"Меч мертвых" - читать интересную книгу автора (Семенова Мария, Константинов Андрей)

Глава третья

Рыжий конь боярина Твердислава все опускал голову, подозрительно оглядывая раскисшую жижу, в которую ему приходилось ставить копыта. Сперва боярин раздраженно вздергивал его поводом, заставляя красиво выгибать шею, потом перестал. Поскользнется конь, обронит седока в талую слякоть — больше срама случится!

Твердята вдруг подумал, а ну как не пришлось бы к весне рыжего съесть, — и окончательно помрачнел.

Жизнь в Новом Городе — так безо всякого сговора стали именовать четыре деревни при истоке Мутной, объединенные нашествием ладожан, — с самого начала не задалась. Да и немудрено. Кто ж принимается рубить городок после купальского праздника, когда Даждьбог уже начинает клониться к зиме?.. Разумный хозяин избу-то старается затеять на весеннем празднике Рождения мира, когда ночь перестанет главенствовать в сутках, и рубит новый дом, стараясь не опоздать с завершением, пока прибавляется день. А тут — княжеский кремль!.. Нерушимая опора жителям и дружине!.. Выросший под самую осень, да еще и в непотребной поспешности: не пускали по реке святых изваяний богов, не шли за молодой коровой, избирающей место улечься, не впрягали неезженного жеребца в сани с самой первой строевой лесиной, вырубленной в чаще…

Ох, не будет добра!..

Твердислав почувствовал близость несчастья еще в конце лета, когда только-только стихло ликование вокруг вернувшегося посольства. Сын с опытной челядью возвели для боярина вроде совсем не плохую избу, но вот зарядили дожди — и в погребе, вырытом тоже вроде бы со знанием дела, очень скоро набралось по колено воды. Едва-едва не потонули припасы, а и тех-то было — едва половина хранившегося в прежнем ладожском доме… Оттуда уходили ведь как? В запале великом, шапку оземь кидая. А надо было…

Пенек вспомнил себя самого, свой отказ даже ночь провести в Ладоге, в бывшей своей избе, — и вздохнул. Кого уж тут осуждать.

Вот так и прошла та черная осень, и птицы залетали в ненадежно построенные дома, сулились унести с собой чьи-то души. Не пустым было предостережение. Еще не облетел лес, когда грянул жестокий бесснежный мороз и продержался более месяца. А после задули невиданно сильные сырые ветры, и снег то и дело заметал Новый Город на полсажени, но не мог пролежать и седмицы — начисто стаивал. Плохо проконопаченные избы не держали тепла, отсыревали. Люди, оставившие в Ладоге половину души, стали болеть.

Местный народ — не оставлять же в беде! — делился с находниками, чем мог, особенно луком и чесноком, но на всех хватало едва. Да и всякая хворь цепляется всемеро злее, когда на сердце темно. Ныне праздник Зимнего Солнцеворота, честной Корочун, а радости?.. И поневоле думаешь, соберется ли ныне с силами светлый Сварожич, воскреснет ли… Или снова, как некогда, на тридцать лет и три года сомкнется холодный мрак над землей? А где истинных героев сыскать, чтобы наново Светлым богам помогли Солнце разжечь?.. Это раньше народ был — Небу соратники, а теперь?.. И добро бы хоть напасти измельчали вместе с людским родом, так нет же. Отколь ни взгляни — отовсюду пахнет бедой. Взять хоть оборотней, которых видели по болотам, у порогов в среднем течении Мутной, и ползет из уст в уста упорный слушок, будто не иначе как Рюриковы волхвы вызвали их своим чародейством — напускать на непокорных новогородцев…

Твердята встряхнулся, запрещая себе думать о черном. Не с такими мыслями едут на праздничный пир, да еще собираясь речь перед светлым князем держать… Да, а пир-то будет не как в прежние времена — в прадедовской гриднице, до которой из прадедовского же дома три шага и ступить… Теперь — в сложенной на излете тепла дружинной избе, где хорошо еще если с крыши не закапает, и с порога на порог не перешагнешь, полторы версты ехать из дому чудского старейшины, зиму скоротать пригласившего… Да не по вымощенной крепким горбылем ладожской улице — хлябями…

Но все же ехал Твердята, понукал коня под низким безрадостным небом, словно навсегда позабывшим веселые солнечные рассветы, и ехали за ним два неразлучных дружка — сын, Искра, и молодой Харальд. А позади них — Харальдов «дядька», Эгиль, про которого тоже болтали неутешительное: будто временами превращался в кого-то, в медведя, в волка ли…

Кремль в Новом Городе был пока крохотный. Супротив ладожского — стыдобища да и только, не князю бы здесь обитать, а самой обычной заставе, вроде той, что, как донесли, собирался Рюрик уряжать на порогах. Подъехав, Твердята с неудовольствием оглядел обтаявший от снега земляной вал с частоколом. Сразу видать — делали впопыхах. Вон и глина, обожженная для прочности кострами, кое-где уже расползлась… Ох, не стоять долго Новому Городу, не стоять… Заровняет его, как ту раскисшую кочку, и памяти не останется…

Дружинная изба тоже была невелика, но как вошел — и на сердце чуточку полегчало. Даже вспомнилось слышанное от одного купца, пришедшего из полянской земли, из Киева города. Будто бы — в старину было дело — в одной далекой стране стоял город, который на людской памяти не брали враги, хотя как уж старались, да и разных нашествий те края повидали немало… Так вот, пришел в неприступный город мудрец и весьма удивился, не увидев кругом поселения никакого забрала. То есть городу вроде даже и городом зваться было неприлично. «Как же так, княже? — подступил он к правителю. — Сколько осаждали, ни разу не брали на щит, а у тебя и стены-то…» Князь в ответ вывел в поле дружину. «Вот, — сказал мудрецу, — моя стена нерушимая, забрало неодолимое…»

Невелика и тесна была дружинная изба у князя Вадима, и дым ходил волнами прямо по головам, но зато что за витязи сидели по лавкам!.. Всех Твердята знал, иных драл за ухо, пока сопливыми в детских бегали, с иными вместе воинские премудрости постигал, когда сам был мальчишкой. И сам собой забылся ненадежный, на живую нитку спряженный тын и оползающий лоб защитного вала. С такой-то дружиной все что душе угодно можно добыть. И какой следует кремль, и дань славную, и золото-серебро. А вот золотом-серебром себе дружины не купишь… Так скорбеть ли о пустяках, когда самое главное есть?..

И пир собран был — от стола глаз не отвести. Не догадаешься, что голодно людям, что кое у кого уже и зубы шатаются!

— Вот это я понимаю, — одобрительно проворчал Эгиль. — У нас тоже бывает такой неурожай, что ячменя не хватает даже на пиво. Но уж когда Йоль, ни один гость не должен уйти голодным и трезвым. А иначе и дела не стоило затевать!..

Искры Твердятича при них уже не было. Ушел к собратьям своим, отрокам, чтобы на пиру служить прославленным гридням, могучим боярам и знатным гостям — среди прочих Харальду, другу своему, и Твердиславу, родному батюшке. Годков десять назад Пенек радовался бы и гордился, глядя на сына, А ныне ровесники Искрины многие сами уже были кметями, случись большое немирье — городскую рать в бой станут водить. А Искра? И ведь справный вроде бы парень, вот что обидно-то…

В разгар пира, когда приблизилась к перелому самая темная ночь года, раскрылись двери и двое отроков, перешагнув высокий порог, внесли большое, как щит, деревянное блюдо с горячей, дышащей перепечей. Перед молодым князем быстренько расчистили стол, и блюдо бережно опустилось на льняную браную скатерть. Колышащаяся гора печенья, пряников и сладких пирожков была, ничего не скажешь, внушительной. Вот уж правду молвил старый датчанин: потом — хоть зубы на полку, а на священном пиру, где ложки на стол кладут чашечками вверх и рядом с людьми незримо присутствуют боги, должно быть изобилие. Иначе весь год не видеть добра!..

Князь Вадим, как от пращуров заповедано, укрылся за блюдом и оттуда громко спросил:

— Видно ли, братие и дружино?..

— Где ты, княже? — первым спросил Твердислав.

— Где ты, княже?.. Не видать!.. — отозвались с разных сторон.

— Вот и в следующий раз, чтобы не видать было… — распрямился во весь свой немалый рост молодой князь.

— Господине! — поднял медовый ковш боярин Твердята. — Дозволь слово молвить.

— Молви, боярин, — кивнул кудрявой головой Вадим. — По глазам вижу, совет хочешь дать. А и бездельного совета ты мне до сих пор еще не давал…

Твердята встал, держа в руках ковш. — Батюшка светлый князь, — сказал он Вадиму. Тот по летам своим годился ему в сыновья, но что с того? Князь своим людям отец, они ему дети… — И вы, братие, Вадимовичи! Думал я нелегкую думу, с вами хочу перемолвиться…

Иные за длинными столами досадливо сморщились. И старые бояре на почетных лавках, и молодые гридни, рассаженные по скамьям. Про что могла быть у Пенька нелегкая дума? Про голодуху, про зверя и птицу, удравших далеко в лес, про хвори и злые знамения, сулящие беды еще круче теперешних… Тот же разговор, с которым уже подходили к боярину ближние друзья. Твердята сурово их обрывал, но чувствовалось — потому и обрывал, что самого грызло похожее. А сегодня, видать, своими устами решил высказать князю все, что другим воспрещал. Зачем, ради чего? В праздник-то?..

Твердята недовольство побратимов заметить заметил, но не дрогнул ни лицом, ни душою. Да ведь и Вадим на него смотрел, не спеша затыкать рот.

— А мыслил я, княже, о том, что воевода и подручник твой Рюрик, без правды в Ладоге севший, уже не молод годами, — проговорил он задумчиво и спокойно. — Не сказать чтобы ветхий старинушка, да и каков на мечах, про то все мы ведаем не понаслышке… Только все равно наследника у него нет, и в един миг не сладишь его…

Седые кмети начали хмыкать, разглаживать пальцами усы. Всем стало любопытно, куда все же клонит хитроумный боярин.

— Рюрик вдов, и законной княгини мы у него перед людьми и богами не ведаем, — продолжал Твердислав. — Родил же он до сего дня двух дочерей, да и те умерли в пеленках. Еще были у князя хоробрые братья, а и нет больше…

Многие при этих словах посмотрели на Харальда, словно его, а не другого кого следовало благодарить. Харальд по-словенски вовсе неплохо уже понимал. Приосанился, плечи расправил.

— Славное дело тот сделал, кто у вендского сокола гнездо разорил… — пробормотал Эгиль сын Тормода.

— Так я о том, братие, — сказал Твердислав, — что ежели случится с варягом худое… Немочь какая прицепится или дурная стрела в бою долетит… он же в походы ходит по-прежнему… На кого Ладогу оставит? Вас, смысленные, спрашиваю! Бояре его без князя в городе не уживутся, все норовом круты… — И улыбнулся: — Сувора попомните! Что сам, что дочка его…

Тут захохотала вся дружинная изба. Правду молвить, каждому было что вспомнить и про боярина Щетину, и про удалую Крапиву Суворовну. Кто-то пребольно получил от девки пяткой в колено за то, что на хмельном пиру ляпнул бойкое слово про нее и про молодых отроков, ее лихих друзей. А кто-то удостоился крепеньким кулачком чуть повыше колена, когда потешно боролись и вздумалось показать ей, что девке след думать бы о других потехах, не воинских… Вслух, правда, вспоминали совсем о другом. О том, например, как молодой Сувор прикладывал бодягу к лицу и нипочем не желал сознаваться, что это приветила его гордая славница, Твердяты будущая жена.

— Скверно будет, если начнутся раздоры, — переждав смех и воспоминания, проговорил Твердислав Радонежич. — И так уже сколько раз город стольный горел, когда датчан хоробрых отваживали…

Харальд напрягся, опустил рог, из которого собирался пить. Вот эти слова уже точно относились к нему. «Датчане хоробрые» не было оскорблением, да и смотрел Твердята не вражески… И соплеменникам Харальдовым, коим Вадим был не в пример милее Хререка конунга, в Новом Городе жилось вовсе не плохо. То-то они даже имя городу свое придумали, чтобы легче произносить. Вадим все хотел выкопать ров, сделать кремль подобием неприступного островка, и меткие на язык датчане загодя изобрели называть крепость Хольмгардом — Островом-Городком.

— Я к тому, что с датчанами и князем их Рагнаром Кожаные Штаны ты, княже, по светлому вразумлению от богов, нашими устами о мире уговориться сумел, — завершая свою речь, вымолвил главное слово Твердята. — Да так сумел, что меньшой Рагнарович вот он сидит, датчанами, под твоей рукой сущими, правит ради тебя. Кто на этакое понадеяться смел, когда паруса на лодьях ставили, из Ладоги отплывая?.. Думали — век вечный с датчанами резаться будем, а ныне гостями мирными их к себе ждем… То ведаю, княже, с Госпожой Ладогой мириться стократно трудней будет. Свой со своим злее ратится, чем с десятком чужих. Только и тебе, княже, лепо ли стол отеческий так просто бросать?

Твердислав сел.

А дальше все случилось не так, как он ожидал. Думал — осердится гордый молодой князь, кабы на двери не указал вгорячах, ох и потрудиться придется, чтобы впредь хоть слушать заставить… Думал — станет вятшая дружина шуметь, спорить, друг друга перебивать и сама меж собой чуть не рассорится, взапуски советуя князю… Но для того требовалось, чтобы спросил князь у дружины совета. А он не спросил.

Только посмотрел на Твердяту, и зоркому боярину помстилось — не в глаза посмотрел, сквозь. Словно последний раз про себя взвешивая что-то давно выношенное, обкатанное мыслью, точно речной камешек бегучей волной… Странно это было и, если подумать, нехорошо. Больно уж не вязалось с княжеским норовом, — а норов, ежели не в час попадешь, бывал, что огонь, на трепетице зажженный… Но о том думать Пенек примется позже. А пока он просто обрадовался, услышав из княжеских уст столь долго и без больших надежд жданное:

— Дело говоришь, Радонежич. Не зря, видно, батюшка мне слушать тебя заповедовал… Кого же по весне к Рюрику послом послать присоветуешь? Уж не сам ли запросишься?..

Попозже загасили старый огонь, отягченный грехами миновавшего года. Всюду загасили его — и в печах, и в самом последнем светце.

Каждый дом в Новом Городе стал темен, и только кругом Перунова изваяния как горело шесть сильных костров, так и осталось гореть. Этот огонь не прекращается никогда, и он чист. Это Божий огонь, и меркнуть ему не след: все знают, что случится с Землею и Небом, если он прогорит. Только человеческому очагу позволено гаснуть и возгораться опять, ибо наделен человек рождением и смертью. И способностью выбирать для себя Добро или Зло…

Твердята смотрел, как медленно угасает старый огонь, огонь прошлого года. Уносит с собой все скверное, что происходило подле него. Загорится новый огонь, и мир уподобится чистому новорожденному младенцу: сумеет ли прожить безгрешную жизнь?..

Твердята смотрел и молча молился о вразумлении. Для себя и для всех, обитающих на Мутной реке и не умеющих меж собой ее поделить. Боярин знал, что просит о недостижимом. Как Мутной ключевыми струями не потечь, так и у двух князей с дружинами здравомыслию в одночасье не наступить. Твердята вспоминал себя самого и то, как мало тому способствовал, через Ладогу осенью проезжая, как ничтожная распря с Сувором (да и то не с самим, с девкой его…) все перевесила… Лютым стыдом язвили воспоминания. Боярыня, супруга Твердяты, в могиле давно, а они с Сувором, два дурня сивобородых, нет бы вместе любовь свою вспоминать, ревнуют все, как отроки безусые… А князья? Дань ижорская, да зарасти она лопухами!.. Нет бы вправду подумать: а ну опять какие враги, а тут и встанут ижоры с теми врагами вместе на ладожан — не больше ли потеряют?..

— Отец Небесный, Стрый-Боже, вещий родитель Солнца, Молнии и Огня… — еле слышно, не для смертных ушей прошептал он наконец, когда умерли последние искры и на замерший дом ощутимо надвинулась тень сырой черной ночи, поглотившей весь мир. — Супруг Матери нашей Земли, жизнь и урожаи дарующей… Мира для вразуми нас, Отче… Нас и чад наших…

Во дворе уже была приготовлена снасть для добывания нового, живого огня. Два бревна с мощными развилинами ветвей наверху, прочно врытые в землю. И третье, устойчиво возложенное на эти развилки. С одного конца его украшала корона рогатых корней, другой оплетала веревка: сам князь возьмется за эту веревку и станет ее напрягать, устремляя к Земле Небесную силу… Ибо, зажатая между верхним бревном и уложенной наземь дубовой колодой, стрелой стояла сухая лесина, остро затесанная с обеих сторон. Острия будут вращаться в воронках, нарочно выдолбленных в колоде и в верхнем бревне, и когда от быстроты вращения и от тяжести бревна нижнее углубление достаточно разогреется, в него опустят горючую солому и крошеный березовый гриб: гой еси, батюшка Огонь, пожалуй к нам, рыжекудрый Сварожич!..

Первый раз в Новом Городе предстояло добывать новый огонь, и Твердислава на мгновение взял ужас: а ну не получится? Не захочет возгореться святое чистое пламя, не даст людям светлого знака?..

Между тем двор маленького кремля был полон народу. Явились старейшины всех четырех концов (так уже начинали именоваться былые деревни), простой люд, привыкавший звать себя по-новому, почетно и знаменито: новогородцами. Вот вышел из дому молодой князь, вышли могучие гридни. Все до человека — нагие. Еще не позабылись те времена, когда пращуры пращуров, идя на последний бой, скидывали доспех и одежду. Нагим рождается человек, нагим ему и дарить себя Перуну, сшибая десятого недруга и уже не заботясь о жизни…

— Вот это я понимаю! — сказал Эгиль, стоявший по обыкновению у Харальда за плечом. — Прямо как наши берсерки в прежние времена!.. Нравится мне здесь, Рагнарссон.

Бревно, заостренное по концам, повили толстой пеньковой веревкой: конопля от богов дана была людям прежде льна, ей и честь. Гридни разбились на две равные ватаги, князь Вадим взялся за прижимную петлю, дал знак… Сорок рук напряглось в согласном усилии, сорок босых ног по щиколотку ушло в слякотный снег, не чувствуя холода… Боярин Твердислав трудился наравне с прочими, как все, покинув одежду в дружинной избе и стоя передним в одной из ватаг. Он видел, как, царапая и втираясь в колоду, ворочалась сухая лесина, как напрягал петлю князь. Его труд был, пожалуй, самым тяжелым: в отличие от ватажных кметей, то тянувших, то отпускавших свою половину веревки, он не мог дать себе послабления. Ночь была бы совершенно черна, если бы не долетавшие отсветы Перуновых костров. Они играли на обнаженных телах, и Твердята видел, как пот залил чело молодого князя, заблестел на груди, на крепких мышцах, вздутых яростным напряжением… Боярину показалось, будто дымок не показывался из-под нижнего острия очень долго. Слишком долго…

…Но нет. Не выдал, не обманул. Появился, и люди вздохнули, и радостной сделалась бешеная работа, и боярин Твердислав Радонежич поверил, что будет все хорошо. Прежде ведь находилось кому пособить Светлым богам. Значит, сыщется и теперь. Не вовсе же оскудел мир!..

И вновь озарилась дружинная изба. Пир продолжался.

Пир не зря еще называют веселием: не просто трапеза совершается, след песням звучать, задорным пляскам нестись, всякому искусству оказывать себя перед князем и дружиной. Да вот беда — среди тех, кто с Вадимом Новый Город строить ушел, гусельщиков и песенников с гудошниками не так много сыскалось. («И тут злая судьба», — подумал Твердята.) Уже миновали двор ряженые — парни девками, девки парнями, и все в шубах мехом наружу, перепоясанные мочалом и в страшненьких личинах из бересты и кожи. Притворились недовольными душами пращуров, пригрозили:

— Угощайте, добрые хозяева! А то кого ни есть с собой заберем!..

Прошел могучий сын кривского старейшины, одетый седым воином, пронес в поднятой руке топор, схватился посередине кремля с добродушным ручным медведем, прижал его к сырой — вот уж право слово! — земле. Потом долго целовал рыженькую невесту. Всем показал, что и на сей раз Перун победил несытого Волоса, отбил у него Лелю-Весну.

Харальд долго размышлял и советовался с Эгилем, но потом собрал у людей четыре ножа — и показал, как в Дании ими играют. Пятью, как у его наставника Хрольва, у Харальда до сего дня не получалось. Он все-таки взял пятый нож, попробовал. Сперва выронил, но потом совладал. Будет чем похвастаться перед ярлом, когда они встретятся.

Уже уговаривали Твердислава спеть, но Пенек отказывался. Не потому, что при побратимах было бы стыдно. Наоборот, песня так и просилась, так и щекотала в груди. Странное чувство удерживало его: словно боялся сглазить хрупкую надежду, явившую себя в согласии князя попробовать с Рюриком замириться. Знал Твердята из опыта — только поверишь удаче, только душу навстречу ей распахнешь — она и была такова. Уж лучше в малой радости себе отказать, большую чтоб не спугнуть…

— Эй, Замятня!.. — умаявшись ломать неподатливого Пенька, окликнул кто-то из бояр. — Почто рабу свою прячешь от глаз? Твердята и иные, кто в Роскильде ездил, глаза таращат рассказывая, как она там на пиру танцевала. А теперь что, для тебя одного пляшет? Мы тоже видеть хотим!..

— Нашли невидаль, — буркнул Замятня в ответ, и зеленоватые волчьи глаза угрюмо блеснули. Но ближники Вадимовы, разгоряченные добрым пивом и счастливым возжиганием святого огня, не отставали:

— Правда что ль, бают, одежки скидывала?..

— А верно, что в пупке у нее камень самоцвет с яйцо голубиное?

— И все косточки напросвет перед огнем, а на каждой титьке по золотому цветку…

Нелюдимый Замятня угрюмо отмалчивался, косился на князя. И князь сказал:

— Веди девку. Пусть пляшет, боярам моим сердца веселит.

Замятня поднялся, помрачнев против прежнего вдвое. Вышел, подхватив шубу. И когда, увлекшись потешной борьбою двух признанных удальцов, про него успели слегка позабыть, — вернулся. В необъятной овчине приволок Смагу, испуганно поджимавшую озяблые босые ступни. Видно, так, босиком, и привез ее на коне: жил-то Замятня не в кремле — почти на сумежье кривского и чудского концов, далеко на отшибе… И вот вытащил на середину освещенной избы, вытряхнул из овчины, едва не сшибив с ног. И прорычал — не особенно громко, но так, что она съежилась, заслонилась руками:

— Пляши!..

Не слишком просторна была дружинная хоромина. Гридни живо принялись двигать скамьи, освобождая место для танца, полезли на широкие лавки за спины лучшим мужам, с хохотом разглядывая перепуганную плясунью.

— Я не слыхал, чтобы в доме у конунга на нее кричали, как здесь, — сказал Харальд. Он обращался к Искре, устроившемуся подле него, но услышали и другие.

— Не очень она похожа на ваших девушек, хотя ее от вас привезли, — откликнулся Искра. — И пляшет, должно быть, не по-вашему?

Харальд подвинулся, чтобы боярскому сыну было удобней:

— Пристальнее гляди…

— А ты? — озаботился Искра.

Харальд ответил с деланным безразличием:

— Да я еще дома на нее насмотрелся.

Смага стояла посреди палат, точно летний цветок, неведомо каким ветром заброшенный в самую середину зимы.

До сих пор, когда люди видели ее около Замятниного дома (а правду молвить, немногим с этим везло, появлялась она оттуда нечасто, а в гости к себе Замятня не приглашал никого), заморская девка неизменно бывала одета так, как полагалось незамужним словенкам. Рубаха из тонкого полотна, перехваченная плетеным шерстяным пояском, ноги босиком либо в кожаных башмачках… Только поневы она не носила, ибо не принадлежала ни к одному словенскому роду, да востроглазые отроки еще углядели — вместо онучей из-под рубахи казались на щиколотках пестрые шаровары. А в остальном Смагу, можно сказать, до сего дня особо никто и не видел.

И надо же такому случиться, что жадные мужские глаза, со всех сторон устремленные на дрожащую танцовщицу, ничего особо примечательного не узрели. Ждали, что предстанет им полногрудая, статная красавица, белой лебедью проплывет по избе… готовились Замятне завидовать. И что? Худенькая, черномазенькая, росточка небольшенького… Да еще в ворох расписных ярких шелков замотанная по глаза… Хоть обратно ее, Замятня, веди.

И о чем так взахлеб рассказывали видевшие ее пляску на пиру у датского князя?..

Девушка озиралась, словно затравленный зверек, кусала губу. Рука со стиснутым бубном висела бездельно. Харальд подумал, что в доме его отца рабыня-южанка — ее настоящее имя было Лейла, — часто смеялась и вообще выглядела повеселее. Однако сын конунга был здесь одним из немногих, кто знал, что в действительности представлял собой ее танец. И потому предвкушение скоро смело все прочие чувства. А самым первым — жалость невольную.

— А баяли — самоцвет жаркий в пупке, — пренебрежительно махнул рукой один кметь, Лабутой звали. — У нее и пупка-то нету небось…

Воины захохотали. Смага жалко вздрогнула. Самой шутки, конечно, не поняла, только то, что гоготали над ней.

— Пляши!.. — снова рявкнул Замятня. И так стиснул железный кулак, что только слепой не уразумел бы — до последнего не хотел тащить танцовщицу на люди, но теперь, если вдруг оплошает и тем его осрамит — до смерти готов был ее ремнем запороть.

Смага посмотрела на него, словно уже видя в руке Замятни тот самый ремень… и что-то случилось. Молодой Искра Твердятич, тот ждал — сейчас вовсе сломается, упадет на колени, голову закроет ладонями… ан вышло наоборот. Видно, от отчаяния, умноженного страхом перед лютым хозяином и чужими неласковыми людьми, юркнула душа в единственное убежище, которое ей еще оставалось.

И выпрямилась плясунья. Взмыли, вынырнули из вороха цветных шелков тонкие смуглые руки, и пламя светцов побежало по ним червонными бликами, зажглось в низках бус, откатившихся от запястий к локтям, а в бусах тех чередою шли красные сердолики и крупные горошины желтого янтаря.

И ожил в правой руке бубен, а в левой звонко щелкнули отглаженные костяшки. Медленно переговаривались они с бубном, но та рождающая тревогу медлительность была в их беседе, с какой начинает свой путь наземь подрубленная сосна. Лейла-Смага не двигалась с места, лишь руки жили над головой, да постепенно запрокидывалась голова, да раскрывались пухлые губы, будто стон нестерпимый готовясь исторгнуть…

И замерли все.

— Смотри… вот сейчас… — шепнул Харальд молодому Твердятичу.

А бубен с костяшками уже не разговаривали — кричали. Словене, положившие свои гусли, гудки и сопели отдыхать в уголке, не выдержали, снова потянулись за ними, глаз с плясуньи между тем не сводя. Стали потихоньку подыгрывать…

Лейла внезапно выгнулась назад, да так, словно хребта у нее вовсе не было, — бывалые воины, сами гибкие, как коты, оценили. Но и забыли тут же. Лейла выпрямилась, ни дать ни взять взметнула себя взмахом рук, да и понеслась вдруг по кругу, вертясь волчком. И с каждым поворотом сваливалось с нее по невесомой шелковой шали. Неясно было, как они, эти шали, прежде держались. И почему ни с того ни с сего начали падать, — руки-то девка в ход не пускала, как парили они над головой, занятые костяшками да бубном, так и продолжали парить…

И про это тоже забыли. Потому что Лейла начала еще и петь. Петь на никому не ведомом языке, странном, гортанном. Как сама она только что понять не могла сказанного про нее, лишь то, что сказали нелестное и смешное, — так и теперь люди не могли разобрать ни словечка знакомого, а про что пелось — ясно было помимо словес. Да вовсе были ли они в той песне — слова? Может, только неудержимые стоны, всякому памятные, кому доводилось жадно ласкать любимое, влекущее, жаркое?.. И не осталось ни единого кметя, у коего не взыграло бы в широкой груди ретивое сердце. И глаза уже не видели, что худа телом была Смага и лицом темна, и черноволоса, и росточком невелика. Желанней сотни красавиц казалась она в этот миг всякому, кто смотрел на нее с лавок дружинной избы. Так потянула к себе, что хоть на ноги вскакивай…

Кто-то самым первым начал тяжко прихлопывать себя по коленям в такт движениями Смаги, и очень скоро громыхали ладонями все, от отроков до бояр. И каждому каждый, кто слева-справа сидел, неизвестно почему стал казаться соперником. Притом что знал всяк — не его девка, нечего и рот разевать… Чудеса!

Сидели, выпучив глаза, премудрые старики: куда-то подевалась вся их премудрость, вели слово сказать — не возмогут внятно промолвить, разве что замычать… У одного аж слюна покатилась струйкой по подбородку, запуталась в бороде… Разобрало даже Твердяту, заерзал, нахмурился, попробовал глаза отвести. Не вышло: возвращались глаза, сколько ни отводи… Что уж тут про молодых говорить? Харальд Искре уже не пытался ничего объяснять, оба туповато молчали, красные, словно две свеклы.

И лишь князь Вадим спокойно сидел на своем стольце. Ему, вождю, гоже ли являть нахлынувшее? Не бил себя по коленям, не топал, ничего не кричал. Слегка улыбался в усы — и все. Хорошо сделал, мол, что Замятне велел девку вести. Знатно дружину хоробрую повеселил…

Однако и княжеская десница время от времени сжималась в кулак. Вадим это замечал, расправлял пальцы без промедления. Спустя время костяшки снова белели.

А Смага-Лейла все кружилась, и неслась вихрем, и роняла шелка. Прибоем отдавался в стенах рев голосов, дрожали стропила, ходил под ними клубами побеспокоенный дым. Вновь и вновь кольцом выгибалось тонкое тело, взлетало в немыслимых прыжках, так что пятки мелькали выше макушки… и, пролетев, опускалось невесомой пушинкой, мчалось дальше, теряя еще одну шаль…

И опять ахнула и окаменела дружина Вадимова, когда вдруг слетел последний покров, и осталась плясунья в одних красных шелковых шароварах. Да и то, какими следует портами назвать — типун на языке выскочит. Так, тоже вроде шалей каких-то, на бедрах заколотых да возле колен — сверху вниз всю ногу видать…

Но тому, кто срамотой это назовет — опять типун на язык, помолчал чтоб. Так оно и должно быть, чтобы сияло умащенное потом смуглое тело, и текло, и струилось, и неведомым образом продолжало стремительный танец, неподвижно стоя на месте… Пел звонкий бубен, и вторили костяшки, и оторопевшие гудошники снова схватились за смычки, поднесли свирели к губам… Точно волны перекатывались под кожей полунагого девичьего тела, и громко неслась то ли песня, то ли нескончаемый любовный стон…

И сорвался Замятня. Изошел в своем углу черной бешеной лютостью, не выдержал. Звериным прыжком подлетел к дивной плясунье, взметнул с полу овчину забытую… Сгреб девку в охапку, только ножки мелькнули в красном шелку… Рванулся за дверь.

Лабута уже в спину ему отпустил шутку из тех, какими на свадьбе напутствуют жениха, идущего держать честной опочив, но Замятня вряд ли услышал.

Надобно сказать — позже, по трезвом размышлении, иные усомнились, стоило ли приводить на святой праздник заморскую девку с ее танцем, неведомо какими богами благословленным… Однако сомнения жили недолго. В ночь Даждьбогова воскрешения едва ли кто из гридней остался обойден женскими ласками. Так бывало и в прежние времена, но немногие даже из старых бояр могли о себе самих вспомнить, чтобы когда-нибудь раньше с такой щедростью дарили себя женам или случайным подругам. И не после каждого праздника точно в срок каждая баба родила по дитю…

Но все это было потом. А пока Харальд с Искрой, распаренные и неловкие, вывалились на крыльцо, хватая ртами воздух, словно два карася. Принялись умывать лица снегом, выбрав в углу затоптанного двора место, где было почище.

— Замятня-то… — наконец-то выговорил Твердятич. — Припас ведь я ему тут… подарочек…

Харальд понял по голосу: из тех был подарочек, что к празднику Середины зимы во множестве подносят почтенным людям озорные юнцы. Кому сани втащат на крышу, кому в хлев заберутся и всем коровам попарно свяжут хвосты… Сам Рагнар Кожаные Штаны в молодости не чурался подобных забав, так какой упрек сыну?.. Харальд с любопытством смотрел на дружка, и Твердятич показал ему маленький берестяной туесок:

— Вот! Щепоточку в огонь урони — и до завтра — не прокашляешься, очей от слез не протрешь! Бросим в дым огон ему?..

Харальд с непонятной радостью согласился. Замятню он, как многие, не любил. И почему-то после сегодняшнего особенно хотелось ему досадить.

Замятнина изба была выстроена прошлым неудачливым летом еще попозже кремля — из сырых лесин, без сроку, без должного спросу, Иных ладожан сами кончанские приглашали жить у себя, теснились, давая витязям место. Замятню никто под кров не позвал, видать страшились, что кров того не вынесет, рухнет.

Вот он с Лабутой да прочими ближниками и выстроил себе жилье. Забором обнес. Пустил по двору бегать злющего кобеля…

Харальд с Искрой, невидимые в потемках, подобрались к забору с подветренной стороны;

— Ты котом покричи, — посоветовал Твердятич товарищу. — Я на клеть, потом через сени на избу, и готово. Загодя разведывал!

Видел бы сейчас своего единственного сынка боярин Пенек! К тому ведь привык, что не было в отроке задора к ратным потехам, рвения воинского. Сколько сраму поднял, тихоню вырастивши!.. Радовался Твердята, что сдружился сыночек с княжичем датским, начал от грамоток чужеземных головушку поднимать, разминать рученьки-ноженьки. И не ведал, что в дружбе той был его сын верховодом.

— А пес отбежит? — шепотом спросил Харальд.

— Не тронет меня пес, — ответил Искра уверенно. — Это видал?

И сунул датчанину под нос запястье правой руки. До рассвета оставалось еще далеко, в темноте удавалось различить только тропку и белый снег по бокам, — пришлось Харальду взять его руку в свою. Запястье Искры обвивала узкая шерстяная тесемка.

— Собачья! — пояснил сын боярина. — Как стал носить — больше ни один не бросается…

— Ш-ш!.. — Харальд проворно схватил его за плечо. — Это что? Слышишь?..

Из-за высокого плетня, к которому они крадучись приближались, долетел жалобный то ли стон, то ли плач.

— Пес скулит, — шепнул Искра. — Привязали небось, вот и плачет от скуки.

— Нет, — прислушался Харальд. — Не пес…

— А рычит кто?.. — выдохнул Искра совсем уже тихо.

Обоим сделалось жутковато. В самом деле, чего только ни произойдет в подобную ночь, кромешную, сумежную ночь, ни старому, ни новому году не принадлежащую!.. Ну как впрямь подступили к Замятне недовольные души… Или зверь невиданный пожаловал из лесу, когти простер…

Харальд первым поборол подхлынувший страх. У его племени считалось за доблесть раскапывать курганы богатых, но тяжких нравом людей, прилюдно сулившихся отстаивать свои сокровища даже после кончины. Немного сыскивалось храбрецов, решавшихся на схватку с жителями могил, но ведь сыскивались! А значит, сыну Рагнара Лодброка следовало быть не пугливей…

Он подкрался к плетню вплотную и поискал щелку, но забор был плотный и к тому же сплошь забит мокрым снегом — все, что увидел, это свет от огня, горевшего во дворе. Харальд сперва разогнул спину, а потом вытянулся на носках, заглядывая через верх. Искра ростом был поменьше дружка, но тоже поспел, высунулся. Не отставать же!..

…Факел, светивший Замятне по дороге домой, лежал на земле. Он не погас единственно потому, что упал рядом с колодой, где недавно кололи дрова: там осталось немало сухих щепок и клочьев бересты, и они занялись небольшим костерком, позволявшим рассмотреть, что делалось во дворе.

А там совершалось вроде как продолжение Смагиного танца, от которого толком еще не остыла их плоть. Но каким же страшным оказалось то продолжение!..

Овчина, кутавшая заморскую девку от сырого зимнего холода, мокла в луже талой воды. Смага лежала на деревянных мостках, тянувшихся от калитки к крыльцу, лежала безобразно разломанная, распластанная, вбитая в набрякшие занозистые горбыли… И голая. Не по пояс, как в дружинной избе, — совсем. Лишь на одной ноге возле щиколотки болтался обрывок красного шелка — все, что осталось от вьющихся, точно алый огонь, шаровар…

Нагие руки и ноги рабыни, казалось, светились в отблесках костерка, вспышки пламени выхватывали из темноты то грудь, то бедро. Но тело, только что мчавшееся во вдохновенном полете, полном дива и красоты, — это чудесное тело теперь корчилось на земле, мучительно выгибалось в жалком усилии столкнуть, сбросить навалившуюся тяжесть. И ни любви, ни страсти не было в стонах и плаче, слышимом сквозь глухой рык терзавшего ее существа. Замятня в своем волчьем полушубке казался сплошным комом тьмы, лесным чудищем, полузверем, получеловеком. Он тяжело поднимался и опускался и делал это с такой бешеной злобой, словно желал совсем истребить, разорвать, зубами сгрызть неведомо чем провинившуюся рабыню. И насилие, которое он так скотски жестоко над нею вершил, отличалось от того, что сулила мужчинам Смагина дразнящая пляска, словно куча дерьма — от благоуханного угощения, ждущего на богатом столе…

Искра и Харальд, углядевшие все это через забор, тут же спрятались снова и обернулись друг к дружке, и глаза у обоих были круглые.

— Кабы насмерть девку не задрал… — одними губами обозначил Твердятич. Харальд смотрел на него молча. Ему тоже хотелось вступиться за девушку, не знавшую подобного обращения в доме его отца, но как это сделать?.. Хозяину не станешь указывать, как ему со своими рабынями поступать. Только и пожелать девке, чтобы скорей забеременела да родила… Здесь, в Гардарики, принято было освобождать невольниц, родивших от хозяина. Харальд это знал.

Искра вдруг завозился, полез рукой в кожаный кошель, висевший на поясе. И вытащил маленький туесок, про который они с Хараль-дом, потрясенные увиденным, успели начисто позабыть.

— Спину подставь!.. — толкнул друга Твердятич. Харальд понял, что было у него на уме, и с готовностью согнулся. Ловкий Искра мигом взобрался ему на поясницу. Примерился… И туесок, кувыркаясь, полетел через весь двор, чтобы без промаха шлепнуться прямо в огонь. Искра хоть и не так радел о воинском мастерстве, как его батюшке того бы хотелось, но руку имел твердую и глаз меткий. Костерок сыпанул жаром, зашипел, но Замятня ничего не заметил. Язычки пламени начали лизать бересту… Туесок был чудской работы, такой крепкий и плотный, что в нем воду можно было носить, не просочится… Огонь оказался проворней воды и скоро влез внутрь.

Харальд тянул Искру за руку — бежать прочь, тот не шел: надо же посмотреть, как сработает своим умом изобретенное зелье, не подведет ли?.. И дождался. В костерке зашипел целый клубок рассерженных змей, а потом почти сразу облаком хлынул дым. Густой, зеленый и ядовитый.

Искра, дай ему волю, еще задержался бы посмотреть, что будет с Замятней. Харальд не дал. Силой сорвал с места, подобру-поздорову бегом помчал прочь.

А у самого так и стояла перед глазами измазанная в грязи, расцарапанная рука Лейлы-Смаги и низка крупных бус, неведомо как удержавшаяся на тонком девичьем запястье: красные зерна сердолика да желтый янтарь…

Наутро после добывания живого огня добрые люди ждут прихода в дом самого первого гостя. И совсем не обязательно путешественника, одолевшего долгий путь: просто соседа или знакомого, по делу, без дела ли вступившего на порог. И хорошо, если окажется он честным домостроителем, из тех, что и добра умеют нажить, и в семье лад завести, и Правдой не поступиться. Первый гость после Корочуна не своей волей идет, его боги ведут, даруя знамение, каким будет год. Вовсе беда, если постучится в калитку злой норовом человек, у кого и достаток мимо рук уплывает, и в доме вечный разлад, и с языка худое слово без задержки слетает!..

Оттого в самое первое утро люди первым долгом собирают праздничное угощение и спешат с ним в гости, стараясь приманить удачу под дружеский кров. Радостно, когда удается помочь благой воле Небес. Ну а если Мать Лада, Хозяйка Судеб, и надумает кого-то предупредить о будущих неудачах, — уж верно, сумеет она послать дурного гостя вперед доброго, как бы споро тот ни скакал…

Искра с Харальдом, державшиеся по обыкновению вместе, уже съездили и в кремль, и в большие купеческие дома, где поместились коротать зиму прибывшие из Ладоги датчане — бывшие пленники, отпущенные по замирению. Дело молодое: парни колобродили всю ночь, да и теперь еще никому спать не хотелось. Вдобавок под утро окреп легкий морозец и вместо мокрой мороси пролетел легкий снежок, запорошивший талую черноту, а потом в небе наконец-то начали рваться тяжелые войлочные тучи, проглянуло солнышко… Хорошо!

Единственными, кому все надоело, были кони. Они, понятно, привыкли еще не к такому, да и отросшая зимняя шерсть хорошо оберегала от холода, но все равно ночь выдалась слишком уж беспокойная. Оба, дай волю, так и порывались свернуть к знакомой конюшне, но седоки попались упорные. Знай тревожили пятками мохнатые бока лошадей, а то и плеткой легонько напоминали, чья власть. Кони вздыхали, водили ушами, отфыркивались — и неохотно рысили вперед, чтобы в который раз оказаться на привязи в каком-нибудь полузнакомом дворе. Иногда их тоже угощали где репкой, где корочкой хлеба, но могло ли случайное лакомство заменить теплый денник и ясли, полные сена!.. И невелико диво, что оба коня заметно приободрились, когда молодые всадники наконец-то направили их к Чудскому концу.

Тропинка, еще вчера узкая и донельзя слякотная, подмерзла, да и ряженые, гулявшие всю ночь напролет, изрядно расширили ее десятками ног. И вилась она как раз мимо дома Замятни. Можно ли отказать себе в удовольствии заглянуть с седел через забор, а то и постучаться в ворота? Как там хозяин, глядит ли на белый свет, протер ли ясные очи? И девка Смага — жива ли?..

Мягкосердечный Искра потом признался товарищу: наполовину ждал, что увидит ее там же, где ночью. Примерзшую к заледенелым мосткам…

Уф-ф!.. На душе полегчало: двор был пуст. Только валялась овчина, покоробленная и залубеневшая от морозца. Похоже, ею, мокрой, хлестали наотмашь, гасили ядовито чадящий костер. Да так и бросили.

Искра присмотрелся внимательнее, ища других следов… И вздрогнул от внезапно навалившейся жути. В грязноватой наледи на мостках, как раз там, где ночью корчилась Смага, алело пятно.

— Кровь!.. — вытянул руку Твердятич. — Неужто задрал…

Убийство в святую ночь — худшего знамения, и постарайся, не вымыслишь! Да и девку жалко. Что князь, что рабыня — всякому больно, когда живьем шкуру спускают…

— Не видал ты крови замерзшей… — рассудительно покачал головой Харальд. И ощутил себя взрослым мужем, матерым воином рядом с трясущимся мальчишкой. Он в самом деле был старше на целый год и вообще куда как получше знал боевую премудрость. Поэтому алое пятно не смутило его, сразу явив свое истинное значение: — Шелк это. От Смагиных шаровар.

Видно было, как отлегло у Искры от сердца. Они еще подождали возле двора, сдерживая тянувших повод коней, но наружу так никто и не вышел. И даже звуков не доносилось, чтобы определить по ним, как в доме дела.

— Не идти же туда… — сказал наконец Искра.

Харальд поежился под полушубком. Несмотря на морозец, холод оставался сырым и беспрепятственно проникал сквозь любую одежду, добираясь до косточек. Добро, косточки были пока еще молодые и ныть-жаловаться не спешили.

— Ладно, — приговорил молодой датчанин. — Поехали к батюшке твоему.

И первым тронул коня, как положено старшему возрастом, да и чином. Хотя сам знал: сейчас выдумай Искра еще какую каверзу или пакость Замятне — и он, сын конунга, рад будет последовать за сметливым дружком.

Однако юный Твердятич, еще не очнувшийся от зрелища кроваво-красного шелка, вросшего в лед, ничего не сказал. Кони бодро зашагали вперед, посолонь обогнули угол плетня…

Вот так и случилось, что двое друзей стали самыми первыми, кто встретил чужих людей, входивших в город из леса. И долго потом не могли взять в толк, к чему состоялась эта встреча в первое утро после Корочуна — к худу или к добру…

Это были две женщины. Впереди выступала старуха, статная и седовласая, а за ней поспевала молоденькая девчонка. Обе пришли на лыжах, но видно было, что долгий переход их утомил. Ишь, обрадовались торной дороге, сняли лыжи и пошли дальше, держа их в руках…

Харальд нахмурился, заметив, что девка была хромоногая, причем если не отродясь, то давно. Так не ходят случайно подвернувшие ногу на повороте лыжни. Была в девкиной неуклюжей походке какая-то особая ловкость, говорившая о давней привычке.

Они с Искрой переглянулись и оба подумали об одном и том же. В Новом Городе, ясное дело, имелись увечные: кривые, горбатые, косорукие. Но все это были свои, знакомые, добрые люди. Что же до чужих… От чужого даже и от бесскверного телом чего угодно можно дождаться, а от калеки… Если у человека в зримом мире что-нибудь умирает — рука, нога, глаз, — это значит, что недостающая часть оживает в Исподнем мире, за смертной чертой. И радоваться тут нечему, ибо миры должны быть сами по себе. Плохо, если где-то открывается между ними хоть неприметная щель. Мало ли, что вздумает сквозь ту щель проскользнуть…

— Гой еси, славны молодцы, — между тем окликнула их старуха. — Подскажите нам, сирым: не этот ли город люди Новым зовут?..

Говорила она по-словенски. Искра открыл рот, чтобы учтиво поздороваться со старухой, ибо даже неведомый дух, покинувший лес в облике человека, ценит приветное слово и готов добром отплатить за гостеприимство… Но пожелать бабке долгих лет и здоровья он в тот раз не успел.

Потому что с Замятниного двора, оставшегося у них с Харальдом за спиной, долетел крик. Жуткий, безумный крик, от которого вмиг одичали и шарахнулись кони. Парням понадобились долгие мгновения, чтобы усмирить ошалевших животных и не вылететь при этом из седел. За это время они успели признать низкий мужской голос и сообразить, кто кричал.

Сам хозяин двора.

Друзья впоследствии с трудом могли вспомнить, как разворачивали коней и гнали их во двор. Крик длился, но неожиданность миновала — лошадки присмирели и поняли, что лучше слушаться седоков.

Калитка во двор оказалась заперта изнутри, но Харальду было не привыкать. Покинув седло, он мигом оказался на той стороне, отпер. Судя по голосу, Замятня находился в клети, и молодые воины вдвоем ринулись туда через двор. После седел ноги были немного чужими и совсем не такими резвыми да послушными, как обычно. Искра даже поскользнулся и чуть не упал, но и это минуло — не слишком широк был двор, добежали вмиг.

Замятнины хоромы были устроены как у всех людей, кто мог себе это позволить: теплая изба, рядом с ней клеть и между ними — сени. Удобно в холод и непогоду ходить через них туда и сюда и во двор. Харальд с разбегу налетел на дверь — и тут заперто!

Замятня в клети закричал снова.

— Кое-кто тише вел себя, когда ему врезали орла, — сказал сын конунга и проворно отбежал от двери на десяток шагов. Пригнулся, выставил плечо — и шарахнул им в добротные доски. Дверь, сделанная на совесть, тяжко содрогнулась, но запор выдержал. Харальд, не тратя времени попусту, взял новый разбег. Искра прикинул про себя, что следует делать: искать топор?.. Разбирать крышу?.. Бежать за людьми?.. И решил, что на обходные пути, пожалуй, не было времени. Подскочил к Харальду, обхватил его — и вместе с ним с налету грянулся в дверь. Засов внутри заскрипел, но опять выдержал.

…С какого разу он все-таки подался, Искра не помнил. Только то, как шептал в ухо насмешливый голос: вот они, твои грамотки, твои небесные звезды!.. Кому нужна твоя премудрость, что толку от нее, когда — так-то вот?!.. Кажется, подоспели те пришлые женщины, взялись помогать… Искра заметил их смутно. Он успел понять, что они с Харальдом никогда не вышибут проклятую дверь, а Замятня, которого в клети, видимо, сажали на кол, вот сейчас изойдет жутким хрипом и смолкнет…

Прочный железный засов наконец заскрипел, пискнул — и покинул расшатанное гнездо. Произошло это под напором двух крепких молодых тел внезапно: парни кувырком влетели вовнутрь, унося с собой попавшее под ноги деревянное ведерко и меховой плащ, висевший у двери на деревянном гвозде.

Искра, выпутываясь из него, подумал: если еще и клеть заперта…

Она оказалась не заперта. То есть, может быть, кто-то и пытался там затвориться, но дверь вынесли еще до прихода друзей. Кто? Ясное дело. Замятня. И уж вынес так вынес, не как они, неуклюжие. Раскрошил в щепы, с петель снял!..

И стоял посередине клети, качаясь, как пьяный, и прижимал к груди что-то, уходившее вверх.

На полу валялась опрокинутая скамеечка и стоял чудом не разбитый ею маленький глиняный светильник. В нем, похоже, совсем кончилось масло: хилый язычок пламени шипел и моргал, собираясь погаснуть. Ребята были только что со двора, с яркого утреннего солнышка. Однако увидели.

Плясунья Смага висела под кровельными балками, просунув голову в петлю. Всей одежды на ней было — коротенькая, выше колен, шелковая рубаха, да и та липла к телу, присохнув красно-бурыми пятнами, а внизу еще и бесстыдно задралась до пупа. Тому виной был Замятня, который, обхватив Смагу за бедра, пытался ее приподнять, выпростать из петли, но в одиночку — да еще ошалев от горя и страха — это сделать никакой возможности не было.

Рослый Харальд мигом поставил скамейку, вскочил на нее и перерезал веревку острым ножом. Схватил безвольное тело под мышки и помог опустить его на берестяной пол. И вот тут началось! Трясущийся Замятня рухнул рядом с девушкой на колени, принялся исступленно целовать закрытые глаза, спекшиеся губы, тонкую шею, перечеркнутую багровым следом веревки…

— Уберите его!

Это возговорила старуха, и голос прозвучал повелительно. Харальд с Искрой почувствовали себя точно кони, которых лишают воли колени седока и повод в крепкой руке. Захотелось повиноваться. Парни дружно схватили Замятню за плечи, оттащили назад. Пока он невнятно рычал и боролся, стряхивая их руки, старуха и подоспевшая хромоножка занялись Смагой. Бабка тронула шею невольницы, проверяя, бьется ли живчик, потом надавила на ребра и с силой дунула в рот. Ничего!.. Девка возложила ладони на Смагины виски, плотно зажмурилась…

Замятня, кажется, понял: если дивную плясунью что и вернет, то вовсе не его бессмысленные поцелуи. Он перестал вырываться и только раскачивался, стоя на коленях. Искра и Харальд молча смотрели когда на неподвижную Смагу, когда на Замятню, убивавшегося о том, что сам погубил.

А потом все-таки произошло чудо. Смага задышала, со стоном начала поднимать руки к шее… Замятня так и бросился было к ней.

— Цыц! — шепотом прикрикнула бабка. — Напугаешь, злодей!..

И Замятня, с которым в Новом Городе и самой стольной Ладоге никто, кроме боярина Сувора Щетины, не решался мериться силой, — послушался. Сник, точно от удара, совсем уткнулся в пол всклокоченной головой. Харальд заметил, как ходуном заходили его плечи. Он плакал.

Старухины пальцы снова легли на нежную шею рабыни, стали бережно растирать, изгоняя след впившейся петли. Смага опять застонала, выгнулась, попробовала оттолкнуть ее руки. Хроменькая улыбнулась, провела раскрытой ладонью по ее трепещущим векам. Слов при этом она никаких не шептала, но Смага как будто услышала что-то очень хорошее. Обмякла на полу, задышала ровнее…

— Ты! — сказала старуха. Протянула руку и длинными костистыми пальцами, как когтями, достала Замятню по темени. — На лавку неси да смотри, укрой потеплее! И ее и дитя свое едва не уморил! Матери Ладе молись, чтобы удержала во чреве!.. Огонь-то есть в печи у тебя, беспутный?..

Дитя!.. Какое дитя?.. Во чреве?.. Искра с Харальдом переглянулись, потом уставились на лежащую Смагу, на жестокие синяки, пятнавшие ее голый живот. Уж верно, бабка знала, что говорила, но они-то ни малейшего знака не видели. А может, Смага и сама не подозревала еще, что непраздна?..

Замятня, приходя в себя, медленно выпрямился. Колючий взгляд, плотно сжатые губы… Совсем прежний Замятня.

— Пошли вон, перехожие!.. — зарычал он на лекарок. — Расселись, ровно кто приглашал!..

Вряд ли женщины, только что спасшие для него Смагу, ждали такой благодарности. Но корить, затевать речи поносные не стали. Молча поднялись, переглянулись и пошли в дверь. Харальду показалось, будто хромоножка при этом как-то по-особенному покосилась на него и хмыкнула. Он почувствовал, что краснеет. Наверное, девка ждала, что он бросится ее защищать, а Замятне всыпет за неучтивость… Харальд обиделся. Кажется, она сочла его трусом! Чего доброго, еще прозвищем наградит… Захотелось объяснить ей, что дело вовсе не в трусости. Просто Замятня, особенно в его нынешнем состоянии, — не тот человек, с которым можно столковаться добром, и все разумные люди давно уже поняли что к чему и внимания на его грубость стараются не обращать… И вообще, скверно это — начинать дракой едва родившийся год… Тут дождешься, что до следующего Корочуна кулаков не размыкая проходишь…

Харальд споткнулся в темноватых сенях и чуть не выругался вслух. Да кто она такова, эта бродяжка, чтобы сын великого конунга еще что-то ей объяснял?! А вякнет что-нибудь, так он ей…

Они с Искрой выбрались во двор, где по-прежнему властвовало яркое утреннее солнце, и мысли молодого датчанина вновь резко изменили свой бег. Все верно, он сын великого конунга. И не след ему раздувать грудь в пустой похвальбе, кичась своим родом, а вести себя так, чтобы отец им гордился. И… он ведь в самом деле боялся Замятни. Ибо сознавал, что один на один нипочем не одолеет его…

Подумав так, Харальд снова обозлился на девку. Мало кого радуют мысли о собственном несовершенстве. И людей, вызвавших эти мысли, редко хочется благодарить.

— Даждьбог Сварожич привел тебя в Новый Город, бабушка, — обратился Искра к старухе. — И как раз в тот дом, где нужна была твоя помощь. Ты только знай, другие люди у нас за добро добром платят, не так, как здесь получилось. Не суди всех по одному человеку, не покидай города. Зима нынче гнилая, болеют многие… Сделай милость, пожалуй во двор к батюшке моему, боярину Твердиславу Радонежичу…

Старуха милостивой княгиней обернулась к боярскому сыну, но сразу ответить не успела — отвлеклась. Замятня посунулся следом за выдворенными гостями, начал поправлять двери сеней. Старая лекарка встретилась с ним глазами, поймала и удержала его взгляд, по-звериному темный. Наставила палец и изрекла:

— Ни перед кем у тебя, добрый молодец, страха нету, а зря. В себя заглянул бы…

Замятня, толком не поправивший дверь, шарахнул ею так, что с крыши обвалился пласт снега, удержавшийся, покуда ломали. Захожие лекарки и два молодых воина остались одни во дворе. Тут-то хроменькая поглядела на Харальда и действительно фыркнула:

— А мне говорили, есть за морем светлые князья, есть у них хоробрые сыновья, мужи не только по имени… Харальд озлился вконец и пошел на нее, нехорошо сузив глаза:

— Хочешь, сделаю так, что у тебя ни в чем больше не будет сомнений?

Она подняла голову и впервые встретилась с ним глазами. Она была не то чтобы вовсе дурнушка, хотя далеко не красавица: смешно равнять даже с Крапивой. Но взгляд!.. Серые глаза смотрели юному датчанину в самое нутро. И отчетливо видели там все, чего сам Харальд стыдливо старался не замечать. Длилось это мгновение, потом девка потупилась с притворным смирением.

— Воля твоя, добрый молодец, — сказала она. — Сироту изобидеть всяк норовит…

Нарочно или нет, но она опять ударила по больному, и тут уже Харальду не помогла даже мысль о достоинстве воина.

— Грязна больно!.. — прошипел он и, зная заранее, что будет горько об этом жалеть, с силой толкнул девку ладонью в грудь. Хромоножка была невелика росточком и телом легка — так и упорхнула прочь, неловко взмахнув руками, опрокинулась в сугроб под забором…

…И пронеслось перед глазами видение: ночной двор, свет случайного костерка… Два тела, сплетенных яростью и страданием… Только вместо Смаги в талом снегу задыхалась и корчилась хромоножка. А вместо Замятни над нею хрипел и рычал он, Харальд Рагнарссон…

Молодой викинг ушел за калитку на прямых ногах и мало что видя перед собой. Искра за его спиной еще говорил с лекарками; наверное, повторял свое приглашение, просил не побрезговать гостеприимством… Харальд, впрочем, того уже не слыхал.

— Видишь звезду? — спросил Искра. — Во-он там… А вот и вторая…

Он уверенно указывал пальцем чуть повыше неподвижных вершин двадцатисаженных елей. Небо было ясное; Харальд долго напрягал зрение, но так ничего не увидел. Стыд было в этом сознаться, но стыд еще худший — врать, будто вправду что заприметил. Он даже поднялся и отошел от костра, чтобы не мешали рыжие отсветы (Искре почему-то они ничуть не мешали, и это тоже было обидно), и снова всматривался в вечернюю синеву, пока лесные макушки не затанцевали перед глазами. Все попусту!.. Харальд молча вернулся к костру, мрачно думая, что, верно, удался не в отца и не получится из него справного конунга, достойного песен и памяти. Добрый конунг должен быть первым во всем. Как Рагнар Лодброк в молодости. А он, сын его? Убоялся Замятни и сорвал зло на беззащитной увечной девчонке. Теперь вот выяснилось, что тихоня и неженка Искра видит, оказывается, вдвое лучше него. Хотя он привык знать себя вполне востроглазым. А завтра что? Погонят зверя, и тут-то откроется, что он на лыжах не так проворен, как молодые словене, отроки боярина Твердислава?.. Начнут потихоньку смеяться у него за спиной, и кому какое дело, что на Селунде страшно холодными считались зимы вроде нынешней, которую они здесь, в Гардарики, за зиму-то толком не считали… И есть ли хоть одно качество, которое люди будут вспоминать после его, Харальда, смерти?..Но зато он был таким и еще таким. Он был добрый правитель…

— Мне бы твои глаза, боярич! — завистливо, но и с уважением проговорил один из отроков.

Его товарищ поднял над углями прутик с нанизанными кусочками мяса и отправил в рот полоску сочащейся медвежатины:

— Верно, за три версты красных девок высматривал бы…

Воины засмеялись.

Веселый костер горел в заметенном снегом лесу недалече от берега Мутной, примерно в трети пути из Нового Города в Ладогу. После праздника Корочуна прошел месяц солнце уверенно повернуло на лето, а зима, словно наверстывая упущенное, — на мороз. По крепкому снегу Харальд собрался на охоту и пригласил Искру.

После досадного случая с Замятней и лекарками друзья стали было видеться редко. Харальд не ходил во двор к боярину, где прежде был гостем едва ли не каждодневным: видеть не хотел языкастую хромоножку. Искра тоже к нему не очень спешил. Полюбил, вишь ты, с бабкой и девкой умные беседы вести, премудрости набираться. Повадился по избам с ними ходить, где они хворых смотрели…

Боярин Твердята, мечтавший узреть сына княжеским витязем, нажил в бороду еще один седой клок. Он-то уж возрадовался, что Искра с датским княжичем вроде сдружился, и вот те на!.. Так что, когда пришел Харальд звать с собой в лес за зверем — чуть не силой выпроводил нерешительного за ворота. Лучших отроков с ним снарядил — бережения для. Лучших псов взять повелел. Проводника послал, молодого ижора по имени Тойветту…

Охрана, приставленная к сыну прозорливым отцом, вскоре сгодилась. Не только люди желали добыть лосей и оленей, от Нового Города далеко отбежавших. Встретился полесовникам страшный медведь, свирепый шатун. И насел прямо на Харальда.

Тот не показал страха — взял его на копье, но копье хрустнуло. Искра бросился выручать, отвлек вздыбленного зверя попавшей в ребра стрелой. Медведь повернулся, стряхивая повисших собак, но его окружили отроки, а Эгиль с рыком, равным звериному, подскочил сзади и ударил секирой.

Мясом этого медведя они и лакомились теперь, сидя вокруг костра.

— Ну, видишь звезду? — пытал Харальда Искра. — Да вон же!..

Сам он успел узреть уже не меньше десятка и каждую назвал по имени, а про десять других предсказал, над какой елкой какая проглянет.

— Вижу, — сказал наконец Харальд. Теперь он понимал, за что сын ярла получил прозвище: Звездочет. Дома, при батюшке, Искра свои познания скорее таил, зато здесь, на воле, — отводил душу.

Харальд долго слушал молодого словенина, мысленно сравнивая гардские названия звезд со своими, привычными. Потом подумал, что из Искры, наверное, вышел бы отличный кормщик на боевом корабле. Хоть и говорил сын ярла, будто на корабле его, как и самого Твердислава, жестоко укачивало… Неожиданная мысль потянула с собой другую и третью. Он внезапно сообразил, что его родные места были совсем ненамного южней здешних краев. Стало быть, датским мореплавателям, ходившим на север, могли пригодиться знания Искры. Датские корабельщики тоже, конечно, не первый век смотрели на звезды. Харальд весьма сомневался, чтобы Искра, его ровесник, знал хоть полстолько, сколько иные седобородые мореходы. Но зря ли советуют истинно мудрые: удивившись чему-нибудь — спрашивай, не боясь показаться несведущим и вызвать насмешку. Вдруг да узнаешь нечто прежде неведомое и однажды могущее пригодиться… И Харальд спросил:

— Ты, верно, не заблудишься, пока звезды над головой?

— Не заблужусь, — кивнул Твердиславич.

— А мог бы ты рассказать о звездах, которые у вас считают приметными, моему человеку? В нашей стране часто забавляются, сравнивая премудрость…

— Раньше, я слышал, свою голову в заклад ставили, — вставил Эгиль. И притворно вздохнул: — Вот люди были!.. Теперь не то, теперь поди и не сыщешь таких отчаянных мудрецов…

Искра смутился и покраснел:

— Ну, я уж свою голову… Да и что я про звезды знаю-то… Совсем почти ничего…

…Мог ли предвидеть сын Рагнара, что случайный разговор у костра получит совсем неожиданное продолжение! И, если подумать, было оно тем более странным, что мысль испытать в деле познания молодого Твердиславича осенила не его самого, Харальда, а Искру, считавшегося вроде бы робким. Когда все, кроме дозорного отрока, угомонились возле огня, Искра подобрался к другу и жарко зашептал ему в ухо:

— А приметил ты, куда звезды ныне лучи простирали?..

Харальд даже вздрогнул. Он уже засыпал, и ему даже начало сниться что-то очень хорошее и занятное. Но тряхнули за плечо — и сон улетел незнамо куда, не вспомнишь его, назад не приманишь…

— Что?.. — спросил он недовольно.

— Приметил ты, говорю, куда звезды лучи свои простирали?..

— Нет…

— К полудню! — объявил Искра с торжеством.

— И что?.. — сонно отозвался Харальд. Он успел решить, что сын ярла надумал очередной раз похвалиться остротой зрения: ведь для того, чтобы заметить, в какую сторону тянулись тонкие лучики звезд, вправду требовались Искрины рысьи глаза.

— Это значит, ветер меняется, — ответил юный Словении. — Метель будет.

— Пересидим… — зевнул Харальд. — Медведь большой… — Зевнул и добавил: — Хотя и невкусный…

И повернулся в меховом мешке на другой бок, отгораживаясь от Искры и собираясь снова заснуть. Но отделаться от Твердиславича оказалось не так-то легко.

— Я к чему, — снова зашептал тот. — Если хочешь на оборотней поохотиться, так другого случая у нас, верно, не будет…

Тут уж сон пропал сам собой, Харальд живо открыл глаза.

— На оборотней?..

— Я с ижором говорил, с Тойветту… Я речь ижорскую разумею… Где мы Лесного Хозяина взяли, он следы поблизости видел… С волком кормилец наш нынешний на поляне схватился, и волк, снег кровью марая, раненый еле ушел…

Харальд все же не понял:

— Оборотни-то при чем…

— А при том, — сказал Искра, — что волк-то был одноглазый.

Вот когда все встало на место! Харальд стряхнул последние остатки дремоты. И увидел, что Искра боится, но страха своего старается не показать. Наоборот — начни отговаривать его от затеи, обидится. Молодой датчанин и не стал отговаривать. Ему тоже было боязно; он хотя смертный бой знал и не понаслышке, все-таки один оборотень хуже десятка врагов. Он по привычке спросил себя, как поступил бы на его месте отец. Потом поймал Искру за отворот полушубка и дотянулся к его уху:

— Сделаем так…

Утро застало их довольно далеко от места ночлега. Пока было темно, не сбиться с волчьего следа помогала луна, а затем — как раз когда закатилась названная Искрой звезда — стало светать. Друзья по очереди торили лыжню: Искра был привычней, Харальд — сильней. Поначалу одноглазый волк-оборотень мерещился за каждой сосной, но ломиться сквозь рыхлый снег было тяжело — боязнь и тревога скоро сошли на нет, сменившись едва ли не безразличием.

А кроме того, про себя они уже понимали, что вернутся скорее всего ни с чем. Кровяные пятна вдоль звериного следа становились все мельче и реже: волк — оборотень, не оборотень — уходил. Его раны были не смертельными, и восходящее солнце не отнимало у него силы и резвости. Харальд и Искра шли за ним уже без особых надежд на добычу, больше из упрямства. Не поворачивать же, в самом деле, просто так навстречу неизбежным попрекам Эгиля и остальных!.. Ну то есть повернуть, признавая неудачу, конечно, рано или поздно придется, но…

Две вещи случились почти одновременно. Волчий след внезапно исчез, точно веником заметенный в рыхлом снегу. А Харальд, остановившись, покрутил туда-сюда носом и, понизив голос, сказал:

— Жилье рядом!

— Да нету здесь никакого жи… — начал было Искра. Однако мгновением позже запах теплого дымка достиг и его обоняния, и боярский сын пристыженно умолк на полуслове. Потом поправился: — Раньше-то здесь люди не жили…

— А теперь, выходит, живут, — сказал Харальд. — Глянем? Может, зимовье разбойничье…

— Или оборотень домой прибежал, — кивнул Искра. — Глянем, как же иначе.

Что оборотень, что разбойники — было одинаково страшно. Герои, совсем не ведающие страха, родятся раз в поколение. Остальные закаляют свой дух, каждодневно одолевая боязнь. Два юных воина переглянулись и пошли против ветра, навстречу слабому запаху дыма.

Это было старое, очень старое зимовье, неведомо кем и когда выстроенное вдалеке от людских селений и троп. Крохотная, вросшая в землю избушка едва казалась над сугробами низко нахлобученной крышей. Тот же Тойветту, ижор-проводник, наверное, знал о ней, но сам вблизи не бывал и потому не повел к ней новогородцев, думая — от старости давно уже развалилась, да и грех, пожалуй, вести под такой кров знатных охотников. А может, дед Тойветту так и умер, не рассказав о зимовьюшке востроглазому внуку, — еще во времена его, деда, юности стояла вся покосившаяся, вот-вот рухнет, толку с нее!..

И тем не менее — стояла по сей день и разваливаться не собиралась. Как можно разваливаться, когда внутри опять живет человек?

Этот человек стоял перед дверью, держа в руках несколько деревяшек, вынутых из поленницы, и смотрел на Харальда с Искрой. Он заметил их раньше, чем они его. Вряд ли его обрадовало их появление. Тот, кто устраивается жить на отшибе, в безлюдном сердце лесов, редко привечает гостей. Но и враждебные помыслы, если они у него были, оставались тщательно скрыты. Он просто стоял и смотрел. Ждал, что станут делать они.

— Оборотень… — щурясь против солнца, выдохнул Харальд. Действительно, человек был одет в короткую шубу, скроенную из пушистого волчьего меха. И косил на юношей одним глазом из-под надвинутой шапки. Второй глаз и половина лица прятались в глубокой тени.

— Разбойник… — сглотнул молодой Твердиславич. Ибо рожа у незнакомца вправду была самая разбойничья. И он… не боялся.

Их было двое, оба вооруженные и притом налегке — ясно же, что через лес, не намного отстав, поспешают храбрые отроки. Человек был один. Но стоял так спокойно, словно никакой опасности для него не было и быть не могло. Даже вроде раздумывал, что ему делать с двоими, негаданно вышедшими к его лесному жилью. Ему с ними, не наоборот. Он как будто знал за своей спиной немалую силу: свистни — примчатся. Вестимо, разбойник! Не к самому ли знаменитому Волдырю, волкохищной собаке, в гости довелось забрести?..

Искра с Харальдом медленно подходили поближе. Человек бросил поленья, приготовленные для печи, закашлялся и сплюнул на снег. Так кашляют, когда болезнь уже отпустила, но полное здоровье не торопится возвращаться. Искра присмотрелся: и точно, по всем признакам незнакомец совсем недавно болел. И лежал, видать, в лежку — один в крохотном зимовье, без дружеской подмоги, как-то превозмогая голод и боль… Даже теперь, изрядно окрепнув и встав на ноги, он был тощ, точно волк, кое-как зализавший тяжелые раны…

…И, похоже, столь же опасен. Искра опамятовался и подумал, что рановато взялся жалеть чужака. Подобная жалость, случается, боком выходит. Харальд был менее склонен робеть и смущаться при виде незнакомого человека.

— Ты кто таков? — спросил он, когда между ними осталось пять-шесть шагов и они с Искрой на всякий случай отвязали с ног лыжи. — Что здесь делаешь?

Он с лета не давал себе поблажек, стараясь разговаривать со словенами по-словенски, и больше не боялся оплошать в разговоре.

Лесной житель неожиданно усмехнулся. Усмешка вышла неприятная и донельзя кривая, потому что один глаз и половину лица прятала широкая кожаная повязка. Он сказал:

— Я приеду к тебе, сын Рагнара, на твой остров и спрошу тебя о том же. Что ты мне ответишь?

Молодой викинг на миг даже остановился. Дерзкими были речи незнакомца, но не слова огорошили, а то, что человек произнес их по-датски, и говорил он на родном языке Харальда, как датчанин. И одноглазый откуда-то знал его. Откуда?.. Харальд даже попробовал мысленно стереть с его лица кожаную повязку и уродство, наверняка под нею скрывавшееся. Он все равно мог бы поклясться любой клятвой, что никогда не видел его. Он сказал:

— Зачем ехать на Селунд? Я и здесь тебе сумею ответить так, как мы, сыновья Лодброка, всегда отвечаем на неучтивые речи…

Его рука не торопясь потянулась к мечу, он не сводил глаз с чужака — как-то тот, безоружный, отнесется к угрозе? Ведь понимает небось, что двое богато одетых юнцов тоже не одни шастают по чащобам!.. Рассудительный Искра попробовал остановить его.

— Плохо, — покачал головой молодой Твердиславич, — начинать сразу ссорой! Скажи, чуженин, не видел ли ты вчера на закате где-нибудь здесь подбитого волка? Мы…

Договорить Искра не успел. Харальд вытянул руку, указывая на теплые сапоги незнакомца:

— Да он венд!.. Это Хререка конунга человек!.. Подсыл тайный! Соглядатай!..

Меч коротко зашипел, вылетая из ножен — Харальд бросился вперед. О том, что Рюрик послал воеводу Сувора с малой дружиной устраивать возле порогов заставу, в Новом Городе знали. Там пролегала граница, о которой договорились между собою князья, и на своей стороне каждый волен был делать, что пожелает. Однако зимовьюшка, где обосновался одноглазый варяг, стояла — не сказать в глубине новогородских земель, но уж и не на сумежье — прочно по сю сторону. Что делать здесь воину ладожского князя, да еще тайно?..

…А он был воином, да таким, каких Харальду еще не доводилось встречать, хоть и ходил он в учениках у лучших бойцов, у старших братьев и у Хрольва ярла по прозвищу Пять Ножей. Он не побежал от меча, не попытался схватить брошенное полено. Шагнул, как показалось Искре, под самый удар, вскинул руки навстречу… Все произошло гораздо быстрей, чем можно про то рассказать. Левая ладонь одноглазого встретила руку Харальда, опускавшую тяжелый клинок, и, вписавшись в движение, увела ее по безопасному кругу, не дав себя зацепить. А правая, с согнутыми, как кошачьи когти, пальцами, коротко и резко впилась Харальду в лицо. Молодой викинг даже головы отдернуть не успел. Он никогда не видел, чтобы так оборонялись от меча. Или так нападали. Ему показалось, будто в лицо — в лоб над переносицей, под подбородок и в обе щеки как раз под глазами — одновременно попали четыре стрелы. Слепящим потоком хлынули слезы, он понял, что глаз у него больше нет, и хотел закричать, но не смог даже и этого. Способность дышать изменила ему, как и зрение. Он хватал воздух ртом, пока багровая тьма, окутавшая сознание, не превратилась уже в настоящую черноту.

Варяг носком сапога отбросил черен меча подальше от безвольной Харальдовой ладони.

— Когда очнется этот недоношенный, — устало обратился он к Искре, — скажи ему, что я не подсыл.

Харальд был жив — он корчился и вздрагивал на снегу и, наверное, впрямь должен был скоро прийти в себя. Искра понимал: в его положении самое разумное было остаться смирно стоять. Потому что одноглазый и с ним сотворит все, что пожелает, как с Харальдом, только еще быстрее и легче. Он, наверное, сумеет разделаться даже с Эгилем, если тот прямо сейчас выбежит из-за кустов… Искра покачал головой и ответил, зная, что обрекает себя:

— Такого не бывало еще, чтобы моих побратимов калечили у меня на глазах, а я спокойно смотрел. Я не хотел ссориться с тобой, чужой человек!

— Ты не так сноровист, как он, зато ты умней, — кивнул одноглазый. — Вот только не хватило твоего ума отсоветовать ему на меня нападать. А еще лучше — совсем сюда не сворачивать.

Искра выдернул меч из ножен и устремился к нему, заранее ведая — идет на срам, если не на гибель. Последнее дело — с такими мыслями начинать схватку, но что поделаешь, если они справедливы, а и отступиться — сам себе потом будешь не мил?.. Искра успел заметить во взгляде единственного глаза нечто похожее на уважение. Больше ничего заметить он не успел. От страха и сознания обреченности руку вынесло в такой же замах, какой сделал только что Харальд. Искра даже съежился, ожидая удара в лицо, но его не последовало. Лесной житель вправду прянул навстречу, только бить не стал — разминулся с Твердятичем и мягко скользнул ему за спину. Искра понял, что его сейчас ударят сзади и наверняка сломают хребет, и крутанулся, судорожно вскидывая меч наотмашь… Цепкие пальцы поддели его запястье и локоть, что-то сделали, крутанули, и потоптанный снег с жуткой быстротой ринулся Искре в лицо. Удара, отправившего в темноту, он потом так и не вспомнил, и это само по себе было унизительно и обидно. Искра долго силился сообразить, как ударил его одноглазый, но в памяти ничто не всплывало. И не было ни шишки, ни синяка. Но признать, что утратил сознание просто от неожиданности и страха, и твой меч, свидетель воинской чести, казавшийся тебе самому столь смертоносным и грозным, — ему, одноглазому и едва оправившемуся от болезни, не то что не гроза — даже не помеха… признать это было сильнее смерти.

* * *

Когда Искра очнулся, Харальд еще не поднимал головы, лишь скреб пальцами снег, и его меч, выбитый из ладони, блестел рядом, косо торча из сугроба. Искра завертелся в поисках своего, не увидел и понял, шалея от срама и ужаса: унес!!! Но потом различил в двух шагах рыхлый след на снегу и узкий пролом в корке плотного наста, где пригревало яркое, уже на весну, солнышко. Ринулся туда, не вставая с колен, потерял равновесие и упал, барахтаясь в сугробе, но рука все же дотянулась и ухватила облепленный снегом черен. Ему даже показалось, будто обмотанный ремешками металл не успел остыть окончательно. Еще казалось — уж теперь-то он точно искрошит одноглазого, вздумай тот появиться опять…

Одноглазый не появлялся. Постепенно Искра чуть успокоился и стал слушать холодную тишину леса. Человека, пощадившего двоих вооруженных парней, не было ни в зимовье, ни около. Ушел. И возвращаться не собирался.

Искра подобрался к Харальду и стал тормошить его, называя по имени.

Эгиля берсерка не пришлось долго ждать. Он отправился разыскивать конунгова сына налегке, вдвоем с ижором-проводником, оставив отроков стеречь добычу. Выбежав на полянку перед зимовьем, Эгиль увидел двоих юношей перед дверью маленького жилья. Они держали что-то в руках и рассматривали на солнце.

Искра неплохо владел языком Северных Стран. Но из того потока брани, которым громогласно отвел душу старый викинг, — как ни силился, ни слова не сумел разобрать.

Харальд болезненно сморщился, поднимая ладонь к виску: от Эгилевой ругани в голове у него зазвенело.

— Не бранись, — устало попросил он соплеменника. — Все, что ты говоришь, я уже сам себе трижды три раза сказал. Вот, посмотри лучше… Не узнаешь?

Эгиль, сверх всякой меры удивленный его поведением, закрыл рот и подошел посмотреть.

Двое друзей держали деревянное изображение меча. Не учебный клинок, ибо кто же разумный делает учебный меч из мягкой сосны, а именно изображение. Чьи-то руки очень любовно и тщательно трудились над ним, а потом… сломали о колено, раскромсали в щепы ножом, разбросали по полу избушки. Хорошо еще, в огонь не отправили. Знать, не думал тот человек, что у двоих юнцов достанет внимания узнать в расколотых щепках нечто знакомое. А потом и терпения — подобрать, сложить воедино…

Эгиль, озадаченно хмурясь, рассматривал удивительно похожий образ меча с сапфиром на рукояти. Того, что долго принадлежал Хрольву Пять Ножей, а потом был им подарен гардскому Сувору ярлу. Рукоять и чудесный камень на ней были вырезаны особенно тщательно, до последнего завитка цветов и листьев узора, деревянный клинок так и остался незавершенным. Искра крепко сжимал пальцами щепки, чтобы они не рассыпались.

У Харальда на лице и под подбородком разгорались багровые пятна. Он горстями прикладывал к ним снег, но отметины, словно в насмешку над его усилиями, только делались ярче и обещали стать полновесными синяками. Они с Эгилем обошли всю поляну, разыскивая следы одноглазого, но ничего не нашли. Как видно, чужак очень хорошо умел сбивать с толку погоню. Да и предсказанная Искрой поземка началась перед самым появлением Эгиля и Тойветту, помогла утаить отпечатки в снегу…

— А жаль! — сказал Эгиль. — Разведать бы, где у них, разбойных оборотней, гнездо!..

Искра, осененный неожиданной мыслью, повернулся к ижору:

— А что в твоем роду, друг, рассказывают про оборотней?

Молодой проводник сощурил голубые глаза и ответил, как подобает человеку осторожному, не склонному навлекать на себя гнев таинственных сил:

— Сам я не слыхал, но сосед однажды обмолвился, будто было дело когда-то давно, далеко от нас, в роду Одинокого Лебедя. Злой колдун увидел девушку, красивую и веселую, словно уточка весной, и захотел ее для себя. Но она уже выбрала жениха, и колдун, рассердившись, набросил на нее лебединые перья, превратив в птицу. Горько заплакала она и улетела в дальние страны, за тысячу озер. Тогда ее жених…

Эгиль рявкнул так, что с еловых лап прозрачной пеленой осыпался снег:

— Говори дело, недоношенный финн! А то не вздумал бы я проверить, так ли ты силен в колдовстве, как иные из твоего племени, что в огне не горели и в воде не тонули!..

Тойветту прыжком отлетел прочь, нехорошо пригибаясь, рука метнулась к ножу:

— Поди сначала поймай меня, старый отъевшийся боров! А я еще посмотрю, выйдешь ты или нет из этого леса!..

Он был ровесником Искре — невысокий, цепкий и легкий телом, словно белка. Как большинство ижоров, он едва терпел датчан, много раз грабивших его родные места, и с большим подозрением относился к князю Вадиму, исправно взимавшему немалую дань. Рюрик с его варягами были куда любезней лесному народу. Тойветту из рода Серебряной Лисы нипочем не пошел бы охотиться с жителями заморья, не попроси его об этом боярин Твердислав. Ижоры считали Пенька разумным и миролюбивым старейшиной и уважали его, и уважение распространялось на сына.

— Не ссорьтесь, не ссорьтесь! — торопливо вмешался Искра. — Это моя вина, Эгиль: я не подумал, прежде чем спрашивать, и он ответил на мой вопрос так, как понял его. И ты, Тойветту, не думай скверно про Эгиля. Он сердится, ибо мы упустили чужого человека, жившего в зимовье. Он думает, что это разбойник и оборотень к тому же, и хотел бы его выследить.

Проводник, остывая, убрал руку от ножен:

— Я знаю, где живут разбойные люди. Это за Сокольими Мхами, на островках.

Эгиль, несмотря на свое прозвище, самообладанием отличался завидным. Он тяжело перевел дух и мрачно спросил:

— И что, можешь нас туда проводить?

— Могу! — с вызовом ответил ижор.

— А что ж раньше молчал?.. — снова зарычал Эгиль. Действительно, в Новом Городе только и разговору было о ватаге Волдыря, «залегшей» путь к Ладоге; и купцам, и Вадимовой дружине страсть хотелось бы разведать, где у душегубов гнездо, да и выжечь заразу на корню. Мальчишка-ижор наверняка про то знал, но помалкивал. Почему?.. У Эгиля уже повисли на языке тяжкие слова о продажности финнов, но Искра предотвратил новую ссору, торопливо вмешавшись:

— Так зима-то какая гнилая была. Мхи не замерзли небось! Пройдем ли?

Тойветту проговорил, обращаясь вроде к нему, но глядя с неприязнью на Эгиля с Харальдом:

— Кто боится, может здесь подождать!..

Поземка усиливалась. Вихрящиеся белые языки то припадали к коленям, то, подхваченные ветром, взлетали выше голов. Небо тоже затянула белесая пелена, скрывшая солнце и яркую морозную синеву. Матерый лес по краю болота отступал все дальше назад, превращаясь в вереницу серых расплывчатых призраков. Потом колеблющаяся мгла поглотила его совсем, и различить горизонт сделалось невозможно. Ижор, однако, бежал вперед легко и уверенно. Так бежит неутомимый волк, вынюхивающий добычу, и Эгиль временами начинал сомневаться, кого следовало считать оборотнем: то ли Волдыря, то ли никому не ведомого парня, намявшего холки Харальду с Искрой… а может, этого финна? Сын гардского ярла упрямо, не отставая, мчался за проводником, хотя и чувствовалось — устал. Харальд тоже не отставал, потому что его предками были великие конунги, и их нельзя было подвести — уж лучше пасть, надорвавшись. Эгилю приходилось всех хуже. Он иногда начинал уже чувствовать, что немолод годами. Вдобавок он был всех тяжелее, и непрочный ледок под ним время от времени угрожающе потрескивал, выпуская на поверхность черную воду. Тонуть в болоте Эгилю совсем не хотелось, такой смерти он почему-то страшился больше всего. Всю свою жизнь он был викингом и плавал по морю, а значит, мог свалиться раненым за борт и утонуть. Или сам броситься в волны, чтобы не даться на глумление жестоким врагам… Но то была чистая и славная морская вода, соленая, словно кровь в человеческих жилах, и там, внизу, ждали гостеприимные палаты Эгира, хозяина глубины: таково посмертие угодивших в сеть к Эгировой супруге, божественной Ран. А здесь?.. Черная трясина, которая медленно и как бы неохотно расступится под его телом и так же медленно и неотвратимо начнет всасывать, увлекать вниз, вниз… Нет уж! Хоть и трудновато было старому воину поспевать за легконогими молодцами, он не отставал и не останавливался. Ибо, стоило замедлить шаг, как пугающее потрескивание под лыжами делалось громче, и темная жижа начинала жадно пропитывать снег.

Один раз, в самом начале перехода через болото, Эгиль исхитрился прямо на ходу скатать в руках плотный снежок и метнуть его в сторону, туда, где течения поземки обнажили гладкий щит льда. Упавший снежок без усилия проломил хрупкую корку и канул. Эгиль сразу вспотел и сказал Харальду, бежавшему след в след за ижором:

— Позволь, Рагнарссон, я пойду впереди!

Харальд не позволил, а сходить с лыжни Эгиль попросту не решился. Самому сгинуть — полдела, но этак можно и мальчика, случись что, с собой вместе увлечь…

Каким знанием или чутьем находил верную дорожку ижор — о том Эгилю не хотелось даже гадать.

Тойветту, сын Серебряной Лисы, все выполнил, как обещал. Уже к полудню провел своих спутников невредимыми через страшные Сокольи Мхи, которые название-то свое получили не иначе оттого, что одни соколы крылатые через них и летали; правда, о том, что стоял полдень, тоже оставалось только догадываться, ибо ни солнца, ни теней по-прежнему не было, лишь густая белесая мгла, от которой нещадно уставали глаза. Однако и это не помешало ижору, знавшему «неодолимое» болото до последней травинки, не просто вывести охотников на твердую сушу, но еще и выбраться к островному становищу с самой безопасной, подветренной стороны.

Ветер вздыхал неровно, поземка накатывалась волнами: населенные островки и вмерзшие в лед мостки между ними то казали себя ясно и четко, то совсем пропадали за пеленой летящего снега, словно их вовсе не было там, впереди, за кольцом незамерзшей черной воды. Харальд, Искра и Эгиль берсерк хоронились между голых кустов, вглядываясь в становище. Оно казалось безлюдным — жители сидели по домам, очень, кстати, напоминавшим зимовьюшку одноглазого, и только дымки, вылетавшие в отверстия крыш, несли запах жилья и свидетельствовали, что маленькая весь не заброшена, что люди отсюда еще не ушли.

Поселение не было окружено тыном — зачем тын, если болото сторожит получше всякой ограды?.. И сколько ни напрягали зрение трое охотников, ничего «разбойничьего» на том берегу высмотреть не удавалось. Весь как весь — мало ли кому вздумалось схорониться в болотах то ли от Вадима, то ли от Рюрика, то ли враз от обоих?.. Как вообще отличить гнездо волкохищной собаки от самого обычного печища?.. Ижору на слово поверить?.. Стоило ради этого тащиться в несусветную даль, да через трясину.

Холод постепенно забирался под меховую одежду, студил пропотелые рубахи, покрывал кожу пупырышками, заставлял стискивать зубы…

Долго, очень долго на том берегу совсем ничего не происходило, и Эгиль хотел уже позвать юнцов в обратный путь, пока вовсе не примерзли к камням: что выведали, мол, то выведали, и довольно, не все в один день… Но в это время за разводьем началось движение.

В самом большом доме с протяжным скрипом открылась подмерзшая дверь, и наружу вышли несколько человек. Они смеялись, прятали лица от ветра и громко разговаривали между собой. Залегшим на островке удавалось перехватить только обрывки слов и понять, что разговор шел по-словенски.

— Разбойники… — почти сразу прошептал Искра. — Волдыря люди!

— Почему? — тоже шепотом спросил Харальд. Уверенный приговор Искры немало его удивил. Сам он не находил в облике вышедших из дому мужчин ничего странного или необычного. Они даже не были вооружены.

Искра ответил:

— А ты посмотри на одежду…

Харальд присмотрелся. У двоих были почти одинаковые теплые свиты из добротного темно-синего сукна. У третьего синие заплаты красовались на спине и локтях. Еще один был в синих штанах, другой натягивал на уши меховую шапку с синим новеньким колпаком…

Искра толкнул Харальда локтем:

— Купца Кишеню Пыска помнишь?

— Как не помнить…

— Так он еще летом жаловался, налетела, мол, возле волока лихая ватага, стражей порубили, тюки с повозок похватали, такое доброе сукно не довез…

— Смотрите, плот, — сказал Эгиль. И правда — по черной воде, приближаясь к разбойничьему становищу, медленно двигался плот. Четверо крепких молодцов направляли его сквозь тяжелую зимнюю воду, погружая шесты в снежную кашу, густо плававшую на поверхности. А посередине, привычно утвердив на скользких бревнах тепло обутые ноги, стоял…

Харальд вскинулся на локтях:

— Он это! Одноглазый!.. С кем дрались!..

Широкая ладонь старого берсерка вдавила Харальда в снег, помогла опамятоваться. Искра же, наоборот, чуть приподнял голову, щурясь против неожиданно выглянувшего солнца.

Человек был рослый, широкоплечий, в низко нахлобученной шапке и короткой шубе, сшитой из волчьего меха. Он вправду был очень похож на одноглазого, но… Плот повернул, и он оказался к Искре почти спиной — лица не увидеть. Только блеснуло что-то на левом запястье, зажглось красно-желтыми огоньками…

— Не он это, — сказал Искра и зябко потер руки в рукавицах, гоня к пальцам отступившую кровь. — У того шуба покороче была… И штаны меховые, а у этого стеганые…

— И жил — не видать, чтобы кто в гости ходил, а этого со всем почетом встречают… — проворчал Эгиль.

— Уходить надо, — сказал вдруг ижор. Охотники повернулись к нему, и Тойветту встревоженно пояснил: — Здесь, где мы, у них кладовая… Бочки под воду спущены: холодно, а не мерзнет… Гостя принимают, сейчас за снедью придут…

И он указал на прочные жерди, в кажущемся беспорядке укрепленные между камней. Теперь, когда притихла поземка, стало заметно, что это и в самом деле не корни и не стволы упавших деревьев, а труд человеческих рук, и в воду тянутся снабженные узлами веревки.

Почему разбойники устроили кладовую не рядом с жильем, а за небезопасным разводьем, осталось только гадать. Может, когда-то и здесь были мостки, да сгнили или унесло по весне? Или ключи возгоняли со дна чистую воду, свободную от торфяной мути? Или все было проще — хранили запасы еды и хмельного питья и от собственной неумеренной жадности, и от вражьей, если вдруг кто нападет?..

Тойветту двигал губами, еле слышно уговаривая Небесного Старика заново расшевелить так некстати улегшуюся поземку. Безопасная тропка, по которой они добрались сюда, вилась среди россыпи островков; молодой ижор, уязвленный в своей гордости проводника, подвел Искру и датчан слишком близко к разбойничьему гнезду. От торчавших изо льда камышей, способных надежно укрыть, островок-кладовую отделяло полных двадцать шагов чистого льда. Пока летел снег, эти двадцать шагов можно было миновать невозбранно. А теперь?..

Датчан Тойветту не любил, и за дело. Случись с ними что — туда и дорога. А вот с родом боярина Твердислава Серебряные Лисы испокон веку были друзьями. Кто простит Лисенка, если из-за него Искру покалечат или убьют?..

…Неторопливый плот тем временем причалил к берегу, и разбойник в богатой, почти по-княжески скроенной шапке поздоровался с гостем. Приезжего повели в дом; судя по всему, это был важный и значительный человек, и принимали его здесь отнюдь не впервые. Тойветту, однако, было вовсе не до того, кто и зачем натоптал дорожку к обиталищу Волдыревой ватаги. Ветер понемногу усиливался, рано или поздно поземка разгуляется снова; но и разбойники, надо полагать, захотят наведаться в свою кладовую, пока затишье… Как только жители острова и их гость скрылись за гулко бухнувшей дверью, ижор подал своим спутникам знак. Все четверо вскочили на резвые ноги и что было силы помчались через ледяную проплешину к спасительным тростникам.

Конечно, они не успели. Эгиль, опять бежавший последним, торопился как мог и чуть не наезжал сзади на лыжи Искре Твердятичу, но переломить злую судьбу, определенно витавшую над ними в тот день, было не в его силах. Он, пригибаясь, уже влетал за шуршащую завесу серо-желтых коленчатых стеблей, увенчанных засохшими метелочками, когда позади, за разводьем, начался переполох.

Сперва погоня отстала: пока снарядились, пока переправились с острова… Но вот разбойники поставили лыжи на лед, и новогородцы, каждый про себя, поняли — плохи дела. Свое болото Волдыревы ватажники знали если и похуже, чем Тойветту, то ненамного, и безошибочно летели той же тропой, не особенно нуждаясь в следах. Иным путем выбраться в эту сторону через Сокольи Мхи было все равно невозможно.

Человек, стремящийся уберечь свою жизнь, способен на многое. Но провести на ногах почти всю ночь и полдня, а потом удирать от погони — свежей, не обремененной усталостью и весьма обозленной?..

Трижды разбойники подбирались к беглецам на расстояние выстрела, но неверный, резкий, порывистый ветер мешал как следует прицелиться. Потеряв без толку несколько стрел, преследователи решили не опустошать зря тулы и для начала подобраться поближе. Они тоже видели, что настигают.

Ветер между тем понемногу обретал прежнюю силу, и поземка вновь понеслась над снегом и льдом, все выше вздымая белые языки. К тому времени, когда белая мгла начала смыкаться над головами, двое датчан, ижор и словенин успели миновать самую опасную часть Мхов. Позади осталась сплошная топь, впереди замаячили первые плотные кочки с растущими на них кривыми корявыми деревцами. Однако до настоящего надежного берега было еще далеко. Слишком далеко. Не успеть добежать туда прежде разбойников.

— Эй, финн!.. — прохрипел Эгиль в спину ижору, все так же неутомимо скользившему впереди. — А ну постой, что скажу!..

Одинокая сосна с большим птичьим гнездом на вершине возвышалась над колеблющимся морем снежных струй, точно путеводная веха, воздвигнутая самими богами: не промахнешься, не собьешься с пути. Эгиль и Харальд медленно приближались к ней, приминая лыжами торчавшую из-под снега траву, и зыбучее белое покрывало немедленно заносило оставленные ими следы. Тойветту утверждал, что надежная тропа в этом месте была совершенно прямой: только держи, мол, направление на сосну, и незачем бояться трясины. Так-то оно, может, и так, но Эгиль, внезапно оставшись без провожатого, все равно на первом же шагу покрылся липким потом, совсем иным, нежели от работы и бега.

— Это я должен был додуматься, а не ты, — сказал ему Харальд. — Если я и вправду хочу, чтобы меня называли вождем не только за мой род, но и потому, что я сам чего-нибудь стою…

Эгиль в ответ прохрипел, тыча копьем в лед перед собой:

— Я в твоем возрасте тоже не до всего додумывался, Рагнарссон. Сумей прожить столько, сколько прожил я, и в твоей груди тоже накопится премудрость тысячи битв…

Он все-таки настоял на том, чтобы идти первым, испытывая тропу тяжестью своего тела.

— Не в том дело, — сказал Харальд. — Ты размышлял, как сразиться и победить, а я только мечтал, чтобы Асы одолжили мне соколиное оперение — улететь от погони…

Эгиль усмехнулся в густую сивую бороду:

— Погоди хвалить меня, сын Лодброка. Пусть то, что я изловчился придумать, сперва убережет нас от преследователей…

Разбойников было шесть человек, и они, кажется, уже начали понимать, что сильно недооценили тех, за кем взялись гоняться по Сокольим Мхам. Против всякого ожидания, чужаки не струсили и не сорвались в беспорядочное нерассуждающее бегство, способное закончиться только смертью в трясине. И они на удивление хорошо знали болото, которое люди Волдыря привыкли считать домом родным. То есть предводитель шестерки довольно скоро начал жалеть, что взял с собой так мало народу. Ни в коем случае нельзя было дать пришлым выбраться за пределы Мхов: что, если это ладожские подсылы? И в лесу их ждет сильный отряд, готовый защитить своих наворопников и без промедления двинуться по разведанному пути?..

…Удача улыбнулась ватажникам, когда те начали уже не на шутку беспокоиться, успеют ли перехватить беглецов до края торфяника, где единственная тропа сменялась тетеревиным хвостом стежек-дорожек: помучишься, отыскивая следы. Вожак шестерки обрадованно крикнул, первым приметив двоих пришлецов, замешкавшихся на бегу. Один нетерпеливо переминался, жаждая удрать и не решаясь бросить товарища. А второй, припав на колено, неловкими усталыми движениями пытался приладить к ноге соскочившую лыжу.

Оставалось не вполне ясным, куда подевались еще двое, но о них можно будет поразмыслить потом. Ижору и словенину, застрявшим возле курящейся снежными вихрями кочки, было уже не спастись. Разбойники устремились к ним, на ходу выдергивая из налучей луки. Настигнутые смешно заметались, особенно тот, что никак не мог подвязать непослушную лыжу, и вожак даже хотел было придержать готовых стрелять молодцов, — взять бы живьем да свести к Волдырю на расспрос! Однако тут стоявший на коленях молодой словенин наконец справился с ремешками и выпрямился… и вдвоем с ижором они бросились в сторону от известной тропы, прямо туда, где, насколько было известно разбойникам, могла ждать только гибель.

Подлетев к кочке, у которой те только что стояли, ватажники какое-то время переминались в нерешительности. Пускаться следом за ускользавшими беглецами было попросту боязно. Но те уходили все дальше и почему-то все никак не проваливались, и мысль о том, чтобы вернуться и рассказать о том, как дали им уйти, была пригоршней снега, тающей за шиворотом. Трое стрельцов разом вскинули луки, целясь сквозь густую летящую белизну. Ветер донес жалкий вскрик, и им показалось, будто один из беглецов покачнулся. Хотя и не упал.

— За ними! — приободрился вожак. И первым ступил на еще видимую лыжню, уводившую в сторону от знакомой тропы.

Харальд не забыл, как состязался в стрельбе из лука с дочерью гардского ярла. Исход того состязания больно уязвил его гордость. Поэтому он не стал притворяться, будто не слышал забавной висы, в тот же день сложенной его воинами:

От могучей девыПринял поношенье,Истязая другаЗмей луны сражений. [3]Но победу в бегеВырвал, легконогий:Зря ли гостем ТьяльвиБыл когда-то в доме… [4]

Прибыв в Новый Город, Харальд велел найти хорошего мастера-лучника, и тот сделал для него лук, какие предпочитали словенские воины — очень тугой, оплетенный берестой, с витой кожаной тетивой, не боящейся дождя и мороза. Харальд не справился с ним, когда впервые взял в руки, хотя на недостаток силы жаловаться ему не приходилось. Это тоже было обидно. Он щедро заплатил мастеру и половину зимы усердно трудил себя упражнениями, но добился-таки, чтобы лук начал его слушаться. Он уже ходил с ним на охоту, но бой впервые ему предстоял. Поэтому Харальд немного жалел, что с ним не было его прежнего лука, такого привычного и надежного. Ну что ж, сказал он себе. Вот и проверю, чему успел научиться…

Сосна, увенчанная обширным гнездом, росла на маленьком островке, давшем приют нескольким густым ольховым кустам. Сейчас на них, понятно, не было листьев, и даже снег не задерживался на тонких жилистых ветках, но кое-какое укрытие они все же давали. Харальд и Эгиль разошлись в стороны и молча стояли с луками в руках, ожидая. Они рассудили, что разбойники были скорее всего без броней — поди-ка побегай по тоненькому ледку, навьючив на себя полпуда железа! — и приготовили стрелы-срезни с широкими наконечниками. Такая перерубит руку, не спрятанную в кольчужный рукав. И голову с плеч долой сбросит, если метко попасть.

Харальд подумал о том, что разбойники вполне могут раскусить нехитрый замысел Эгиля, и тогда, наверное, им всем придется погибнуть. Не самая завидная смерть для сына конунга, мечтавшего о державе! Не на качающейся палубе корабля, не от рук знаменитых и благородных врагов. Посреди болота, в мелкой стычке с какими-то нидингами, объявленными вне закона за мерзкие преступления!.. Кто здесь увидит его смерть, кто запомнит ее и сумеет рассказать людям, что младший сын Рагнара Кожаные Штаны умер достойно?..

Харальд угрюмо вздохнул, вглядываясь в серую мглу и утешаясь хотя бы тем, что погибнет как воин — с оружием в руках и до последнего не давая спуску врагам. Они с Эгилем стояли спинами к ветру, и он услышал, как откуда-то сзади донеслось далекое карканье. Харальд вздрогнул от холода, успокоился и понял, что Даритель Побед, Небесный Отец его рода, взирал на него своим единственным оком, готовясь по достоинству оценить его мужество. Молодой викинг снял правую руку с тетивы и размял пальцы, начавшие коченеть.

Свистящий ветер уносил прочь и поскрипывание лыж, и перекликавшиеся голоса. Когда из сплошной пелены прямо перед Харальдом, пригибаясь на бегу, одна за другой выскочили две темные фигуры, его обдало горячей волной, а руки мгновенно вскинули лук. Ожидание кончилось.

Разбойники проглядели ловушку. Хотя на самом деле могли бы сопоставить первоначальное хладнокровие беглецов и явный испуг двоих отставших. Не сопоставили. Очень уж боялись упустить едва не настигнутых, соблазнились легкой добычей. В особенности когда рассмотрели кровь, глубокими пятнами протопившую снег. А надо, надо было подумать, прежде чем голодными волками бросаться по следу. Рассудить, представить себя на месте преследуемых. Заподозрить подвох…

Все это пришло к разбойному вожаку, как мгновенное озарение, когда внезапный и жестокий удар вышиб из-под него правую ногу. Он взмахнул руками и широко и нелепо шагнул в сторону, силясь обрести опору и уже понимая — слишком привыкли они уряжать засады и исподтишка нападать на не ждущих дурного людей, слишком давно на них самих никто не охотился… Он увидел изувечившую колено стрелу и упал, и лед под ним немедленно треснул, с готовностью расступаясь.

Ватажник, бежавший последним, корчился на тропе, неизвестно зачем пытаясь высвободить воткнувшуюся в снег лыжу. Стрела, пущенная Эгилем берсерком, легко вспорола на нем меховой полушубок и вошла в грудь до хребта, оставив рану в пядь шириной. Кровь лилась из разрубленных жил неостановимым потоком, быстро унося с собой жизнь.

Четверо, зажатые на узкой — не сойдешь и не больно-то развернешься — тропе и вдобавок оставшиеся без главаря, заметались. Тойветту мячиком подкатился под ноги Харальду и тоже сразу схватился за лук, сдернутый со спины. Теперь силы были равны — четверо против четверых. Стрелы весело звенели в воздухе, ища цель. Харальд даже подумал о том, что негоже ему, знатному воину, расстреливать супротивников, точно привязанных кур. Он нахмурился и сказал себе, что разбойники, достанься им чуть-чуть побольше удачи, именно так поступили бы с его спутниками и с ним. Все завершилось очень быстро. Еще трое Волдыревых людей умерло безо всякого достоинства, до последнего стараясь спрятаться друг за друга. Теперь Харальд отчетливо видел, что никакие это не оборотни, а самые обычные люди, способные ощущать ужас и боль. И убивали их не только серебряные стрелы, но и простые, с железными наконечниками. Последнему оставшемуся на ногах отчаяние придало сил. Он взвился в прыжке, развернулся вместе с лыжами прямо в воздухе, перелетел через лежавшего на тропе и кинулся наутек. Он потерял шапку, и было видно, что это молодой белобрысый мерянин не старше самого Харальда. Слипшиеся от пота волосы стояли дыбом на его голове. Харальд прицелился и в последний раз спустил тетиву. Стрела ударила бегущего между лопаток. Удар бросил его на колени, он попытался подняться, но не совладал и растянулся в снегу, потом начал ползти, неуклюже загребая руками. Раскинутые лыжи мешали ему, он почти не двигался с места и только подвывал тихо и жалобно, как больной щенок. Постепенно его движения делались все медленнее. Добивать не придется.

Тойветту уже поднялся на ноги и отряхивался, спрятав лук в налучь. Харальд поискал глазами молодого Твердятича — и похолодел, увидев его. Искра Звездочет лежал на боку, в неуклюжей, беспомощной позе, и прижимал ладонью правое бедро чуть пониже ягодицы. Эгиль уже склонился над ним, укоризненно качая головой:

— Эх, паренек, снимет ведь с нас твой батюшка головы, да и правильно сделает!..

Харальд и Тойветту опрометью бросились к ним и увидели: вся штанина и сапог у Искры были пропитаны густой липкой кровью. Боярский сын растерянно смотрел на своих товарищей, крепко закусив губы, чтобы не стонать. Он не мог перевернуться на спину: из его тела торчало длинное древко стрелы. Уже раненным, пятная кровью снег, он бежал во всю прыть не меньше сотни шагов, подманивая преследователей под стрелы датчан. А вот теперь все кончилось — и он, свалившись, без сторонней подмоги уже не двинется с места.

Тут со стороны тропы, где остались разбойники, донесся треск льда и тяжелое хлюпанье грязи, в которой ворочалось живое тело.

— Стрелу не трогайте, — предупредил Эгиль молодых. Сам же поднялся на ноги и пошел посмотреть.

* * *

Разбойный вожак, считанные мгновения назад в охотку возглавлявший погоню за беглецами и задорно летевший, точно гончий пес, по теплому кровавому следу — всех порву! не пощажу!.. — этот самый вожак смотрел на подошедшего викинга снизу вверх, и в глазах у него были отчаяние и надежда. Он уже по грудь ушел в болотную жижу, и та тяжко колыхалась, всасывая его все глубже. Случись ему обломиться со льда в честную озерную воду, он бы давно уже выбрался, и боль в изувеченном колене не смогла бы ему помешать: подумаешь, не такое доводилось терпеть!.. Но густая грязь крепко держала его, прежде смерти увлекая в могилу и не давая ни плыть, ни брести к спасительному островку. Падая, Волдырев ватажник не утратил самообладания и удержал в руках лук. Теперь он пробовал то зацепиться им за твердь, то опереться о лед и задержать неотвратимое погружение. Ничего не получалось — рога лука беспомощно соскальзывали по ветвям и траве, хрупкий ледок проламывался, не давая опоры…

Когда подошел Эгиль, разбойник ощерился, как погибающий волк. Рядом с ним, среди вставших торчком битых ледышек, на поверхности трясины лежал измазанный грязью тул; он схватил его и вытащил стрелу. Однако страх близкой смерти заглушил желание драться.

Стрела упала в черную жижу.

— Не дай изгибнуть, датчанин… Вытащи, век рабом буду…

Он говорил по-словенски, начисто позабыв, что северный находник может и не понять его. Эгиль понял. Тут, впрочем, разуметь чужую молвь и не требовалось — все ясно и без нее.

— Таких рабов… — усмехнулся старый берсерк. Он легко мог спасти тонувшего, ибо стоял от него в неполной сажени, да и силой Эгиля добрые боги отнюдь не обидели. — Знаю я вас, нидингов… — тоже по-словенски продолжал он, глядя, как тяжелые языки льдистой грязи охватывают плечи разбойника. — Тонете, сулите кошель серебра, а вытащишь — кабы в благодарность у тебя самого кошель не отняли…

Волдырев ватажник молча смотрел на него, силясь извернуться во влажной хватке болота и дотянуться до ветвей куста, от которого его вытянутую руку отделяли считанные вершки. Все тщетно.

Эгиль подумал о том, что вживую видит тот самый ужас, что так недавно терзал его собственное воображение. Одно дело, когда жизнь дотлевает в израненном теле, уже неспособном ни драться, ни удерживать трезвое сознание. И совсем другое — если тело еще полно сил, и его, живое, не спеша заглатывает смерть, и разум, потрясенный невозможностью происходящего, до последнего отказывается в это поверить…

Седобородый викинг уперся ладонями в колени и назначил гибнущему врагу выкуп за жизнь:

— Расскажи-ка мне, что за важного человека везли к вам на плоту?

— Бо… — с готовностью начал разбойник. Но тут наступающая жижа попала ему в рот, и он поперхнулся, выплевывая густую торфяную кашу, обжигавшую холодом зубы. Когда же, запрокинув голову, он опять возмог свободно говорить и дышать — не стал доканчивать сказанного, а в глазах появилась решимость погибнуть, но унести тайну с собой. Эгиль, совсем было изготовившийся бросить ему веревку, связанную петлей, разочарованно выпрямился.

Медлительная трясина готовилась сомкнуться над обращенным к небу лицом. Человек жадно, судорожно довершал последние вздохи, отпущенные судьбой, — как будто лишняя горсть воздуха, успевшая наполнить легкие, должна была помочь ему отодвинуть неизбежный конец. Некоторое время разбойник выплевывал грязь, и отчаянные рывки всего тела позволяли ему чуть приподниматься, высвобождая губы и подбородок. Но жижа была слишком густой и студеной, и силы таяли быстро. Трепыхания, заставлявшие трясину колебаться тяжелыми медленными волнами, делались все слабее. Ладони тонущего реже прорывали поверхность, и вот уже он не сумел схватить ртом воздуха — остались видны только забитые грязью, отчаянно раздувающиеся ноздри… а потом — лишь лоб и глаза, еще зрячие, еще пытающиеся моргнуть слипшимися ресницами… вот лениво вспух и лопнул перед ними пузырь, вырвавшийся изо рта…

Эгиль, вздрогнув, схватился за лук. Ему показалось, мутнеющие глаза успели различить нацеленное прямо в них жало бронебойной стрелы… И поблагодарить взглядом за избавление от последних мучений.

Обратный путь в Новый Город Искре запомнился плохо…

Стрела, угодившая куда ни один воин не захотел бы — в самый верх стегна, — разорвала большую кровеносную жилу, так что молодой Твердятич полными пригоршнями терял кровь еще на бегу. Она не подумала иссякать и потом, когда он уже достиг островка и повалился без сил. Такая рана — не просто жестокая скорбь для гордости и для тела, она и с белым светом распроститься может заставить. Кровь истекала толчками, неудержимо вырываясь кругом древка стрелы. Войди та хоть чуть ниже, ногу перетянули бы жгутом, а тут — как подступиться?.. Хорошо, Харальд вовремя додумался. Видел, как порой спасали раненных в грудь или живот, и здесь решил поступить так же. Распорол на Искре штаны, примерился — и стал с силой вдавливать кулак в белое тело повыше раны:

— Терпи, побратим!..

Искра терпел, а Харальд пробовал так и этак, и на семьдесят седьмой раз ему повезло. Попал на жилу и притиснул ее к кости, запирая кровь. Держать было неудобно и тяжело, руки у сына конунга скоро стали дрожать. Он не позволил себе переменить положения, глядя, как Эгиль склоняется над юным словенином, собираясь тащить из тела стрелу.

— Это мерянская стрела, — поглядев на оперение, неожиданно вмешался Тойветту. — У нее головка с шипами, как у остроги. Так ее не вынешь, резать надо!

— Резать, — сердито задумался Эгиль. — Легко сказать! Если ты так сведущ в здешних стрелах, может, подскажешь, как сидит наконечник?

— Ну… — свел золотистые брови ижор. — Видел я однажды мерянина, приделывавшего оперение…

Искра немного послушал их пересуды, представил, как его сейчас живого резать начнут — и обмяк, уронил голову.

Вынимать стрелу было опасно. Очень опасно. Оставлять — вовсе нельзя. И решать следовало быстро, потому что с Волдырева островка мог подоспеть новый отряд — выяснять, куда запропастились отряженные в погоню. Искру крепко связали, чтобы помимо воли не дернулся. Дали в зубы сосновый сучок — не допустить невольный крик боли до чуждых ушей. Эгиль приготовил нож, а Тойветту, кривясь и кусая губы, положил Искре на шею удавку. Иным способом оградить его от лишней муки они не могли.

Вообще-то Эгиль гораздо более преуспел в отнятии жизни, нежели в искусстве ее сбережения. Позже, за пивом у очага, он сознавался, что не слишком надеялся на успех и уповал только на богов и живучую молодость Искры. Однако Эйр, небесная врачевательница, была нынче милостива к старому берсерку. Он добрался до наконечника — действительно финского двузубого, как верно определил Тойветту, и бережно вынул его, а потом прижег вспоротое тело, чтобы надежно остановить кровь. Тогда Харальд смог разогнуться и отнять сведенные судорогой руки. Чистая тряпица, которой они повили Искре стегно, сразу начала промокать и набухать красным. Они внимательно следили за расползавшимся пятном, но уносящего жизнь потока не было и в помине.

— Рано радоваться! Теперь донести надо, — сказал Эгиль, стирая с лица обильно катившийся пот. Ему было жарко. Он выпрямился, еле разогнув окостеневшие ноги. Снег густо летел над маленьким островком посередине болота, посвистывая в кроне сосны и в голых ветках кустов: поземка сменилась самой настоящей метелью. Белесая мгла наверху мутно розовела предзакатным огнем. Все четверо провели на ногах без малого сутки, с пустыми животами и почти не отвязывая лыж от сапог… А вот погоня, могущая вновь прийти по их головы, будет сытой и свежей…

Искра, уже освобожденный от пут, лежал на земле и не открывал глаз. Извлечение стрелы он вынес с редкостным мужеством, которого, признаться, не ждали от домоседа ни Харальд, ни Эгиль. Посреди болота не из чего было сотворить даже плохонькие носилки, и Эгиль расстелил на снегу широкий кожаный плащ:

— Клади его… Да поосторожней смотри!

Он первым впрягся в сбрую, наспех связанную из запасных тетив. Искра лежал лицом вниз, чувствуя щекой все неровности болотного льда. Рана в стегне, только что сводившая его с ума раскаленными волнами боли, стала чужой и далекой; гораздо сильней и обидней болел глубокий след, вдавленный в шею милосердной удавкой ижора. Искру больше не колотило от потери крови и холода — откуда-то мягкими волнами наплывало тепло. Он здраво подумал, что не мог еще поспеть настолько замерзнуть… Эта мысль была неинтересна ему и скоро покинула разум. Когда жизнь колеблется на краю пустоты, значимость вещей странным образом изменяется. Смерть становится безразлична, а ничтожные пустяки готовы перевесить весь мир.

— Бусы! — сказал Искра, широко раскрывая глаза.

Тропинка здесь была уже не такой опасной и узкой, и Харальд, бежавший следом за Эги-лем, сумел наклониться к другу:

— Что?..

— Бусы… — повторил Искра, и его веки снова отяжелели. — Бусы… Красные… Желтые… Он продолжал твердить об этих бусах все время, пока Тойветту и двое датчан, сменяя друг друга, тащили его к охотничьему становищу. Рана, беспокоимая движением и толчками, дважды открывалась и начинала обильно кровоточить. Приходилось останавливаться и заново ее унимать. Под конец Искра уже не говорил и даже не шептал, но губы беззвучно произносили все те же слова.

— И дались ему эти бусы! — сказал Эгиль. — Ты-то хоть что-нибудь понимаешь?..

Харальд, у которого от усталости ум заходил за разум, ответил:

— А помнишь нашу серкландскую танцовщицу? Она носит такие.

Его даже осенило, что Искра в его нынешнем состоянии ни дать ни взять вспомнил несчастную Лейлу, терзаемую посреди двора жестоким Замятней. Сердолик и янтарь на тонком девичьем запястье… Харальд уже привык относиться к Искре как к застенчивому меньшому братишке. Он знал, что юный Твердятич еще едва отваживался мечтать о ласковых девичьих устах, о нежном объятии рук, обо всем том, ради чего на самом деле живет всякий мужчина. А вдруг танец заморской плясуньи и зрелище насилия над нею неожиданным образом его разбудили? Вдруг он по-мальчишески влюбился в несчастную девку и возмечтал, как спасет и защитит ее ото всех зол?..

В другое время Харальд гордился бы своей догадкой, ибо конунгу надлежит уметь многое, и особенно — заглядывать в души людей, объясняя и предугадывая поступки. Но Эгиль все тяжелей отдувался, перетаскивая по сугробам сделанную из плаща волокушу, и Харальд в очередной раз сменил его. На плаще лежали мягкие еловые лапы, а сверху, по-прежнему вниз лицом — Искра. Он был закутан в теплые одежды, но висок и щека, доступные взгляду, были совсем восковыми, и, наверное, из-за этого Искра казался жалким, худеньким и бесплотным. Харальд налег грудью на связанные тетивы. Сын гардского ярла на деле был гораздо тяжелее, чем казался. Харальд упрямо склонился вперед и потащил его так же быстро, как это получалось у Эгиля. У него тоже урчало в животе и по осунувшемуся лицу каплями бежал пот, но он не позволял себе замедлить шаг. Сыну конунга не годится ни в чем ни от кого отставать.

Тойветту, щенок Серебряной Лисы, в Новый Город с ними не пошел.

— Ты можешь думать обо мне все, что пожелаешь, — с некоторой даже надменностью заявил он Эгилю, предположившему, что парень просто не смеет показаться на глаза боярину Твердиславу. Повернулся и неутомимой волчьей рысью побежал в лес. Только елки махнули вслед усыпанными снегом ветвями…