"Стеклянная мадонна" - читать интересную книгу автора (Куксон Кэтрин)

2

Едва переступив порог дома, Розина Легрендж поняла, что за время ее отсутствия что-то произошло, хотя внешне все оставалось по-прежнему.

Еще до остановки кареты на дорожке появился Фейл. Когда лошади замерли, он распахнул дверцу кареты, опустил ступеньки и протянул руку, чтобы помочь госпоже. С обычной для нее холодной вежливостью она поблагодарила лакея.

В пышной оранжерее осанистый Харрис, одетый во все черное, как и требовала его должность, с поклоном осведомился:

– Надеюсь, поездка была приятной, мадам?

– Очень приятной, Харрис, благодарю, – отозвалась она. Завидя старушку, втащившую в оранжерею длинную коробку, она приказала: – Возьмите у мисс Пиклифф эту тяжесть, Харрис, только будьте осторожны. Позаботьтесь, чтобы коробку отнесли в детскую.

Харрис принял у старой горничной коробку, догадываясь, что это кукла, но тут же с поспешностью, заставлявшей предположить, что он обжегся, передал ее второму лакею, дожидавшемуся распоряжений.

В трех шагах от главной лестницы хозяйку встречала миссис Пейдж. Ее саржевое платье не вызывало нареканий, гофрированный чепец сидел на голове как влитой, пряча от взглядов все до одной волосинки, однако пальцы, сложенные на животе, взволнованно перебирали ключи на цепочке, а веко правого глаза заметно подрагивало.

За долгие годы Розина научилась мало говорить, зато много приглядываться, прислушиваться и обращать внимание на кажущиеся мелочи.

– Надеюсь, день выдался удачный, а поездка вас не утомила, мадам?

– Поездка была приятнее, чем обычно, миссис Пейдж, благодарю вас. Мисс Аннабелла здорова?

Прежде чем ответить, миссис Пейдж на мгновение запнулась.

– Да, мадам. Она как раз собирается принять ванну. Уверена, она ждет не дождется вас.

Розина кивнула экономке и стала подниматься по лестнице, сопровождаемая Элис Амелией Пиклифф.

Прислуга в доме всегда обращалась к Элис Пиклифф как к «мисс Пиклифф». Начав с обязанностей гувернантки, она превратилась в личную горничную матери Розины, Констанс Конвей-Редфорд, а затем исполняла эти две функции при самой Розине. Со столь важной персоной нельзя было не считаться. По степени влияния она оставляла далеко позади Харриса, а следующую за ней на иерархической лестнице могущественную экономку Пейдж была способна испепелить взглядом.

Элис Пиклифф было семьдесят лет. Она была худа, но на ее лице не было морщин, хотя кости грозили прорвать серую кожу. Одевалась она исключительно в черный шелк, а при выездах дополняла свой наряд черным беретом с бисером и накидкой, свисавшей ниже колен. Она свято верила в Господа и, вознося ежевечерне молитвы, представляла себе Его гигантской фигурой в развевающихся белых одеждах, высоко вознесшим руку, дабы благословить ее на дальнейшие благие дела. Ей были присущи две слабости, однако она постоянно объясняла грозному Богу, что они нисколько не мешают ей любить и страшиться Его. У обеих слабостей был один источник: она обожала миледи, как она называла мать Розины, а саму Розину одаривала любовью, какой был бы удостоен ее собственный ребенок, если бы таковой появился на свет, чего не могло произойти, ибо подразумевало бы связь с мужчиной, то есть ГРЕХ.

С двумя обожаемыми особами, матерью и дочерью, которым она посвятила всю свою сознательную жизнь, ее связывали уникальные отношения: для обеих она была наперсницей, к тому же, воспитав обеих, имела право разговаривать с ними так, как никто больше из слуг, считавшихся в те времена недалеко ушедшими от зверей и способными возвыситься разве что над себе подобными. Это были времена, когда желание слуги или служанки овладеть грамотой делало их в глазах господина подозрительными смутьянами. Из сорока пяти слуг, трудившихся в имении и на ферме, ни один не был грамотным и не выказывал намерения изменить эту ситуацию, так как каждый знал свое место и крепко за него держался. К тому же людям незачем было забивать себе головы учебой, так как это все равно ничего бы не дало, за исключением неприятностей, доказательством чему служила участь зачинщиков забастовок на копях Розиера и на верфи в Джарроу.

Все работники Редфордов сознавали, что им сильно повезло. Редфорды вот уже три столетия заботились о своих людях, и, хотя теперь хозяином стал Эдмунд Легрендж, в поместье все еще оставалась представительница рода Редфордов, с кем следовало считаться, – госпожа Констанс Редфорд. Некоторые оговаривались, впрочем, что и после ее кончины мало что изменится, так как Легрендж проявил себя добрым хозяином, не жалеющим своих… или ее денег, что для слуг значения не имело. Он щедро расходовал деньги, которых хватало на всех, тем более что у каждого была возможность подработать на стороне. «Живи и дай жить другим» – так звучал здешний девиз. Зачем утруждать мозги чтением и письмом? Работа вразвалку, набитое брюхо и деньжата в кармане под конец года – чем не жизнь? Так будет и впредь, пока человек будет знать свое место и не начнет забивать себе голову фантазиями. Эта позиция слуг была хорошо известна Элис Пиклифф и давала ей, подобно госпоже, право считать их всех гораздо ниже себя.

В гардеробной она сняла накидку и берет и бросила их на стул. Потом пришла на помощь госпоже, сняв с нее серый шелковый плащ и расколов булавки, удерживавшие у той на волосах широкую светло-голубую соломенную шляпу, украшенную только ленточкой и цветком. Умело расправив на госпоже юбки, она облегчила ей усаживание за туалетный столик.

– Тут что-то произошло, Элис. – Глядя в зеркало, Розина ждала ответа, однако Элис по привычке не торопилась. Она начала с того, что щедро полила одеколоном клок ваты; затем, встав у госпожи за спиной, она промокнула ей один висок, потом второй и только после этого соизволила ответить:

– У вас всегда было чутье на подобные вещи, и оно еще никогда вас не подводило.

– Вы тоже почувствовали… напряжение?

– Да, почувствовала. Пейдж сама не своя.

Их взгляды в зеркале встретились. Розина негромко произнесла:

– Она сказала, что ребенок здоров. Надо сходить взглянуть на нее.

– Времени для этого достаточно. Сперва отдохните. Она никуда не денется.

Стоило Элис договорить, как наверху раздался крик, заставивший обеих задрать головы к потолку. Второй крик застал Розину у двери. Она не бросилась бегом по коридору и по лестнице, так как у нее вообще не было привычки бегать, однако пошла так стремительно, что оставила старую Элис далеко позади. Еще из-за двери детской она услышала крик дочери. Девочка не кричала так истошно с раннего детства, поскольку научилась владеть собой. Она застала Аннабеллу в одном корсаже, ожесточенно машущей на Уотфорд руками.

– Аннабелла!

– Мама! – Девочка обхватила руками пышную материнскую юбку, подняла залитое слезами личико и снова крикнула: – Мама!

– В чем дело, Уотфорд?

– Я… Не знаю, что на нее нашло, мадам. Право, не знаю. Она отказывается надевать повязку на глаза. Раньше с ней такого не бывало.

– От чего она отказывается, Уотфорд?!

– От повязки, мадам.

– Повязка на глаза?! – Рука Розины, гладившая дочь по волосам, замерла, и она спросила металлическим голосом: – О чем это вы? Извольте объяснить. Какая повязка?

Бедняжка Уотфорд, широко разинув рот, переводила взгляд с госпожи на ее горничную. Только когда госпожа напомнила: «Я жду!» – она спохватилась и пробормотала:

– Я всегда одеваю ей на глаза повязку, прежде чем совсем раздеть для купания.

– Всегда надеваете повязку? – Розина повысила голос. – Вы хотите сказать… Кто вам это приказал?

Когда Уотфорд во второй раз покосилась на Элис, Розина повернула голову и встретилась глазами со старухой, с которой была более близка, чем с собственной матерью и даже с ребенком. Через какое-то время она снова посмотрела на взволнованную няньку и, протянув руку, потребовала:

– Дайте это мне!

Получив от Уотфорд повязку, она рассмотрела ее и сказала:

– Никогда, слышите, никогда больше этого не делайте. – Оторвав от себя дочь и пытаясь обуздать душивший ее гнев, она добавила: – Можешь принять ванну, дорогая. Когда ты ляжешь, я тебя навещу. – Глядя на умоляющее личико, она нежно проворковала: – Будь умницей, вытри глазки.

Вернувшись к себе, Розина грозно посмотрела на старуху, и ее мелодичный голос, единственное ее подлинное достоинство, превратился в металл, насыщенный изумлением и гневом:

– Как вы могли так поступить, Элис?

Элис уставилась на ее бледное, длинное, некрасивое лицо. Потом, задрав подбородок, шагнула к окну. Об ее особом положении при госпоже говорило то, что она имела право выказать свой норов, прежде чем ответить:

– Я сделала это, чтобы сохранить в чистоте ее помыслы. Ей ни к чему так рано знакомиться с грехом.

Розина не сразу обрела дар речи: логика горничной оказалась для нее непостижимой. Наконец она проговорила:

– Скрывая от ребенка его собственное тело, можно только разжечь в нем любопытство.

– Чего не видит око, к тому не тянется сердце.

– Не глупите, Элис.

– Хорошо, мадам, значит, я глупа. – Называя госпожу с глазу на глаз «мадам», Элис демонстрировала обиду.

Розина тяжело опустилась на стул, сложила руки на коленях, устремила взгляд прямо перед собой и молвила:

– Только представьте, что бы началось, если бы об этом узнал хозяин.

На это Элис ответила:

– Многим такая привычка послужила бы лекарством для души.

– О Элис! – То был скорее глубокий стон. Розина уронила голову на грудь. Элис была тут как тут. Положив трясущиеся руки ей на плечи, она запричитала:

– Простите, простите! Я молила Бога надоумить меня, как сохранить дитя в чистоте, и вот какой ответ послал мне Господь…

Издалека донесся смех, заставивший обеих прислушаться. Поднявшись, Розина подошла к туалетному столику и принялась расчесывать волосы. Элис, метнувшись к гардеробу, занимавшему всю стену, спросила дрожащим голосом:

– Что желаете надеть?

– Платье из синей тафты.

В дверь постучали. В следующую секунду дверь распахнулась, и перед дамами предстал Эдмунд Легрендж. Глядя в спину жены, он произнес:

– Я не услышал, как подъехала карета, иначе встретил бы тебя внизу.

Розина избегала взгляда мужа в зеркале. Слегка повернув голову, она ответила:

– Мы только что приехали.

– Как ты перенесла поездку? – Он запрыгал к ней, тяжело опираясь на трость с золотым набалдашником.

– Прекрасно, лучше, Чем обычно.

– Я очень рад. День выдался прелестный.

– Как твоя нога, Эдмунд?

– Гораздо лучше, дорогая, настолько, что я решил сегодня отужинать внизу и предупредил об этом Харриса. Уверен, что ты ко мне присоединишься.

– Я не очень голодна, мы отлично пообедали. Но через некоторое время я спущусь.

Она осмелилась поднять глаза и увидела в зеркале, что он смотрит на нее вопрошающе. Она могла бы ответить ему, слегка покачав головой, но не хотела, чтобы он устроил сцену в присутствии Элис. В этом не было бы ничего необычного, однако она предпочитала, чтобы их душераздирающие ссоры разыгрывались по возможности без свидетелей. Впрочем, она знала, что уединение в этом доме почти невозможно: у каждой двери кто-нибудь подслушивал, и она представляла себе кухню как парламентскую ассамблею, существующую для сбора всех слуг и высказывания ими своих мнений относительно достоинств и недостатков домашнего хозяйства. Роль Палмерстона вполне мог исполнять Харрис, который точно так же, как этот известный деятель, мог перебегать от одной партии к другой, повинуясь конъюнктуре. При жизни ее отца Харрис был ярым приверженцем его принципов, теперь же, когда власть перешла к ее мужу, он столь же ревностно отстаивал новые принципы, хотя между теми и другими пролегала непреодолимая пропасть.

Она знала, что в наследство от отца ей достались сила духа и принципиальность, но, стоило ей попробовать проявить эти свои достоинства, как жизнь превращалась в ад. Она бы превозмогла это и вышла победительницей, если бы не единственное препятствие – ребенок. Ничто не удерживало ее в этом доме, рядом с этим человеком, ничто не заставляло принимать нравственные мучения, кроме ребенка, которым Эдмунд пользовался, как мощным оружием, единственным, какое он мог против нее обратить. Когда она отказывалась ему повиноваться, он использовал девочку, как кинжал, приставленный к горлу.

– Как скоро ты спустишься?

Вопрос был задан низким, трепетным басом, способным произвести на стороннего слушателя впечатление, будто он соскучился по ее обществу. В некотором смысле так оно и было: ему не терпелось узнать привезенные ею новости, так как от них слишком многое зависело. Но когда она ответила: «Минут через пятнадцать», – он насмешливо подумал: пятнадцать минут! Другая на ее месте ответила бы: через час-два. Но его Розина не одевалась, а наскоро переодевалась; ей не было свойственно красить глаза и губы, пудрить кожу, душить подмышки и соски. Нет, она ограничивалась мылом для лица, вместо помады для волос пользовалась щеткой с шелком, после которой прическа сверкала, словно обрызганная водой.

Розина наблюдала в зеркале, как он захромал обратно к двери. Даже теперь, многое пережив и хорошо зная его, она понимала, почему женщинам так трудно перед ним устоять. Несмотря на излишества, его фигура сохранила изящество. Щеки, подбородок, шея нисколько не одрябли, и только желтизна глаз свидетельствовала о нездоровом образе жизни. Лишь близкие люди знали, насколько он порочен: ее мать, Элис, ее дядя Джеймс и тетя Эмма. Но даже они не знали о нем всего; ей одной было известно, что Эдмунд Легрендж представляет собой средоточие разнообразных пороков, многие из которых были настолько изысканными и невероятными, что о них трудно было бы рассказать словами.

Если бы нашлись такие слова, она бы давно уже излила душу Элис или собственной матери. Но существуют вещи, какие не в состоянии выговорить язык. Она чувствовала, что ее рассудок выстроил эту преграду, чтобы уберечь ее от безумия.

– Как вы поступите? – шепотом спросила ее Элис, застегивая на ней платье с кринолином, и Розина так же шепотом ответила:

– Не знаю. Одно несомненно: он не поверит, что я старалась, но я действительно пошла на это, Элис, потому что просить у дяди все же легче, чем у матери.

Элис застегнула последний крючок, пригладила расшитый воротник сзади и поправила кончики спереди. Покончив с воротником, она сказала:

– Это надо прекратить. Если вы лишитесь фабрики, все будет кончено.

На это Розина ничего не ответила, а только подумала: «Как бы мне этого хотелось! Есть только одна помеха…»

Направившись к двери, она бросила через плечо:

– Прежде чем спуститься, я пожелаю Аннабелле доброй ночи. – Обернувшись, она добавила: – Не ждите меня. Вы утомились. Ужинайте и ложитесь. Я справлюсь сама. Я… могу задержаться.

Элис не соизволила ответить. Обе знали, что она ослушается приказания.


Ужин подходил к концу. Слуги по одному разошлись. Эдмунд Легрендж, сгоравший от нетерпения, тем не менее отдал должное еде, особенно фаршированной скумбрии и омарам, превзошедшим все, чем он мог бы полакомиться в самом лучшем лондонском клубе. Седло барашка оказалось вполне заурядным, чего нельзя было сказать о гусе и пудинге с крыжовником, таявшем во рту.

Он уже осушил целую бутылку вина и теперь держал в руке рюмку с бренди, которую наполнил до краев, чтобы, умудряясь не пролить ни капли, смотреть через стол на жену и думать: «Боже, она день ото дня становится все менее привлекательной!» Даже полумрак свечей, выгодно преображающий большинство людей, ничего не мог с ней поделать. Эдмунд прервал созерцание и поднялся. У него не было намерения помочь подняться и ей: он знал, что она сообщит ему новости, добрые или дурные, сидя. Как обычно, по выражению ее лица было невозможно догадаться, что его ждет. Его всегда выводило из себя ее умение скрывать свои мысли.

– Ну, как все прошло?

Она вертела в руках тяжелый серебряный десертный нож и не сразу ответила ему.

– Дядя не нашел возможным ссудить мне денег. – Она намеренно не сказала «тебе» или «нам». Она услышала, как он сглатывает слюну, но, не поднимая глаз, продолжила: – Он напомнил мне, что мы по-прежнему должны ему десять тысяч фунтов.

– Плюс проценты!

Избежать худшего было невозможно. Она выпрямилась и прижалась спиной к высокой спинке кресла.

– Ты сказала ему, что мы можем лишиться дела?

– Я довела это до его сведения.

– А он?

– Он напомнил, что пять тысяч, занятые тобой у него, и закладная за дом не спасли свечной завод, подобно тому как предыдущие пять тысяч не спасли гончарное производство и трубный завод.

Он остановился по другую сторону стола, схватившись за спинку своего кресла.

– Ты прекрасно знаешь, что гончарное производство было не поднять. Что до трубного завода, то он уже много лет приносил убытки, кстати, задолго до того, как им занялся я.

Она подняла глаза и ответила спокойствием на его яростный взгляд.

– Это не так. Трубный завод всегда работал с прибылью. Доходы от него никогда не были очень высоки, в отличие от стекольного завода, зато они были надежными. Отец…

– К черту твоего отца! Ты меня слышишь? К черту его! – Это было произнесено тихо, но с клокочущей ненавистью, особенно при слове «отец». – Твой отец не видел дальше собственного носа, иначе не Свинборн, а он последовал бы за Куксоном.

Это уже было невыносимо. Она была не просто утомлена, а измождена, измождена физически и умственно; сегодня все это было особенно невыносимо.

– Когда в тридцать седьмом году Куксон начал изготовлять листовое стекло, хватило ли у твоего папаши предвидения, чтобы последовать его примеру? Нет, он оказался таким же слепцом, как те болваны, что проморгали наступление века стали. Твой отец не смог или не сумел понять, что листовое стекло – материал будущего, из которого можно делать все, что угодно: двери, мебель – да, мебель. Даже полы. Почему бы и нет? Все! Но нет, он знай себе возился со всякой ерундой, вроде бутылочек и канделябров, скрипочек и шутовских мельничных колес, с какими чернь таскается по ярмаркам, напяливая в подражание господам цилиндры… Твой отец!

Он широко раскинул руки и задел канделябр на столе. От канделябра со щелчком, напоминающим удар пистолетного бойка, отломилась одна из восьми веточек и упала на стол со звуком, похожим на выстрел.

Она приказала рукам и мышцам лица оставаться неподвижными, зато все ее тело содрогнулось от возмущения.

Он не грешил против истины. Ее отец в самом деле не пожелал конкурировать со стекольным производством Куксона, что было только мудро, ибо Куксоны представляли собой стекольную династию, зародившуюся еще в конце XVII века, а фабрика Конвей-Редфордов появилась в Шилдсе всего полвека назад. Зато отец был художником стекла, он любил этот материал. В отличие от ее мужа, он не ограничивался посещением фабрики в лучшем случае раз в неделю, а ежедневно преодолевал шесть миль от Усадьбы до Шилдса на протяжении не менее сорока недель в году. Он знал всех своих работников по имени и заботился о них, не различая пьяниц и трезвенников.

Он впервые взял ее на фабрику, когда ей было всего шесть лет. Там она зачарованно наблюдала, как человек на табурете дует через трубку в какую-то горячую жидкость, висящую на другом конце, благодаря чему вскоре рождалась чудесная красная бутылочка. Отец всегда снабжал работников самым качественным сырьем: песок поступал из лучших карьеров лесов Фонтенбло во Франции и из Элам-Бей на острове Уайт. Песок из Уэльса, Бедфордшира и Ланкастера он браковал. В следующий раз ей довелось увидеть, как и без того мелкий песок, чтобы избавить от примесей, просеивают, промывают, прожигают, пока он не становится совершенно свободным от вкраплений железа, извести, глины, мела и магния. В детстве она жалела, что родилась не мальчиком и не может работать на стекольном заводе. Однако, не имея возможности изготовлять стекло, она вполне могла усвоить, как его производят. Поощряемая отцом, она засела за книги, повествующие о развитии стеклоделательного ремесла на протяжении веков. Она прочла про венецианцев, сирийцев, французских беженцев, которые, спасаясь на Альбионе от тирании своей страны, завезли сюда утраченное искусство выдувания стекла. Ей виделась горькая и жестокая ирония в том, что именно благодаря своим обширным знаниям о стекле она познакомилась с Эдмундом Легренджем.

Ее отец неизменно проводил по два месяца в году в Лондоне, чтобы ее мать не отвыкала от света и чтобы к нему привыкала она сама. Семья Конвеев-Редфордов не была титулованной, однако Редфорды могли проследить свой род на протяжении 300 последних лет, а Конвеи, материнский род, насчитывал внушительное количество лордов, графов и графинь.

На балу по случаю ее восемнадцатилетия, устроенном в их лондонском доме, отец познакомил ее с высоким, поразительно красивым молодым человеком, представив его как Эдмунда Легренджа, проявляющего интерес к стеклу.

Эдмунд Легрендж оказался третьим сыном преуспевающего стеклодела из Суррея. Он мог со знанием дела вести беседу о стекле. Она попала под обаяние его эрудиции, голоса, манер, внешности – особенно последнего. То, что он искал ее общества, казалось ей чудом, по сравнению с которым меркли любые библейские чудеса. Она была некрасива и сознавала это; зато для нее не был секретом ее ум, а также то, что мужчины избегают умных женщин. Но Эдмунд Легрендж был не из их числа. Услышав от отца, что он попросил ее руки, она упала в обморок. Когда после окончания лондонского сезона они возвратились домой, Эдмунд Легрендж последовал за ними, чтобы, поселившись у приятеля в тридцати милях, в Камберленде, продолжить свои ухаживания. Они продолжались полгода, после чего был заключен брак.

На свадьбе присутствовали многочисленные представители семейства Легренджей, одобрявшие выбор Эдмунда. Их реакцию правильнее бы было назвать облегчением, однако пока это именовалось счастьем. Они на разные лады твердили, что счастливы, оттого что Эдмунд стал семейным человеком.

Только после медового месяца до Розины дошло, почему остепенение Эдмунда доставило такое удовольствие его родне: она случайно узнала, что двумя годами раньше отец лишил его наследства, публично объявив, что не несет ответственности за долги своего третьего сына. Разочарование не заставило себя ждать: совсем скоро ей предстояло узнать, что она стала женой неисправимого игрока, лгуна, человека, чьи долги достигли сорока тысяч фунтов; прошло еще два года, прежде чем ей открылось, что супруг к тому же якшается с падшими женщинами, часто наведывается в один из борделей в Ньюкасле и имеет в Шилдсе содержанку. Все это тоже выплыло наружу по случайности. Как-то раз она уведомила супруга, что собирается вместе с матерью побывать в коттедже – так они именовали десятикомнатный дом на краю имения, – чтобы проверить, как протекает его реставрация. Однако они не прошли и четверти мили, когда прогремел гром, и гроза заставила их поспешить назад. Сократив путь, они добежали до террасы, выходящей на юг, и проникли в дом через высокие окна по соседству с отцовским кабинетом. Шум от их прихода был, видимо, заглушен очередным раскатом грома, который не дал им услышать голоса из соседней комнаты. Только когда Розина, переждав гром, чуть не разразилась проклятиями в адрес стихии, до нее долетел возмущенный голос отца:

– Вы – бессовестный мот!

Она хотела было войти в полуприкрытую дверь, но мать удержала ее, и она, застыв у двери, узнала о мужниных грехах, перечисленных ее отцом.

Несколько месяцев перед этим она пыталась скрывать его похождения, по крайней мере те, о которых ей было известно. Главное, что она изо всех сил стремилась утаить от родителей, заключалось в том, что ее личное состояние за короткий период замужества практически перестало существовать. Расточительность она еще могла ему простить, но то, о чем узнала, стоя за дверью, простить уже не смогла. Последнее разоблачение означало для нее конец брака – а с ним и жизни.

С того дня ее жизнь резко изменилась. Она перебралась в другую комнату, против чего муж не возражал. Когда спустя полгода умер отец, а мать переселилась в коттедж, он почти не скрывал ликования.

Отец, позаботившись о матери, завещал остаток капитала дочери, но с условием, что она не сможет воспользоваться ни самими деньгами, ни процентами с них, до тех пор пока ей не исполнится тридцать лет. Он оставил ей гончарное, свечное и трубное дело, но тоже с условием: доходы от этих фабрик, превышающие определенный порог, причитались матери. Только стекольный завод он завещал ей без дополнительных условий, так как знал, что все доходы от него без остатка уйдут на содержание усадьбы.

В то время казалось, что отец позаботился, чтобы ее супруг на протяжении предстоящих восьми лет собственным трудом зарабатывал на игорный дом и прочие прихоти, однако вскоре выяснилось, что Джон Конвей-Редфорд недооценил его порочную изобретательность и хитрость, а главное – отличное знание характера жены.

К концу третьего года совместной жизни и спустя целый год после того, как ему было отказано в праве делить с женой ложе, Эдмунд Легрендж принес поздним вечером домой месячного младенца.

На протяжении некоторого времени перед этим он пытался заполучить подпись Розины на документе, облегчающем его финансовое положение. Он требовал от нее согласия на продажу гончарной фабрики, но она упорно отказывала. Разумеется, все ее имущество по закону принадлежало и ему, однако его излишняя настойчивость прогневила бы ее мать, а он не хотел, чтобы и ее завещание обросло условиями; насколько он мог судить по ее затрудненному дыханию, ей тоже недолго оставалось мозолить ему глаза. Но в ту ночь, пьяный и расстроенный, он пренебрег осторожностью и, желая окончательно унизить жену, принес в дом ребенка, родившегося, как он точно знал, от него. Он ворвался к жене среди ночи, разбудил ее и, швырнув сверток ей на кровать, крикнул: «Это моя дочь, Аннабелла Легрендж! Что ты на это скажешь?»

По стенам метались безумные тени. Он размахивал подсвечником, а она пыталась забиться в подушки, как можно дальше отодвинуться от него и от свертка. Тогда он, сорвав пеленки, поднес младенца к самому ее носу, заставив его надрываться. Она инстинктивно потянулась к девочке, чтобы успокоить ее, но тут же отдернула руки, сложила под подбородком и недоверчиво уставилась на этого дьявола в человеческом обличье. Она смогла отвести взгляд от его безумной пьяной физиономии только тогда, когда обратила внимание, что ребенок затих. Она взяла его на руки и стала покачивать. Она никогда в жизни не держала на руках младенцев, но инстинкт подсказал ей, что надо сделать, чтобы он снова задышал. Когда крик девочки возобновился, свидетельствуя, что Розина добилась успеха, муж преподнес ей еще один сюрприз: отшвырнув подсвечник, он повалился на кровать, сотрясаемый безумным хохотом. Он не скоро пришел в себя и, тыча в жену пальцем, с бульканьем выдавил: «Поздравляю тебя с дочерью. Ну, что ты на это скажешь? Ты, девственница, произвела на свет младенца! Ведь ты так и осталась девственницей, не правда ли, Розина? Даже переспав с десятью мужчинами за одну ночь, ты все равно не утратишь девственности, а знаешь, почему? Потому что ты не женщина! Твой отец не произвел на свет женщину, а выдул стеклянное изделие. Теперь у стекляшки появилось потомство: ты стала матерью, Розина, ты – МАМА! Теперь у тебя есть маленькая стеклянная мадонна».

Задыхаясь от хохота, он вывалился из ее комнаты, оставив ее с ребенком на руках. До нее еще долго доносился его смех, пока он, миновав галерею, не укрылся в Старой усадьбе, которую обставил по собственному вкусу и превратил в свое логово.

Все вышло почти так, как он сказал: она будто в самом деле родила ребенка, потому что после той ночи не могла изгнать его из головы, как ни старалась. А старалась она изо всех сил: на протяжении двух месяцев малютка находилась на попечении одной Элис. Розина лишь изредка приходила на нее посмотреть, сначала убедившись, что за ней не подглядывают.

Потом наступил день, когда он уведомил ее, что собирается вернуть дитя матери. Реакция Розины была естественной, как сердцебиение: «Не смей! Я хочу, чтобы она осталась». Зная, что он сделает все возможное, чтобы поступить ей наперекор, она все же взмолилась: «Пожалуйста, оставь ее мне!» Вот тогда он понял, что существо, с помощью которого он хотел уязвить и унизить жену, может сыграть роль оружия, до какого он бы не додумался, даже призвав на помощь все свое злодейское хитроумие.

Год от года он совершенствовал свое мастерство владения этим оружием. Стоило ей заупрямиться, ему было достаточно положить перед ней ручку и как бы между прочим упомянуть Аннабеллу, и проблема тотчас снималась.

Но теперь, после семи лет безропотного подписывания выгодных ему бумаг, последних практически не осталось, не считая тех, что касались стекольного завода. Подпиши она и их – Редфорд-Холл прекратил бы свое существование.

Эдмунд знал это не хуже ее и время от времени делал над собой усилие, то есть на протяжении недели ежедневно являлся на завод, где загружал начальство инструкциями, вследствие чего начальство усложняло жизнь своим подчиненным.

Предоставленное самому себе и людям, которым оно было небезразлично, стекольное производство функционировало в ровном ритме и выдавало год за годом одно и то же количество изделий. Однако для человека такого склада, как Эдмунд Легрендж, этого дохода хватало лишь на поддержание существования, тогда как ему хотелось бы прогреметь как новому Дарэмскому Ламбтону, спускающему по семьдесят тысяч фунтов в год. В действительности же он теперь остался практически без гроша.

Сейчас, подойдя к столу и нависнув над ним, он спросил:

– Ты имеешь представление о расходах текущего года?

Она сделала судорожный глоток и тихо ответила:

– Поскольку я весь год, как и четыре года до этого, не вижу бухгалтерских книг, ты не можешь ожидать от меня ответа на свой вопрос. Он, стоя в прежней позе, проворчал:

– Бухгалтерия – не женское дело.

– В таком случае, расходы меня не касаются.

– Вот как? – Он перешел на насмешливый тон. – Тогда я сделаю тебе приятное. Я доверю это занятие тебе. Почему, как ты думаешь, мне именно сейчас позарез понадобилось восемь тысяч? Просто потому, что эту сумму затребовали кредиторы. И, между прочим, это их только усмирит, но не заставит слезть с нашей шеи. А что, если сразу поставить их на место? Хочешь заняться этим, дражайшая Розина?

Она схватилась за горло. Она полагала, что деньги потребовались ему отчасти для того, чтобы построить отдельный стекольный цех, о котором он твердил уже не один год. Сырьем для него было бы битое стекло, и продукция стоило бы дешево. Многие стекольные компании прибегали к такой практике, запрещенной законом. Закон запрещал также применять бой кронгласа,[1] хотя он значительно улучшал качество бутылочного стекла.

Ограничения, накладываемые на стекольную промышленность, разоряли ее отца, особенно в те времена, когда акциз был так велик, что увеличение производства было равнозначно краху всего дела, а его зятя даже после снятия акцизных ограничений приводили просто в бешенство.

Но восемь тысяч фунтов! Куда же подевалась прибыль? Она уронила руку на серебряную пряжку пояса и, ухватившись за нее для большей уверенности, спросила:

– Что стало с прибылью?

– Боже правый! – Он закатил глаза, но успел заметить, как она зажмурилась от его богохульства, и вспомнил, что с ней нельзя перегибать палку. Он не без труда боролся с соблазном причинить ей боль, высмеять, даже когда речь шла о серьезных вещах, как сейчас.

Он вытащил из-за отворота рукава надушенный носовой платок и промокнул себе лоб. Потом снова опустился в свое кресло и спокойно ответил:

– Приходится платить работникам. Все дорожает – рабочие руки, сырье, все! Даже водоросль, перерабатываемая на золу, даже баржи, доставляющие ее. Все!

Он умолк, положил локоть на край стола, опустил подбородок на ладонь. Через некоторое время он произнес с деланной покорностью:

– Если к концу месяца у меня не будет этих денег, то, боюсь, делу уже не поможешь.

В комнате повисла тишина. Воздух застыл. Огоньки свечей перестали колебаться, единственным движением осталось стекание воска на серебряные блюдечки хрустальных подсвечников.

Он опустил глаза, приказав себе сохранять смиренный вид, изображать терпение, не двигаться. Наконец шорох ее платья подсказал ему, что она встала. Тогда поднялся и он, проявив учтивость, подобающую супругу, только что с приятностью отужинавшему в обществе жены, распахнул перед ней дверь и, как лакей, оставил руку на дверной ручке, пока она не миновала ее. Он не пошел за ней, так как знал, что она направится прямиком к себе. Закрыв дверь, он вернулся за стол и щедро плеснул себе еще бренди, который вылакал в два глотка. Потом поджал губы и стал постукивать по ним кончиками пальцев.

Он был доволен результатом. Ему даже не пришлось прибегать к крупнокалиберному орудию, то есть упоминать Аннабеллу. Прояви Розина больше упрямства, он был бы вынужден на нее надавить, а лучшим средством для этого был ребенок. Хватит на сегодня Аннабеллы! Даже упоминание этого имени действовало сейчас ему на нервы. Случившееся днем здорово его напугало. Что, если девчонка ненароком проболтается Розине об увиденном? Розина, несомненно, сбежит и потребует развода, чего ему совсем не хотелось, поскольку жена была насосом, качавшим деньги из единственного не иссякшего источника – своей матери.

Для Розины не было тайной, что он устраивает на своей половине карточные игры, но она не подавала виду, что ей известно больше, так как не располагала доказательствами. Он полагал, что обставляет эту сторону своей жизни с максимальной осмотрительностью, так как приглашал женщин только тогда, когда был уверен, что жена далеко уехала. Ему и в голову не приходило, что среди слуг могут оказаться предатели. Руку, дающую еду и питье, причем щедро, не кусают. Однако эта циничная философия не распространялась на Элис, которая при возможности без всякого снисхождения перерезала бы ему горло. Он считал большим везением, что она всегда отлучалась вместе с хозяйкой.

Он покинул столовую, пересек холл, зашел в гостиную и, присев за столик у окна, сделал несколько пометок.

«Фабрика, 5 тысяч фунтов». Для расплаты с самыми насущными деловыми долгами требовалась именно эта сумма, а не восемь тысяч, но этим его долги не исчерпывались. «Г.Б., тысяча гиней». На данный момент Бостон, проклятый выскочка, удовлетворится и этим. Либо ему везет, как тысяче чертей, либо он водит его за нос. Только зачем прикидываться сыну производителя ножниц, выросшему среди нечистот, а теперь роскошествующему в загородном особняке и корчащему из себя вельможу, вхожего в клубы миллионеров?

«Лейтон, триста гиней». Написав это, Эдмунд оживился: сумма предназначалась для покупки новой лошади для охоты. Проклятый Лейтон не откроет ворот своей конюшни, пока не получит наличные. Эдмунд уже полгода помирал по этой лошади, словно это была женщина, а не бессловесная тварь.

«Портной, сто фунтов». Эти деньги успокоят привереду, который не хотел, чтобы Эдмунд одевался у него, однако боялся ему отказать, зная, что одного слова того будет достаточно, чтобы сильно сократить его клиентуру.

«Блант, двести гиней». «Блант» – фамилия его кухарки, муж которой был кузнецом, а также участвовал в кулачных боях. Эдмунд Легрендж питал большое уважение к Джеймсу Бланту. Благодаря ему он уже много лет выигрывал кое-какие денежки. Через две недели Бланту предстояло сразиться с Крэггом-«быком» из Шилдса. Соперники стоили один другого и могли продержаться полсотни раундов, однако Эдмунд готов был поставить пятьдесят против пятнадцати, что его фаворит одержит победу.

Он сделал еще одну пометку. На бумаге появилось имя «Джесси», рядом с которым он написал «100 фунтов». Потом, склонив голову набок и улыбнувшись, он изменил «100» на «200». Он всегда был щедр со своими женщинами, поэтому, в частности, они и соревновались за его внимание.

Получив общую сумму, он сжег бумагу в пламени свечи, после чего, откинувшись в кресле, удовлетворенно кивнул. Лично ему оставалась добрая тысяча; этого хватит, чтобы пока перебиться.

Он не сомневался, что деньги будут, но мысль о дочери испортила его торжество.

Завтра утром он встанет раньше обычного и принесет ей подарки; она получит пони, нравится это Розине или нет. Девчонке пора научиться ездить верхом. Надо будет почаще с ней видеться, чаще демонстрировать свою привязанность. Необходимо сделать все, даже невозможное, чтобы она забыла увиденное днем.

Глядя на темнеющий сад, он с немалым удивлением обнаружил, что дневное происшествие взволновало и его. Мысль о том, что он может лишиться любви дочери – о возможности утратить ее уважение он не задумывался, – заставила его поежиться от страха. Ощущение было незнакомое, так как раньше ему не приходилось чего-либо бояться. Он знал, что девочка питала некоторые чувства к Розине, но его она и подавно обожала, и он задался вопросом, какие последствия возымеет изменение ее отношения к нему после сегодняшней сцены. Ответ не заставил себя ждать, но он только презрительно махнул рукой, ведь людей, которые переставали его любить или становились бесполезными ему, он вышвыривал из своей жизни, причем с гарантией, что вышвыриваемый, будь он хозяин жизни или пария,[2] станет долго зализывать раны.