"Семья Поланецких" - читать интересную книгу автора (Сенкевич Генрик)

ГЛАВА IV

Первый вечер по возвращении в Варшаву Поланецкий провел у Бигеля, своего компаньона и друга еще со школьной скамьи. Чех по происхождению, но из давно осевшей в Польше семьи, Бигель еще до объединения с Поланецким держал небольшую торгово-банковскую контору, пользуясь репутацией осторожного, но чрезвычайно добросовестного и аккуратного дельца. По вхождении же в дело Поланецкого — еще до окончательного возвращения из-за границы — их торговый дом, значительно расширив свои операции, стал совсем солидной фирмой. Компаньоны превосходно дополняли друг друга. У Поланецкого, живого и предприимчивого, рождались смелые замыслы, он был дельцом проницательным и дальновидным, а Бигель — превосходным исполнителем. Поланецкий был незаменим, когда нужно было действовать решительно, припереть кого-нибудь к стенке; когда же требовалась осмотрительность, терпеливость, уменье обдумать, прикинуть, повернуть так и этак, появлялся на сцене Бигель. Словом, это были натуры противоположные, но, может быть, поэтому и крепко дружившие. В делах, правда, главенство принадлежало Поланецкому. Бигель верил в его недюжинные способности, а несколько идей, поданных Поланецким после вступления в дело и оказавшихся весьма прибыльными, еще больше эту веру укрепили. Мечтой обоих было сколотить капитал, достаточный, чтобы построить ситценабивную фабрику; технической стороной этого предприятия ведал бы Поланецкий, а административной — Бигель. Но хотя оба уже были люди состоятельные, до этой цели пока еще было далеко. Нетерпеливый, имевший широкие связи Поланецкий попытался было после заграницы привлечь «отечественные» капиталы, но столкнулся с общим недоверием. Как ни странно, фамилия его, раскрывая перед ним все двери, в делах скорее вредила, чем помогала. У тех, к кому он обращался, казалось, не укладывалось в голове, как это человек их круга, из хорошей семьи, с чисто польской фамилией может заниматься гешефтом. Поначалу это его страшно бесило, и рассудительному Бигелю долго приходилось ему втолковывать, что недоверие их оправдано, это плод многолетнего и горького опыта. Зная подноготную разных торгово-промышленных компаний, он называл ему множество имен, от государственного казначея Тизенгаузена и Теллюсов вплоть до директоров всевозможных земельных банков, которые к земле не имели ровно никакого отношения. «Время еще не приспело, — говорил Бигель, — но оно придет, вернее, уже наступает. На смену аферистам и дилетантам идут люди сведущие».

Не лишенный наблюдательности, несмотря на свою горячность, Поланецкий успел сделать немало любопытных открытий в кругах, куда имел доступ благодаря своим связям. К тому, что он занят делом, все относились в общем с одобрением. О нем отзывались даже с преувеличенной похвалой; но в этом одобрении слышалась как бы снисходительная нотка. Все подчеркивали, что уважают и считают его деятельность полезной, но не могли отнестись к ней как к вещи самой естественной и обыкновенной. «Они на меня поглядывают свысока», — думал Поланецкий и не ошибался. И пришел к заключению, что, попроси он руки какой-нибудь барышни из так называемого «хорошего» общества, его торговые дела и репутация «коммерсанта» скорее повредили бы ему, чем помогли, несмотря на всеобщее уважение. Любую из этих девиц выдали бы за него куда охотней, будь у него вместо прибыльного предприятия обремененное долгами имение или живи он на широкую ногу, проедая проценты с капитала, а то и сам капитал.

После таких наблюдений Поланецкий охладел к светской жизни и в конце концов вовсе перестал бывать в обществе, довольствуясь лишь домом Бигеля, Эмилии Хвастовской да своей более тесной холостяцкой компанией. Обедал у Francois с Букацким, стариком Васковским и адвокатом Машко, ведя с ними нескончаемые беседы и споры по разным поводам. Часто ходил в театр и другие публичные места, но в общем вел жизнь довольно уединенную и все не женился, несмотря на расположение к тому, подкрепляемое доводами рассудка, и достаток.

Поехав почти прямо с вокзала к Бигелям, Поланецкий первым делом излил злость, накопившуюся против «дядюшки», думая найти в лице хозяина дома благосклонного и сочувственного слушателя; но Бигель не выразил никакого особого волнения.

— Знаю я этот тип людей, — сказал он. — Да и, по правде говоря, откуда ему взять деньги, если у него их нет? Со всеми этими закладными надо ангельское терпение иметь. Земля быстро забирает денежки, а отдавать не торопится.

— Слушай, Бигель, — отвечал Поланецкий, — с тех пор, как ты спать стал после обеда и толстеть, с тобой тоже терпение нужно ангельское.

— А ты скажи по совести, — продолжал невозмутимо Бигель, — так уж тебе необходимы эти деньги? Разве нет у тебя суммы для уговоренного между нами пая?

— Интересно, а какое это имеет касательство к тебе или Плавицкому? Он должен, значит, пусть возвращает, и все тут!

Спор прекратило появление пани Бигель со стайкой детишек. Это была еще молодая, голубоглазая и темноволосая женщина, очень добрая и вечно занятая детьми, которых было шестеро и которых Поланецкий очень любил. За это она платила ему искренней дружбой, связывавшей ее и с Эмилией Хвастовской. Обе женщины знали и любили Марыню Плавицкую, порешив между собой женить на ней Поланецкого и настойчиво уговаривая его съездить в Кшемень. И теперь пани Бигель не терпелось узнать о его впечатлениях.

Но разговаривать не давали дети. Ясь, младший из умевших ходить, обхватив Поланецкого за ногу, тянул его к себе, крича: «Пам! Пам!», что на его языке означало: «Пан! Пан!»; девчушки, Эва и Иоася, без церемоний взобрались ему на колени, а Эдя с Юзей подступили к нему с серьезным разговором. Они прочли «Завоевание Мексики» и теперь в него играли. И Эдя, подняв брови и разводя руками, с жаром объяснял:

— Хорошо! Кортесом буду я, Юзя — конным конвоиром, но как быть, если ни Эвка, ни Иоася не хотят быть Монтесумой? Так ведь нельзя играть, правда? Кто-то же должен Монтесумой быть, иначе у мексиканцев не будет предводителя.

— А где у вас мексиканцы? — спросил Поланецкий.

— Вот эти стулья — мексиканцы, а те — испанцы, — отвечал Юзя.

— Ну, держитесь! Я буду Монтесумой, ну-ка, попробуйте теперь Мексику завоевать!

Поднялась невообразимая возня. Живой и непосредственный Поланецкий мгновенно обратился в ребенка и стал так отчаянно сопротивляться Кортесу, что тот запротестовал, заявив, и не без основания, что это противоречит истории: раз Монтесума был побежден, значит, пусть даст себя победить. Но Монтесума отвечал, что это его не касается, и продолжал сражаться. Игра затягивалась.

И пани Бигель спросила мужа, не дожидаясь конца:

— Ну, как визит в Кшемень?

— Он там проделал в точности, что и сейчас, — флегматично отозвался Бигель. — Перевернул все вверх дном и уехал.

— О ней он что-нибудь рассказывал?

— Про Марыню я не успел расспросить, а с Плавицким расстался — хуже не придумаешь. Хочет продать закладную, а это, само собой, приведет к полному разрыву.

— Жалко, — промолвила пани Бигель и за чаем, когда дети пошли спать, прямо спросила Поланецкого про Марыню.

— Красива или нет, не знаю, — отвечал тот. — Я не задумывался над этим.

— Неправда! — возразила пани Бигель.

— Ну и пускай неправда. Ну и пускай мила, хороша собой и все что хотите. Да, можно влюбиться, да, можно жениться, но только ноги моей больше не будет в этом доме. Догадываюсь, зачем вы меня туда посылали. Надо было только предупредить заранее, что за птица ее отец; наверняка она характером в него, а раз так, благодарю покорно.

— Подумайте, что вы говорите: «Мила, хороша собой, можно влюбиться» — и «характером в него». Одно с другим не вяжется.

— Может быть, но что из этого. Не повезло, и баста!

— А я вам вот что скажу: Марыня произвела на вас сильное впечатление — это раз. А два: другой такой замечательной девушки я в жизни не встречала, и кто на ней женится, будет только счастлив.

— Тогда почему же на ней никто не женился до сих пор?

— Да ведь ей двадцать один всего, она только в свет выезжать начала. И, пожалуйста, не думайте, будто нет на ее руку претендентов.

— Ну вот и пусть выходит за них.

Но он кривил душой: ему неприятна была мысль, что она может выйти за другого. И втайне был признателен пани Бигель за похвалы Марыне.

— Оставимте это, — сказал он. — Во всяком случае, вы ей настоящий друг.

— Не только ей, но и вам! Признайтесь-ка откровенно, только совершенно откровенно: понравилась она вам?

— Понравилась ли? Говоря откровенно, очень!

— Ну вот видите! — воскликнула пани Бигель, просияв от удовольствия.

— Что я вижу? Ничего не вижу! Да, понравилась, не отрицаю. Трудно представить себе создание милее и очаровательнее. К тому же она, наверно, еще и добрая! Но что из этого? В Кшемень мне дороги больше нет. Я такого наговорил ей и Плавицкому, что об этом и думать нечего.

— Что, много натворили глупостей?

— Да уж немало.

— Это дело поправимое: напишите письмо…

— Писать Плавицкому и извиняться? Да ни за что! Ведь он же меня напоследок еще и проклял.

— Проклял?

— Да, по праву старшинства. От собственного лица и от имени всех предков. Он мне до того отвратителен, что я двух слов не смогу написать. Старый, надутый фигляр! Скорее уж у нее прощения попросить… да что это даст? Она будет на стороне отца, это можно понять. В лучшем случае ответит, что не сердится, на том наше знакомство и прекратится.

— Вот Эмилия вернется из Райхенгалля, и мы под каким-нибудь предлогом залучим Марыню сюда, тогда и постарайтесь загладить недоразумение.

— Поздно уже, поздно! — твердил Поланецкий. — Я себе дал слово продать закладную и продам.

— А может, это и лучше.

— Нет, хуже! — вмешался Бигель. — Я вот уговариваю его не продавать. А впрочем, думаю, и покупателя-то не найдется.

— Так что до тех пор Эмилия как раз успеет подлечить Литку и вернуться, — сказала пани Бигель и продолжала, обращаясь к Поланецкому: — После Марыни вам на других и смотреть не захочется, попомните мое слово. С Марыней я не так близка, как Эмилия, но попробую написать ей при случае и попытать, какого она мнения о вас.

На том и кончился разговор. По дороге домой Поланецкий отметил про себя, что Марыня уже прочно завладела его помыслами. По правде говоря, он ни о чем другом и думать-то не мог. Но вместе с тем понимал, что знакомство завязалось при неблагоприятных обстоятельствах и лучше, пока не поздно, выкинуть эту девушку из головы. Будучи отнюдь не слабовольным, а скорее сильным духом, и не склонный тешить себя мечтаниями, решил он трезво и всесторонне разобраться в своем положении. Девушка действительно обладала почти всеми достоинствами, какие хотелось бы видеть в своей будущей жене, к тому же пришлась ему по сердцу. Но у нее отец, которого он и сейчас-то не переносит, а кроме того, такая тяжелая обуза, как этот Кшемень, настоящий камень на шею. «С этой напыщенной старой обезьяной я нипочем не уживусь, — размышлял Поланецкий. — Одно из двух: или под его дудку плясать, на что я, безусловно, неспособен, или ежедневно цапаться с ним, как вот в Кшемене. В первом случае я, независимый человек, попал бы в кабалу к старому эгоисту, во втором — в незавидном положении очутится моя жена, отчего пострадали бы наши отношения».

«По-моему, это трезво и логично, — продолжал рассуждать сам с собой Поланецкий. — Неправ я был бы, будь я в нее влюблен. Но надеюсь, это не так; я увлечен, но не влюблен. А это разные вещи. Ergo[8], надо перестать о ней думать, пусть себе выходит за кого угодно».

При этой мысли у него опять шевельнулось ревнивое чувство, но он подумал: «Что удивительного, я ведь ею увлечен. И вообще, столько уже пережито подобных неприятностей, перенесу и эту. С каждым днем она будет все менее ощутимой».

Но скоро понял, что вместе с ревностью колет его и сожаление о том, что открывшаяся было перспектива исчезла. Завеса будущего словно приподнялась и, показав, как могло бы все быть, снова опустилась, и жизнь вернулась в прежнюю колею, которая вела в никуда, в пустоту. «А прав, пожалуй, Васковский, — подумал он, — деньги — лишь средство». А смысл жизни в другом. Должна быть цель, серьезное дело, и прямое, честное отношение к нему дает удовлетворение. Это удовлетворение и есть душа жизни, а без этого нет в ней ничего. Поланецкий был сыном своего века и носил в себе его великое смятение — это недуг нашей клонящейся к упадку эпохи. Он разочаровался в догмах, на которых прежде зиждилась жизнь. Усомнился и в рационализме: может ли он, спотыкающийся на каждом шагу, заменить веру; но и веры не обрел. От современных «декадентов» отличался он, однако, тем, что не носился с собой, со своими нервами и сомнениями, своей душевной драмой и не счел ее патентом на праздность. Напротив, у него было более или менее ясное чувство: жизнь, загадка она или не загадка, должна быть исполнена трудов и усилий. Ибо, коль скоро на все ее бесчисленные «почему» нельзя ответить, надо хотя бы что-то делать, — дело само отчасти и будет на них ответом, Пусть неполным, но, по крайней мере, облегчающим ответственность. Итак, где выход? В создании семьи и работе на благо общества. Доводами рассудка подкрепляла эта философия естественный мужской инстинкт, указывающий на брак как одну из главных жизненных целей, к которой Поланецкий давно всеми помыслами стремился. И в какой-то миг уверовал, что Марыня и есть та самая тихая гавань, куда «корабль бег направил в ненастную ночь». Когда же стало ясно: огни в этой гавани зажжены не для него и надо дальше плыть по неведомым водам, им овладели усталость и тоска. Но, посчитав свои рассуждения по сему поводу вполне логичными, он вернулся домой почти убежденный, что это еще «не то» и придется подождать.

Придя на другой день в ресторан обедать, он застал там Васковского с Букацким. Вскоре явился и Машко в белом жилете, с моноклем в глазу, с пышными бакенбардами, обрамлявшими его покрытую красными пятнами самодовольную физиономию. Поздоровавшись, они принялись расспрашивать Поланецкого о поездке в Кшемень: им было известно, почему на ней настаивали дамы, и о Марыне Плавицкой они знали от пани Эмилии.

Выслушав рассказ, Букацкий, с лицом бледнее севрского фарфора, сказал с обычной своей флегматичностью:

— Значит, война? Коль скоро эта девушка так поразила твое воображение, сейчас бы самая пора повести на нее наступление. Женщины охотней принимают руку на каменистой дороге, чем на ровной.

— Ну, так и подавай ей руку сам, — ответил раздраженно Поланецкий.

— Видишь ли, мой милый, я этого не могу по трем причинам: во-первых, мое воображение пленено пани Эмилией; во-вторых, у меня по утрам болят шея и затылок — верное предвестие менингита; а в-третьих, я гол как сокол.

— Ты?

— Во всяком случае, сейчас — я купил несколько полотен Фалька, все avant la lettre[9], и по крайней мере с месяц окажусь на мели. А если еще получу из Италии картину Мазаччо, о которой веду переговоры, то придется затянуть пояс на целый год.

Васковский, внешне чем-то напоминавший Машко, скорей всего, румянцем, но гораздо старше его и с лицом, дышавшим добротой, устремил свои голубые глаза на Букацкого.

— Тоже болезнь века, — сказал он. — Коллекционерство, одно коллекционерство, куда ни глянь.

— Ого! Сейчас начнется спор, — заметил Машко.

— Что ж, послушаем, все равно делать нечего, — сказал Поланецкий.

— А что вы имеете против коллекционерства? — принял вызов Букацкий.

— Ничего, — отвечал Васковский. — Это старческая — вполне в духе нашего времени — манера поклоняться искусству. Вам не кажется это признаком одряхления? По-моему, явление очень характерное. Раньше любители искусства шли к нему, любуясь им в музеях, храмах, — так сказать, на месте; теперь его стремятся перетащить к себе в кабинет. Раньше увлечение им завершалось коллекционированием, а теперь с него начинают — и собирают далеко не лучшие образцы. Я даже не про Букацкого — сейчас любой мальчуган обязательно что-нибудь коллекционирует, если есть на что купить. Причем не какие-нибудь художественные произведения, а так, жалкие поделки, а то и просто всякие пустяки. Видите ли, мои милые, я всегда считал, что любовь и увлечение — вещи разные; по-моему, кто увлекается женщинами, на большое чувство не способен.

— Пожалуй, доля правды в этом есть! — воскликнул Поланецкий.

— Меня это мало трогает, — сказал Машко, запуская пальцы в свои длинные, по английской моде, бакенбарды. — Мне в этом слышится брюзжанье старого учителя на нынешние времена.

— Учителя? — переспросил Васковский. — Я к избиению младенцев не причастен и в роли Ирода не выступаю, с тех пор как по чистой случайности имею кусок хлеба. И потом, вы ошибаетесь, считая меня брюзгой. Напротив, я с радостью отмечаю приметы, предвещающие конец нашей эпохи и начало новой.

— Мы в открытом море и к берегу не скоро пристанем, — пробурчал Машко.

— Не перебивай! — сказал Поланецкий.

Но Васковского нелегко было сбить с толку.

— Дилетантство мельчит вкусы, и высокие идеалы гибнут. Их место занимает страсть к потреблению. А это не что иное, как идолопоклонство. Мы просто не отдаем себе отчета, насколько в нем погрязли. И что же остается? Остается дух, та духовность ариев, которая не коснеет, не замирает, — отмеченная печатью божественности, ока несет в себе созидательное начало: ей уже тесно в языческих путах, она уже бунтует, и недалеко новое возрождение во Христе, в искусстве и всюду… В этом нет сомнения.

И глаза Васковского, простодушно-детские, словно лишь отражающие окружавшие предметы, и вместе устремленные в бесконечность, обратились к окну, за которым сквозь серые тучи там и сям пробивались солнечные лучи.

— Жаль, что не доживу из-за своей головы; интересное будет время, — сказал Букацкий.

Машко, недолюбливавший Васковского за бесконечные разглагольствования по всякому поводу и без повода и окрестивший его «пилой», вынул сигару из бокового кармана сюртука, откусил кончик и сказал, обращаясь к Поланецкому:

— Слушай, Стась, ты правда решил закладную продать?

— Да. А почему ты спрашиваешь?

— Хочу как следует обмозговать.

— Ты?

— А что? Ты знаешь ведь, я интересуюсь такими делами. Мы об этом еще потолкуем. Сегодня ничего определенного не могу тебе сказать, а завтра посмотрю по кадастровым книгам и решу, стоящее ли это дело. Приходи после обеда ко мне, и, может, мы за чашкой кофе о чем договоримся.

— Ладно. Договоримся или нет, желательно только поскорее. Хочу уехать, как позволят наши с Бигелем дела.

— А куда ты собираешься? — спросил Букацкий.

— Сам не знаю еще. Жарко уж очень в городе. Куда-нибудь, где лес и вода.

— Это устарелый предрассудок, — сказал Букацкий. — Одна сторона улицы в городе всегда в тени, не то что в деревне. Я вот хожу по теневой стороне и на жару не жалуюсь, и на лето не выезжаю никогда.

— А вы едете куда-нибудь? — спросил Поланецкий у Васковского.

— Пани Эмилия зовет в Райхенгалль. Может, и выберусь к ним.

— Поедемте вместе. Мне все равно куда. А Зальцбург я люблю, и пани Эмилию с Литкой приятно будет повидать.

Букацкий протянул свою худую прозрачную руку, взял зубочистку из стаканчика и, ковыряя в зубах, промолвил бесстрастным, безучастным голосом:

— У меня в душе подымается такая буря ревности, что я готов лететь за вами. Берегись, Поланецкий, а то взорвусь, как динамит.

Тон, каким это было сказано, настолько не соответствовал угрозе, что Поланецкий рассмеялся.

— Мне и в голову не приходило влюбляться в пани Эмилию. Благодарю за идею!

— Горе вам обоим! — сказал Букацкий, продолжая ковырять в зубах.