"Семья Поланецких" - читать интересную книгу автора (Сенкевич Генрик)

ГЛАВА VI

И правда, через неделю он уехал в Райхенгалль, еще перед тем получив письмо от пани Эмилии, которая справлялась о поездке в Кшемень. На письмо он не ответил, решив рассказать все при встрече. А Машко накануне его отъезда отправился в Кшемень — известие об этом подействовало на Поланецкого сильней, чем можно было ожидать. Он убеждал себя, что уже в Вене забудет об этом, но не мог и, гадая о том, выйдет ли Марыня за Машко, даже послал из Зальцбурга письмо Бигелю, якобы деловое, а на самом деле в надежде что-нибудь разузнать. С пятого на десятое слушал он рассуждения своего попутчика, Васковского, о взаимоотношениях национальностей в Австро-Венгерской империи и о миссии современных народов вообще. Порой, поглощенный мыслями о Марыне, он даже забывал отвечать на вопросы. И удивительное дело: уже не образ ее, а точно она сама, живая, возникала у него перед глазами, до того отчетливо он видел ее. Видел милое, кроткое лицо с красиво очерченным ртом и родинкой над верхней губой, спокойный взгляд ее глаз — внимательный и сосредоточенный, когда она слушала его; видел всю эту стройную, грациозную фигурку, от которой веяло пылким и вместе чистым молодым одушевлением. Вспомнил ее светлое платье и выглядывающую из-под него туфельку, нежные, покрытые легким загаром руки и темные волосы, которыми в саду играл ветерок. Никогда он не предполагал, что воспоминания, причем о человеке, виденном мимолетно, могут быть почти осязаемы. И, почтя это за лишнее доказательство того, сколь глубокое она произвела на него впечатление, никак не мог свыкнуться с мыслью, что оставившее в его душе такой след существо достанется Машко. Ему становилось не по себе, и — в полном согласии с его деятельной натурой — являлось неудержимое желание любой ценой этому помешать. Но он тут же напоминал себе, что добровольно отказался от панны Плавицкой и это вопрос уже решенный.

В Райхенгалль приехали рано утром и в первый же день повстречали пани Хвастовскую с Литкой в городском саду, еще не успев узнать ее адрес. Не ожидавшая их встретить, особенно Поланецкого, пани Эмилия искренне обрадовалась. Радость ее омрачилась лишь одним: Литка, девочка очень впечатлительная, страдавшая астмой и с больным сердцем, обрадовалась еще больше и от сердцебиения и удушья чуть не потеряла сознание.

Но это с ней случалось часто, и, едва приступ прошел, все опять повеселели. По дороге домой девочка не отпускала руки «пана Стахао, время от времени еще крепче ее сжимая, точно желая удостовериться, что он тут, рядом с ней в Райхенгалле, и ее обычно печальное личико освещалось радостью. И Поланецкому не удалось улучить минуту, чтобы поговорить с пани Эмилией, и она тоже не могла его ни о чем расспросить: Литка, без умолку болтая, водила гостя по Райхенгаллю, за один раз пытаясь показать ему все тамошние достопримечательности.

— Это еще что! — твердила она поминутно. — На Тумзее — вот где красиво, но туда мы завтра пойдем. — И переспрашивала: — Мамочка, ты ведь позволишь? Мне уже много можно ходить. А это совсем недалеко. Позволишь, да?

Иногда ж, отстранясь немного и не выпуская руки Поланецкого, взглядывала на него своими большими глазами и повторяла:

— Пан Стах! Пан Стах!

Поланецкий, со своей стороны, обращался с ней с заботливой нежностью старшего брата, лишь по временам добродушно ее удерживая:

— Не спеши, котенок, а то запыхаешься.

— Да ладно вам, пан Стах! — надувая губки, будто с неохотой соглашалась она и прижималась к нему.

Поланецкий нет-нет, да и поглядывал на светившееся радостью лицо пани Эмилии, словно давая ей понять, что хотел бы поговорить. Но безрезультатно: та, не желая огорчать Литку, предпочла отдать их общего друга в ее полное распоряжение. И лишь после обеда в саду, где Васковский среди зелени под чириканье воробьев принялся рассказывать, как любил птиц Франциск Ассизский, и девочка заслушалась, подперев голову рукой, Поланецкий улучил момент.

— Может, пройдемся с вами? — обратился он к Хвастовской.

— С удовольствием, — отвечала та. — Литка, посиди с паном Васковским, мы сейчас вернемся. Ну, что? — спросила она, отойдя на несколько шагов.

Поланецкий начал рассказывать, но то ли, зная утонченную натуру пани Эмилии, побоялся уронить себя в ее глазах, то ли последние размышления о Марыне лиричнее настроили его, только все в его рассказе предстало в ином свете. Ссоры с Плавицким он, правда, от нее не утаил, но умолчал, что и с Марыней обошелся перед отъездом прямо-таки невежливо, зато не поскупился на похвалы ей.

— И так как долг этот с самого начала встал между мной и Плавицким, поведя к размолвке, что не могло не отразиться на наших с панной Марыней отношениях, я решил продать закладную — и продал ее Машко перед отъездом сюда, — закончил он.

— И хорошо сделали. В таких делах не должно быть места никаким денежным соображениям, — с поистине святой простотой заметила пани Эмилия, не имевшая ни малейшего представления о практической жизни.

— Да, конечно!.. Вернее, нет!.. — возразил Поланецкий, устыдясь, что вводит в заблуждение этого ангела. — Мне кажется, я поступил дурно. И Бигель того же мнения. Ведь Машко будет притеснять их, предъявлять разные требования, может продать Кшемень с аукциона… Нет, благородным мой поступок не назовешь, и сблизить он нас не сблизит. Я бы никогда так не поступил, если бы не был убежден, что все это надо выбросить из головы.

— Нет, нет! Не говорите так. Я верю в предопределение, верю, что вы самим небом предназначены друг для друга.

— Это мне непонятно. Выходит, не нужно ничего предпринимать, уж коли мне все равно суждено жениться на панне Плавицкой.

— Нет. Конечно, я со своим женским умом, может быть, говорю глупости, но мне кажется, провидение печется о всеобщем благе, оставляя нам свободу действий, и в мире столько горя как раз оттого, что люди противятся своему предназначению.

— Может, вы и правы. Но и доводам рассудка противиться трудно. Разум — это светоч, данный нам богом. И потом, кто поручится, что панна Марыня пошла бы за меня?

— Странно, что до сих пор нет письма от нее. Пора бы ей уже написать о вашем посещении. Думаю, самое позднее завтра получу от нее весточку — мы пишем друг дружке каждую неделю. Она знает, что вы здесь?

— Нет. Я сам в Кшемене еще не знал, куда поеду.

— Это хорошо. Тем она будет откровенней, хотя и всегда правдива.

На том и кончился в первый день их разговор. Вечером, уступая просьбам Литки, порешили отправиться завтра на Тумзее, — выйти пораньше, пообедать на берегу озера и до захода солнца вернуться в экипаже или, если девочка не очень устанет, пешком. Не было еще девяти, когда Поланецкий в сопровождении Васковского приблизился к вилле, где жила с дочкой пани Эмилия. Обе, уже готовые, поджидали их на террасе, являя собой такое восхитительное зрелище, что даже старик Васковский умилился.

— Создает же господь бог людей по образу и подобию цветов! — промолвил он, указывая на мать с дочкой.

Недаром в Райхенгалле все ими восхищались. Пани Эмилия со своим одухотворенным ангельским личиком была воплощением материнской любви, нежности и самоотверженности; при виде больших, печальных Литкиных глаз, белокурых волос и тонких, точеных черт казалось, что это не живая девочка, а произведение искусства. Декадент Букацкий говорил про нее: она соткана из тумана, чуть тронутого розовым светом зари. В ней и впрямь было что-то неземное, а болезнь, чрезмерная впечатлительность и экзальтированность лишь подчеркивали это. Мать души в ней не чаяла, знакомые тоже, но общая любовь не испортила эту добрую от природы девочку.

В Варшаве Поланецкий по нескольку раз в неделю бывал у них, искренне привязавшись к обеим. В городе женская честь уважается меньше, чем где бы ни было, и эти частые посещения тоже послужили поводом для сплетен — совершенно необоснованных: пани Эмилия была чиста, как дитя, и в ее восторженной головке не умещалась сама мысль о пороке. Она была столь невинна, что не догадывалась даже считаться с так называемыми условностями. Радушно принимая всех, кого любила Литка, она отказалась от нескольких выгодных партий, дав ясно понять, что живет лишь ради дочери. Один только Букацкий осмеливался утверждать, будто испытывает к ней нежные чувства. Для Поланецкого же эта кристально чистая женщина находилась на такой недосягаемой высоте, что даже намека на любовное влечение не закрадывалось в его отношение к ней. И сейчас на замечание Васковского он отозвался простодушно:

— Да, обе восхитительны!

А поздоровавшись, повторил приблизительно то же, словно делясь впечатлением. Пани Эмилия улыбнулась, не скрывая удовольствия оттого, что похвала в равной мере относилась к Литке.

— Я получила сегодня утром письмо и нарочно захватила с собой, чтобы показать вам, — сказала она, подбирая на ходу подол длинного платья.

— Можно сейчас прочесть?

— Извольте.

Лесной дорогой пошли они на Тумзее; впереди — пани Эмилия с Васковским и Литкой, позади склонивший голову над письмом Поланецкий.

Письмо было такого содержания:

«Дорогая Эмилька! Получила нынче твое письмо и спешу ответить на твои многочисленные вопросы. По правде говоря, мне и самой не терпится поделиться с тобой своими впечатлениями. Пан Поланецкий уехал от нас в понедельник, то есть два дня назад. В первый день я приняла его обычно, как всех, и ничего такого мне в голову не пришло. На другой день, в воскресенье, я была свободна, и мы всю вторую половину дня провели вдвоем, так как папа уехал к Ямишам. Что тебе сказать о нем? Он интересный, простой и при этом настоящий мужчина! А когда речь зашла о тебе и Литке, я поняла, что он к тому же добрый. Мы долго гуляли в саду и по берегу пруда. Он поцарапался об лодку, и я перевязала ему руку. Он так умно говорил, что я просто заслушалась. Ах, Эмилька, дорогая, стыдно признаться, но в этот вечер он вскружил мне, несчастной, голову. Ты знаешь, до чего я одинока, замучена работой, как редко вижу таких людей. Мне показалось, что передо мной пришелец из какого-то другого, лучшего мира. Он не просто мне понравился, а покорил своей добротой, мысли о нем долго не давали мне заснуть. На другой день он, правда, поссорился с папой, досталось заодно и мне, хотя видит бог, как много я бы дала, чтобы между нами никаких денежных счетов не было. В первую минуту было очень обидно, и знай он, гадкий человек, сколько слез я пролила в своей комнате, так пожалел бы меня. Но потом я подумала: папа неправ, а он, видно, вспыльчив, и не сержусь больше на него. Скажу тебе по секрету: внутренний голос подсказывает мне, что он свою закладную на Кшемень не продаст, хотя бы для того, чтобы еще раз к нам приехать. А то, что они так плохо расстались с папой, еще ни о чем не говорит. Папа сам не придает этому большого значения, это просто обычный его прием, который ничего общего не имеет с его убеждениями и чувствами. Во мне пан Поланецкий всегда найдет преданного друга, и я все сделаю, чтобы после продажи Магерувки устранить причины для недоразумений и вообще, чтобы не было больше между нами этих противных денежных расчетов. Ему волей-неволей придется еще приехать, хотя бы за деньгами, правда ведь? Может, и я ему понравилась немного, а что у вспыльчивого человека вырвется иной раз резкость — не беда. Только не говори ему ничего при встрече и, ради бога, не брани его. Я верю почему-то, что ни нам с папой, ни моему любимому Кшеменю ничего плохого он не сделает; и еще думаю, как хорошо было бы на свете, будь все другие похожи на него. Крепко тебя обнимаю, моя дорогая, и Литку тоже. Напиши поподробней о ее здоровье.

Любящая тебя М а р ы н я».

Дочитав, Поланецкий сунул письмо в боковой карман сюртука, застегнулся на все пуговицы, сдвинул шляпу на затылок и почувствовал неодолимое желание разломать свою трость на мелкие куски и выбросить ее в ручей; однако ничего такого не сделал, пробормотав только сквозь стиснутые зубы: «Ну и прекрасно! Вообразила, что знаешь Поланецкого? Как же, надейся, не обидит он тебя! Смотри не просчитайся!» И закончил тираду, обратясь к самому себе: «Так тебе и надо! Она — ангел, и ты ее не стоишь».

И его снова охватило желание разломать трость. Девушка, как явствовало из письма, понадеялась на него, целиком вверясь его порядочности, а он жестоко и низко обманул ее; такие вещи не забываются, становясь источником постоянных страданий. Продать закладную — еще полбеды, но продать такому вот Машко, который покупал ее с видами вполне определенными, значило сказать ей: «Мне до тебя дела нет, иди за него, если хочешь». Какое горькое разочарование для нее, особенно после всего сказанного в то воскресенье, сказанного дружески и попросту, но и не без тайного умысла понравиться ей. Да, такое намерение у него было, и Поланецкий знал, что преуспел в нем. И теперь мог сколько угодно твердить себе, что это его ни к чему не обязывает, что мужчина при первом знакомстве в разговоре с женщиной только разведывает почву, наподобие улитки выставляет рожки. От этого ему было не легче. Впрочем, он не был склонен оправдывать себя, напротив, готов был пощечин себе надавать. Впервые он ясно понял, что рука и сердце Марыни могли бы принадлежать ему, и, чем реальней представлялась такая возможность, тем безвозвратной казалась утрата. И в довершение всего это письмо, которое произвело в нем форменный переворот. Все его отступнические доводы показались ему вдруг глупыми и плоскими. При всех своих недостатках Поланецкий не был черств, и письмо, свидетельствовавшее о Марыниной доброте, великодушии и готовности полюбить, тронуло его до глубины души. В результате облик Марыни предстал перед ним в столь розовом свете, что он подумал: «Ей-богу, теперь я в нее влюблюсь!»

И его охватило такое умиление, что и злость на себя прошла. Обогнав своих спутников, он увлек пани Эмилию за собой.

— Подарите мне это письмо, — сказал он.

— С превеликим удовольствием. Какое чистосердечное, правда? А вы вот утаили от меня, что и ей от вас досталось перед отъездом. Но не хочу вам выговаривать, раз уж она простила.

— Я бы тут же дал себя поколотить, если б думал, что это поможет. Но что об этом говорить, теперь уж не поправишь.

Пани Эмилия, однако, не разделяла его мнения. Напротив, видя, как близко к сердцу приняли оба это недоразумение, она преисполнилась радужных надежд. И ее милое, доброе лицо просияло от радости.

— Посмотрим, что-то еще будет через несколько месяцев, — сказала она.

— А что же может быть? Вы разве не догадываетесь, — ответил Поланецкий, думая о Машко.

— Помните одно: кто однажды снискал расположение Марыни, тот никогда его не потеряет, — возразила пани Эмилия.

— Не сомневаюсь, — печально отозвался Поланецкий, — но такие натуры и обид не прощают никогда.

Тут Васковский с Литкой их нагнали, и разговор поневоле прервался. Как всегда. Литка целиком завладела Поланецким. В мягком свете погожего утра они шли по лесу, и девочка живо всем интересовалась: то спрашивала, как называется дерево, то восклицала радостно: «Ой, рыжик!»

— Рыжик, рыжик, мой котеночек, — машинально отвечал занятый своими мыслями Поланецкий.

Но вот дорога пошла под уклон, и перед ними открылось озеро. Через полчаса они вышли на мощеную дорогу вдоль самого берега; там и сям в воду вдавались деревянные мостки. Литке захотелось рассмотреть поближе больших рыб, плававших в прозрачной воде. Поланецкий, взяв ее за руку, повел на один из таких мостков. Привыкшие, что здесь их кормят хлебными крошками, рыбы подплыли ближе, полукружьем расположась у ног девочки. В голубоватой воде виднелись коричневато-золотистые спины карпов и серая крапчатая форель; круглые рыбьи глаза уставились на девочку будто в ожидании.

— На обратном пути хлеба с собой прихватим, — сказала Литка. — Как странно они на меня смотрят! О чем они думают?

— Они тугодумы, очень медленно соображают, — сказал Поланецкий. — Только через час или два дойдет до них: «А-а, вот тут стояла белокурая девочка в розовом платьице и черных чулочках».

— А про вас что подумают они?

— Что я цыган: у меня ведь волосы темные.

— Ну нет, у цыган не бывает дома.

— И у меня. Литка, дома тоже нет. Мог быть, да я его продал.

Голос его дрогнул, и в нем против обыкновения послышалась печаль. Девочка пристально поглядела на него, и на ее впечатлительном личике тоже отразилась печаль, как в воде — ее собственная фигурка. И после, когда они присоединились к остальным, она все подымала на него тревожно и вопросительно грустные глаза.

— Что с вами, пан Стах? — спросила Литка наконец, крепче сжав его руку.

— Ничего, детка. Просто любуюсь озером, вот и молчу.

— Вчера я так обрадовалась, что смогу вам Тумзее показать…

— Да, очень красиво здесь, хотя и нет скал. А что в том домике, вон, на другом берегу?

— Там мы будем обедать.

Пани Эмилия меж тем оживленно беседовала с Васковским; тот, ежеминутно снимая шляпу и шаря по карманам в поисках носового платка, чтобы лысину отереть, делился с ней своими наблюдениями над Букацким.

— Тоже арийской духовностью томится, — заключил старик. — Вечная тревога, вечная, неутолимая жажда покоя. Чтобы заполнить жизнь, скупает картины и гравюры. Ах, как тяжело на все на это смотреть! В душе у этих детищ века — пропасть, бездонная, как вот это озеро, а они все думают заполнить ее какими-то картинами, офортами, своими дилетантскими увлечениями, Бодлером, Ибсеном и Метерлинком, псевдонаучным знанием, наконец. Бедные бьющиеся в клетке птицы! Это все равно что бросить вон тот камешек в Тумзее и воображать, будто озеро полно.

— А чем же заполнить жизнь?

— Любой высокой идеей, всяким большим чувством — при условии, если они зиждятся на вере. И Букацкий обрел бы покой, которого он бессознательно ищет, люби он искусство по-христиански.

— А вы ему об этом говорили?

— Говорил, много чего говорил — ему и Поланецкому. Убеждал их житие Франциска Ассизского почитать, а они отмахиваются да смеются. А ведь это поистине великий, святой человек, равного ему не было в средние века, мир ему обязан своим обновлением. Появись в наши дни подобный праведник, заветы Христа возродились бы еще шире, еще полнее.

Приближался полдень. Лес дышал смолистым зноем, голубое небо без единого облачка смотрелось в неподвижную водную гладь, которая, казалось, дремала в наполненной солнцем тишине.

Наконец они подошли к дому в саду, где помещался ресторан, и сели в тени за накрытый под буком столик. Поланецкий, подозвав кельнера в засаленном фраке, заказал обед, и они в ожидании молча стали любоваться озером и окрестными горами.

В нескольких шагах цвели ирисы, орошаемые бьющим из камней фонтанчиком.

— Мне это озеро и эти ирисы почему-то напоминают Италию, — проговорила пани Эмилия, глядя на цветы.

— Потому, что нигде больше нет такого множества ирисов и такого множества озер, — отвечал Поланецкий.

— И нигде человек не испытывает такого умиротворения, — прибавил Васковский. — Вот уже много лет подряд я каждую осень езжу в Италию в поисках, где провести остаток дней своих. Я долго колебался, не зная, что предпочесть: Перуджию или Ассиз, но в прошлом году остановился на Риме. Он — как преддверие иного мира, откуда видно уже сияние его. В октябре опять туда поеду.

— Очень завидую вам, — сказала Хвастовская.

— Литке уже двенадцать лет… — начал Васковский.

— И три месяца, — вставила Литка.

— И три месяца… И хотя для своих лет она еще сущее дитя и у нее ветер в голове, пора бы ей кое-что в Риме показать, — продолжал Васковский. — Впечатления детства — самые долговечные. Не беда, если умом и сердцем не все еще можно постичь, это придет потом, зато как приятно, когда, будто озаренные внезапным светом, всплывут в памяти давнишние картины. Давайте поедем вместе в Италию в октябре.

— Нет, только не в октябре! У меня есть свои женские заботы, удерживающие в Варшаве.

— Какие же это заботы?

— Первая, самая важная и самая женская, — смеясь, сказала пани Эмилия, указывая на Поланецкого, — женить вот этого господина, который сидит сейчас насупясь, оттого что без памяти влюблен…

Поланецкий, очнувшись от задумчивости, махнул рукой.

— В Марыню? В Плавицкую? — спросил Васковский с детской непосредственностью.

— Да, в нее, — отвечала пани Эмилия. — Был вот в Кшемене и напрасно старается скрыть, что она покорила его сердце.

— А я этого и не скрываю.

Но дальнейшему разговору помешало печальное обстоятельство: Литке вдруг сделалось дурно. Удушье, сердцебиение: так всегда начинались эти приступы вызывавшие опасение за ее жизнь даже у докторов. Мать тотчас подхватила ее на руки. Поланецкий опрометью кинулся на кухню за льдом. Старик Васковский с усилием подтащил садовую скамейку — лежа девочке легче было дышать.

— Устала, детка? — шептала мать побелевшими губами. — Вот видишь, для тебя слишком далеко, золотко мое. Хотя доктор разрешил… Уж очень сегодня жарко! Ну ничего, ничего, сейчас все пройдет! Сокровище ты мое, доченька любимая!..

И стала покрывать поцелуями влажный лоб ребенка. Прибежал Поланецкий со льдом, за ним — хозяйка ресторана с подушкой. Девочку уложили на скамейку, и, пока мать заворачивала лед в салфетку, Поланецкий, наклонясь, спросил.

— Ну, как ты, котенок?

— Ничего, только дышать трудно, — отвечала она, хватая воздух, как рыба, открытым ртом.

Но улучшения пока не наступало, и даже под платьем было заметно, как лихорадочно бьется ее маленькое больное сердце.

Понемногу лед принес облегчение, и приступ прошел, осталась лишь усталость. Литка улыбнулась матери, которая не сразу пришла в себя от испуга. Перед обратной дорогой необходимо было подкрепиться, и Поланецкий велел подать обед, но, кроме Литки, никто почти к нему не притронулся: все с затаенной тревогой поглядывали на нее, боясь, как бы приступ не повторился. Так прошел час. В ресторан начала стекаться публика, и пани Эмилия заторопилась домой; но пришлось дожидаться Экипажа, за которым Поланецкий послал в Райхенгалль.

Наконец экипаж приехал, но в дороге их ждала новая неприятность. Хотя лошади шли шагом и дорога была ровная, возле Райхенгалля Литка от тряски опять стала задыхаться. Она попросилась из экипажа, но пешком ей трудно было идти. Пани Эмилия хотела было взять ее на руки, но Поланецкий, воспротивясь этому акту материнской самоотверженности, к тому же непосильному, сказал девочке:

— Давай-ка, Литка, я тебя понесу. А то мама устанет, и заболеет.

И без дальних слов легко поднял ее и понес, обхватив одной рукой, чтобы показать: это совсем не трудно, еще и подшучивая для вящей убедительности:

— Невелик наш котенок, вот только ножонки длиннющие, до самой земли достают. Обними-ка меня за шею, не так тряско будет.

И он двинулся с осторожностью, но ходко, чтобы, не мешкая, показать ее врачу. Плечом он чувствовал, как частит ее сердечко, она же, обняв его худыми ручонками за шею, все твердила:

— Пустите, пан Стах!.. Не хочу… Пустите меня!

— Не пущу! — отвечал он. — Сама видишь, как вредно тебе ходить пешком. Мы всегда теперь будем брать с собой большое удобное кресло на колесиках, устанешь — посажу и повезу.

— Нет, нет! — возражала Литка со слезами в голосе.

Так нес он ее, бережно, как старший брат или отец, и сердце его переполняла нежность. Ведь он и правда любил эту девочку, а кроме того, впервые осознал то, в чем до сих пор не отдавал себе ясного отчета: что брак сулил ему отцовство со всеми его радостями. И, неся на руках эту чужую, но дорогую ему девочку, понял, что создан быть не только супругом, но и отцом, — что цель и назначение жизни не в чем ином, как в этом.

И, устремясь мыслями к Марыне, с удвоенной силой ощутил, что именно ее, а не какую-либо другую женщину хотелось бы ему видеть своей женой и матерью своих детей.