"Бородинское пробуждение" - читать интересную книгу автора (Сергиенко Константин Константинович)

2

До самой Москвы Фальковский молчал. Я тоже не разговаривал, а только смотрел по сторонам. Впервые я обратил внимание на солдата, который сидел на козлах. Он как-то особенно сутулился. Надвинутая на самые брови каска и большие черные усы придавали ему торжественно-мрачный вид.

– Поедешь на Пречистенку к дому Долгорукова, – сказал Фальковский.

Солдат не ответил.

– Ты слышал меня, Федор? – спросил Фальковский.

– Так точно, – глухо ответил тот, не повернув головы.

Мы снова проехали Каменный мост. Теперь я увидел Кремль на фоне густо-желтого закатного неба. Его стены и башни казались легкими, чуть ли не прозрачными с неожиданным то голубым, то розовым оттенком, а зелень холмов и подступившей к стене насыпи темно-изумрудной, как на раскрашенном лубке.

Иван Великий, вытянув лебединую шею, врезался в темнеющий небосвод одиноким перстом. Яркими золотыми точками горели орлы на башнях.

Справа проплыл дом Пашкова. За черной витой оградой неровным пульсом вздрагивал фонтан, и одинокий павлин с длинным волочащимся хвостом неподвижно стоял на взгорье пашковского сада, не то задумавшись, не то разглядывая панораму Кремля и Замоскворечья.

Волхонка была пуста. Мелькнул собор, косым рядом пошли деревянные дома. Мы проехали грязный ручей и круто взяли вверх по Пречистенке.

Внезапно я сказал:

– Остановите.

– Что? – спросил Фальковский.

Солдат натянул вожжи.

– Мне нужно повидать знакомого. Ведь я под условным арестом, не так ли? И могу еще пользоваться кое-какой свободой?

Мы стояли перед домом Листова. Крыша его виднелась за углом переулка.

– Хорошо, – сказал Фальковский.

Мы въехали во двор. Ворота распахнуты, никто не вышел навстречу. Я выпрыгнул из дрожек и пошел к дому.

Уж если Ростопчин знает про Листова, то скрывать нечего. Терять Листова из виду я не хотел. А кто знает, как развернутся события дальше, куда завезут меня дрожки Фальковского.

Я вошел на крыльцо. Вдруг кто-то вскрикнул за моей спиной. Всхрапнули кони, взвизгнули колеса. Я обернулся и успел увидеть выезжающие, точнее, выпрыгивающие из ворот дрожки и лежащего на их спинке навзничь, лицом ко мне, с раскинутыми руками Фальковского.

Черная треуголка осталась лежать на земле.

Я постоял, ожидая продолжения внезапного происшествия. Потом вышел за ворота, оглядел переулок. Никого. Странно. Что произошло? Я поднял треуголку и обошел дом. И здесь никого.

– Никодимыч! – крикнул я во дворе. – Никодимыч!

Где-то залаяла собака, другая ответила, и собачья перекличка огласила пречистенские дворы.

Что случилось с Фальковским? Почему так стремительно умчался экипаж? Уж не хватил ли его какой-нибудь удар? А этот солдат, Федор? Я даже не заметил, был ли он на козлах.

Я достал записку Лепихина и в сумеречном свете догорающего заката разобрал:

«Завтра не позже восьми утра у Красных ворот Зачатьевского монастыря, что на Остоженке».

Я задумался. Куда теперь? Ждать Листова? Куда запропастился Никодимыч? Листов, должно быть, ищет свою невесту. Я также не исключал, что его задерживает Ростопчин. Пожалуй, нужно побродить по Москве, а потом вернуться. Но в какую отправиться сторону?

Я пошел вверх по Пречистенке… Кропоткинская! Я тебя не узнавал, но внутренним чутьем понимал, что это ты, моя улица. Я знал, что ты сгорела, сгоришь этим яростным летом двенадцатого года, а потом отстроишься заново, и я полюблю твои разновысокие особняки, твои переулки и спокойные закаты над тобой.

Ни одного дома! Ни одного дома из тех, что будут стоять потом, но все-таки это ты, без сомнения. Быть может, у каждой улицы с рождения есть душа, а дома – только одежда, которую можно сменить?

В некоторых окнах уже выставлены свечки, но их слабый огонь еще не тревожит коричневатого сумрака. Вдали над подъездом какого-то особняка горят масляные фонари, там видно движение.

Я подошел. Длинный двухэтажный дом с арками и колоннами. Неярко горят высокие полукруглые окна.

Внезапно я остановился. Не может быть! Дом возле Академии! Неужели? У Академии художеств, что на Кропоткинской! Вот галереи с обеих сторон, ажурные балконы. Вот ниши и арки, только сквозные. Потом их, видно, заделали, остались одни профили. Да, это он! Его стройная осанка, его многоколонный фасад. Так он сохранится?..

У этого дома, у Академии художеств, на той далекой во времени Кропоткинской мы часто встречались с Наташей. Она жила в двух шагах отсюда. В двух шагах, в полутора веках жила от меня Наташа…

Вот я перебегаю улицу. Она стоит, прислонившись к стене, с раскрытой книгой. Я бегу, перебегаю улицу, машина проскальзывает мимо. Из-под упавшей на глаза пряди она быстрым взглядом ловит меня, откинувшегося от машины…

Я подхожу. Она закрывает книгу. Видно, и не читала ее, а так, просто держала, чтобы не выглядеть праздной на этой бегущей полуденной улице.

– Опаздываешь? – говорит она. – Никогда не приходишь вовремя.

Она торопливо сует книгу в сумку, встряхивает головой, откидывая со лба веер выгоревших волос, и все ее загорелое лицо оживленно волнуется.

Мы беремся за руки и переходим улицу. Опять набегает машина. Наташа держит меня, не отпуская, хотя проскочить еще можно. Я стою недовольный. А она говорит с укором:

– Всегда ты бежишь под машины.

– Но я не бегу под машины!

– Ты так перебегал улицу, что у меня сердце упало.

– Вот чепуха! – Я сержусь.

Она все-таки держит меня, пока не проедет последняя, самая дальняя машина.

Мы наконец переходим, и вдруг на мгновение я ощущаю себя хрупким, быть может, дорогим сосудом, который вот так осторожно и тихо несет чья-то бережная рука. Странное, щемящее чувство…

Стою зачарованный воспоминанием. В ладони возрождается ощущение ее руки, маленькой, теплой, обладающей магнетической силой. Неужели все это было? Июльский полдень, горячий мягкий асфальт, машины, скользящие мимо с липким шорохом, ее рука в моей и мерный гул огромного города…

Теперь тишина. Я смотрел на скромные огни масляных фонарей и думал о некой связи, быть может, единстве двух моих судеб, в каждой из которых лицо девушки, и лицо этого дома, и множество других смутно знакомых лиц, и, наконец, этот город, эта земля и небо – все близкое и знакомое, хотя и не узнанное еще до конца…

У подъезда стояло несколько экипажей, двери распахнуты. Подкатила еще коляска, вышли два офицера. Один сказал довольно громко:

– У князя такой балкон вместо челюсти, что непонятно, зачем ему балконы на особняке.

Другой хохотнул, и они скрылись в подъезде.

Стало быть, это и есть дом Долгорукова по прозвищу «балкон»? Впрочем, я мог бы догадаться и раньше. Фальковский приказал ехать на Пречистенку, но только у одного дома на улице чувствовалось оживление. Значит, ужин здесь. И здесь поджидает меня Ростопчин.

Я не собирался прятаться. Эмалевый медальон и воспоминания влекли меня в дом на Пречистенке.

У дверей встретил лакей в темно-красной ливрее с золотым позументом.

– Пожалуйте, – сказал он глухим басом.

– Много народу? – спросил я, снимая фуражку.

– Какой там. – Он принял фуражку. – Тихий бал-с. Господ сорок от силы-с.

– А граф Ростопчин?

– Еще не прибыли, но ожидают-с.

Я отстегнул ташку и постоял перед огромным зеркалом. Снимают ли ментик? Судя по спокойствию лакея, который уже занял свой стульчик, нет. Я оглядел себя. Черный в красных шнурах доломан, алая подкладка ментика, серебряные эполеты. Лицо усталое, сапоги пыльные.

Я хотел попросить щетку, но швейцар уже застыл в полудреме. Вздрагивали седые баки.

Потоптавшись немного, я стал подниматься по лестнице, выложенной зеленым ковром. Освещение скудное. Всего по одной свече в деревянных тройниках, редко повешенных на стене. В нишах притаились статуи.

Я шел, придумывая, как представиться, и зная, что в домах «допожарной» Москвы гостей принимали без церемоний, даже незнакомых. Военного мундира для рекомендации было достаточно.

Но «прием» превзошел мои ожидания. На меня попросту не обращали внимания. Я прошел несколько едва освещенных комнат. На диванах курили длинные трубки, распевали песни. Пробежала горничная в зеленом переднике с большим фарфоровым чайником на подносе. Проковылял маленький старичок в белых чулках. Он вскинул голову и уничтожающе посмотрел на меня. Я поклонился. Быть может, хозяин? Тогда в полутьме я не разглядел его знаменитой челюсти.

Наконец я попал в залу. Здесь посветлей. Оранжевые шторы, портреты на мраморных стенах, скользкий мозаичный пол, в глубине сцена для музыкантов. Две люстры озаряли гроздьями свеч.

Горстками стояли несколько человек, все больше пожилые. В одном углу бело-розовым букетом собрались дамы. Там смеялись.

Я сделал несколько шагов, туда, сюда. На меня покосились, но разговор продолжался.

– Да-с! – говорил кто-то в темном сюртуке. – Только постное! Когда отечество горит, сладости в рот не лезут!

– Да бросьте вы, батюшка, – отмахнулся другой. – Горит, горит! Не в кухне же у вас подгорает, ешьте себе на здоровье.

– Бахметьев обед с семи до пяти блюд убавил.

– Лучше бы ополченцев нарядил.

– Если Москву оставлять, дом свой подожгу, знайте! – громче всех говорил «темный сюртук».

– Да откуда вы, батюшка, такой патриот взялись?

– Я не успокоюсь, пока не искупаюсь в крови французов! – распалялся «сюртук».

От бело-розового букета отделился офицер в белом кавалергардском мундире и быстро пошел ко мне.

– Да! – сказал он. – Вы здесь! Наверное, графа ждете?

Я узнал адъютанта Ростопчина. Только выглядел он сейчас веселым и юным, не то что в приемной. Он разглядывал меня с легким удивлением и как бы удовольствием.

– Да вы, оказывается, гусар! Какого полка, не пойму?

– Особого, – сказал я с шутливой серьезностью. – Даже не спрашивайте.

– Вы правы, столько полков сейчас новых, я уж запутался. Пойдемте, познакомлю avec des dames charmantes. (С прекрасными дамами (франц.)) Ведь вы из армии, им будет приятно. Постойте, я прежде вам расскажу. Вот эта справа – Анетте Трубецкая, весьма хорошенькая, но у нее жених, этот болван Сибаев, не слышали? Вон та в розовом платье – Катрин Пушкина, миленькая, но дурочка. А вон ту, Софи Нелединскую, вам очень советую. Эти? Ну, с ними разговор короткий. Лепешки. Так их все и зовут – княжны-лепешки. Это за то, что целыми вечерами они у себя в окнах торчат, прохожих разглядывают...

Он быстро и доверительно описывал достоинства и недостатки знакомых дам, а я только мог заключить, что Ростопчин не посвятил его в свои замыслы. Больше того, адъютант, видимо, считал, что граф проявил ко мне особое расположение. Иначе почему он так охотно взялся за мою опеку?

– Это лучшее, что осталось, – говорил адъютант. – Так сказать fine fleur (Сливки (франц.)) нашего оскудевшего света. Остальные давно разъехались. Ах, если бы вы застали княжну Масальскую! Увы, опустела Москва. Ну, пойдемте, пойдемте. Да вы не стесняйтесь, там все молодые. По-французски старайтесь не говорить, у нас штраф...

Мы подошли.

– Поручик Берестов, рыцарь легкой кавалерии! – провозгласил адъютант. – Между прочим, особого полка!

– Какого же? – спросила темноволосая девушка в розовом платье туникой.

– Прекрасный кавалергард преувеличивает, – отшутился я.

– Какой он кавалергард, он просто Ванечка, – сказала девушка с пышными рукавами, похожими на белые шары.

– Да, да, зовите меня просто Ванечкой, – согласился адъютант. – Так удобнее. – Ему, видно, нравилось это фамильярное и вместе с тем семейное обращение. – А вас, кстати, как величать?

– Александр.

– Браво! – сказала темноволосая. – Вы наш Македонский. Скажите, Македонский, скоро вы побьете французов?

– Достаточно скоро, – ответил я.

– Нет, правда, как дела в армии?

– А почему вы без сабли?

– Как Кутузов?

– Что говорят про Барклая?

– Когда будет сражение?

– Уезжать из Москвы или оставаться?

Вопросы посыпались градом. Подошли еще два офицера и студент в синей тужурке с малиновым воротником. Начался беспорядочный спор. Кто обвинял в неудачах Барклая, кто Беннигсена, кто уверял, что французы несокрушимы, кто предсказывал народный бунт.

– Мы собираем женский легион! – кричала темноволосая девушка в тунике. – Софи, Катрин и я вступаем! У меня даже каска есть!

– Вот вы из армии, а ничего толком не говорите, – укоряла меня другая.

– Да я так, второе лицо, – ответил я.

– Как второе?

– Старшим со мной другой офицер.

– Какой офицер, где он, как его звать?

– Ротмистр Листов.

– Это какой Листов? Который с Лашковым стрелялся?

– Не знаю, – сказал я.

– Как же не знаете? Ведь он с Лашковым стрелялся из-за крепостной!

– Вот уж и крепостной! – возразила черноволосая. – Откуда ты знаешь?

– Он ему ухо отстрелил! – сказала другая.

– Я бы и в лоб не пожалел, – вставил офицер в форме улана.

Общество оживилось.

– Постойте, постойте! – вмешался сияющий Ванечка. – Поручик, вы что же, не слышали про Листова?

– Да, в общем… – сказал я.

– Ах, какая романтическая история! – воскликнула черноволосая.

– Он в крепостную влюбился!

– Так уж и крепостную! Откуда ты знаешь?

– Все говорят!

– Они бумаги подделали!

Поднялся гомон.

– Постойте, постойте! – кричал Ванечка. – Поручик, я расскажу! Я знаю наверное! Мне Хлудов в точности описал, он секундантом был на дуэли. Значит, так, с чего там началось?

– Он увидел ее в Воспитательном доме, – подсказал кто-то.

– Ага! Значит, так, поручик. Лашков-старший, это толстое брюхо, едет на спектакль в Воспитательный дом, видит там очаровательное видение и возгорается мыслью добыть его в свой домашний театр, так сказать, пригреть сироту.

– Знаем мы его домашний театр! – сказала черноволосая. – Одни наложницы, как только Москва его терпит.

– Ну вот, – продолжал Ванечка. – Стало быть, начинает выпрашивать девушку у директора Тутолмина. А только и всего требуется, что ее согласие. А она согласия не дает! Тут и молодой Лашков на девушку польстился. Как, бишь, ее звать? Кто помнит?

– Настасья! Катерина! Наталья!

– Неважно. Долго ли, коротко, Лашковы вдруг предъявляют Тутолмину бумаги, по которым следует, что девушка эта дочь их крепостной, бежавшей с каким-то там… я уж не знаю. Словом, забирают ее силой из Воспитательного дома, обхаживать начинают, а она упрямится.

– Я точно знаю, что они бумаги подделали! – сказала девушка в платье с шарами.

– А тут и Листов ввязался, – сказал Ванечка. – С Лашковым он был в приятелях и знал всю историю. За девушку стал вступаться…

– Влюбился!

– Потом дуэль с Лашковым, а после девушка исчезает.

– Он ее увез!

– Но куда? Что ему с ней делать? Не жениться же?

– А пусть бы и женился. Шереметев женился на своей крепостной.

– Но у той воспитание! Она по-французски говорит и какая актриса!

– У этой тоже воспитание! Я видела, у нее стать, как у дворянки! Если сирота, это не значит, что из простых. Мало ли всяких историй на свете!

– Господа, господа! – кричал Ванечка. – Хватит об этом! Будут у нас танцы, наконец?

– Старик объявил «тихий бал», – сказал улан.

– Разве они дадут повеселиться! – Черноволосая посмотрела на шуршащих разговором стариков.

– Им только черепашьи супы есть да в «бостон» играть!

– А я люблю «тихий бал». Не то что в Благородном собрании, где свечи от духоты гаснут.

– Помните, как у Небольсиной на именинах Ростопчин прислал громадный торт? Его раскрыли, а оттуда вышел карлик с незабудками!

Подошел лакей с большим подносом, уставленным запотевшими бокалами.

– Венгерское. Пожалуйте-с.

– А ананасы?

– Ананасов нет по случаю войны-с, – ответил лакей.

– У Апраксиных были вчера ананасы!

– Не могу знать-с, – твердо ответил лакей. – Холодный рябчик, кулебяка, фрукты и мороженое пожалуйте. В обеденной.

– Кулебяка? Фи!

– Господа! – сказал Ванечка. – Я предлагаю собрать по комнатам молодежь. Салтыков, Мамонов и Гагарин здесь.

– Вяземский, – добавил кто-то.

– Копьев, Арсеньева, Павлова…

– Вот-вот! – сказал Ванечка. – Я предлагаю собрать всех в зеленую гостиную и сыграть фанты! Дамы и господа! В кои-то веки собрались! Может, последний вечер в Москве! Завтра многие уезжают в армию.

– Фанты, фанты! – закричали все.

Мы взяли в руки по свечке и пошли по комнатам с криком:

– Фанты, фанты! Последний раз фанты в городе Москве!

– А вон и наш граф, – сказал мне адъютант. – Вы подойдете к нему?

– Пожалуй.

– А я исчезаю. Ждем вас в зеленой гостиной. Туда и ужин подадут.

– Фанты, фанты! – закричал он тут же, убегая за остальными. – Последний раз фанты в городе Москве!