"Семья Поланецких" - читать интересную книгу автора (Сенкевич Генрик)ГЛАВА IXВернувшись в Варшаву, Поланецкий первым делом отправился к Бигелю, и тот подробно ему рассказал, на каких условиях продан Кшемень. Условия были чрезвычайно выгодны для Машко. По прошествии года он обязался уплатить Плавицкому тридцать пять тысяч рублей, которые должен был выручить за Магерувку, а кроме того, пожизненно выплачивать ему по три тысячи рублей в год. Поначалу сделка не показалась Поланецкому такой уж невыгодной для Плавицких, но Бигель был на этот счет другого мнения. — Не в моих правилах осуждать людей, — сказал Бигель, — но этот Плавицкий явно старый эгоист: ему лишь бы в свое удовольствие пожить, а о дочери не подумал, пожертвовал ее будущностью ради собственного удобства. Но при этом поступил крайне легкомысленно. Считается, что обеспечением его ренты служит Кшемень, но это фикция, так как имение разорено, в него надо вкладывать деньги. Приведет его Машко в порядок — хорошо, нет — ренту будет выплачивать неисправно, это в лучшем случае, и Плавицкий может на целые годы остаться без гроша. Что тогда делать? Отнять Кшемень. Но Машко к тому времени залезет в новые долги, хотя бы для того, чтобы уплатить старые, а обанкротится, на Кшемень наложат свою лапу кредиторы — им же несть числа. В конечном счете все зависит от порядочности Машко. Очень может быть, что он честный человек, но дела ведет рискованно: один какой-нибудь неверный шаг — и он погиб. Как знать, не такой ли шаг — и покупка Кшеменя? Ведь чтобы привести имение в порядок, ему придется полностью исчерпать свой кредит. Знавал я людей, которые преуспевали, а приобрели крупную земельную собственность — и конец. — Но у Плавицкрго в любом случае останется капитал от продажи Магерувки, — заметил Поланецкий, словно отгоняя собственные сомнения. — Если старик его не проест, не проиграет, не промотает. — Надо что-то предпринимать. Я виноват, что имение продано, я должен им теперь и помочь. — Ты? — удивился Бигель. — Я думал, ты порвал с ними всякие отношения. — Попытаюсь их опять возобновить. Завтра иду к ним с визитом. — Не знаю, обрадуются ли они тебе. — Я тоже не знаю. — Хочешь, вместе пойдем? Тут важно лед сломать. Могут ведь не принять тебя одного… Жалко, жены нет, я в городе один… Сижу дома вечерами, играю на виолончели, но днем у меня времени много, могу с тобой пойти. Однако Поланецкий отклонил его предложение и на другой день, одевшись с особой тщательностью, отправился к Плавицким один. Он знал, что недурен собой, и хотя обычно не придавал этому значения, на сей раз решил для успеха предприятия ничем не пренебрегать. И по дороге стал обдумывать, что говорить, как поступать, заранее пытаясь представить себе, как его примут. «Лучшее, что можно придумать, — это искренность и простота», — решил он, сам не заметив, как очутился перед «Римом». Сердце у него забилось сильнее. «Хорошо бы их не оказалось дома, — промелькнуло у него в голове. — Оставлю визитную карточку и посмотрю, отдаст мне визит Плавицкий или нет». Но тут же сказал себе: «Не трусь!» — и вошел в гостиницу. Узнав у портье, что Плавицкий у себя, он послал визитную карточку, и его тотчас попросили подняться в номер. Плавицкий сидел за столом и писал письма, посасывая трубку с большим янтарным мундштуком. При появлении Поланецкого он поднял голову и, глядя на него через пенсне в золотой оправе, сказал: — Милости прошу! — Я узнал от Бигеля, что вы в Варшаве, и пришел засвидетельствовать свое почтение. — Очень мило с твоей стороны, — отвечал Плавицкий, — я, по правде говоря, от тебя этого не ждал. Мы плохо с тобой расстались, причем по твоей вине. Но если ты почел своей обязанностью навестить меня, я как старший снова принимаю тебя в свои объятия. Но объятий на этот раз не последовало, старик ограничился тем, что протянул через стол руку Поланецкому, которую тот пожал, подумав про себя: «Как же, тебя навестить, ничем я тебе не обязан». — Переезжаете в Варшаву? — после небольшой паузы спросил он. — Да. Всю жизнь вот в деревне провел, привык с петухами вставать, хлопотать по хозяйству… Нелегко мне будет привыкать к вашей Варшаве. Но девушке не годится жить затворницей, и пришлось эту жертву принести; впрочем, мне это не впервой. Поланецкий две ночи провел в Кшемене и был свидетелем, что Плавицкий вставал около одиннадцати, а хлопоты его… они хозяйства не касались; но он промолчал: его мысли были заняты другим. Из номера Плавицкого открытая дверь вела в соседнюю комнату, — должно быть, Марынину. Косясь на эту дверь, Поланецкий подумал вдруг, что Марыня вообще может не выйти к нему. — А панну Марыню буду я иметь честь повидать? — спросил он. — Марыня пошла квартиру посмотреть, которую я утром приискал. Сейчас вернется, это недалеко. Квартирка, скажу я тебе, — просто загляденье! У меня будут кабинет и спальня, у Марыни — тоже славная комнатка. Столовая, правда, темновата, зато гостиная точно бонбоньерка… И он многословно принялся описывать квартиру, точно довольный ребенок или предвкушающий наслаждение сибарит. — Только приехал — и квартиру нашел. Варшаву я хорошо знаю, мы с ней старые знакомые, — заключил он. В соседнюю комнату кто-то вошел. — Наверно, Марыня, — сказал Плавицкий и спросил громко: — Марыня, ты? — Я, — отозвался молодой голос. — Иди сюда, у нас гость. В дверях появилась Марыня. При виде Поланецкого на лице ее изобразилось удивление. Поланецкий встал, поклонился, а когда она приблизилась к столу, протянул руку. Она ответила столь же вежливым, сколь и холодным пожатием. И сразу же обратилась к отцу, словно в комнате никого другого не было: — Квартиру я посмотрела. Уютная, удобная. Одно меня смущает: не слишком ли улица шумная? — Здесь улицы все шумные, это не деревня, — заметил Плавицкий. — Извините, я пойду сниму шляпу, — сказала Марыня, ушла и долго не показывалась. «Больше не выйдет», — подумал Поланецкий. Но она, наверно, только поправляла волосы перед зеркалом, потому что опять вернулась, спросив. — Я не помешаю? — Нет, — ответил отец, — дел с ним у нас теперь никаких нет, чему я, кстати, очень рад. Пан Поланецкий к нам с визитом. Поланецкий слегка покраснел. — Я только что из Райхенгалля, — сказал он, чтобы переменить тему. — Пани Эмилия и Литка кланяются вам. Отчасти поэтому осмелился я к вам явиться. Лицо Марыни на минуту утратило выражение холодного спокойствия. — Эмилька писала, что у Литки был сердечный приступ, — сказала она. — А как она сейчас себя чувствует? — Больше приступа не было. — Я жду письма от нее, может быть, оно и пришло, но, наверно, по старому, кшеменьскому адресу, вот я и не получила. — Перешлют, — сказал Плавицкий, — я распорядился все пересылать сюда. — Вы больше не вернетесь в деревню? — спросил Поланецкий. — Нет, не вернемся, — сказала Марыня, и лицо ее приняло прежнее отчужденное выражение. Наступило минутное молчание. Поланецкий смотрел на девушку, и в душе его происходила борьба. Он не мог глаз оторвать от ее лица, и ему все ясней становилось, что она, да, она в его вкусе, что именно такую мог бы он полюбить, что это его идеал женщины, и тем невыносимей была для него ее холодность. Как много бы он дал за то, чтобы увидеть на ее лице прежнее внимание, то любопытство, с каким она слушала его в Кшемене, тот неподдельный интерес в лучащихся улыбкой глазах. Как много дал бы, чтобы все это вернуть, но не знал, прямой выбрать путь или обходной, и потому колебался; Наконец избрал тот, который больше отвечал его натуре. — Я знал, — сказал он вдруг, — как вам дорог Кшемень, и сам же, вероятно, способствовал его продаже. Мне очень жаль, если это так, и я, признаюсь вам открыто, всегда буду сожалеть об этом. Не могу даже сказать в свое оправдание, что поступил необдуманно или сгоряча. Напротив, я долго размышлял, но соображения мои были злы и неразумны. Тем сильнее я виноват, и очень прошу простить меня. С этими словами он встал. Щеки его пылали, взгляд выражал искренность и правдивость, но сказанное им не возымело никакого действия. Поланецкий избрал неверный путь. Он слишком мало знал женщин и не понимал, насколько их суждения, особенно о мужчинах, зависят от их чувств — стойких или сиюминутных. Под властью этих чувств они могут все истолковать и в хорошую и дурную сторону, и справедливо, и несправедливо, повернуть так и эдак: глупость принять за ум, ум — за глупость, эгоизм — за самоотверженность, самоотверженность — за себялюбие, грубость — за откровенность, откровенность — за бестактность. Мужчина, чем-либо навлекший на себя неприязнь, не может быть в глазах женщины искренен, справедлив или хорошо воспитан. А Марыня со времени приезда Машко в Кшемень питала глубокую неприязнь к Поланецкому и не поверила в его искренность. «Что же это за человек, — подумала она, — если считает сегодня злым и неразумным то, что вчера совершил в полном разумении?..» Кшемень, его продажа, приезд Машко и цель его, которая была для нее очевидна, — все это причиняло боль, как незаживавшая рана. И Поланецкий, казалось ей, бесчувственно и грубо бередил теперь эту рану. Он встал, глядя ей прямо в лицо в ожидании, что она протянет руку в знак дружбы и прощения, ясно сознавая: сейчас решается его судьба; но глаза ее потемнели, словно от боли и гнева, и стали еще более непроницаемыми. — Можете не беспокоиться, — с вежливой холодностью ответила она, — папа вполне доволен продажей и никаких претензий к пану Машко не имеет. С этими словами она тоже встала, полагая, что Поланецкий хочет проститься. Он постоял еще, уязвленный, разочарованный, с унизительным чувством, что его отвергли, и закипая гневом от этого оскорбления. — Если так, — сказал он, — то мне и правда нечего беспокоиться. — Да, да, — подтвердил Плавицкий. — Сделка очень выгодная. Поланецкий вышел, нахлобучив шляпу, и, перескакивая сразу через несколько ступенек, все твердил про себя на лестнице: «Ноги моей больше у вас не будет». Но домой возвращаться, оставаться наедине с собой не хотелось, — он чувствовал, гнев его задушит, и пошел куда глаза глядят. Ему показалось, он разлюбил Марыню, больше того: возненавидел; однако не переставая думал о ней и, прими его мысли более спокойный оборот, понял бы, как глубоко затронула его эта новая встреча. Он вновь увидел ее, смотрел на нее, сравнивая с тем образом, который запечатлелся в памяти, — и образ этот, обретя живые краски, стал еще привлекательней, еще сильней завладел его воображением. И, несмотря на гнев, в глубине его души росли восхищение и симпатия. Теперь для него существовало как бы две Марыни: одна — кшеменьская, кроткая, расположенная, жадно ему внимающая и готовая полюбить, и другая, варшавская, которая оттолкнула его с таким холодным пренебрежением. Женщина части предстает перед мужчиной как бы в двух обличьях, и непреклонная подчас больше ему импонирует, чем благосклонная. Поланецкий не ожидал увидеть Марыню такой, и к гневу его примешивалось удивление. Зная себе цену и будучи достаточно самонадеян, он был убежден, хотя сам себе в этом не признавался, что стоит ему только протянуть палец — и за него тотчас ухватятся. А вышло не так. Эта кроткая Марыня нежданно-негаданно обернулась судией, выносящим свой приговор, королевой, дарующей милость и немилость. И Поланецкий не мог освоиться с этой мыслью, гнал ее прочь; но такова уж природа человеческая: когда он понял, что совсем не столь желанен для нее, даже, по ее мнению, недостоин, она, несмотря на весь гнев, обиду и ожесточение, сильно возвысилась в его глазах. Самолюбию его был нанесен удар; но воля, поистине твердая, сопротивлялась, восставая против препятствия. Мысли беспорядочно кружились у него в голове, мысли, а вернее, чувства, оскорбленные и терзающие душу. Он сто раз повторял себе: забыть все, хочу и должен забыть, — но, не в силах совладать с собой, в то же самое время втайне, в сокровенной глубине души надеялся на скорый приезд пани Эмилии и на ее помощь. В этом душевном смятении он и не заметил, как очутился на середине Съезда[13]. «Какого черта понесло меня на Прагу?»[14] — спросил он себя и остановился. Погожий день клонился к вечеру. Внизу блестела Висла, за ней и ближайшими купами деревьев расстилалась бескрайняя равнина, подернутая розовато-сизой дымкой на горизонте. Там где-то, за этой дымкой, был Кшемень, который так любила, а теперь потеряла Марыня. «Интересно, а что она сделает, если я верну ей его?» — подумал Поланецкий, вглядываясь в далекую дымку. Но представить себе толком не мог, зато ясно представил, какое горе для нее лишиться этого клочка земли. И его охватила жалость к ней, потеснив и как бы приглушив обиду. Совесть стала ему нашептывать, что получил он по заслугам. «Странно все-таки, что я беспрерывно думаю об этом», — сказал он себе на обратном пути. И в самом деле: никакие финансовые операции, даже самые важные, не занимали его еще до такой степени, не заставляли и вполовину так волноваться. И снова вспомнились ему слова Васковского, что добывание денег не может для него стать всем, не таков он по натуре. И никогда с такой очевидностью не всплывала догадка, что бывают дела куда поважней и позначительней. Второй раз за этот день испытал он чувство удивления. Уже около девяти завернул он к Бигелю. Один в просторной пустой квартире, Бигель сидел в дверях выходящей в сад веранды и играл на виолончели так проникновенно, что в доме все гудело. — Ты был у Плавицких? — прервав тремоло, спросил он при виде Поланецкого. — Был. — Ну и как она? — Как графин воды со льда. В такой жаркий день даже приятно. Впрочем, они были весьма любезны. — Так я и думал. — Играй дальше. Бигель заиграл «Грезы», то закрывая при этом глаза, то устремляя их на луну. Раздававшаяся в тишине мелодия, казалось, полнила истомой дом, сад и самую ночь. — Знаешь что? — кончив и помолчав немного, сказал Бигель. — Вот вернется пани Эмилия, и жена пригласит ее в деревню вместе с Марыней Плавицкой. Может, там скорей лед тронется. — Сыграй еще раз. Снова полились звуки, навевая грезы и покой. Поланецкий был молод и потому не совсем чужд мечтательности. И ему представилось, как любящая и бесконечно любимая им Марыня, прильнув головой к его груди, с рукой в его руке, слушает «Грезы» вместе с ним. |
||
|