"Семья Поланецких" - читать интересную книгу автора (Сенкевич Генрик)

ГЛАВА XXIX

Зима между тем пошла на убыль, пост близился к концу, а тем самым приближался и срок свадьбы как Поланецкого, так и Машко. Приглашенный шафером Букацкий прислал Поланецкому письмо, в котором, между прочим, говорилось: «Выводить высшую творческую силу из естественного состояния абсолютного покоя и принуждать ее при помощи брака воплощаться в крикливое земное существо, которому потребна люлька и которое развлекается тем, что засовывает в рот большой палец ноги, преступно. Однако же, поскольку у вас топят лучше здешнего, я приеду».

И действительно, за неделю до праздников он приехал и привез в подарок Поланецкому искусно изукрашенный листок пергамента, вроде извещения о смерти, на котором под соответствующей эмблемой — песочными часами — значилось: «Станислав Поланецкий после продолжительной и тяжелой холостяцкой жизни…» и т. д.

Подарок понравился Поланецкому, и назавтра около полудня он понес его показать Марыне. У него совершенно вылетело из головы, что было воскресенье, и, заранее предвкушая, как приятно они проведут время до обеда, он был огорчен и разочарован, увидев Марыню в шляпе.

— Вы уходите? — спросил он.

— Я в костел. Сегодня ведь воскресенье.

— Верно! Как же это я забыл? А я думал, мы вместе посидим… Так было бы славно…

— А служба божия? — спросила она просто, подняв на него свои спокойные голубые глаза.

Поланецкий не придал ее словам особого значения, не предполагая, что в духовном перерождении, которое ему суждено будет пережить, они именно бесхитростностью своей окажут на него определенное действие.

— Служба божия, — повторил он машинально. — У меня есть время, пойдемте.

Марыня искренне обрадовалась.

— Чем я счастливей, тем сильнее верую, — призналась она по дороге.

— Это знак душевного здоровья, другие только в беде про бога вспоминают.

В костеле Поланецкому опять пришло на мысль то, о чем уже думалось ему в Вонторах, где в первое его посещение Кшеменя были они с Плавицким у обедни: «Философские учсния и школы проходят бесследно, а служба — службу правят по-прежнему». В этом было для него что-то необъяснимое. Тяжело пережив смерть Литки, он постоянно возвращался мыслями к этим загадочным вопросам. Стоило только оказаться на кладбище, в костеле или в иных каких-то обстоятельствах, не связанных прямо с повседневностью, как он задумывался о загробной жизни. И его поражало, что, несмотря на все философствование и сомнения, люди живут, словно заранее уверенные в этой будущей жизни. Как много делается во имя ее; сколько мелких эгоистических желаний подавляется, сколько воздвигнуто костелов, больниц, приютов, домов призрения в надежде, что за это воздастся на небесах.

Еще сильней его поразило соображение: ведь чтобы примириться с жизнью, надо сперва примириться со смертью, а без веры в какое-то загробное воздаяние возможно ли это? Когда же веришь, вопрос отпадает сам собой, будто его и не было. Живи себе и радуйся жизни. Ибо если так, чего еще желать? Впереди иное бытие, манящее хотя бы уже своей неведомостью, и надежда на это несет мир и покой. Пример тому Марыня. Из-за близорукости она низко склонялась над молитвенником, но, едва поднимала лицо, Поланецкий видел на нем такую безмятежность, отрешенность, просветленность — поистине ангельские. «Вот она счастлива и всегда будет счастлива, — говорил себе Поланецкий, — к тому же еще и умница; потому что, будь правда на противоположной стороне, исканье ее давало бы хоть какое-то удовлетворение, а так… Изводиться из-за неразрешимых загадок просто глупо».

Поланецкий не мог забыть выражения Марыниного лица и сказал на обратном пути:

— В костеле вы напомнили мне Фра Анджелико. У вас было такое безмятежное и счастливое выражение.

— А я и на самом деле счастлива. И знаете, почему? Потому что я сейчас лучше. Прежде я таила в сердце обиду и неприязнь и никакой надежды впереди, так было горько, даже вспомнить страшно! Говорят, несчастье облагораживает, но я, видно, не отношусь к таким избранным натурам. Не знаю, может, и облагораживает, но горечь, обида, озлобленность отравляют, как яд…

— А вы очень меня ненавидели?

— Очень. По целым дням только и думала о вас, — взглянув на него, ответила Марыня.

— В проницательности Машко не откажешь, — заметил Поланецкий. — Он сказал как-то: «Она не меня любит, а тебя ненавидит».

— Ой, да! Вот уж ненавидела…

За разговором они дошли до дома. Поланецкий не мог отказать себе в удовольствии показать Марыне пергамент. Но ей шутка не понравилась. Брак был освящен в ее представлении не только чувством, но и религией. «Такими вещами не шутят», — сказала она, признавшись, что Букацкий ей неприятен.

Букацкий явился после обеда. За несколько месяцев, проведенных в Италии, он отощал еще больше, что говорило явно не в пользу кьянти, якобы исцеляющего от катара желудка. Нос его заострился наподобие кончика ножа, а уморительное, с кулачок, иронически улыбающееся личико стало словно фарфоровое. От приходился родней и Поланецкому, и Марыне и потому без стеснения нес всякий вздор. Прямо с порога заявил, что ввиду участившихся везде случаев помешательства помолвка их нисколько его не удивляет, хотя огорчает, и приехал он в надежде еще спасти их, но теперь видит, что поздно и остается только смириться. Марыня рассердилась.

— Побереги свое остроумие для свадебного застолья, — укорил и хорошо к нему относившийся Поланецкий. — Скажи лучше, как поживает Васковский?

— тоже помешался, — с серьезным видом заявил Букацкий.

— Так нельзя шутить, — возразила Марыня.

— И совсем это не смешно, — прибавил Поланецкий.

— Да, помешался, — все с тою же серьезностью продолжал Букацкий. — Вот вам доказательства: во-первых, расхаживает по Риму без шляпы, вернее, расхаживал, сейчас он в Перуджии, во-вторых, накинулся на одну хорошенькую молодую англичанку, доказывая, что англичане только в частной жизни следуют евангельским заветам, а в отношении Ирландии ведут себя не по-христиански, в-третьих, он печатает брошюру, где утверждается, будто миссия возродить и обновить историю посредством христианства возложена на самое юное арийское племя. Согласитесь, что доказательства веские.

— Это мы знали еще до его отъезда и, если больше с ним ничего не случилось, надеемся, что увидим его в добром здравии.

— А он не собирается возвращаться.

Поланецкий вынул записную книжку, написал несколько слов карандашом и протянул Марыне со словами:

— Прочтите и скажите, согласны ли вы?

— Ну, если в моем присутствии начинают обмениваться записками, то я ухожу, — сказал Букацкий.

— Нет, нет, это не секрет!

Марыня покраснела от удовольствия и, словно не веря глазам, стала спрашивать:

— Да? Это правда?..

— Зависит только от вас.

— Ах, пан Стах, я даже мечтать об этом не смела. Пойду папе скажу.

И выбежала из комнаты.

— Будь я поэтом, я бы повесился, — сказал Букацкий.

— Почему?

— Если несколько слов, нацарапанных компаньоном торгового дома «Бигель и К°», могут произвести впечатление сильнее самого совершенного сонета, лучше в подмастерья к мельнику идти, чем писать стихи.

Марыня на радостях забыла записную книжку, и Поланецкий подал ее Букацкому.

— Прочти, — сказал он.

— «После свадьбы — Венеция, Флоренция, Рим, Неаполь, согласны?» — вслух прочел Букацкий. — Итак, путешествие по Италии?

— Да. Представь, бедняжка еще не была за границей; Италия кажется ей заколдованным царством, куда вступить ей не дано. Это для нее большая радость, а мне доставить ей удовольствие хочется, черт возьми!

— Любовь и Италия! Боже мой, неужто тебе это еще не надоело! Ведь это старо, как мир.

— Неправда! Влюбись, и увидишь все в другом свете.

— Я, милый мой, свое отлюбил и больше не влюблюсь. Загадка сфинкса давно уже разгадана мной и больше не соблазняет.

— Женись, Букацкий!

— Не могу — по причине слабого зрения и больного желудка.

— Какое это имеет отношение к женитьбе?

— Видишь ли, женщина — это как лист бумаги, с одной стороны он исписан ангелом, с другой чертом, бумага просвечивает, слова сливаются — получается каша, которой ни разобрать, ни переварить.

— Как ты можешь всю жизнь шутить?

— Женатый, холостой — все равно от смерти не уйдешь. Мы иной раз о ней позабываем, да она-то о нас нет.

Тут вернулась Марыня с отцом, который тотчас заключил Поланецкого в объятия.

— Марыня мне сказала, что вы после свадьбы в Италию собираетесь.

— Да, если будущая моя повелительница не возражает.

— Не только не возражает, — подхватила Марыня, — но от радости совсем голову потеряла и на одной ножке прыгать готова, как будто ей десять лет.

— Если благословение одинокого старца будет вам споспешествовать в далеком путешествии, то благословляю вас, — произнес Плавицкий, возводя очи горе и подымая длань на потеху Букацкому.

Но Марыня, схватив отцовскую руку, со смехом поцеловала ее.

— Папочка, ты еще успеешь, мы ведь только после свадьбы собираемся.

— И вообще, что особенного, — прибавил Букацкий, — купили билет, сдали вещи в багаж — и вся недолга. Садись да поезжай.

— Вы уже до того дошли, что благословение одинокого старца и отца почитаете излишним? — патетически вопросил Плавицкий циника.

Букацкий обнял его вместо ответа за плечи и, поцеловав в жилетку, сказал:

— А не хотите, одинокий старец, в пикет сыграть? А эти двое безумцев пускай всласть наговорятся.

— Но с Рубиконом?.. — осведомился старик.

— С чем вам только будет угодно, — ответствовал Букацкий и предложил молодой паре: — Давайте я буду вашим чичероне в Италии.

— Боже избави, — отвечал Поланецкий. — Я только в Бельгии и Франции побывал, в Италии не довелось, но хочется посмотреть, что покажется интересным нам, а не тебе. Знаю я таких оригиналов, для вас искусство — только предлог порисоваться своими познаниями. — И продолжал, обращаясь к Марыне: — Да, да, вот до чего доходят. Великого в своей простоте искусства они не понимают, им подавай что-нибудь поизысканней, чтобы пощекотать свой пресыщенный вкус и ученость свою продемонстрировать. Они за деревьями леса не видят. Их не великие произведения привлекают, которыми станем любоваться мы, а ничтожные, о которых никто не слыхал; откапывают какие-то никому не ведомые имена, рассуждают с ученым видом о разных живописных манерах, вбивая себе и другим в голову, что вещи слабые и недотянутые лучше сильных и совершенных. Воспользоваться его услугами — значит проглядеть храмы, таращась в лупу на мелочи какие-то. Все это снобизм, пресыщенность, изощренность, а мы люди простые, вот что я вам скажу.

Марыня с гордостью смотрела на своего жениха, точно желая сказать: «Видите, как умно!» И гордость ее еще возросла при словах Букацкого:

— Ты совершенно прав. — Но тут же он прибавил: — Но будь ты даже неправ, этот суд все одно решит дело в твою пользу.

Это задело Марыню.

— Простите, не настолько уж я ослеплена.

— А я — вовсе не знаток искусства.

— Нет, знаток.

— А если так, то да будет вам известно, что доскональное, в подробностях знание предмета вовсе не исключает любви к искусству, поэтому верьте мне, а не Поланецкому.

— Нет! Я верю пану Стаху.

— Что и требовалось доказать, — отпарировал Букацкий.

Марыня растерянно переводила взгляд с одного на другого. Из затруднения ее вывело появление отца с картами. Жених с невестой стали рука об руку прохаживаться по комнатам. У Букацкого вид был скучающий, и скоро скука завладела им окончательно. Под конец вечера настроение у него совсем упало; маленькое его личико сморщилось еще больше, нос заострился сильней, и он стал похож на увядший лист.

— Ты чего скис? — спросил Поланецкий, выходя от Плавицких.

— Да я ведь как паровоз, — отвечал Букацкий, — пока с утра есть топливо, еду, а к вечеру кончается — останавливаюсь.

— Какое же топливо ты предпочитаешь? — спросил Поланецкий, глядя на него испытующе.

— Разное есть. Идем ко мне, крепким кофе тебя угощу, это нас освежит.

— Прости, может, это неделикатно с моей стороны, но мне кто-то говорил, будто ты давно уже к морфию пристрастился.

— Совсем недавно, — отвечал Букацкий. — Но знал бы ты, какие манящие дали открываются.

— Побойся бога, ведь это вредно!

— Да, вредно. А тебе незнакома такая вещь, как тоска по смерти?

— Нет, — отвечал Поланецкий. — Я уж скорее тоскую по жизни.

С минуту они помолчали.

— Не беспокойся, ни морфия, ни опиума не стану тебе предлагать, — первым нарушил молчание Букацкий. — Угощу тебя крепким кофе и настоящим бордо. Оргия вполне невинная.

Квартира Букацкого была жилищем человека богатого, немного удручающим своей неуютностью, но полным всяких художественных вещиц, картин и гравюр. В комнатах горели лампы, — Букацкий, даже когда спал, не выносил темноты.

На столе появилось вино, в спиртовке под кофейником вспыхнуло голубое пламя.

— Глядя на меня, — растянувшись на диване, сказал вдруг Букацкий, — на такого хрупкого и изможденного, ты небось не подозреваешь, что смерти я нисколько не боюсь.

— Зато подозреваю, что своими вечными шуточками ты просто обманываешь себя и других, а по сути все это напускное, несвойственное тебе.

— Нет, отчего же, меня забавляет человеческая глупость.

— Если ты считаешь себя умней других, почему же ты так бестолково устроил свою жизнь? — спросил Поланецкий и, обведя взглядом книги, картины, прибавил: — Несмотря на эту обстановку, живешь ты довольно-таки бестолково.

— Не спорю.

— И ты тоже притворяешься! Какое-то повальное заболевание всего нашего общества. Ты просто позер!

— Может быть. Но это постепенно становится второй натурой.

Оживясь от выпитого вина, Букацкий стал разговорчивей, хотя прежняя веселость к нему не вернулась.

— Видишь ли, перед собой, по крайней мере, я ничуть не притворяюсь, — заметил он. — И все, что могут обо мне сказать, я давно уже обдумал и сказал себе сам. Жизнь веду самую нелепую и никчемную, хуже не придумаешь. Но вокруг меня зияющая пустота — и я боюсь ее, вот и заполняю всей этой дребеденью, чтобы отогнать страх. Смерти-то можно не бояться: умереть — значит ни о чем не думать, ничего не чувствовать. Но это другое. После смерти я сам буду частью этой пустоты, но ощущать ее при жизни, постигать умом, осознавать… Ей-богу, препоганая штука! К тому же со здоровьем дело швах, на исходе последние силы. Огонь едва во мне тлеет, вот и приходится его искусственно поддерживать. И никакого позерства или притворства, как ты говоришь, тут нет. А что, разжегши огонь, я воспринимаю жизнь юмористически, так ведь и больной лежит на том боку, на каком ему удобней. Мне так удобней; поза, может быть, искусственная, согласен, но всякая иная будет причинять мне боль, только и всего.

— А почему бы тебе делом каким-нибудь не заняться?

— Ах, оставь! Во-первых, я много чего знаю, да ничего не умею, во-вторых, болен, в-третьих, не советуй паралитику, у которого ноги отнялись, ходить побольше. Давай на этом поставим точку! Выпей лучше, и давай о тебе поговорим. Панна Плавицкая — хорошая девушка, и ты правильно делаешь, что женишься на ней. Что я днем болтал — это все не в счет! Она славная и любит тебя… — И, придя в еще большее возбуждение от вина, Букацкий продолжал торопливо: — То, что я днем болтаю, не в счет! Сейчас ночь, мы с тобой выпили, и хочется поговорить по душам. Тебе вина или кофе? Люблю этот запах: мокко пополам с цейлонским… Да, охота по душам поговорить! Так вот, взгляды мои в общем тебе известны. Не знаю уж, какое счастье приносит слава, не испытал, и шансов прославиться никаких: храм в Эфесе давно сожжен… Но думаю, так себе, небольшое, мышонка не прельстит, даже натощак, не только что после плотного завтрака в кладовке… Зато знаю, что такое достаток, поскольку имею небольшое состояние, и попутешествовать успел, сладость свободы вкусить, и женщин узнал, да, черт побери, даже слишком хорошо! И что книги дают, тоже узнал. Кроме того, собрал вот в этой комнате толику картин, гравюр и фарфора… Но слушай, что я тебе скажу: все это ерунда! Вздор! Прах! Ничто — в сравнении с любящим сердцем. Вот мой вывод, итог, только поздно я к нему пришел, в конце жизни, нормальные люди понимают это с самого начала.

Он замолчал, нервно помешивая ложечкой кофе, а Поланецкий вскочил и воскликнул со свойственной ему непосредственностью:

— Ах, скотина! Что ж ты болтал несколько месяцев назад, будто в Италию удираешь, так как там никому до тебя дела нет и тебе все безразличны. Ведь не будешь же ты отпираться?

— Мало ли что я сегодня утром тебе наговорил, тебе и твоей невесте. Сказал, что помешались. А теперь вот говорю: правильно! Ты логики в моих словах не ищи. Языком молоть и правду говорить — вещи разные. Сейчас, после двух бутылок, я правду тебе говорю.

— Ну, это уж ни на что не похоже! Вот она, сермяжная правда! Не дознаешься, пока к стенке не припрешь, — твердил, расхаживая по комнате, Поланецкий.

— Любить — хорошо, — продолжал Букацкий, наливая себе вторую чашку кофе дрожащей рукой, — но быть любимым лучше. Выше ничего нет! Я бы все отдал… Но не обо мне речь. Жизнь — бездарная и плоская комедия, даже неподдельное страдание выглядит в ней иногда пошлой мелодрамой; единственное, что в ней хорошего, — быть любимым. Представь: этого я не испытал, а вот ты не искал, а нашел…

— Не говори так, ты не знаешь, чего мне это стоило.

— Знаю. Васковский рассказывал… Какое это имеет значение. Важно, чтобы ты это ценил.

— Что ты имеешь в виду? Я сам знаю, что меня любят, женюсь — и дело с концом!

— Нет, Поланецкий… — положил Букацкий ему руку на плечо. — Я себя глупо веду, когда дело касается меня, но о других судить могу довольно верно. Так вот, это не «конец», а только начало… Большинство так говорит: «Женюсь — и дело с концом!» — и глубоко заблуждается.

— Что-то слишком сложно для меня.

— Видишь ли, жениться — значит не только брать, но и давать, и женщина должна чувствовать это. Понял?

— Не совсем.

— Не прикидывайся! Женщина должна быть не только собственностью, но и собственницей Сердце за сердце? Иначе все насмарку пойдет. Браки бывают удачные и неудачные. Супружество Машко по многим причинам будет неудачным, — в частности по той, о которой я говорю.

— А он вот другого мнения. Жаль, что сам ты не женился, коли так хорошо осведомлен, как должно поступать.

— Одно дело знать, а другое — сообразно с этим поступать. Будь это одно и то же, мы бы не оступались столько и не ударялись пребольно. И потом, ты представь только меня в роли жениха!

Букацкий засмеялся своим пискливым смехом. Он развеселился и снова обрел способность видеть все в смешном свете.

— Ты и то смешон будешь в этой роли, что уж обо мне говорить. Умора — животики можно надорвать. Сам через две недели убедишься… Например, будешь одеваться, чтобы в костел ехать. У тебя любовь, предстоящая жизнь на уме, сердце замирает, а к тебе садовник с букетом, и фрак надо надевать, да запонки куда-то подевались, лакированные ботинки не лезут, галстук не завязывается — все разом, полный хаос, сплошная мешанина! Спаси, господи и помилуй! Жаль, милый, тебя, но ты не принимай, пожалуйста, всерьез, что я тут тебе наговорил. Сейчас, кажется, новолуние, оно всегда меня на сентиментальный лад настраивает. Все это чепуха!.. Просто новолуние! Расчувствовался, как овца, у которой ягненка отняли. Будь я неладен, каких банальностей наговорил.

Но Поланецкий встал на дыбы.

— Много я видел разных странностей, но знаешь, что несуразней всего в тебе и тебе подобных? То, что вы, исповедуя полную свободу и не признавая никаких авторитетов, как огня боитесь даже крупицы правды только потому, что ее могли высказать до вас. Слов не хватает, до чего глупо! А что до тебя, мой дорогой, ты не сейчас самим собой был, а минуту назад. А сейчас опять дрессированному пуделю уподобился, который на задних лапках ходит… Но меня и десяток таких пуделей не переубедит; все равно я знаю: мне крупный выигрыш достался в жизненной лотерее.

Рассерженный, покинул он Букацкого, но по дороге понемногу успокоился.

«Вот они какие! — твердил он про себя. — Вот в чем они признаются, Машко и даже Букацкий, в минуту откровенности. А я одно знаю: мне выпало огромное счастье, и я уж сумею его сберечь».

Дома взглянул он на Литкин портрет и вслух сказал: «Котеночек ты мой милый!..» И, засыпая, думал о Марыне со спокойной нежностью человека, сознающего, что совершил шаг правильный и серьезный.

Ибо, несмотря на предупреждение Букацкого, был по-прежнему убежден, что женитьба все разрешит и всем сомнениям положит конец.