"Дороги Младших Богов" - читать интересную книгу автора (Сердюк Андрей)

3

И я сначала не хотел ему ничего рассказывать про двойника. Что-то меня от этого удерживало. Видимо, я еще надеялся, что все само пройдет. Ведь бывает же так: грузит тебя жизнь какой-нибудь ересью, грузит, грузит, грузит, а потом раз — и всё как-то рассосалось. Само собой.

В принципе-то я понимал — взрослый же мальчик, — что всего этого не могло быть, потому что этого не могло быть никогда. Но при всем при том — как зачастую бывает, когда пытаешься скрыть от самого себя страх перед чем-то непонятным, — допускал возможность, что наше «сегодня» могло каким-то хитрым образом выпасть из этого самого «никогда». И подобное допущение позволяло моему ослабевшему разуму спокойно рассуждать о том, что, возможно, невероятность, которая только что произошла, казалась фантасмагорией только по одной причине — ничего похожего со мной раньше не случалось. И потому-то опыт реагирования на подобное у меня отсутствует напрочь. Но вот если, дескать, нечто аналогичное повторится, тогда я, может быть, — кто знает? — и буду воспринимать это уже как вполне обыденное, а со временем, привыкнув, и как должное. Со всеми вытекающими. Ведь может же так быть, продолжал малодушничать я, что всё это безобразие и впрямь есть нечто должное? В рамках каких-то иных — незакомплексованных — обстоятельств. И тогда — да, тогда — всё может быть. Даже то, чего не может.

А пока же приходилось, опираясь на предыдущий свой бытийный опыт, по-обывательски считать всё это из ряда вон выходящим. Ну а куда, собственно, деваться-то было? Ничего не попишешь, если так запрограммирован.

И тут ведь как еще думал?Пусть, думал, весь мир решит сойти с ума, но ведь мое умное умным умом сердце последней своей угасающей искоркой сумеет подсказать мне, что мир действительно сходит с ума. Подобно тому, как электрическая лампочка ярче обычного пытается осветить темноту реальности, перед тем как — ха! — сгореть навсегда. В общем, как сказано в «Песни Песней»: «Я сплю, а сердце мое бдит».

Вот на что я тогда надеялся.

Наивный.

Впрочем, стучалось ко мне вдогон, вполне вероятно, что это не мир сходит с ума, а уже как раз я сошел. Или съехал. Возможно, что какая-нибудь недавняя огнеопасная мыслишка подожгла сухую стерню на последних рубежах моего сознания — и я того. Самого. Ту-ту! Вагончик тронется — перрон останется.

И к тому были, кстати, предпосылки…

Не знаю…

Ладно, расскажу.

Тут, короче, вот какое дело. Стыдно признаться, но в последнее время со мною происходила с пугающим постоянством такая мулька: каждую ночь, начиная с восьмого июня, просыпался я весь на измене от мысли: а не оставил ли ключи в замке с той стороны? Ну, типа когда домой вечером вернулся.

Можете, конечно, не верить, но откуда-то с настырным постоянством часика этак в три тюк мне в голову вот такой, значит, тревожный вопрос о ключах, и всё — рота, подъем!

А как просыпался, глазами хлоп-хлоп в мутный потолок и представляю всякий раз одну и ту же картинку: кто-то темный и чужой открывает мною забытыми ключами замок, скрипит стальною дверью, входит осторожно в холостяцкую мою берлогу, садится, не снимая шляпы и плаща, в кресло напротив и смотрит на меня в упор.

Во-о-от.

Натурально так мерещилось.

Нет, конечно, дело не в том, что мне было страшно или там жутко. Еще чего! Просто обычно я сплю голяком, и мне стремно, когда кто-то чужой пялит на мои нагие мудя свои бесстыжие зенки.

Да, именно так: не страшно, но стремно.

И каждую ночь, при такой вот лютой беде, приходилось отважно вставать и шкандыбать в тапошную — дверь проверять. А что делать?

И всегда, кстати, находил ее запертой, а ключи — висящими на заветном крючке.

Я слышал, что подобное расстройство есть верный признак начинающегося шизняка. И это меня смущало, если честно. Не могло не смущать. Мало ли… Боязно мне было за мой рассудок. Не великая, конечно, ценность, но ведь своя же.

В общем, как ни крути, а получалось так, что с вариантами в те минуты у меня было негусто. Либо мир сошел с ума. Либо я. Одно из двух.

Хотя, если исходить из заманчивых начал радикального идеализма и считать, что мой ум и ум мира суть одно, то не одно из двух, а одно из одного. Что, конечно, возвышало меня до единственного субъекта, но ничего, по сути, в тревожных раскладах не меняло. И я, естественно, грешил на этот наш ночной марш-бросок в сумеречную зону свободы. Как говорил Жид — не тот, который Вечный, а тот, который Андре: когда человек освобождается от цепей, его сознание становится прибежищем химер. Похоже, прав он был. Вот же, мерекал: случилось — и зазвенели они, предупредительные звоночки.

Теперь, наверное, понятно, почему я не хотел ничего говорить Сереге. До поры до времени. Хотел в себе для начала разобраться, в своих на этот счет ос-чу-че-ни-ях. Хотел, вот так. Но только он первым начал. Когда, выйдя на крыльцо, я почесал свое яйцо и посетовал, что Гошка достал уже своими выеживаниями, Серега мне возразил в принципиальном:

— Если мы там сейчас втроем сидели, в чем я не сомневаюсь, как бы Анюта-девочка зачем-то глазки ни округляла удивленно — с этим, кстати, стоит позже разобраться, — то это, Дрон, не Магоша с нами был. Ты не догнал?

— А кто, если не он? — стал я раскручивать Серегу.

— Не знаю, но не Магоша.

— С чего решил?

— А с того… Ты давно видел Магошу таким жизнерадостным?

— Ну, года три назад. Помнишь, он вьетнамцам партию левых чипов скинул и хорошо так приподнялся? А к чему ты ведешь?

— А к тому, что не Магоша это был, хоть убей. Кто-то похожий на Магошу, копия, клон, неизвестный нам брат его близнец, но не Магоша. Слишком уж раскрепощенный, незагруженный какой-то. Понимаешь, о чем я?

— Это не есть факт, Серега, это есть субъективная лабуда. Может, просто повелся он на кралю, губищу раскатил — ну и распустил хвост веером. И все дела.

— Тебе факты нужны? Хорошо. На рубашке и пиджаке у него крови не было. Заметил? Это, знаешь ли…

— В речке отстирал. Мелочь.

— Не скажи. Мелочь-то мелочь, но в мелочах как раз дьявол и прячется. Сковырни мелочь, тут же серным духом из дырочки засифонит. Фиг ты кровь просто так отстираешь. А еще — борсетка.

— Что «борсетка»? — И Серега напомнил:

— У этого Магоши борсетка была, а у нашего…

— У нашего сгорела, — сказал я. — А у этого что, разве… Точно! Он же витамины нам…

И тут уж я, раз такая пьянка пошла, решился:

— Слушай тогда, чего я тебе, Серега, как натурфилософ натурфилософу, скажу. Если честно, мне тоже этот вариант Магоши каким-то размороженным показался — это во-первых, а во вторых, вот еще что…

И рассказал ему о постигшей меня пять минут назад веселухе — о встрече с его, Серегиным, двойником.

Эмоционально всё преподнес. На радостях, что схожу с ума не в одиночку.

Он внимательно, не перебивая, выслушал и сделал взбодривший меня вывод:

— Ага, значит, вот как. Значит, здесь не только Магошин двойник появляется, но и мой. Ладно. Хорошо…. Тогда выходит, что где-то рядом с моим двойником бродит и твой.

— Думаешь? — озадачился я.

— А что тут думать? Девчонка же, сам слышал, сказала, что мы уже сегодня сюда заходили. Причем вдвоем. Но мы-то не заходили.

— Да, мы не заходили.

— Врубаешься?

— Врубаюсь… Ну, то есть врубаюсь, что наши двойники тут толпами разгуливают, но пока не врубаюсь, что всё это означает.

— Узнаем, — обнадежил Серега. — Должно быть всему этому маскараду какое-то рациональное объяснение. Разберемся.

— Ну-у спасибо. А может, ну его на фиг, может, свалим, пока нас в этот омут не засосало? — осторожничал я. — Вольным ветром подышать я, Серега, конечно, не против, но на охоту за привидениями не подписывался. Что-что, а инстинкт самосохранения у меня развит прекрасно.

— А тебе разве не по кайфу узнать, что это тут за дела такие стремные пошли? — стал брать меня на «слабо» Серега.

Он упорно не хотел возвращаться к производству прибавочной стоимости и увеличению капитализации нашего брошенного на заботу автоответчика частного предприятия.

— Хочу ли во всю эту фигню врубиться? — переспросил я, чтобы потянуть с ответом. Помял ухо и попытался хитрожопо выкрутиться: — Скорее да, чем нет, но только «да» какое-то, знаешь, Серега, хиленькое и равнодушное, а «нет» — такое настойчивое и заботливое.

— Да не бзди ты, Дрон. Надо разобраться, раз уж… Это, впрочем, по ходу дела. Главное — где-то здесь Магоша блукает. Забыл? Нельзя его бросать одного.

— Ну да, — вздохнул я, — как говорил брат Данила, русские своих на войне не бросают. Так? Типа сам погибай, но товарища… Все эти дела?

— Верно, — кивнул Серега.

Меня не очень вдохновляла эта вот сентенция про «сам погибай», но она ведь возведена у нас в принцип, а с принципами у Сереги это строго. Даже не рыпайся. И поэтому он тут останется. По-любому. Стало быть, и мне придется. Ведь мы друзья. И почти братья. Мы молоко… Ну, вы в курсе уже.

Но и всё-таки я спросил у него с дохлой надеждой, что он скорое свое решение переиграет:

— С чего ты взял, что настоящий Магоша еще здесь? Может, он уже на каком-нибудь лесовозе к городу подъезжает.

— Это вряд ли, — не согласился Серега и объяснил: — Сам подумай, я здесь, и мой двойник здесь, значит, если здесь бродит двойник Магоши, то и он должен быть где-то рядом.

— Не очевидно всё это, но какая-то бледная логика присутствует, — пришлось мне согласиться. — А где будем искать?

У Сереги уже был план.

— Для начала обойдем по-быстрому окрестности. Разделимся — ты туда, я сюда. При любых раскладах ровно через час встречаемся на этом самом месте. А там посмотрим.

— А не лучше вдвоем пойти? Парным, так сказать, патрулем?

— Если будем «мы с Тамарой ходим парой», до ночи хрен успеем. Ты в темноте хочешь шарахаться?

— Нет.

— Тогда разбегаемся. И лучше знаешь как?.. — Серега почесал маковку и предложил: — Лучше всего по спирали искать. Так оно ловчее выйдет — больший охват и обзор. Ты давай по часовой заходи, до вон тех, видишь, зарослей. А я против пойду, до того вон оврага. И, если что, ори.

Я кивнул и сказал:

— Ты тоже ори, если что. Я всё же с пушкой.

И мы, сверив часы, погнали нарезать ведьмины круги.

Сначала мне ничего так было, думал, вот иду себе, типа в войнушку играю или в пейнтбол — кто, мол, не спрятался, я не виноват.

Сначала.

А подальше отошел, и волнительно стало — представил себе, как клоны-гопники сейчас толпами навстречу попрут. Или на их гнездо, не дай бог, наткнусь. Как себя вести тогда? Чего хватать? Куда бежать?

Даже остановился.

Но плюнул — чего зря заморачиваться-то? — и растер. Пару раз кулаком себе в грудь врезал, зарычал протяжно уссурийским тигром и постановил: считая всяких там двойников нечестью-нежитью-нелюдью, с образованиями этими контрафактными не церемониться, а гасить гадов на месте всеми доступными средствами.

Я, б… — человек. И, как всякий из этого натерпевшегося племени, склонен к простым решениям.

Короче, поправил я волыну в кобуре, что под левой рукой у меня по-прежнему висела, и дальше двинул.

А чтобы отвлечься от мыслей-хабалок, начал притчу сочинять. О Последней Сигарете.

Я вообще-то часто притчи сочиняю. Питаю склонность, если заметили, к подобному жанру. Хотя точно и не знаю, есть ли такой жанр. А также того не знаю, можно ли называть результаты моего праздного словоблудия притчами.

Ну не знаю и не знаю. По барабану. Незнание не мешает мне их придумывать. Я и придумываю. Мне это по кайфу. Мне это то, что доктор прописал. Психотерапия.

Вот почему по ходу дела — притча о Последней Сигарете. Короче.

Во времена недавние, а может, и давние — это кому как — жила-была одна такая Сигарета. Такая же, как другие, — ничем не примечательная сигарета с фильтром.

При рождении своем очутилась она вместе с другими в обычном картонном боксе. Попала в пачку. В самую обыкновенную…

Впрочем, это для нас с вами коробка та проходит по разряду обыкновенных, а для нее была она целым миром. Причем единственным. И неповторимым, кстати. Хотя Сигарета наша и слышала, конечно, — как не слышать? — красивую легенду о том, что за пределами их собственного существует некий иной мир. Огромный и удивительный. И непостижимый для сигаретного ума. Ибо в мире том чудесном обитает только Он — Тот, в чьих руках находится и пачка, и судьбы сигаретные.

Заметим, что некоторые декадентски настроенные ее подруги мечтали всенепременно попасть в тот волшебный край, пусть даже и ценой собственной жизни. Кстати, по легенде, переход в мной мир и был сопряжен со смертью. Там так прямо и говорилось (впрочем, может, и не прямо, а иносказательно), что при попадании в Тот Мир — который зовется вообще-то Тем Светом, поскольку в отличие от здешнего заливает его не тьма, но свет, — тело любой сигареты превращается в скрюченный окурок, но зато душа ее возносится в дали горние — в царство вечных и прекрасных снов.

Время шло. И вскоре многие сигареты стали действительно исчезать. И ритуал их исчезновения был всегда грандиозен в своей простоте, но впечатляюще при этом обставлен: пачку внезапно заливал нестерпимо яркий свет, и Его рука быстро уносила куда-то очередную жертву.

Нашу Сигарету (а была она весьма впечатлительна) это действо приводило каждый раз в священный трепет. И неизбежно стала она рефлексировать на этот счет.

Временами думалось ей, что как это прекрасно — умереть, уснуть, увидеть сны…

Видеть сны, в которых существование лишено жестокости ментальных и физических мук, — о чем, казалось бы, еще и мечтать.

Но, с другой стороны, ее пугала перспектива того, что никаких снов Там не будет, что Того Мира в природе не было и нет, что этот Сиюсекундный Свет, заливающий время от времени привычную реальность, лишь иная ипостась Вечной Тьмы, лишь тень ее. И в общем…

В общем, из оппозиции «быть — не быть» ей как-то милее показалось вот это самое «быть». Пусть в тесной и убогой пачке, но «быть».

Такую для себя, короче, выбрала она жизненную парадигму.

Мало того — решила она прожить как можно дольше и стать последней сигаретой. Последней из живых. И стала даже называть саму себя нарочито, пытаясь обмануть судьбу, Последней.

И какое-то время ей на самом деле удавалось избегать печальной доли. Даже очень удавалось. Даже очень-очень. Пока их не осталось только две.

А дальше приключилось вот что.

Однажды пачка открылась, ее скромные пределы, как обычно, залил свет, и был Голос: «Последнее желание приговоренного — святое». И был другой Голос: «Здесь последняя. Последнюю как-то… А-а, нет, тут две».

И произошло то, что произошло. Чьи-то дрожащие пальцы подхватили Последнюю Сигарету, и вскоре адское пламя превратило ее тело в жалкий окурок. И было вдавлено оно в щербатую кирпичную стенку. Ну а душа ее, как и было обещано, вознеслась. Сквозь колючую проволоку в серую срань осеннего неба.

Едким вонючим дымком…

В общем, всё тут всем предельно ясно: приговоренный к высшей мере выкурил свою последнюю сигарету, которой оказалась наша Последняя Сигарета. И тут же был расстрелян. Не за это, конечно. За что-то другое. Такие дела…

Ну а затем приводивший приговор в исполнение палач засунул свой тэтэшник в потертую кобуру, вытащил последнюю сигарету и, швырнув смятую пачку на залитый кровью бетон, тоже закурил. С чувством выполненного долга.

Кстати, эта последняя сигарета стала последней его сигаретой. Чаша переполнилась той самой смертельной каплей никотина, и заболел он. Скорее всего, раком легких. И вскоре умер. В утро первого в том году снега… И всё.

Интересно, утешило бы Последнюю Сигарету, что Его настигла та же участь, что и Ее?

Не думаю.

Так что выходит? Выходит, от судьбы никому не уйти? Даже самой судьбе?

Похоже.

Но суть, конечно, не в этом. Суть в чем-то другом. Но в чем именно, не знаю…

Не дано.

Надеюсь — пока.

Я без приключений завершил первый свой круг и вновь подошел к дороге. Вышел на нее метрах в ста от вагончика. Сереги нигде видно не было. И я без перерыва пошел на второй заход, взяв радиус покруче. Что на этот раз мне повезет больше, верилось не очень, но уговор дороже денег.

И зря я не верил.

Ой зря!

Там одно такое место было — вроде как холмик, непричесанными кустами густо заросший. Возле него всё это и случилось.

Я к нему еще не подошел, а мне уже как-то так зябко стало, кровь по перепонкам — бум-бум-бум, и ноги ватными сделались. Предчувствовал, видать. Ну а когда из кустов какие-то пичуги вдруг шумно так фырх в небо перепуганными молитвами, тут у меня сердце вообще чуть не разорвалось. Шутка ли!

Я сразу за ствол. Ведь понял, что кто-то птичек вспугнул. Что не зря они. Подхожу ближе — точно. Вышел из кустов и стоит. Вернее — стою. Я стою. Невысокий белобрысый мужичонка под сорок. С маловыразительными чертами лица, близко посаженными серыми глазками, припухлыми губами и вялым подбородком. В общем, я. Красавец. Чего тут сомневаться. Я — он и есть я.

И всё, конечно, как у известного пиита: «Я, я, я! Что за дикое слово! Неужели вон тот — это я? Разве мама любила такого…»

Знаете выражение «посмотреть на себя со стороны»? Не дай вам бог.

Нет, когда в зеркале, — не то. В зеркале твоя правая рука у отражения левая, а здесь правая — это и есть правая. И родинка на левой щеке, как и у меня. У меня, как у меня. Не эффект это зеркала. Тут другое. Не описать словами. Нет таких слов. Не придуманы. Объем, фактура, дыхание. И почвы дыхание. И судьбы. И ощущение особое. И знаешь, о чем тот, другой, думает. И знаешь, что он знает, что ты знаешь, что он знает, что ты думаешь сейчас о том, что он знает, о чем ты сейчас думаешь. И в чем тут фокус — не разобрать…

Но, впрочем, было-было уже со мной нечто подобное. Не точно такое, но что-то навроде того. В школе еще. Математика, помню, стою у доски, что-то там такое себе решаю, мелом крошу, всё путем… И вдруг странное ощущение, что вижу себя со стороны. И сознание плывет. И контроль уходит от того меня, который решает, к тому, который наблюдает. И у того, который у доски, ступор. Ни бе ни ме. Сжимает мел, мнется и молчит. Подавленный появлением второго. А тот, второй, в это же самое время мыслит: «О, как всё это нелепо. Глупо и смешно. Зачем всё это? Зачем я здесь? Доска какая-то, мел… Пустое».

Было. Двойка была. Ни за что, полагаю. Но сегодня я не хотел допускать двоишных операций.

Я поднял пистолет. Но этот тоже поднял. Парень оказался не промах. Один в один — я.

Да, мы такие. Непредсказуемые.

И тут я почувствовал, что в голове моей проносится какой-то вихрь. Нет, не просто вихрь, а смерч. И даже, пожалуй, ураган. И всё реальное реально становится мне по барабану. И сигнальным маячком одна лишь только мысль — верней, их родных полно, но они слиплись в одну, чужую: давай не тормози, стреляй! И поживей. Иначе…

Я глянул в его глаза. То есть в свои, получается. И свои увидел. То есть, выходит, его? Или нет?

И тут же из кома мыслей вылетает еще одна — суровая, как гвоздь, и драгоценная, как родинка на мошонке: если я выстрелю в него, он выстрелит в меня. Без вариантов. Моя пуля против моей. Мое сердце против моего. Я опустил пистолет. Он тоже.

Пат.

Реально — пат.

Но нечто неведомое, находящееся одновременно и во мне и вне меня, научило, что делать.

И я не замедлил.

А затем, подстегнув себя дурным криком: «Сознанью, блин, не выдержать двоих!», — ткнул дулом себе в висок и нажал на спусковой крюк.

Он тоже ткнул и тоже нажал. Точь-в-точь. Повелся дурак замороченный.

Почему-то это выбрало из меня и меня только меня.

И я увидел, как пуля пробила его, такую мою, голову и, увлекая за собой фонтан кровавой слякоти, улетела куда-то в кусты. Дура.

Он-я упал в траву. Завалился на бок.

Я прислушался к себе: как там? — не-а, не чувствовал себя ни убийцей, ни самоубийцей. Чего-то мне для этого не хватало.

Это, знаете, как в фильмах Тарантино, где всех мочат почем зря, но при этом все время подмигивают — мол, не забывайте, братцы, что вы смотрите кино. Нечто подобное я чувствовал и в тот момент. Не знаю, правда, почему. Не успел разобраться.

И подходить не стал. Преодолел желание. Всё то же неведомое посоветовало, что, мол, не надо, что, мол, нехорошо это.

И я послушался.

Но мне стало, кстати, гораздо лучше. В первые секунды. А потом — опустошение, конечно. И тошнота. Будто сотрясение мозга схлопотал. Еще бы! Такое испытать — это вам не шелухой креветочной под себя сорить.

Но ничего, подумал, фигня. Зато ведь жив. А если жив, выходит, что не умер.

Вставил зажатый в левой руке магазин назад, в паз «Макарова». До щелчка. И побрел напрямки — ну его всё на фиг! — к дороге.

«Всё, что в мире зримо мне или мнится, — сон во сне».

Шел, почему-то гоняя по кругу именно эту строчку Эдгара По, минут пятнадцать, наверное. Пока выстрел не услышал. Он раздался где-то там, сзади.

Услышал — и остановился.

И тут по солнцу и линии гор просекаю, что в другую сторону иду. Не к дороге. Блякнул, мозги в кучу и исправился.

Холмик непроизвольно сторонкой стал обходить — и тут-то с Серегой и столкнулся. Продирался он откуда-то сбоку сквозь густой кисель травы. Весь всклоченный. Меня увидел, наставил пистолет. И глядит выжидаючи. Я дергаться не стал, замер и спрашиваю спокойно так:

— Это ты сейчас стрелял?

— Я, — отвечает.

— В кого?

— В себя.

— В безоружного? — любопытствую.

— У меня… у него нож был, — объясняет.

— Разделочный?

— Да.

— Ну и?

— Ну я и… Когда он кинулся.

— Ясно. А ствол где взял?

— Возле тебя… Возле твоего трупа… подобрал. Слушай, а ты — это точно ты?

— А ты?

— Я — да.

— И я… Не веришь?

— Верю, но…

— Что «но»?

— Сомневаюсь.

— А ты проверь.

— Как?

Я намекнул ему:

— Мелочи, Серега, мелочи. — И он догадался, о чем это я:

— В смысле я тебе чего-нибудь такое, что только ты до мелочей?

Я кивнул. Правильно понял он меня. Не зря ведь целых двадцать девять лет дружим — со второго класса.

И тогда, опустив пистолет, вот что он мне поведал:

— Слушай тогда, Дрон, вы-нимательно-вы-нимательно. Повторять не стану. Не радио. Значит, так дело было…

В прошлом сентябре нужно нам было квоту на лес пробить. Решал всё один перец с третьего этажа Серого дома — известный тебе начальник профильного департамента. Мы вышли на его зама, лично заинтересовали, и он нам встречу в верхах организовал. И желательные нули на промокашке нарисовал. Но заранее предупредил, что помимо бабла уроду этому надо шенка какого-нибудь породистого подкатить. Дескать, любит он щенков и всё такое.

Ну, короче говоря, в ближайшее воскресенье мы нал в конверт, зама в машину, заехали по дороге на Свердловский, взяли у перекупщика за две тонны щенка чау-чау и к уроду этому на дачу почалили.

Ну а там всякое такое, коньячок-кофе, то-се, трали-вали, это нам не задавали. И мы ему такие — конверт на стол, щенка под стол. А он нам — типа приятно было познакомиться, бумаги заберете в среду.

Ну и мы сразу же на радостях по коням.

Но пока грузились, слышим какой-то дикий визг. Зам урода лыбится, говорит, что, когда у урода новый щенок появляется, он прежнего изводит. Удавкой душит. Такая, мол, у урода слабость. Ты как это услышал, побелел и весь на измене назад в дом. Я пока за тобой подорвался, ты успел его каким-то поленом ухайдакать. В мясню. Когда я тебя оттащил, тот уже ласты клеил. Столярным клеем. Хорошо, «скорая» подоспела вовремя, а то совсем бы фигня вышла. Подсел бы ты, Дрон. Даже и гадать нечего — подсел бы. А так, слава яйцам и лепилам, откупились. Но с квотой, конечно, пролетели. Еще бы тут не пролететь… А щенка ты, кстати, подарил моей соседке сверху.

— Ну вот, — подвел черту Серега, — рассказал. Теперь отвечай мне, Дрон, как на духу: так дело было?

Я кивнул.

— Да, в общем так… похоже.

— Точно? — переспросил Серега и медленно стал поднимать пистолет, в котором было, к слову, на два патрона меньше, чем в моем.

— Щенок был не чау-чау, а шарпей, — успел я внести редакторскую правку в его рассказ. — И не за две тонны, а за две с половиной мы его на рынке взяли. Не стали торговаться.

И Серега облегченно опустил свой-мой ствол. Всё сработало.

— Ну а теперь ты рассказывай, — предложил Серега.

— Зачем? — не понял я. — И так всё уже ясно.

— Ни фига, — настаивал Серега, — давай контрольную.

— Контрольную байку в голову?

— Ну.

— Хорошо, — согласился я и, немного подумав, предложил: — Историю о трех погибших пионэрах помнишь?

Он долго напрягался и наконец кивнул.

— Кажись.

И теперь уже я воспроизвел:

— Значит, так, слушай…

После пятого класса отправили меня папа-мама в пионэрский лагерь. На третью смену. И жил я там в одной комнате с тремя чуваками. Чуваки эти, в отличие от меня, примерного мальчика, члена совета отряда и победителя второго этапа Всесоюзного марша «Мой труд вливается в труд моей республики», были настойчивыми искателями приключений на свои огрубевшие от отцовских ремней жопы. И неудивительно, что однажды с ними произошло то, на что напрашивались.

А приключилось с ними, собственно, вот что. Возле нашего лагеря, километрах в пяти, был разбит колхозный сад. В сад этот было нам строго-настрого запрещено лазать. Начальник лагеря на первом же инструктаже так и предупредил всех нас без обиняков насчет этих колхозных яблок: «Поймают, расстреляю к буям, за которые, кстати, заплывать при купании запрещаю». Но запретный плод, как известно, сладок, хотя на самом деле в начале августа в наших краях кислее не бывает, но опять же — чужой же уксус…

Короче, эти чуваки из моей комнаты решили сад тряхануть. Зудело у них. И однажды в сон-час, как сейчас помню, выбрались они через окно и пошли на дело.

Но не повезло им.

Когда набрали они яблок в связанные узлами майки, накрыл их — полные штаны радости! — местный сторож. Всех не поймал, по причине своей колченогости, но того, что был на стреме, прихватил. А двое других рванули в лагерь через поле. Там поле такое большое было. Или луг… Да, скорее луг. Заливной. А посредине луга — дуб. В общем, бегут они такие через этот луг. А тут как раз гроза случилась. Один-то не стал останавливаться, а второй раскатов и сверканий испугался и под деревом укрылся. Молния по этому дубу тут же ловко и шандарахнула — и на одного пионэра во Всесоюзной пионэрской организации имени Председателя общества чистых тарелок Вэ И Ленина стало меньше.

А тот, который не стал останавливаться, благополучно до лагеря добрался, вернулся в комнату, опять же через окно, и, чтобы улики уничтожить, принялся яблоки ворованные жрать. За полчаса не меньше ведра схавал. А через три дня усрался насмерть — помер при оскомине от кровавого поноса. Так стало в мире меньше еще на одного юного борца за дело Коммунистической партии.

А потом славная организация лишилась и третьего пионэра — того, которого привел в лагерь колхозный сторож. В ближайший банный день он был расстрелян перед строем на утренней линейке. И валялось трое суток на плацу его бездыханное тело, не способное больше жить, учиться и бороться, как завещано ему было. До самого родительского дня его не убирали.

Кстати, на той самой линейке мне было доверено поднятие флага — я отличился в чистке картошки во время дежурства по столовой.

Я развел руки и объявил:

— Всё. Я закончил. Ну как? Бери ложку, бери хлеб, собирайся на обед?

— Бери ложку, нож не нужен, и скорей беги на ужин, — откликнулся Серега и покачал осуждающе головой. — Ну ты, блин, даешь! Ты же эту историю рассказывал нам с Магошей в шестом классе. Еще бы чего-нибудь из детсадовского вспомнил.

— Это я чтобы уж наверняка. Вообще-то я сначала хотел историю про то, как мы в восьмом — помнишь? — сдали на металлолом новенькую чугунную трубу с водокачки, а потом волокли ее назад, подбадриваемые пинками слесарей. Но решил, лучше про пионэров.

— Ну ладно… Сдается, ты тогда врал, что парня, который дизентерией маялся, задрал медведь. Типа, когда везли его в больничку, он попросился в кусты посрать и там ему медведь-людоед полчерепа снес. Ведь ты так тогда врал?

— Код доступа совпал, блокировки сняты, — кивнул я. — Я рад видеть тебя живым и здоровым, Серега.

— А я тебя, в здравом уме и светлой памяти.

И мы с ним присели передохнуть и отдышаться. Спина к спине.

— Слушай, ты, когда в себя стрелял, о чем думал? — спросил я, сорвав стебелек травы «петушок-курочка».

— Ни о чем, — ответил Серега, — только одна мысль в голове и была: «Стреляй и ни о чем не думай». И всё. Как приказ. Который не обсуждается. Будто кто подсказывал, что делать. Будто вел кто… А у тебя?

— Такая же фигня, — ответил я и резко провел большим и указательным по зажатой травинке вверх — оказалась «курочкой».

И мы замолчали. Думая каждый о своем, но об одном и том же. О том, что абсурд достиг уже такой предельной степени, при которой реальность всего происходящего уже не подлежит никакому сомнению.

Пока играли в молчанку, я окончательно впал в детство — надломил мясистую трубку молочая и вывел белым липким соком на левом запястье последнюю букву. Посыпал на нее земляной трухой и сдул — клеймо потемнело.

— Слушай, — нарушил я нехорошую тишину, — ты и впрямь считаешь, что так вот можно взаимно убедиться, что мы не двойники?

— Да что я дурак, что ли? — отозвался Серега.

— Выходит, зря тогда мы таким вот макаром проверку на дорогах учинили?

— Не зря… Ведь если твой двойник знает такие родные для нас подробности, то мне, собственно, не по фигу ли, какая из твоих версий со мной дальше пойдет? И тебе соответственно. Сечешь?

— Секу. Только это всё как-то неправильно…

— А что делать, Дрон, если мы условия этой игры пока не знаем?

— Ну да, не вешаться же.

И мы опять замолчали. Не потому, что нам нечего было друг другу сказать, а потому, что молчанием в тот момент можно было выразить всё.

И молчали мы так душевно минут этак десять. Больше не получилось: солнцу надоело пыжиться, оно начало скользить к закатной черте и откуда-то моментом возникли полчища настырных кровососов. Комаров. Вернее, комарих. Те еще подруги.

Энергично отмахиваясь вениками из кровохлебки (есть такая занятная трава, коренья ее хороши при резях), мы двинули к дороге. Но сразу дойти опять не получилось.

Когда переходили через русло высохшего ручья, услышали какие-то невнятные крики и шум отчаянной возни. Где-то невдалеке происходило что-то такое не очень хорошее. Будто кто-то кого-то насиловал. Мы переглянулись и рванули, ни слова не произнеся, на эти звуки.

А там, средь трав густых, не знавших никогда покоса, дрался сам с собой наш братец Гоша. Ничего удивительного в этом, собственно, не было. Мы-то ладно, мы так, типа случайно и невзначай, а ему сам бог велел с самим собой помутузиться. Он же по жизни с собой всегда в раздрае. Вечная у него внутренняя борьба в душе происходит. А раз так — пора ей было когда-то и материализоваться. А тут такой удобный случай. С этими здешними двойниками.

Оба Гоши катались по траве и душили друг друга. Схватили вот так вот ручищами друг друга за кадыки — и всё. Морды уже посинели. И уже даже не кричат — хрипят. И им было не до нас.

А мы чем ближе подходили, тем четче понимали, что надо что-то срочно решать. Что еще пяток секунд — и ни одного Гоши вообще в природе не останется. Ни левого, ни правого. Никакого. Я вытащил пистолет, поднял, но тут же опустил. Черт его знает, какой из этих двух был наш.

И тут над ухом раздался выстрел. Я вздрогнул и медленно обернулся.

Это Серега выстрелил. А кто же еще?

Вот за это я его и уважаю. Что он никогда не боится брать всю ответственность на себя. В общем-то поэтому он у нас и первый номер. А я ведомый. И меня это не напрягает. А Гошу вот, например, напрягает. Поэтому он теперь и в Америке…

Господи, что я такое несу?! Какая там Америка? Если они оба тут были. Один с дыркой во лбу. А другой — живой, но кровью харкающий. На коленках стоял в позе мойщика полов, подняться ни фига не мог.

— Как ты определил, какой из них какой? — спросил я восхищенно у Сереги.

— Да никак, — мотнул он головой, — пятьдесят на пятьдесят — нормальные шансы.

Я офигел от таких дел и захлебнулся воздухом. И тоже стал кашлять. Серега саданул мне пару раз по спине и пошел к Гошке.

— Ну как ты тут? — спросил Серега, помогая ему встать.

— Он мне рукав оторвал, — простонал Гошка; один рукав пиджака действительно был у него выдран с корнем. — Представляете, захожу в одно тут кафе, смотрю — а я уже сижу там за столиком. Spitting image… Ну я и от греха… Ноги в руки.

— И что? — спросил я.

— А этот за мной… Долго гонялись. Но нагнал.

— Видим, — сказал я.

— И сразу накинулся, сволочь. Не, ну что за страна! А? Пройти невозможно, чтоб на какого-нибудь придурка не нарваться.

— Это ты, Магоша, сейчас в тютельку, — согласился на этот раз с ним Серега и спросил: — Идти-то сможешь?

— Смогу, — сказал Гоша и кивнул на свой труп: — А с этим что будем делать?

— Ничего, — сказал Серега.

— В смысле естественный отбор, внутривидовая борьба, да? — спросил Гоша.

— Почему те мы… они то есть, разбрелись-разбежались? У них всё как у нас было?

— Вот этого мы уже никогда, похоже, не узнаем, — ответил Серега.

— А меня не оставляет такое ощущение, чуваки, что вы меня разыгрываете, — заявил Гоша вот такое, не придумав ничего лучшего.

— Ага, разыгрываем, — усмехнулся я. — Шуткуем!

— Стой, — схватил меня Серега за плечо, — дай-ка свою волыну.

Я протянул.

— Вот смотри, — повернулся Серега к Гошке, — раз ствол и два ствол. Читай заводской номер на этом.

— Ка Эл тридцать семь двадцать четыре, — прочитал Гошка.

— А теперь на этом.

— Ка Эл тридцать семь двадцать четыре, — прочитал Гошка на другом.

— Вот этот вот ствол Дрона, а этот вот ствол двойника Дрона, — объяснил Серега. — А еще и мой двойник здесь терся… По-прежнему считаешь, что это мы тебя мистифицируем? Что артиста с твоим фэйсом для спектакля наняли? И завалили его для смеха? А?

— Кстати, тебе для справки, — добавил я, — мы своих тоже завалили.

Гошка посмотрел сначала на Серегу, потом на меня и сказал:

— А в Диснейленде, между прочим, когда идешь на русскую горку, предупреждают: «Аттракцион может вызвать дисфункцию вестибулярного аппарата».

Мы ничего америкосу на это не сказали. Просто Серега отдал мне мой или мой ствол, и мы продолжили свой путь.

Свой.

Но только, как стало уже очевидно, по чужому маршруту.

Это как у «Чайфов»:


И лишь дыханье за нашей спиной

Нас заставляет делать движенье

В ритме сердец наших коней.

Все это похоже на отраженье

Не нами придуманных наших идей.


Мы шли молча. Но я уверен, что и Серегу и Гошку занимал в те минуты тот же самый вопрос, что и меня, — где мы?

Я, к слову, не без какого-то странного эстетического садомазоудовольствия перебирал варианты: в инфернальном шапито? на том берегу Стикса? в тени Вавилонской башни? внутри гравюры Эшера? в степях Внутренней Монголии? А может быть, в комнате смеха? В комнате истерического смеха. В комнате истерического смеха, забитой кривыми зеркалами.

Угадать было невозможно. Но врубиться — легко. Ведь всё, что с нами только что случилось, не намекало, не шептало, а заявляло в полный рост и голос, что мы попали туда, где бытие и небытие, реальное и мнимое, былое и грядущее, истина и абсурд, святое и греховное, я и он, молчание и слово — все эти и другие, какие только можно придумать, бинарные оппозиции в определенном смысле вовсе не противопоставлены друг другу. Их в этом смысле невозможно было здесь разделить. Есть ли название такому месту? Конечно, есть.

И вы его знаете.

И теперь Серега шел впереди.

Так было привычней.

И эта привычность позволила мне сочинить очередную притчу — ошалевший мозг пытался защититься от воздействия вывернутой наизнанку реальности.

Притча случилась о Вчерашнем Дне. Вот она. Я быстро.

В одном городе жил человек, который всю свою сознательную жизнь коллекционировал дни.

Ничего экстраординарного в этом, конечно, не было: кто-то собирает марки, кто-то гардеробные номерки, кто-то осенние закаты — подобный вид коллекционирования, как известно, получил в последнее время особо широкое распространение, — а этот человек — прожитые дни. Но коллекция его была огромна. Что правда, то правда. Ведь к тому моменту, о котором сказ, прожил он — представьте только! — без малого сто три года. Что составляло в приблизительном пересчете плюс-минус тридцать семь с половиной тысяч дней. Согласитесь, не слабая коллекция. И ценна она была прежде всего своей полнотой. Не один день из жизни не был им потерян. Каждый был засушен, пронумерован, описан и уложен в отдельную коробочку. С биркой.

И ничего не знал этот странный человек в своей жизни более увлекательного, чем день за днем и год за годом перебирать эти коробочки, стирая с них пыль специальной бархатной тряпочкой.

Самое удивительное во всей этой истории заключалось в том, что последние тридцать две тысячи восемьсот четыре его дня были похожи один на другой как две капли воды и описывались одной и той же фразой: «Такое-то число такого-то месяца такого-то года. Весь день перебирал коробочки и стирал с них пыль специальной бархатной тряпочкой». Удивительно, не правда ли?

Но однажды случилось ужасное.

Как-то раз, неторопливым февральским вечером оприходовав очередной прошедший день в картонный футляр, залез он на стремянку, дабы определить его на соответствующее место, и вдруг увидел, что на полке отсутствует коробочка со вчерашним днем. Сначала он подумал, что ошибся, что поставил ее давеча не на свое место. Но, проверив все соседние экспонаты, убедился, что нет — все остальные стоят на предписанных местах. В соответствии с каталогом.

Остаток вечера и всю ночь перебирал он в глубоком отчаянии свое богатство, но вчерашнего дня — увы— так и не сыскал.

А на рассвете не выдержал и тронулся умом. Сошел с него…

И, погруженный в свое безумие, ходит уже который год по городу в поисках вчерашнего дня.

Такая вот грустная тележка.

И если вам однажды встретится прохожий, который, теребя вас за рукав, будет выспрашивать про свой вчерашний день, я прошу, не смейтесь. Ведь этот несчастный, который ищет свой и вчерашний, безобидней того, который хочет продать вам завтрашний и чужой.

Согласитесь.

И проявите снисхождение.

Вот это вот «и проявите снисхождение» мне, кстати, не совсем понравилось. Я захотел изменить эту финальную отбивку, но тут Гошка оторвал меня от творческих потуг. Он, загрузившись, видать, по самые помидоры, чертыхнулся и упал. Или сначала упал, а потом чертыхнулся. Или сделал это всё, растяпа, одновременно.

Но быстро встал, отряхнулся и процедил:

— Тут дороги-то вообще есть? Целый день уже колоброжу, а только одну и видел, да и та…

— Путь к свободе не бывает легким, — кинул я.

— Я не про путь, я про дорогу, — огрызнулся Гоша.

— Успокойся, есть тут дороги, есть, — ответил ему Серега.

И мы тут же вышли на дорогу.

Так иногда бывает.

Справа вдалеке дрожали горы, а слева, метрах в трехстах, виднелся всё тот же вагон придорожного кафе.

— Слушайте, а откуда и куда идет она? — опрометчиво спросил Гоша.

— От фрейдистского конца к ницшеанскому началу, — сказал я.

— Как всё: из ниоткуда в никуда, — сказал Серега. И Гошка обрушил на нас серию ажурных матюков, в произнесении которых особенно искусны тоскующие по языковой среде эмигранты последней экономической волны.

— Ну что, Гоша-Магоша, в деревню-то с нами пойдешь? — спросил у американца, не обращая никакого внимания на его ругань, Серега. И прикинул: — Может, до ночи еще успеем.

Гошка прекратил поносить нас трехэтажным и зачем-то переспросил:

— В деревню?

— В деревню, — кивнул Серега.

— А что, и пойду, — сдался непутевый. — Чем черт не шутит, глядишь, найдется там какой-никакой попутный бас-тарантас.

— Надежды юношу питают, — одобрил я его решение.

И мы пошли в эту обещанную нам стариком деревню.

Теперь уже втроем.

Как когда-то.

И чем дальше мы уходили от вагончика кафе, тем длиннее становились наши тени. Вскоре они стали такими длинными, что их уродливые головы, казалось, уже касаются подножия засыпающих гор.

А потом…

А потом я наступил на ту самую пустую пачку, которую бросил на дорогу несколько часов назад. Я удивленно крякнул — еще бы! — и поднял ее. И молча показал оглянувшемуся Сереге. Он ничего вслух не сказал — а чего тут скажешь? — и только смачно сплюнул в пыль.

Помимо прочего бардака, тут еще и с пространством творилось что-то неладное. Шли мы, значит, шли — и пришли, получается, туда, откуда вышли.

Но нет, мы не остановились.

А через пять минут впереди и справа показался зеленый вагончик всё той же знакомой нам придорожной забегаловки.

В тот момент, когда мы увидели в сумраке ее размытые очертания, Серега выдохнул: «Трындец!» Хотя, если честно, кое-что другое он выдохнул. Но это не важно. Важно, что как только обозначил он таким вот образом текущее состояние наших дел, так солнце окончательно и исчезло.

Солнце исчезло.

Зато над входом заведения в тот же миг вспыхнула электрическая лампочка.

А в небе — семьдесят секстиллионов звезд.

Или семьсот секстиллионов.

Или не звезд.

Или не в небе.