе под самую селезенку, гляди не захлебнись.

— Как-нибудь перебьемся… — рассмеялась Дуня. — От этого еще никто не помер. Занятный они народ — грузины… Тут их однажды четверо было… Я им обеды сюда принесла… Так такое учудили… Карусель называется…

— Как? Как? — заинтересовался Астахов. — Что-то новенькое…

Ты нам, Дуня, поподробней освети, — попросил Зуев. — А то грузины, вишь, до чего дошли, а мы, русские, отстаем. Передовой опыт надо двигать в массы.

— Уж и не знаю, как вам растолковать, — Дуня задумалась и ладонью подперла подбородок. — Ну, были мы все пятеро, конечно, нагишом. Тут никакой одежды не полагается. Наоборот, мешать будет… Я, значит, вот тут посредине нагнулась, а один, который с усиками… вставил мне в рот… Другой же зашел сзади и задвинул оттуда. Значит, двое уже пристроены и им — хорошо. Остаются еще два. У меня больше дырок нет, не засунешь. Значит, что они окаянные придумали, чтоб никому обидно не было? Другие два стали у меня по бокам, я вытянула руки, взяла в ладоши у каждого его яйца и давай мять. Вот так и получилась карусель. Народ они, грузины, горячий, не могут тихо, а все больше криком исходят от удовольствия. Так и галдят вчетвером. Одна я — немая, рот занят. Да и следить надо, чтоб никого не обидеть, все хорошо сделать. А потом, значит, те двое, что спереди и сзади, кончили благополучно и освободили место для своих товарищей, которым я яйца мяла и очень даже разогрела. Вот те свои разогретые мне воткнули спереди и сзади, а те, что уже удовлетворенные, стали по бокам, и я им стала яйца мять. Карусель называется. Ох, и горячий народ. Каждый по три раза меня поимел, вот так вот меняясь местами. Уж до чего я не хлипкая, а прямо в пот вогнали.

Зуев, Астахов и Лунин слушали Дуню, не перебивая, а когда она ушла, унеся пустые судки, долго сидели молча.

— Надо полагать, грузины были помоложе нас, — вздохнул Лунин.

— Это несомненно, — угрюмо произнес Астахов, — нам с ними не тягаться.

— Что вы приуныли? — вскочил Зуев. — Мужички! Каждый возраст имеет свою прелесть. И потом не зря в народе говорят: старый конь борозды не портит. Были когда-то и мы рысаками. А ну, выше нос! И хвост — пистолетом. Есть еще порох в пороховницах.

Старая гвардия умирает, но не сдается. Хотите послушать анекдот, как один малый телевизор чинил?

Приходит Иван с работы, жена кинулась к плите котлеты жарить. А он, пока ужин готов будет, включил телевизор. Там — помехи, плохо видно.

— Схожу, — говорит жене, — на крышу, посмотрю, что с антенной.

Живут же они на седьмом этаже, а дом, скажем, в двенадцать этажей. И вот, пролетая мимо своего седьмого этажа, кричит он в окно жене, занятой у плиты:

— На меня не жарь!