"Бомба для председателя" - читать интересную книгу автора (Семенов Юлиан Семенович)

7

– Профессор Пфейфер, здравствуйте, это прокурор Берг. Мне необходимо увидеться с вами.

– По поводу Кочева, я понимаю. К вашим услугам, господин прокурор. Когда бы вы хотели видеть меня?

– Я готов принять вас в любое время. Сейчас свободны?

– Сейчас? Как долго вы меня задержите?

– Как пойдет разговор.

– Минут тридцать? Час? У меня лекция в тринадцать сорок.

– Я жду вас. Мы уложимся, я думаю. Постараемся, во всяком случае.


Профессор Пфейфер был маленький лысый бровастый человек, который, казалось, скреплен шарнирами; он не мог сидеть спокойно на месте, словно собственное тело мешало ему и он не знал, какую же позу принять: то он выбрасывал вперед маленькие толстые ножки, то поджимал их; раздувал ноздри, двигал крючковатым носом и беспрерывно поправлял манжеты, вздымая при этом коротенькие ручки над головой, словно мусульманин во время намаза.

– Нет, нет, о времени, а тем более о точном времени не спрашивайте меня, господин прокурор! Я не в ладах с точностью из-за того, что сам слишком точен. Если я не уверен в абсолютной истинности даты, часа, диаграммы, я не посмею вам ответить – это значит обречь себя на терзания. Я буду беситься, что сказал неверно, и это может нарушить цепь ваших рассуждений. Это было вечером – с такой формулировкой я соглашусь. Он пришел ко мне, когда уже начинало темнеть. Нет, это снимите: начинало темнеть или стемнело – это разные временные категории. Просто вечером. Долго ли он пробыл у меня? Не помню. Мне было интересно с ним: время замечаешь, лишь когда тебе скучно.

– Вы не могли бы рассказать, о чем вы беседовали?

– Обо всем. Потому что единственная наука, которая объемлет ныне все проблемы мира, – это наша с ним наука – социология!

– С чего вы начали беседу?

– С чего начали? Ну, это обязательная буржуазность, они ее тоже усвоили, бедняги, мы им навязали эти условности. «Добрый вечер, господин профессор, благодарю вас за то, что вы нашли для меня время, вот моя карточка». Москва, Институт экономики, телефоны, Кочев, плотная бумага, неплохой шрифт. «Рад видеть вас, коллега, хотите кофе?» – «Нет, благодарю вас». – «Не лгите, вы хотите кофе, люди из-за „железного занавеса“ должны быть категоричны». – «Так вы и есть категоричный человек, если говорите за меня». – «Ха-ха, оказывается, это я живу за занавесом, а вы самая свободная страна? С сахаром или без?» – «Без». – «Молодец, только без сахара – истинный кофе, снимайте пиджак, валите его на стул, что у вас за тема?» – «Тенденции развития послевоенной экономики в ФРГ, концентрация капитала, неонацизм». – «Не это сейчас главное, это для историка, а не для социолога, пошли на кухню, там газ. Тема узковата, попахивает заданностью. Вы хотите знать мою точку зрения? Извольте. Развитие промышленных мощностей в послевоенной Германии, вне воли магнатов промышленности, привело нас к кризисной ситуации. Нет, нет, на бирже все хорошо, и спада вы не дождетесь. Это все пропаганда! Какой там спад! Будет крах, а не спад. После Гитлера мы за короткое время порвали с эпохой скудости! Нет, я не адепт капитализма, я считаю Маркса великим ученым, и мне омерзительны страсти биржи. Просто такова правда, и случилось это потому, что впервые в истории человечества нехватка высококвалифицированного труда облегчала прогресс. Нас научили делать рубашки, машины и телевизоры не искусством рук, но дисциплиной производства: автоматизации промышленного процесса не нужны брюссельские кружевницы или резчики по дереву – им нужны лишь „нажимательные“ движения роботов. Загорелась красная кнопка – нажми ее, загорелась зеленая – сними с конвейера готовый телевизор. А скоро нам вообще не будут нужны рабочие в том смысле, как они были нужны двадцать лет назад. Все будет делать машина. А что делать человеку? Частичная безработица, когда автоматизация наиболее уникальных процессов производства выбрасывает на улицу тысячу-другую рабочих, рождает уличные демонстрации длинноволосых и коммунистов. А что будет с миром, когда машины повсюду заменят человека! Ранее труд был рычагом всеобщей дисциплины мира. Что же станет с людьми, когда их заменят машины? Со всеми людьми: и с Круппом, и с его рабочим? Машины обеспечат и того и другого рефрижератором, автомобилем, цветным телевизором, коттеджем, рубашкой и пиджаком. Как быть тогда? Ну, со всякого рода Вагнерами и Чайковскими, Чеховыми и Хемингуэями понятно: они над миром, они вне схватки. А как быть с остальными? Кто поднесет вам чемодан от такси к лифту в отеле? И почему шофер такси должен выполнять ваше указание – куда вас везти? Вы что, умнее его? У вас на груди табличка, на которой написано: „Я гений“? Мы на грани таких политических сдвигов, что вся шумиха ультралевых покажется человечеству детской игрой». – «Дайте веревку», – сказал он. Я это точно запомнил, потому что удивился и глупо на него уставился. «Я повешусь, – добавил он. – В вашем ватерклозете. Вы нарисовали такую беспросветность, что мне не хочется жить». Я посмеялся, мы разлили кофе по кружкам, но я свою тут же разбил, я всегда бью посуду, из-за этого мы расстались с женой, и я начал заваривать еще одну порцию кофе, но он предложил разлить кофе из его кружки на две чашки, и он это довольно ловко сделал, не пролив на пол ни капли, и мы пошли в кабинет. «Истина конкретна, профессор, – сказал он, – и я отнюдь не против вашей конкретики, в ней много правды. Вы разрушаете иллюзии логикой своего предвидения, и правильно делаете. Но как же быть? Я против того, чтобы сидеть сложа руки и ждать, пока тебя сбросит в пропасть тот поток, который можно отрегулировать, зашлюзовать, что ли...» – «Вы предлагаете зашлюзовать прогресс? Скажите об этом вашим руководителям! Шлюзовать прогресс в широком смысле – продавать идею, а в узком – государство». – «Самое понятие „зашлюзовать поток“ рождено практикой прогресса, – возразил Кочев. – Мы научились шлюзовать реки и, таким образом, подчинили себе природу, получив от нее электрические мощности, необходимые для автоматизации производства». – «Ну, хорошо, верно. Что шлюзовать? Как? И главное, кто этим будет заниматься?» – «Это меня не волнует». – «Вас волнует это лишь применительно к миру проклятого капитала? – спросил я. – У вас, конечно, таких проблем нет и они не предвидятся?» – «Они у нас есть, а в будущем их предвидится еще больше». – Вы можете так смело говорить, лишь находясь за границей?» – «Я повторяю одну из статей в „Правде“, профессор. Для того чтобы шлюзовать прогресс, нужно думать о создании общества более высокого по сравнению с тем, в котором мы живем». Черт возьми, господин прокурор, мне это стало по-настоящему интересно, потому что я как раз пишу об этом одну статейку для Гарварда. «Как быть, например, с теми семью миллиардами жителей, которые заселят землю через сорок лет? – продолжал он. – А что, если в результате автоматизации производства количество кислорода окажется недостаточным и мир будет отравлен углекислым газом? Или же маньяк нажмет кнопку, и шарик разлетится в тот момент, когда вы закончите разработку вашей модели будущего общества, построенного на разуме и всеобщем добре? Пугать будущим также неразумно, как и жить устаревшими представлениями». – «Вы прагматик? Вы любите Дьюи? Вы верите лишь сегодняшнему дню и практике, ограниченной зримо представляемыми перспективами?» – «Перспектива всегда воспринимается зримо, – ответил он. – Я тоже люблю точность в формулировках – это от юношеского увлечения сравнительной филологией». – «А откуда, между прочим, вы так отменно знаете язык?» – «Мой научный руководитель говорит со мной только по-немецки». – «Кто он?» – «Профессор Исаев. Историк». – «Я его книги читал, по-моему. Он занимался периодом третьего рейха?» – «Именно». – «Но все же мне бы хотелось выслушать ваш ответ». – «Меня волнует вопрос: кто и как будет формировать поколение немцев, которые станут руководителями и подданными всеобщей автоматизации производства? Кто станет символом добра и мудрости: чемпион по боксу или философ? Нацистский летчик Рудель или антифашист Экзюпери? Не преждевременно ли перепрыгивать через временной период, в котором мы сейчас живем?» – «В этом плане, – ответил я ему, – у нас есть угроза неонацизма, потому что быть интеллектуалом трудно, а стать лавочником легко». Он согласился со мной и сказал, что мир ждет новой литературы, новой живописи, нового кинематографа. «Сейчас в литературе идет интересный процесс сближения с наукой. Научно-художественная литература занимает первое место – огромный читательский интерес. Люди хотят получать максимум информации. Литература изживет „сказочников“, то есть тех, кто рассказывает всякие истории, которые были услышаны или замечены, но которые не пропущены писателем через свое видение завтрашнего дня. Те в литературе, кто живет днем вчерашним, не соотнося его с будущим, обречены. Но такую литературу прошлого очень любят лавочники. Они вообще любят все, что „похоже“, и особенно то, что в той или иной мере знакомо им. Поэтому всегда поначалу гении бывают освистаны. Читателя готовит школьный учитель. А каковы учителя в ваших школах? Сколько среди них людей с коричневым прошлым? Ведь ваших сегодняшних учителей воспитывали при Гитлере!» – Пфейфер закурил. – Потом мы немножечко поругались, но он мне понравился.

– Почему вы поругались?

– В этом виноват я. Я начал спор с высоких позиций будущей правды, а потом меня стало заедать, что он меня бьет фактами нашей повседневности, почерпнутыми из наших же газет, и стал отвечать ему тем же. Но расстались мы хорошо. Он проявил необидную снисходительность. Он, конечно, из их пропагандистов, он признался мне в том, что хотя и не состоит в партии, но разделяет коммунистические догмы, потому что они «единственно истинные». Он говорил, что у них громадное количество всякого рода непорядков и даже идиотизма, и это меня с ним примирило. Но он говорил мне: «Вы же не хотите ставить во главу угла сегодняшнее положение в вашей стране, вы все время уходите от повседневности, от быта, от практики политической жизни – в будущее. А смоделировать будущее всегда значительно легче, чем точно понять и решить проблемы настоящего. Я же говорю: вот это у нас глупо, это идиотизм, это старина и ветхозаветность; я не ухожу от сегодняшнего дня». Я еще ему сказал: «Вы мужественный человек, Кочев», – а он ответил, что у меня неверное представление о мужестве. «Почитайте внимательно наши газеты. Мы пишем там похлестче, только надо читать газеты, а не ваши комментарии на наши выступления. Мы решаем отправные вопросы: человек и природа, человек и закон, человек и человек. В частностях портачим, порой – сверх меры. В главном мы идем верно». Я пригласил его выступить перед студентами, но он сказал, что завтра улетает в Софию, потому что срок его командировки окончился. «Правда, – сказал он, – я был у вас в университете, в восточноевропейском институте. Это ужасно. Их не интересует наша действительность и ее проблемы. А когда им предлагаешь спор, они не могут толково возразить, потеют от натуги и сверлят тебя глазами, как пулеметами. Они вам сослужат плохую службу, если станут специалистами по „русскому или болгарскому вопросам“. Им ведь предстоит засаживать информацию в электронно-вычислительные машины, ну и будут они вам туда совать всякую ерунду. Это то же, как если б засовывать в наши ЭВМ по Германии одни лишь данные о речах Таддена и лидера судетских немцев Бекера. Право слово, я бы тогда недоумевал, получив расчеты из ЭВМ...» – «Неужели вы всерьез принимаете этих маньяков? – спросил я его. – Это несерьезно, вы тут под давлением вашего пропагандистского пресса». А он мне тогда ответил – бил как молотком, мне это очень понравилось: «Я отношусь серьезно к Германии – ко всему, что там происходит. Естественно, для меня Германия – это не таддены и Штраусы со шпрингерами. Нет, отнюдь. Но они же у вас существуют? Через двадцать лет, если вы их сможете сейчас сдержать, они действительно будут смешны и несерьезны...» А в одиннадцать он ушел.

– Когда?

– В одиннадцать. – повторил профессор. – А что?

– Почему вы убеждены, что он ушел от вас в одиннадцать?

– Как почему? Он же сказал, что у него в «Ам Кругдорфе» встреча с каким-то юным крезом. А от меня до «Ам Кругдорфа» двадцать минут ходу. Как раз в одиннадцать двадцать у них была назначена встреча.

– А почему он не мог взять такси?

– Не было денег. Он признался, что им дают мало денег на командировки.

– В связи с чем он в этом признался?

– Он рассматривал мои книги. «У вас безумно дорогие книги, – сказал он. – Кто может покупать эти великолепные книги, если вот этот двухтомник Винера дороже пары туфель? Я тут потерял полкило слюней, когда рассматривал витрины книжных магазинов. У нас в поездках денег с гулькин нос, на книги не хватит, даже если экономить на метро, не говоря уж о такси...»

– Спасибо. Теперь надо записать ваши показания...

– Что?! Всю эту болтовню?! Но я вышел из графика, господин прокурор!

– Вы напишете, что Кочев должен был встретиться с неким «юным крезом» в «Ам Кругдорфе» в одиннадцать двадцать и что у него не было денег на такси. Больше не надо.

– Это – пожалуйста. Только у меня карандаш, я пишу грифелями.

– Вот моя ручка...

– Я расскажу о нашей беседе студентам, им это будет небезынтересно.

– А вот этого делать нельзя, профессор, – сказал Берг, – потому что все, о чем вы мне рассказывали, не подлежит оглашению... Иначе я решу, что Кочев положил вас на обе лопатки, – все-таки на сегодняшний день тоже стоит обращать внимание... Пока-то мы построим постиндустриальное общество... Столько еще хороших людей укокошат...