"Мужской разговор в русской бане" - читать интересную книгу автора (Севела Эфраим)РАССКАЗ ЗУЕВАСтоило мне ее в первый раз увидеть, как мое сердце екнуло, и я сразу понял, что между нами обязательно что-нибудь произойдет. На сексуальной почве. Непременно. Она вызвала во мне с первого же взгляда отчаянное, безоглядное желание овладеть ею. Мять и терзать при этом. Хлестать по щекам наотмашь. По румяным щекам под выступающими восточными скулами, чтоб из короткого, тонкого, с трепещущими ноздрями носика фонтаном била кровь. Она вызывала бешеную вспышку похоти. И гнева. Она злила, раздражала одним своим видом сытой, гладкой, самоуверенной самки с прелестной женственной фигурой бывшей балерины, уже сошедшей со сцены и слегка раздавшейся и раздобревшей, но сохранившей классические очертания. И платье в обтяжку, при ходьбе распираемое крепкими бедрами. Сильные икры. Тонкая, нежная шейка. Маленькая, но тугая грудь. И головка восточной красавицы, с густыми иссиня-черными гладкими волосами, стянутыми сзади узлом. Глаза раскосые с чуть припухшими, нависающими под бровями, как у злой кусачей собаки, черные волосики над верхней губой. И при этом совершенно не восточные, а скорее славянские, зеленые с рыжинкой глаза, как спелый крыжовник. И рот. Да, рот. Тут стоит остановиться подробней. Ее рот мог любого мужчину с ума свести. При таком восточном облике, где все черты точеные и миниатюрные, у нее был большой, даже вульгарный, с пухлыми губами рот. Губы были не красными, а синеватыми, покрытыми серым налетом, словно пеплом от сжигающего их внутреннего жара. Губы даже запеклись и кое-где дали трещины. В такой рот, даже если палец сунешь, кончишь в два счета. Властная особа, привыкшая повелевать мужчинами. Независимо от возраста и национальной принадлежности. Она мне напомнила цирковую дрессировщицу, в костюме с блестками, с бичом в руке, который со свистом рассекает воздух, и львы почтительно замирают на задних лапах на своих тумбах. Вместо львов я видел на тумбах мужчин разного калибра, дружно вздрагивающих от посвиста бича и льстиво и преданно заглядывающих в ее зеленые беспощадные глаза. Она была не казашкой. В Казахстане женщины не блещут красотой. Дочери степных пастухов чаще всего кривоноги, круглолицы, широкоскулы, с узкими, как щели, прорезями глаз. И фигуры какие-то неженственные, угловатые, сухопарые, плоские. Она была экзотическим, пряным, терпким до одури, волшебным цветком в этом краю неженственных женщин. Она была очень удачным результатом смешанного брака. Татарки и уйгура. Уйгуры — это племя в горах Тянь-Шаня — живут частью на советской территории, в Казахстане, и частью за границей, в Китае. А татары живут в европейской части СССР и больше похожи на славян, чем на азиатов. От смешения этих кровей получилась гремучая смесь. Красавица Зейнаб. Или Зоя, как ее называли по-русски. Когда я ее встретил, она была женой министра культуры Казахстана — низкорослого, кривоногого казаха с лунообразным, в глубоких морщинах лицом, имевшим, по крайней мере, внешне, очень отдаленное отношение к культуре. Сними с него европейский костюм и нахлобучь на темя баранью шапку — и перед тобой стопроцентный чабан, гоняющий по степи овечьи отары. Нетрудно догадаться, что Зоя была некоронованной королевой в культурных кругах этой большой, размером с пол-Европы, республики. Не министр, а она решала, кого повысить в должности, кого уволить, кто получит роль в новом фильме, кто будет представлен к почетному званию и правительственной награде. По всем вопросам обращались прямо к ней, минуя мужа, и по-восточному обычаю приходили не с пустыми руками. Она, не стесняясь, брала дорогие подарки: каракулевые шубы, заграничную обувь, золотые кольца и браслеты, бриллианты и жемчуга. И себя не обходила. Если в казахском фильме в главной роли предполагалась по сценарию красавица, снималась непременно она, хоть драматическим дарованием не обладала, а юные актрисы, даровитее ее, старились без ролей. Она пробовала петь в опере. Но конфуз был слишком велик, и у нее хватило ума не претендовать на вокальные лавры. В местном балете она официально числилась художественным руководителем и постановщиком. Это была конь-баба в восточном вкусе, и я, переглянувшись с нею, брюхом почуял, что наши дорожки пересекутся и быть грому великому. Случилось это все в Казахстане, в славном городе Алма-Ата, что по-русски означает «отец яблок», и действительно, чего-чего, а яблок в этом городе — завались, и среди них на весь мир славится краснобокое чудо «апорт», в которое лишь вонзишь зубы, а оно само тает во рту. Эти яблоки можно попробовать только в Алма-Ате. Они такие большие и такие нежные, что никакой транспортировки не переносят и портятся, погибают в пути, лишь для правительственных банкетов в Кремле их доставляют прямо с ветки реактивным самолетом в Москву и из аэропорта на бешеной скорости непосредственно к столу. Я в Алма-Ате был единственный раз, вот тогда, и город мне очень понравился. Все новое, современное. Старый-то город землетрясением снесло, и выстроили все по последнему слову техники. Огромные деревья вдоль тротуаров, а под ними в бетонных ложах журчит вода — горная, холодная. Это — арыки. Они по всем улицам протекают, и от них прохладно в самую жару. А над деревьями, над домами — снежные вершины Ала-Тау, отрога Тянь-Шаня. Послали меня в Алма-Ату на совещание республик Средней Азии и Казахстана по проблемам национальных культур, как представителя «старшего брата» — великого русского народа. С азиатами я до того сталкивался мало и, по правде сказать, не умел отличить казаха от киргиза и узбека от туркмена, и спроси меня, какая столица в какой республике, непременно бы наврал. Но человек я прямой, национализмом и шовинизмом не страдаю. Я душой и телом за международный интернационализм в первозданном виде, как его задумали классики марксизма-ленинизма, и всех вывертов и зигзагов нашей национальной политики, клянусь честью, не понимаю. Ну, вот, скажем, работает у меня помощником один еврей. Израиль Моисеевич. Убей меня, не пойму, почему его надо убрать, и то, что я никак на это не соглашаюсь, квалифицируется кое-кем как притупление политической бдительности. Уж сколько меня донимали: да избавься ты от него, негоже такого держать на высоком посту, не в ногу со временем шагаешь, а я — ни в какую. Почему? Он, что, плохой работник? Нет. Работает как вол. Умен, толков. Я за ним — как за каменной стеной. Вот сижу здесь, прохлаждаюсь, а душа спокойна. Мой помощник не подведет, все будет в полном ажуре. Тогда, может, у него социальное происхождение хромает? Опять же не выходит. Да у него прошлое почище моего. У нас с ним есть совпадение в биографиях. И его и мой деды в царское время на каторгу в Сибирь были сосланы. Мой дед за то, что был конокрадом — чужих лошадей с ярмарок угонял, а его дед — за принадлежность к российской социал-демократической партии, которую он своими-то руками создавал и вынянчивал вместе с Лениным и привел Россию к революции. А уж отец-то мой, серый мужичок, в гражданскую войну не мог «белых» от «красных» отличить и единственное, что запомнил о революции, как они в своей деревне помещика жгли и добро его растаскивали. Мой-то унес хомут из барской конюшни и этим завершил свое участие в борьбе за народное дело. Папашка Израиля Моисеевича в гражданскую войну командовал бронепоездом «Смерть мировому капиталу!» и один из первых получил орден боевого Красного Знамени и золотое оружие. Так почему же я не должен доверять сыну и внуку основателей нашей советской власти? Надоело мне выслушивать советы и даже угрозы ревнителей кадровой чистоты и как-то говорю ему, Израилю Моисеевичу: — Ты бы хоть имя сменил, что ли? Не в моде оно нынче. А он так грустно улыбнулся: — Нынче мой нос не в моде. А его не сменишь. Достался по наследству от отца и деда. С намеком ответил. Я и заткнулся. Так и держу своим помощником, и, пока меня не сняли, он будет работать. Или другой пример. Это уж не со мной случилось. А с моим старым дружком Ваней Косых. Парень что надо, сибиряк, в Балтийском флоте всю жизнь прокантовался. Честен, даже слишком. Не по нашим временам. И наивен, как дитя, хоть жизнь прошел несладкую. Его после флота в Москву взяли. Учился, грыз науку и дотянул благодаря железному трудолюбию до высоких чинов, стал директором Института марксистской эстетики. Есть такой хитрый институт. Чем занимается, не знаю, но это к нашей истории не имеет прямого отношения. Правил Ваня институтом и дослужился бы до почетной пенсии, не случись на его беду вакансии в штате на должность психолога. Требовался институту толковый психолог, чтобы не ниже кандидата наук, естественно, член партии. Ваня говорит, есть такой! Как раз незадолго до того случайно встретил в Москве своего закадычного друга по Балтийскому флоту, который в гражданской жизни стал психологом и защитил не только кандидатскую, но и докторскую диссертацию. Только вот не может найти работу. Все ищет. Ваня притащил его к себе в институт, сияя, как именинник. Велел заполнить анкеты и сам отнес их в отдел кадров. А там глянули в анкеты и развели руками: — Не можем принять. — Почему? Кто тут директор — вы или я? — Директор, — отвечают, — вы, а кадрами ведаем мы. Нельзя засорять кадры. — Да кто же это мусор? — вскипел Ваня. — Он? Отличный морской офицер. Коммунист. Блестящий ученый. Чего вам еще надо! — А фамилия? — Что фамилия? — Рапопорт его фамилия. И этого достаточно, чтобы мы ему показали от ворот поворот. Ваня захлебнулся от бешенства. Честный и прямой человек, он им выпалил публично, при свидетелях: — Если бы к вам завтра пришел наниматься на работу Владимир Ильич Ленин, вы и его бы не взяли. Потому что его дедушка по материнской линии — Израиль Бланк! Ваню Косых убрали из института, и он долго ходил без работы, пока я его не подобрал и устроил у себя на незаметную должность. Вот так-то. В нашей национальной политике сам черт ногу сломит, а я попал в самый ее водоворот, в кипящий котел. В Среднюю Азию, где пять республик и десятки национальностей: и кто там кто — чу жому не под силу определить. А уж не любят они друг друга похлеще, чем кошка собаку, а все вместе с удовольствием бы зажарили на вертеле «старшего брата» — нас, русских. Я представлял на этой конференции республик Средней Азии и Казахстана великий русский народ, который в теории младшие братья — остальные народы нашей страны — любят и обожают. Нет, на этой конференции не произошло резни. Целый день с трибуны, бия себя в грудь, и казахи, и киргизы, и таджики, и узбеки, и туркмены пели хвалу дружбе народов, клялись в вечной любви к многонациональному советскому народу, а вечером, изрядно набравшись коньяку, шатались по гостинице отдельными, строго национальными группами и, завалившись ко мне в номер, пьяно настаивали на том, что узбеки — собаки, казахи — воры и поливали помоями все остальные народы, кроме себя, и требовали от меня, чтобы я с ними согласился. Я не был пьян и выгонял их из номера. Кого выгонял? Коммунистов-интернационалистов, чей долг и обязанность — крепить дружбу народов, а на самом деле они — махровые националисты. В нашей русской делегации был представитель министерства культуры СССР, по фамилии Пулькин. Азиаты его за еврея посчитали и, ввалившись к нему пьяной ватагой, стали изливать душу, как они, мол, русских ненавидят и была бы их воля — всех до одного пустили бы под нож. Пулькина нетрудно было принять за еврея. Из-за длинного, вислого носа и вечной мировой скорби в очах. Скорбь имела не еврейское происхождение, а, пожалуй, больше бухгалтерское. Он неимоверно страдал при виде массового воровства и растрат вокруг. Бедный Пулькин, хлипкий мужичок и чистокровный русак, до того испугался, что и его прирежут, что у него ночью подскочила температура, и пришлось вызывать врача. А с утра, протрезвившись, ночные головорезы дружно аплодировали в зале заседаний каждому оратору, непременно завершавшему свою речь здравицей в честь нерушимой дружбы народов первого в мире социалистического государства. Хозяева этой конференции, казахи — мы ведь собрались в их столице Алма-Ате, — проявляли традиционное гостеприимство: вино лилось рекой, столы ломились от изобилия национальных кушаний, острых, пряных и пахучих. Русская делегация, не привыкшая к такой еде, дружно испортила себе желудки и больше просиживала в туалете, чем на заседаниях. Туземный министр культуры, у которого была жена-красавица Зейнаб, дал банкет у себя дома для ограниченного круга лиц, состоявшего исключительно из известных представителей местной культурной элиты и только двух инородцев: Пулькина и меня. Лишь позднее я понял, что все это пиршество было затеяно ради невзрачного Пулькина, по настоянию Зейнаб, а меня пригласили лишь потому, что мы с Пулькиным жили в гостинице в соседних номерах и требовался хотя бы еще один русский, чтобы как-нибудь закамуфлировать, прикрыть затею жены министра культуры. Я должен сказать несколько слов о том, как живут высокие сановники в национальных республиках. Дореволюционные феодалы такого и во сне не видели, а мы у себя в России, занимая не меньшее положение, никогда бы себе подобного не посмели позволить. Они буквально купаются в богатстве и роскоши, ни за что не платя, ни о чем не тревожась. За исключением одного, как бы не полететь со своего теплого местечка из-за недостаточной льстивости к более высокому начальству. Но уж что-что, а льстить и стоять на задних лапках они умеют превосходно и поэтому прочно сидят в своих феодальных гнездах, прикрывшись красной книжечкой коммуниста. Возьмем для примера министра культуры, мужа Зейнаб. У него огромная, прекрасно обставленная заграничной мебелью квартира — бесплатная, персональный автомобиль с шофером — бесплатно, загородные дачи, одна — в горах, другая — в степи, и обе, как помещичьи усадьбы, с большим штатом обслуживающего персонала — бесплатно. И при этом он еще получает много денег в виде зарплаты и подарки, подарки, подарки от людей, ищущих его благосклонности. На этом домашнем банкете, где за столами расселось человек тридцать, я увидел размах, в давние времена доступный, пожалуй, эмиру бухарскому. Столы обслуживали не официанты, а красивые, как куколки, юноши в черных костюмах и белоснежных рубашках, элегантные и расторопные — студенты актерского факультета, конечно, бесплатно явившиеся обслужить гостей своего хозяина. В дальнем конце зала тихо играл оркестр национальных инструментов, и музыканты в парчовых расшитых халатах и островерхих, отороченных мехом шапках кочевников старались вовсю — и тоже бесплатно. Ящики коньяка, ящики шампанского, горы, буквально горы, оползавшие с больших фарфоровых тарелок, черной и красной икры. Все это ни за какие деньги не купить в магазинах, все давно исчезло из продажи, доставлено сюда со складов, и за это не было заплачено ни копейки. Я уж не говорю о фруктах и плодах, самых невообразимых, произрастающих на казахской земле. Тут уж глаза разбегались. Студенты-официанты внесли из кухни две целиком зажаренные на вертеле бараньи туши, окутанные облаками пряного пара, щекотавшего ноздри и вызывавшего обильное слюнотечение. И баранов и фрукты доставили к министерскому столу жители одного из районов степного Казахстана, где лет шестьдесят назад в бедной юрте пастуха родился будущий министр, и этот район, гордящийся своим славным земляком, стал чем-то вроде его личной вотчины, аккуратно платящей оброк. Мы с Пулькиным удостоились самых почетных мест на этом пиршестве — между хозяином и хозяйкой. И Пулькин, честный и очень дотошный малый, ведавший финансами в Министерстве культуры, шепнул мне на ухо, подозрительно щурясь на все это изобилие: — Будь это в моей власти, я бы сделал ревизию на месте и упек голубчика на десять лет строгого режима за явное злоупотребление служебным положением и незаконное присвоение казенного добра. Но, увы, руки коротки! Тут у них своя мафия, свои законы, рука руку моет, каждый второй — кум, сват и брат, и все косоглазые — поди разберись. Пулькин при своем невзрачном виде и внешне неприметной должности был весьма важной персоной, от которой многое зависело в финансировании различных культурных мероприятий. Театры, киностудии, народные ансамбли, фестивали — огромные суммы денег ассигновались на это, и каждый раз размер суммы определял товарищ Пулькин. А уж начальство повыше утверждало, полностью доверяя ему. Вот почему с ним заигрывали, как могли, и угождали, стараясь заручиться его благосклонностью. Несколько предшественников Пулькина, не устоявших перед напором соблазнов, завершили свои дни в Сибири. Пулькин же слыл неподкупным педантом, этаким дотошным буквоедом, для которого главное — чтобы цифры сошлись, и желательно с экономией в пользу государства. Жена министра Зейнаб все время подливала Пулькину, откровенно спаивая его. А министр занимал разговорами меня, представляя сидящих за столом гостей, лунообразных, скуластых мужчин и женщин, усердно жевавших баранину, громко чавкая и облизывая жирные пальцы. — А вот это наш знаменитый поэт, можно сказать, казахский Пушкин. А эта женщина — прима-балерина, после моей жены — лучшая танцовщица в республике. Можно сказать, наша казахская Майя Плисецкая. А это… Я слушал вполуха, зато ел с удовольствием. Казахские манты, вроде наших русских пельменей, но большего размера, плавали в золотистом бульоне. Ломтики румяного, поджаренного на углях шашлыка, чередующиеся с дольками кроваво-красных помидоров и крепкого, забористого репчатого лука, сами просились в рот. Коньяк был армянский, лучшей марки, которую большой любитель крепких напитков Уинстон Черчилль предпочитал всем остальным коньякам. Кобылье молоко, кумыс, матово белело в хрустальных графинах. Не обошлось и без древних национальных обычаев гостеприимства, от которых белого человека может бросить в холодный пот. Бараний глаз, вынутый пальцами из зажаренной головы, подносится самому дорогому гостю, как выражение наибольшего к нему уважения. Самым дорогим гостем, к моему счастью, сочли беднягу Пулькина, растерявшегося и лишившегося дара речи, узрев сквозь пьяную муть, что ему собственноручно сует в рот жирными, мокрыми пальцами сам хозяин, министр культуры Казахстана. Пулькин хоть и невзрачный с виду, но стойкости оказался богатырской. Он проглотил скользящую, гадость — бараний глаз и не сблевал в широкоскулое лицо гостеприимного хозяина. Меня бы вывернуло наизнанку. Я проникся уважением к Пулькину. Но у барана — два глаза, и второй, вероятней всего, предназначался мне. Выручил из беды Пулькин. Он поднялся, словно заяц во хмелю, раскачивая в нетвердой руке рюмку и расплескивая коньяк на скатерть, и заявил, что хочет сказать речь. Казахи стали аплодировать ему лоснящимися бараньим жиром ладонями, и громче всех красавица Зейнаб, жена министра. Пулькин качнулся вперед и изрек: — Дорогие товарищи узбеки… Стол онемел, скуластые лица окаменели. Большего оскорбления Пулькин не мог нанести казахам, как назвав их узбеками, коих казахи почитали хуже собак. За это могли убить, растерзать. Даже красавица Зейнаб изменилась в лице и стала бледной. Я поспешил на выручку бедолаге Пулькину: Товарищ Пулькин оговорился. Мы же находимся не в столице Узбекистана. — Верно, — согласился Пулькин и, исправляя ошибку, повторил обращение к гостям: — Дорогие товарищи киргизы… Сдавленный стон прошел над столом, над обглоданными бараньими костями и кровавыми пятнами пролитого на скатерть коньяка. Назвать казахов киргизами мог только злейший враг казахского народа. Тучи нависали над взъерошенной и потной головой Пулькина. Умная Зейнаб спасла от расправы московского гостя. — Товарищ Пулькин чересчур много выпил, — сказала она, поднявшись и обнимая за плечи незадачливого оратора. — И он не может нести ответственности за всякую чушь, которую несет язык, переставший ему подчиняться. Я думаю, товарищу Пулькину самое время прилечь, отдохнуть… — Нет, нет, — заупрямился Пулькин, которого Зейнаб попыталась оттянуть от стола. — Я скажу речь… Дорогие товарищи… Тут уж я бросился на помощь Зейнаб, зажал Пулькину ладонью рот, и вдвоем мы поволокли его, брыкающегося, в спальню и уложили на хозяйскую двуспальную кровать под бархатным балдахином. Пулькин в костюме, сбитом на бок галстуке и модных туфлях-мокасинах тут же уснул праведным сном младенца. Дальше я тоже упился до чертей, но речей благоразумно не пытался произносить. Помню, мы с хозяином-министром очутились в его кабинете под портретами Ленина и какого-то казаха, и я, хоть убей, не мог угадать, кто это такой. Раскисший от коньяка, я обнимал министра и даже лобызал его широкие скулы и слезливо спрашивал: — Почему… скажи на милость… азиаты друг друга разорвать готовы… а уж русских… съели бы живьем?.. Почему? Какая ж это дружба народов… извини за выражение… и… и… какой, спаси господи, Интернационал?.. И министр отвечал не заплетающимся языком, ибо был здоров как бык и пил как лошадь и — хоть бы в одном глазу: — Мы вас, русских, будем ненавидеть еще десять поколений. Вы принесли к нам в степи советскую власть… — Постой, постой, — перебил я его. — А что тебе плохого советская власть сделала? Кем бы ты был без советской власти? Грязным пастухом и крутил бы баранам хвосты. — А кто я теперь? — уставил на меня косые щелки министр. — Не пастух? Ваш русский пастух, который крутит казахскому народу, как баранам, хвосты и забивает им мозги глупостями, продиктованными из Москвы. Тут уж я спьяну не нашелся, что ответить. Что ему ответишь, косоглазому? Режет под самый корень. — Вы, русские, — продолжает, — нам в тридцатые годы принесли колхозы, отобрали у казахов-кочевников весь скот, овец и лошадей и бросили на голодную смерть в степи. Ибо казах хлеба не сеял, а питался исключительно мясом и молоком. Не стало мяса и молока, скот угнали в колхоз, и вся степь покрылась трупами. Казахи целыми семьями умирали с голоду, и некому было хоронить умерших. Юрты стояли пустыми. Орлы-стервятники кружили над степью. Это был геноцид (даже и такое словечко знал этот казах, все-таки министр культуры!). Шесть миллионов мужчин, женщин и детей за один год умерли от голода, и народ наш уменьшился наполовину. Меня, хмельного, прошибла слеза от этих слов, и у него из глаз-щелок покатились слезы. Я как наяву увидел степь, усеянную трупами. Усохших младенцев на руках у мертвых матерей. И орла-стервятника, описывающего круги над младенцем, норовя ему выклевать глаз. И похож этот орел в профиль на товарища Пулькина. Проснулся я в гостинице с похмелья с чугунной головой. Под утро казахи завезли меня сюда почти беспамятного от армянского коньяка. Проснулся я от того, что кто-то грубыми, шершавыми пальцами сдавил мое горло. Я открыл глаза и задохнулся от страха: надо мной близко, так что в нос шибануло несвежим дыханием, склонилась разбойничья широкоскулая маска, застывшая, с нахмуренными щелочками глаз, плоским раздавленным носом и оскаленным в жуткой улыбке ртом с редкими и гнилыми зубами. Я напугался до смерти и с трудом пришел в себя, когда маска, гортанно смеясь, представилась личным шофером министра культуры, которого товарищ министр послал разбудить меня и доставить в его машину внизу, в которой министр дожидается меня. Мы едем в горы на охоту. Я облегченно перевел дух. Шершавые пальцы на моем горле показались мне бредом моего мутного от алкоголя воображения. Когда я брился в ванной, а шофер, скаля в улыбке редкие зубы, почтительно дожидался меня в комнате, я увидел в зеркале под своей опухшей, гнусной физиономией… темные следы подкожных кровоподтеков на шее, неумолимо подтвердившие, что меня действительно душили в постели. Но я тут же отогнал эту мысль. Мало ли где я мог удариться шеей, если был до того пьян, что не помню, как меня доставили домой. При пудрив синяки на шее, я спустился с шофером вниз У подъезда гостиницы дожидалась черная "Волга с белыми занавесками на окнах — верный знак принадлежности машины важному руководящему лицу. Мы не любим, чтобы руководимый нами народ мог заглядывать внутрь наших персональных автомобилей встречаться с нами глазами. На переднем сиденье, рядом с шоферским местом, сидел министр, аккуратно выбритый, со свежим, отдохнувшим лицом, без какого-нибудь следа вчерашней пьянки. Его узкие глазки пытливо и цепко осмотрели меня, когда я садился на пустое заднее сиденье: — Ну, и здоровы вы пить, — сказал он, не оборачиваясь ко мне, а глядя на меня в шоферское зеркальце, когда «Волга» отъехала от гостиницы. — Даже меня перепили. А я редко пьянею. Вчера сорвался… — Да нет, что вы… — запротестовал я. — Это я упился, свинья-свиньей, а вы были свежи, как огурчик. — Неужели? А вот я даже не помню, о чем мы с вами болтали, удрав от гостей в мой кабинет. А вам память не отказала? Из зеркальца на меня был устремлен острый, как нож, взгляд косых, прижатых скулами глаз. — Я абсолютно ничего не помню… — поспешил ответить я. — Последнее, что помнится, это глупая речь Пулькина за столом… Дальше — мрак… Кстати, как он, Пулькин? Я даже не успел заглянуть к нему в номер. Узкие настороженные глазки в шоферском зеркальце немного оттаяли, видать, удовлетворенные моим ответом, и даже нечто вроде улыбки мелькнуло в них. — Товарищ Пулькин? Да, не умеет пить товарищ Пулькин. Хоть и прекрасный работник и заслуживает всяческого уважения, но пить — это не его сфера деятельности. Я не стал его тревожить. Пусть поспит у меня дома, отлежится. Подальше от любопытных глаз. А то ведь недолго нарваться на любителя анонимок… Этой публики у нас хватает, и — готов донос в Москву… Я понял, что это предостережение и мне. — А где ваша супруга? — как можно любезнее осведомился я, понимая, что мне надлежит быть поосторожней. — Мы за ней заедем? — Что вы? Зейнаб умрет при виде крови. Охота — не дамское занятие. Машина выехала из города, и по асфальтовому шоссе с необычно большим числом регулировщиков мы нагнали длинный караван черных «Волг» с белыми занавесками, пристроились к колонне, под рев сирен милицейских машин понеслись на недозволенной скорости в горы, белевшие снежными вершинами далеко впереди. Я откинулся на мягкое сиденье. Передо мной маячили два затылка, оба плоские, с короткими жесткими волосами, затылки министра и его личного шофера с разбойничьей физиономией. Эти затылки были враждебны мне. В шоферское зеркальце я старался не заглядывать, чтобы не напороться на колючий, холодный взгляд. Моя память заработала, как часовой механизм на мине замедленного действия. Из туманных закоулков мозга выплывали, принимая все более четкие очертания, обрывки фраз и обстановка домашнего кабинета министра культуры, где он вчера ночью, изрядно перепив, изливал мне душу. Теперь я начинал все явственней понимать, почему он так обеспокоен и старается узнать, застряло ли в моей памяти что-нибудь из сказанного им спьяну… Я за собой часто наблюдал это свойство: восстанавливать по памяти услышанное, хоть сквозь сон, хоть по пьянке, словно разматывая магнитофонную ленту. Вчерашняя ночная запись стала проворачиваться в моей голове. — Знаете, за что мы вас, русских, ненавидим? — щурясь на меня из-за клубов табачного дыма, говорил министр. — И даже не за то, что вы голодом уморили половину нашего народа в тридцатые годы. И даже не за то, что в двадцатые годы, когда вы у нас устанавливали советскую власть, красная кавалерия Буденного сжигала кишлаки и аулы и под предлогом охоты на басмачей, которые были партизанами и отстаивали свои горы и степь от русских, рубили любую голову, если у нее были скулы и узкие глаза. Мы вас ненавидим даже не за это. Мы вам не можем простить, что вы захватили богатейший кусок планеты, размером больше половины Европы и намного богаче ее. У нас есть все. И золото, и медь, и цинк, и свинец. И железная руда лучше шведской, и каменный уголь лучше немецкого. И нефти — подземные моря. Наши степи могут накормить хлебом мир посытней, чем Австралия и Аргентина. Я уж не говорю о мясе — нашем главном богатстве. Все это вы прибрали к своим рукам. Заселили наши города русскими, ссылаете сюда, как в ссылку, чеченцев и ингушей, немцев Поволжья, украинцев и всех других, от кого хотите избавиться. Так что коренное население — казахи совсем растворились в этом Вавилоне. И как в награду за терпение, в компенсацию за грабежи таких, как я, назначили на почетные и сытые посты, сделав из нас марионеток и ширму для вашего колониализма. Казах-министр — это пустой звук, попугай, повторяющий чужие слова, раскормленный азиат, которого балуют персональным автомобилем и дают бесконтрольно обжираться, а правит, руководит за его спиной заместитель, обязательно русский. И он-то является здесь хозяином. Я же нужен лишь для того, чтобы подписать составленные им бумаги. Теперь мы — никто в своем доме. Мы — декоративное украшение. Поэтому столько лицемерного внимания уделяется национальным ансамблям песни и пляски с парчовыми халатами и меховыми шапками. Поэтому по радио с утра до ночи исполняются казахские песни, которые никто не слушает. Большинство населения ведь чужие, и наша музыка, наши песни вызывают у них лишь ухмылки. Мол, чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало. А костяк нашего народа — не та горсточка, которую вы посадили на водевильный трон министров и академиков, кому вы сунули в руки музыкальные инструменты и деньги и велели играть и плясать под вашу дудку, а те коренные степняки, пастухи, кому эта земля принадлежала веками. Они так и остались темными невежественными кочевниками и крутят хвосты баранам, мясо которых вы поедаете. Вот этого мы вам никогда не простим. И настанет час — потребуем счет. Ведь не всегда мы были под вашей пятой. Наша история богаче вашей. Про Чингисхана слыхали небось? Перед этим завоевателем трепетала не только ваша Русь, но и вся Европа становилась на колени. А кто был авангардом в его орде? Лихие джигиты-казахи. Нас тогда называли кипчаки. Краса монгольского войска. Наши кони топтали ваши нивы. Вы раболепно платили нам дань. Наши сабли рубили ваши покорные шеи. Наши молодцы угоняли в плен ваших сестер и дочерей, и те, не ломаясь, услаждали их любовью и ласками. По всей России до сих пор в каждом втором славянине проступает наша азиатская кровь, которую мы вам накачали во все щели, когда вы триста лет лежали ниц перед нами. Вот это выложил мне вчера казах-министр, разгоряченный коньяком и взбешенный речью московского гостя Пулькина, который даже не удосужился запомнить, куда он приехал, и для которого что казах, что киргиз, что туркмен — все на одно лицо, азиаты. Видать, так его припекло, что не удержался, сорвался с цепи и все выпалил мне. Русскому. Завоевателю. Благо, видел, что я в стельку пьян и ничего не запомню. А сейчас жалел. И боялся меня. А вдруг в моей памяти что-нибудь застряло? Тогда ему грозят большие неприятности. Я столкнулся в зеркальце с его взглядом. Вернее, он поймал мой и вонзил в меня свои колючие зрачки, силясь угадать мои мысли. В его взгляде я уловил ненависть и… страх. Мне стало не по себе. Захотелось домой. Увидеть свои, русские лица. Этот казах вчера преподал мне урок национальных взаимоотношений в нашей стране, кичащейся монолитной дружбой народов. Лучше пусть думает, что я ничего не помню, твердо решил я, чтобы не испытывать судьбу. Кто знает, что замышляет эта скуластая, косоглазая голова, охваченная страхом за свое откровение и болтливость? Он меня боится и подозревает. Поэтому сам заехал за мной в гостиницу и везет на охоту в своей машине, хотя среди участников совещания были лица рангом повыше меня и к ним, а не ко мне должен был в первую очередь проявить внимание казахский министр. Он взял меня под свою опеку и не упустит, пока не убедится, что я безопасен. Я стал насвистывать, изображая полную беспечность, даже пытался рассказать анекдот. В ответ из зеркальца я не увидел улыбки. Между тем караван черных «Волг» вползал в горы по серпантину шоссе и азиатская жара сменилась холодом. Мне сделалось зябко, руки покрылись гусиной кожей. Что такое правительственная охота — для меня было открытием. Я тоже имел охотничье хозяйство, подчиненное непосредственно Москве, и туда изредка наезжали важные особы со своими иностранными гостями и многочисленной охраной. Этим горе-охотникам наши егеря подставляют под пули красавцев оленей, с двух сторон держа их на тонких веревках, зацепленных за рога. Олень стоит, как распятый, как мишень в тире, а егеря прячутся за стволами сосен, Выбирая ствол потолще, чтобы в них самих не угодила картечь или пуля незадачливого высокопоставленного стрелка. И здесь, в казахских горах, хозяева не отличались выдумкой. Круторогих горных козлов — сильных и красивых животных, обычно пребывающих на недоступных скалах, местные егеря загнали в ущелье с совершенно отвесными стенами, упиравшееся в тупик. Козлы оказались в западне, откуда не было выхода, и, сделав несколько бессмысленных отчаянных прыжков и сорвавшись с каменных круч вниз, покорились и стояли кучкой, выставив рогатые головы и нервно подрагивая густой шерстью. Это был расстрел, экзекуция. И я до сих пор не могу понять, какую радость находят в этом люди, чье положение обязывает их быть более разборчивыми в развлечениях. Гостей, которых здесь, в горах, переодели в теплые куртки и шапки, вооружили тульскими ружьями с уже загнанными в магазины патронами, расположили наверху по обеим сторонам узкого ущелья, настолько узкого, что мы могли видеть друг друга отчетливо. Охота должна была начаться по команде. Я сидел на камне у края ущелья, прислонившись спиной к стволу сосны, и грелся на солнце, положив ружье на колени. Я и не собирался стрелять. Думал просто пересидеть этот обязательный водевиль с кровью. Раздалась громкая команда, и торопливо захлопали выстрелы. Внизу послышалось жалобное блеянье. Я уж было хотел подняться, чтобы уйти, но какая-то сила бросила меня плашмя на камень, и я растянулся, уронив ружье и втянув голову в плечи. Мое ружье, ударяясь о выступы скалы, упало вниз, на дно ущелья, где бились в последних судорогах черные козлы, задрав к небу копыта. У самой моей головы просвистела пуля. Я опытен в этих делах, четыре года на фронте провел и могу угадать свист предназначенной мне пули. В стволе дерева образовалась рваная дыра, и куски коры запорошили мою спину. Мог последовать второй выстрел. Благо, звуковое прикрытие продолжалось: некоторые не в меру ретивые стрелки сажали пулю за пулей в свалившихся и испустивших дух козлов. Не поднимая головы, по-пластунски я отполз за ствол сосны и оттуда огляделся. На другой стороне ущелья, как раз против меня, стояли с ружьями в руках министр и его шофер. Они, должно быть, уже отстрелялись и теперь, прикрываясь от солнца ладонями, щурились в мою сторону — искали мой труп. Так думалось мне. Но когда я, чтобы испортить им радость, показался из-за сосны живым и невредимым, они не только не огорчились, а, наоборот, стали громко смеяться: — Ай-яй-яй, какой охотник! Уронил ружье в ущелье. За такую неудачу мы вам преподнесем самый лучший кусок шашлыка, который сейчас будут жарить. Я не мог ничего сообразить. Мне ведь ничего не показалось. Да и след от пули на сосне. Но и министр, и его шофер никак не выглядели убийцами. За шашлыком, у жаркого костра, на котором, потрескивая в жиру, плавились на шампурах куски козлятины, министр сидел со мной, подливал в мой стакан коньяку и был приветлив и внимателен, как с хорошим знакомым, и смотрел в глаза искренне и дружелюбно. Сделав несколько глотков, я отставил стакан. Коньяк не шел. Застревал в глотке. Я был совершенно подавлен и со стороны выглядел нелепо и смешно. Окружающие приписали это неудаче с ружьем и незлобно подтрунивали надо мной. Понемногу мне стало казаться, что после вчерашнего перепоя у меня что-то не в порядке с головой и начинаются галлюцинации. Я вернулся в гостиницу с мучительным желанием никого не видеть, наглухо запереть двери, зарыться в постель и уснуть. Но стоило мне повернуть ключ в замке, как снаружи, из коридора, раздался стук в дверь и голос Пулькина: — Я весь день ждал вас. Откройте, пожалуйста. Мне необходимо с вами поговорить. Пулькин вошел ко мне, подергивая плечами, словно от холода, хотя было очень жарко и в комнате стояла духота. Он напоминал взъерошенного воробья, и лицо его приобрело нездоровый землистый цвет. — Вам нельзя пить, — посочувствовал я, запирая дверь на замок. — Мне нельзя пить, — согласился он, тяжело опустившись в кресло, и сухими, костлявыми пальцами стал протирать глаза с такой силой, словно хотел вдавить их под череп. — Со мной случилась беда. Я влип в гадкую историю. Сердце мое учащенно забилось. Я сразу догадался, что с Пулькиным проделали нечто гнусное в доме министра, где он оставался ночевать. — Я могу вам доверять? — спросил Пулькин, уставившись на меня опустошенным и отчаянным взглядом. — Вы мне кажетесь порядочным человеком. Я нуждаюсь в совете и рассчитываю на вас. — Говорите, — сказал я. — Со мной можете быть откровенны. Мы — друзья по несчастью. Я тоже оказался под ударом. — Хорошо, вы мне расскажете потом. Сперва я вам изложу, что со мной приключилось. Я буквально схожу с ума. Вот что Пулькин мне рассказал. — Вы, должно быть, видели, как меня в одежде уложили на кровать в спальне министра. Я мельком запомнил, что был одет… и балдахин над кроватью. Это была супружеская кровать, и ничего удивительного в том, что меня оттуда перенесли в другую комнату. Я этого не помню, был буквально без памяти. А проснулся раздетым, укрытым чистой простыней, голова покоится на мягкой подушке. Одним словом, я провел ночь в другой комнате на диване. Проснулся я от того, что чья-то рука шарила под простыней и, добравшись до моего, извините за выражение, члена, стала ласково и нежно поглаживать его. Я открыл глаза и увидел… вы, конечно, догадываетесь… Зейнаб… то есть Зою… жену нашего уважаемого министра. Она стояла, склонившись надо мной, абсолютно нагая… голая… потому что прозрачная, как кисея, розовая накидка ровным счетом ничего не прикрывала. Она была красива какой-то дьявольской, соблазнительной красотой. Волосы, как вороново крыло, черные с синим отливом, распущены по плечам, как грива дикого и прекрасного коня. Эти зеленые и… тоже дикие глаза. Две груди висели надо мной. Я видел ее круглый, как восточная чаша, живот и соблазнительный уголок волос чуть пониже. Я обомлел и буквально потерял дар речи. Смею доложить вам, я никогда не был дамским угодником и всю жизнь, не считая войны, когда у меня, как и у всех офицеров, случались интимные и быстро проходящие связи с малознакомыми женщинами, я прожил со своей женой и был ей верен. Я неопытен с женщинами, да еще с красивыми, и, откровенно говоря, всегда их побаивался и старался держаться подальше. В такой ситуации я был впервые. Она, бестия, соблазнительная до невозможности, смотрит мне в глаза и будто привораживает… как удав кролика. А ручкой все поглаживает, и я чувствую, как под ее теплой ладошкой возбудился до предела. Мне ее захотелось мучительно… как будто от этого зависела моя дальнейшая жизнь. Такой вспышки желания я за собой не припомню, пожалуй, со студенческой скамьи. Не соображая, что я делаю, я протянул к ней, как за милостыней, руки, и на мои ладони легли обе ее груди. От наслаждения у меня волосы зашевелились на голове. Буквально. Клянусь честью. Вот такое, понимаете, дьявольское наваждение. И тогда она раскрыла свои прелестные губки, а они у нее, сознайтесь, какое-то чудо природы, венец творения… Пышут жаром, словно обугливаются на ваших глазах. Товарищ Пулькин, — говорит она, и голос ее чуть с акцентом прозвучал, как степной колокольчик… Вы видите, как я о ней говорю?.. Словно поэтом стал… до сих пор не могу выйти из-под ее чар. — Товарищ Пулькин, вы мой друг? Ну, что вы на это ответите? — Конечно! — не своим голосом воскликнул я. — Я так и знала, — удовлетворенно улыбнулась она и, клянусь честью, даже облизнулась, как кошка на сметану. — Я вам нравлюсь? Что за вопрос? — Конечно! — повторил я, как попугай. Тогда я — ваша! Можете мной обладать, — и, развязав что-то у прелестной шейки, она вышла из своей прозрачной накидки, которая, соскользнув с плеч, розовой пеной легла у ее ног. — Мы с вами одни в доме. Нам никто не помешает. Я был на грани обморока. Только услуга за услугу… — она облизнула свои губки и снова показалась мне кошкой с зелеными глазами. Это сходство усиливалось тем, что у нее на верхней губке очаровательные усики. — Чем я могу быть полезен? — пролепетал я. — А вот чем. В Москве на киностудии «Мосфильм» скоро начнут снимать фильм с женской ролью, о которой я мечтала всю жизнь. Фильм будет ставить режиссер… — и она назвала имя одного из самых известных наших режиссеров, прогремевшее на весь мир. — Только он может вывести меня из провинциальной глуши на мировую арену. Это мой последний шанс. Но для Москвы я — ноль, никто… Лишь вы… если захотите… можете… — Голубушка! — взмолился я. — Да что я могу? Я не директор студии и не в художественном совете! Я в этом, честно говоря, мало понимаю… Мое дело… финансы. — Вот, вот, — сказала она. — Именно финансы. Поэтому вы можете все. От вас зависят бюджеты картин и целых студий! Они в ваших руках! Неужели вы этого не понимаете? И если вы лично попросите о такой безделице, как назначение на роль актрисы, директор студии да и режиссер будут счастливы хоть чем-то завоевать ваше расположение. Вы меня поняли? — Но я подобного… никогда не позволял себе… это… неэтично… по крайней мере… — А обладать чужой женой… этично? Это был веский аргумент, и я был сражен. При этом она, чтобы не дать мне остыть, склонила свой ротик к моему члену, и так уж до предела воспаленному, и взяла губками головку… Клянусь честью! Не верите? Я о подобном слыхал от моих сослуживцев и… считал это… высшей формой разврата. И вот сам этого удостоился… Знаете ли, должен признать, небесное блаженство… ни с чем не сравнимое. — Я напишу письмо на студию… я буду настаивать, чтобы вам дали эту роль… Я обещал ей, как в бреду, не отдавая себе отчета в том, что делаю. — Не нужно писать, — сказала она, выпустив из губок головку. — Письмо готово, его нужно лишь подписать. — Но я не могу подписать письмо… в таком состоянии… Я его даже прочесть не смогу. — В таком случае я тоже не смогу, — распрямилась она, красивая, как восточная богиня, и сурово сдвинула соболиные бровки. — Прощайте, неблагодарный. — Не уходите… Я согласен! — Я не ухожу, глупенький, — улыбнулась она. — Я лишь принесу письмо. И, знаете, такого не бывало в моей жизни. Я подписал письмо, не читая. Дрожащей от возбуждения рукой. Она тут же спрятала письмо. И легла ко мне. А дальше… дальше… я опростоволосился… Стоило мне лишь лечь на нее, как я мгновенно сгорел… осквернив ее божественное тело и даже не достигнув цели… Она убежала в ванную, потом вернулась… одетой и тоном милой хозяйки, словно между нами ничего не произошло, пригласила завтракать. Вот и все… Затем по телефону вызвала машину и избавилась от меня — окончательно. А письмо, подписанное мною, содержание которого я не удосужился прочесть, у нее. И скоро пойдет в Москву. Он умолк и остался сидеть в кресле, сжав сплетенные руки между колен и глядя в пол. — Какая страшная баба! — сказал я. — Вы можете мне помочь? — поднял он глаза, и в них стояли слезы. Советом… Я сам себе противен… — Я подумаю, — пообещал я. — А вам нужно отдохнуть. Вы на себя не похожи. Подите к себе и… постарайтесь уснуть. До вечера я не выходил из своей комнаты, сказавшись больным, и поесть мне приносили из ресторана два молодых официанта-казаха, чем-то очень похожие на тех мальчиков-студентов, что обслуживали нас в доме у министра. Я не притронулся к еде и спустил все содержимое тарелок и даже чай в унитаз туалета, а сам довольствовался бутылкой кефира, перехваченной в буфете на моем этаже. Дважды звонил министр и осведомлялся о моем здоровье, и я просил его не беспокоиться, сказав, что это лишь расстройство желудка от непривычно жирной и острой местной пищи. Министр посмеялся над нестойкостью русских желудков и обещал прислать казахское народное средство, проверенное веками кочевой жизни, — настой из степных трав, который как рукой снимет недомогание через час после приема первой дозы. Он также передал привет от жены, которая очень огорчена моим недомоганием. Лекарство привез шофер министра. Он вошел ко мне, мягко, по-кошачьи ступая в сапогах ручной работы, облегавших ноги, как чулки, и, ощерясь редкими и гнилыми зубами, тоже посетовал на мое недомогание и поставил на стол бутылку из темного стекла с куском кукурузного початка вместо пробки, воткнутым в горлышко. — Хлебните стакан перед сном, — сказал он, уходя. — Немножко горчит, но запивать не надо. Будете спать как убитый. И при этом хитро прищурил глаза. Я запер за ним дверь, тотчас же опорожнил всю бутылку в унитаз и спустил воду. Бутылку швырнул в мусорный ящик и тщательно с мылом помыл руки горячей водой. Полотенце, которым я вытер руки, тоже выбросил в мусор. Всю ночь я ворочался с боку на бок, засыпал тревожно на час-другой и снова просыпался, преследуемый мыслью, что я что-то должен предпринять. А что конкретно? К утру в моей голове созрел план. Коварный и жестокий. Какой-то не русский, восточный по своей злой мстительности. Мой звонок застал Пулькина в постели, и я, не раскрывая ему плана, сказал, что если он хочет благополучно выскочить из западни, в которую попал, то должен, не задавая лишних вопросов, отныне подчиниться моей воле и выполнять беспрекословно все, что я велю. Пулькин, не раздумывая, согласился, назвав меня авансом «спасителем» и «голубчиком». Я охладил его пыл, сказав, что цыплят по осени считают, но тем не менее на девяносто процентов уверен в успехе. Поэтому слушайте мою команду и выполняйте ее по армейскому принципу, благо, оба мы — бывшие офицеры. Приказ командира — закон для подчиненного. Товарищ Пулькин, конференция кончается завтра, а мы с вами улетим сегодня в Москву. — Но позвольте… — возразил он, — ведь есть порядок… — Молчать, — оборвал я его. — Действуйте. Все оформление нашего отъезда и объяснение причин возьмете на себя. Можете сослаться на мое нездоровье. Билеты на вечерний рейс Алма-Ата — Москва должны быть у меня после обеда. Все! Приступайте! Утреннее заседание совещания начиналось в девять часов. Следовательно, министр выедет из дома в половине девятого, и в этот ранний час Зейнаб еще можно будет застать дома. Я сбегал в буфет на этаже и наспех позавтракал бутылкой кефира, отпивая из горлышка, так как даже в буфете не доверял стаканам. За стойкой пялилась на меня щелками глаз дочь степей в белом халате буфетчицы и, должно быть, удивлялась некультурности высокого гостя из Москвы. Без четверти девять я набрал домашний номер телефона министра культуры. Трубку, как я и полагал, сняла Зейнаб. Приятным и даже дружественным голосом она осведомилась о моем здоровье, и я поблагодарил ее, сказав, что чувствую себя, как новорожденный, после казахского народного снадобья, которое мне любезно прислал ее супруг. Зейнаб ничем не выдала своего удивления, а, наоборот, еще дружественней и даже кокетливо поздравила меня с выздоровлением. Я для себя отметил, что она совершенно не в курсе моих отношений с ее мужем, — даже ей он не доверил своих опасений после ночных откровений со мной. Они действовали порознь. Как два матерых хищника, доверяющих только себе. И, возможно, во всей авантюре с Пулькиным министр не был замешан и, конечно, не мог даже предполагать, какой ценой жена выбила из него рекомендательное письмо на киностудию «Мосфильм». Я спросил Зейнаб, есть ли в доме кто-нибудь еще, кроме нее. — Никого. А что такое? — насторожилась она. — Да, видите ли, мне бы хотелось с вами поговорить с глазу на глаз. Надеюсь, наш телефонный разговор никто не подслушивает? — Я надеюсь, — согласилась она, и в ее голосе промелькнули тревожные нотки. — О чем вы хотите со мной говорить? — Скоро узнаете, Зоя, — назвал я ее русским именем, каким она представилась мне, когда я приехал в их дом позавчера. — Дело касается вашего благополучия. Семейного. Над вами нависла страшная опасность, и я совершенно случайно об этом узнал. — Что случилось? Говорите! — на другом конце провода улетучилось кокетство, уступив место неразмышляющему страху. — Я надеюсь, вы мой друг? Вы меня предупредите? Зоя, я не хочу по телефону сообщать подробности, заботясь исключительно о вашей безопасности. — Это что, связано с товарищем Пулькиным? — злая ирония прозвучала в ее голосе. — Он вам наболтал? — Нет, дорогая Зоя, тучи, сгущающиеся над вашей головой, никакого отношения к товарищу Пулькину не имеют. Все значительно сложнее. Могу лишь сказать, что кое-какие люди здесь, в Алма-Ате, собрали против вас неопровержимые улики и попросили меня передать их письменное заявление в Москву. Я ознакомился с этим документом и могу вам определенно сказать, что, если он предстанет пред светлые очи начальства в Москве, ни вам, ни вашему супругу не уйти от серьезной ответственности. — В том, что у нее рыльце в пуху и она замешана во множестве деяний, наказуемых уголовным кодексом, я не сомневался и на этом построил свой план атаки. — Это письмо… у вас? — после затянувшейся паузы спросила она. — Да. И поэтому я вам позвонил. Я ваш друг, Зоя. И мне бы хотелось уберечь вас от беды. — Вы хотите, чтобы я к вам подъехала? — Как вам угодно. Я всегда буду рад видеть такую очаровательную женщину. В ее голосе снова зазвучали кокетливые, уверенные нотки: — Послушайте, дорогой, я и не подозревала, что вы такой джентльмен. Подобные мужчины нынче не часто встречаются. Я к вам еду. Ждите, дорогой. Только, Зоя, не пользуйтесь автомобилем мужа, а возьмите такси. И еще одна просьба… Я нарочно умолк, испытывая ее. — Что? — нотки тревоги снова пробились в ее голосе. — Захватите, Зоечка, письмо, которое вам Пулькин подписал. Я его ликвидирую. Так сказать, услуга за услугу. — Хорошо. Я еду. Она вошла ко мне в номер без стука — я оставил дверь приоткрытой, одетая в строгий костюм, без лишней косметики и украшений. Волосы были гладко зачесаны и стянуты тяжелым узлом на затылке. Без единого слова она вынула из сумочки вчетверо сложенный лист бумаги, протянула мне и села в то же кресло, в котором вчера исповедовался мне Пулькин. Я развернул лист и пробежал глазами. Хитрая бестия! Как все заранее было заготовлено! Рекомендательное письма Пулькина было отпечатано на машинке, и просьба была изложена в сдержанной и в то же время не допускающей отказа форме. Внизу был указан точный титул Пулькина и оставлено место для подписи, которое бедняга заполнил нетвердой рукой. У нее на глазах я медленно разорвал письмо на множество мелких клочков, которые сложил ворохом в стеклянную пепельницу и поджег спичкой. В пепельнице заплясал маленький костер. — А теперь я жду ответного шага, — деловито сказала Зоя, испытующе и тревожно глядя на меня. — Это письмо у вас? — У меня. Я вынул из ящика письменного стола большой казенный конверт и с улыбкой помахал им в воздухе. — Надеюсь, его постигнет та же участь? — она скосила свои зеленые кошачьи глаза на догоравшие в пепельнице клочки бумаги. — Возможно. Это зависит от вас. — Чего еще вам нужно? — Того же, что вы предложили Пулькину. Вашего божественного тела. — Ах, так? — Зоя заломила бровки над зелеными раскосыми глазами и встала с кресла, стройная, с крепкими бедрами, плотно стянутыми юбкой. — А в другой, менее оскорбительной форме это нельзя было предложить? — Нет, Зоя. Я ведь вам не предлагаю себя в любовники. Я моложе Пулькина и покрепче его. Я получу с вас то, что он по слабости не смог взять. Только и всего. Если вы не возражаете, то прошу занять удобную позицию. — Какую? — от ненависти ко мне ее глаза настолько сузились, что утонули под припухлостями век, а ноздри тонкого носика затрепетали, как у породистой лошади. — Так как мы не будем играть в любовь, то лучше всего вам не раздеваться, а только снять штанишки, задрать сзади юбку повыше и ладонями упереться в кресло. Ноздри ее затрепетали еще сильнее. Она до боли прикусила нижнюю пухлую губу. Грудь высоко вздымалась и опадала. — Жакет вы мне позволите снять? — Зачем? Это лишнее. Сделайте, как я просил. Зоя бросила на стол свою лакированную сумочку, нагнулась, обеими руками ухватилась за край юбки и подняла ее до поясницы вместе с черной шелковой комбинацией. Рывком руки стряхнула с бедер полупрозрачные, с кружевной строчкой по краю трусики и, когда они легли на пол, переступила через них черными открытыми лодочками — на тонких высоких каблучках. — Прошу занять позицию, — жестом пригласил я ее. С поднятой над бедрами юбкой она подошла к креслу сбоку, положила обе руки на поручень и, согнувшись, развернула передо мной гитарной формы мраморный зад. Я рассматривал этот прелестный зад с медлительностью гурмана, и она, не выдержав, скосила назад свой зеленый и узкий глаз. — Долго еще ждать? — У меня не стоит, — сказал я. — Вы еще хуже Пулькина, — злорадно усмехнулась она, пребывая в той же позе. — Вот-вот, я и хочу, чтобы вы, как и у Пулькина, взяли в рот и довели до нужной кондиции. Вы в этом деле мастерица, не правда ли? Бог ты мой, как она меня ненавидела! Ее глаза сверкали такой лютой ненавистью, что, когда она, опустившись на колени и расстегнув ширинку моих брюк, извлекла оттуда член и взяла его в рот, я не на шутку струхнул, как бы не откусила напрочь. Но жена министра была слишком практичной, и разум возобладал над чувствами. Она умело, мастерски облизала, понянчила губами, языком и небом мой член, пока он не окреп и не вырос в размере, и тогда, выпустив его из губ, снова стала раком, и я лег на ее зад и продвинул возбужденный и влажный член между ее ягодиц глубоко-глубоко, от чего она издала стонущий звук, а затем, ухватившись рукой за тяжелый узел волос на ее затылке, больно потянул на себя и стал гонять свой член, как поршень, взад и вперед, проникая в самое ее нутро. Когда я разрядился наконец, она, повернув ко мне голову, деловито спросила: — Все? И, прихватив с полу трусики, побежала в ванную. Я застегнул брюки и уселся в кресло, слегка оглушенный, но с чувством большого удовлетворения. Это был и секс высочайшего класса, и в то же время глумление, откровенная месть, наказание плотоядной и расчетливой хищницы, которая этого вполне заслуживала. Она вернулась из ванной снова причесанная, костюмчик без единой складки красиво облегал это тело, которым я только что обладал, и протянула руку: — Письмо. Я отдал ей конверт и, сдерживая улыбку, наблюдал, как она торопливыми движениями пальцев разорвала его верх и извлекла лист бумаги. Абсолютно чистый лист бумаги. Она подняла на меня недоумевающие глаза. И тогда я захохотал. Громко. С наслаждением. Упиваясь ее растерянностью и беззащитностью передо мной. — Подлец! Какая низость! Из глаз ее брызнули горькие слезы обиды. — Долг платежом красен, Зоя. За подлость рассчитываются подлостью. Я тебя проучил. Думаю, урок пойдет впрок. — А… как насчет опасности… которая нависла над моей семьей? — она смотрела на меня остекленевшим взглядом и сразу стала жалкой и даже некрасивой. — Это… тоже неправда? — Все неправда, — успокоил я ее. — Я тебя разыграл. А теперь езжай домой. И впредь будь осторожней и… порядочней. Если сможешь. — Я бы вас убила, — простонала она, сжимая кулачки и тряся ими перед моим лицом. — Все! — Я открыл ей двери. — Марш отсюда! Я стал укладывать вещи в чемодан. Не прошло и получаса, как раздался телефонный звонок. Очевидно, Пулькин, подумал я, доложит о билетах. Но вместо Пулькина в трубке послышался истерический голос Зои: — Послушай, негодяй! Ты ловко все сделал! Но теперь тебе не отвертеться! — Что такое? — не понял я. — Вы о чем? — Не понимаешь, сволочь? Еще прикидываешься? Так слушай! Ты меня нарочно выманил из дому. И ты действительно знал, что над моим домом нависла опасность. Потому что сам все спланировал. Что за чушь? — пытался понять я. — Пока я была у тебя, подонок, в мой дом пробрались воры и очистили его. Две каракулевые шубы, серую и черную, норковое манто, бобровую шубу мужа… И все драгоценности… кольца… колье… браслеты… серьги… Это — все, что я имела. Все до копейки! Ты, ты… это сделал! И можешь не отпираться… Милиция выяснит… Я сейчас же звоню туда. Я сидел как оглушенный. Какая-то мистика. Невероятное до жути совпадение. Я хоть и в шутку, но действительно предрек, что над ее домом нависла опасность. В самом деле получается так, что выманил ее из дому, продержал у себя ровно столько времени, сколько понадобилось ворам, чтобы сделать свое дело. Если Зоя все это изложит милицейскому следователю, мне будет очень трудно, почти невозможно доказать свое алиби. А кроме всего, тогда непременно всплывет моя неприглядная авантюра, когда я шантажом вынудил женщину против ее воли отдаться мне. Я влип по самые уши и не видел никакого спасения. Долго просидел я в кресле, пытаясь хоть что-нибудь сообразить. Ага! Зоя слишком расчетлива, чтобы даже при таком нервном расстройстве подорвать мину под собственными ногами. Ну, хорошо, меня она с кашей съест, упечет в тюрьму, в Сибирь, на каторгу. Но и сама-то не сможет выйти целехонькой, рассказав всю правду. Муж-министр оставит ее. Да и сам он после такого скандала не удержится в министерском кресле. Я бросился к телефону и торопливо набрал Зоин номер. Она не сразу сняла трубку. Голос ее был неузнаваем. Слабый, еле слышный. Будто из нее выпили все жизненные соки. Мое предположение оказалось верным. — Я не тебя пощадила, — сказала она, — а себя и своего мужа. Сейчас прибудет милиция с собаками и будет искать воров. Может быть, и найдут. Уезжай отсюда. Чтоб я тебя больше не видела. И положила трубку. Тут уж я заметался. Скорей! Скорей бежать отсюда. Забыть, как ночной кошмар. К счастью, скоро явился Пулькин с билетами. Я велел ему быстро собраться и, схватив чемодан, бросился к лифту. У подъезда ждала черная «Волга» с белыми занавесками на окнах. Личный шофер министра, улыбаясь и открывая редкие гнилые зубы, церемонно расшаркался передо мной и распахнул дверцы автомобиля. — Нет! — закричал я. — Не хочу! Уезжайте! Я поеду на такси! К величайшему недоумению шофера и подоспевшего Пулькина, я категорически отказался от услуг министерского шофера и успокоился лишь тогда, когда черная «Волга» отъехала, обдав нас с Пулькиным едким облаком выхлопных газов. В аэропорт мы приехали на такси. Пулькин молчал и ни о чем не расспрашивал. Он был полностью погружен в собственные переживания: я уже сообщил ему, что рекомендательное письмо отнято у Зейнаб и ликвидировано. Я все время тревожно оглядывался, словно ожидая погони, и являл полнейший контраст умиленно-счастливому Пулькину. Наконец мы сели в самолет. Взревели реактивные двигатели, и мимо с убыстряющейся скоростью понеслись постройки аэропорта, серебристые фюзеляжи самолетов на соседних бетонных дорожках. Мы взмыли в небо. Тогда я перевел дух и уже без страха огляделся вокруг. — Все приходит на память Шурик Колоссовский, — сказал Лунин, ложась на диван и запахивая полы халата. — Действительно, как эмблема нашей молодости. Роюсь в прошлом и все на него натыкаюсь. Помню, ехали мы с ним в электричке за город. Шурик донашивал военную форму, и в тот раз все боевые награды висели на кителе. Народ глазеет на него. Герой! И красавец! У женщин слюнки текут. Шурик мне кивает: Пойдем в другой вагон. Я — слепой, ты — мой провожатый. Снимай шапку, будет полна денег. Мы пошли в следующий вагон. Я держу в руке шапку а другой веду Шурика. Он, дьявол, мастерски закатил глаза, одни белки остались, и своим баритоном так жалостно рвет душу, что весь вагон, и мужики и бабы, залились слезами, хоть к нищим слепцам тут привыкли с войны. Он лежит, не дышит И как будто спит, Золотые кудри Ветер шевелит, — пел Шурик. Деньги посыпались в мою шапку дождем. И ни одного медяка. Все бумажками. Рубль. Даже пять рублей. Шурик потряс пассажиров. Такого красивого слепца они отроду не видали. Мы прошли до конца вагона, и шапка была полна доверху. Шурик нащупал добычу, удовлетворенно улыбнулся и рассовал по карманам. Потом обернулся к глотающему слезы вагону и, вернув свои глаза в нормальное состояние, глянул на пассажиров синими зрачками. Вагон ахнул и загудел. Я подумал, что нас непременно станут бить. Но Шурик своим громовым голосом пригвоздил пассажиров к местам: — Вы! — рявкнул он. — Жалостливые! Милостыней отделались от инвалида, защитника отечества. А никто из вас не возмутился, почему человек, проливший кровь за вас, должен просить подаяние? Даже мысль такая не родилась в вашем курином мозгу. Потому что вы веками как были, так и остались рабами. И нравственность ваша подлая, рабская. Должен признаться, что от таких речей пахло Сибирью. Но поезд подошел к станции, двери раскрылись; и я вытащил Шурика на платформу. Никто в вагоне не успел опомниться, как двери захлопнулись и поезд помчался дальше. Я, чего греха таить, еле отклеил свои штаны от задницы. А Шурик стоит и этак грустно улыбается: — Каждый народ имеет правительство, какое он заслуживает. Не помню, какой умный человек это сказал, но сказал он точно. Словно вырос в России. Пойдем, Саша, пиво пить. Денег мы с тобой собрали достаточно. — Да уж точно, не уцелеть бы Шурику, не повесься он сам, — вздохнул Зуев. — А мы-то как сохранились? — Лунин обвел приятелей испытующим взглядом. — Подличали? Душу продавали? — Кто как, — пожал плечами Астахов. Хочешь сказать, что ты прошел чистеньким? — спросил Зуев, ехидно щурясь. За нашу сохранность, — задумчиво сказал Астахов, — мы если и не платили откровенной подлостью, то все равно отдавали часть своей души. Подторговывали ею. А это тот вид торговли, при которой не богатеешь, а беднеешь, оскудеваешь. Надуваешь сам себя. Хотите послушать? Не устали? — Валяй, — принял удобную позу Зуев. |
||
|