"Горение. Книга 3" - читать интересную книгу автора (Семенов Юлиан)

1

«Директору департамента полиции Его Превосходительству Трусевичу М. И. Милостивый государь Максимилиан Иванович! Интересующий департамент и петербургское охранное отделение Феликс (Юзеф) Дзержинский („Доманский“, „Астроном“, „Переплетчик“, „Рацишевский“, „Красивый“, „Пан“, „Дроздецкий“, „Быстрый“) находится в настоящее время в Десятом павильоне Варшавской цитадели, в одиночной камере, на строгом режиме; закован в ручные кандалы. Поскольку означенный Дзержинский славится в кругах социал-демократии как один из наиболее опытных конспираторов (руководил делом постановки наблюдения за лицами, подозревавшимися революционерами в сношениях с охраною), мы предприняли меры к тому, чтобы единственным каналом его возможной связи с „волей“ оказался наш сотрудник. Для этой цели в Десятый павильон был направлен агент охранного отделения „Астров“. Его арест объяснялся тем, что он, будучи членом ППС и человеком, близким к государственному преступнику Юзефу Пилсудскому, выступал с противуправительственными статьями в повременной печати, однако с бомбистами ППС не связан, что дает надежду на оправдание, если следователь прокуратуры решит передать его дело в судебную палату. „Астров“ получил возможность сойтись с Дзержинским во время ежедневных пятнадцатиминутных прогулок в тюремном дворике; расписание прогулок было подкорректировано комендантом цитадели таким образом, чтобы встреча „Астрова“ и Дзержинского не вызвала никаких подозрений последнего. Лишь на седьмой день знакомства, когда „Астров“ сообщил, что его везут в суд, Дзержинский поинтересовался, не может ли он передать на волю весточку. „Астров“ ответил, что возможен обыск; „боюсь оказаться невольным соучастником провала ваших товарищей, если жандармы найдут послание“. На что Дзержинский сказал: „Это письмо не товарищам, а моей сестре; хочется написать правду о том, как мы здесь живем; вы же знаете, что даже письма родным цензурируются, и все, что не устраивает палачей, вычеркивается черной тушью“. — „Хорошо, я подумаю“, — ответил „Астров“, ибо был проинструктирован полковником Иваненко, что с Дзержинским необходима игра; слишком быстрое согласие может лишь насторожить его, как и чересчур резкий отказ. К вопросу о переброске письма на волю Дзержинский более не возвращался. Накануне „поездки на суд“ означенный „Астров“ сказал „товарищу по борьбе“, что он готов рискнуть, но письмо должно быть написано так, чтобы в случае его, „Астрова“, обыска никто не понял, от кого весточка и кому направлена, ибо такого рода поступок наказуется — по тюремному расписанию о порядках — заключением в карцер. Дзержинский пообещал быть предельно осторожным, пошутив при этом, что в карцерах он провел много месяцев, „привык, словно к таинству исповеди; в казематах думается особенно хорошо; сытость враг мысли; великая литература скорби, бунта, бури и натиска рождалась именно тогда, когда творцы были лишены комфорта, необходимого для защиты эволюционного развития“. На вопрос „Астрова“, как ему узнать того, кому нужно передать письмо, Дзержинский ответил, что передавать не надо — следует всего лишь обронить папироску, в которую закатана весточка, у входа в суд, когда создастся обычная в таких ситуациях толчея; сестра будет предупреждена, поднимет. Из этого я сделал вывод, что Дзержинский уже обладает каналом связи, по которому он поддерживает контакт с „волей“. Получив „папироску“, „Астров“ передал ее нам; была сделана копия с письма Дзержинского „сестре“, затем „папироску“ вернули нашему сотруднику. За „Астровым“, когда его „везли“ в Судебную палату, было поставлено тщательное наблюдение; он сделал все, как и предписывал Дзержинский, однако филерам — что весьма странно и мистериозно — не удалось установить личность человека, поднявшего „папироску“. Следствие по этому поводу ведется. Прилагаю копию текста письма Дзержинского „сестре“. «Дорогая, когда я последний раз тебя видел, ты обещала узнать все, что можно, о толстяке note 6. Судьба нашего толстого любимца так тревожит меня! Ведь его невинные шалости могут принести беду десяткам окружающих его юношей… Не пугай его, не вздумай говорить с ним, взывая к здравому смыслу: шалуны note 7, ступив раз на стезю забубенной жизни, вспять вернуться не могут. Если бы ты написала мне что-то о нем, я бы, возможно, — посоветовавшись с моими соседями по несчастью, людьми высоко интеллигентными и многознающими, — мог дать тебе какой-то совет даже из этого ужасного, сырого, уничтожающего человека каземата… Думаю, что ты уже получила ответ от Влодека note 8, он подобен лекарю, знает исток и пересеченность всех недугов. Можешь сослаться на меня, хотя, думаю, моя фамилия ему не очень-то понравится, ибо он всегда враждовал с моими друзьями… Пошли ему фотографию дяди Герасима note 9, нашего кучера. Я бы тоже хотел получить фотографию дяди Герасима, чтобы затем отправить ее Анджею note 10. И пожалуйста, не страшись за меня. Несмотря на ужасные условия в Десятом павильоне, я чувствую себя неплохо, ибо знаю, что обвинять меня не в чем. Судить за идею? Возможно ли такое в двадцатом веке?! Хотя в нашей империи возможно все. Но это ненадолго. Все трещит и рушится, дни террора сочтены, так или иначе. Мысль бессмертна — в отличие от плоти. Целую тебя, моя бесценная сестрица note 11, целуй братьев и деток. Береги себя, мой верный и нежный друг. Ты всегда в моем сердце. Твой Юзеф». Не правда ли, милостивый государь Нил Петрович, на первый взгляд это письмо не представляет следственного интереса? Однако, вчитываясь в него, я подумал, отчего Дзержинский подписывает письмо сестре, примерной католичке из вполне консервативной семьи, относящейся к преступной деятельности брата с осуждением, своим революционным псевдонимом? Оперативная работа, проведенная со знакомыми Альдоны Эдмундовны Дзержинской-Булгак, подтвердила, что ей совершенно неизвестны псевдонимы брата, под которыми тот скрывался в подполье. Мы продолжаем расследование, но я считаю целесообразным уже сейчас, не дожидаясь более полных результатов, проинформировать Вас о произошедшем, полагая, что «толстяк» и «Герасим» вполне могут принадлежать к числу особо опасных преступников, как и некая «сестра Юзефа». Вашего превосходительства покорный слуга полковник 3аварзин».

Отправив это письмо, Павел Павлович Заварзин, начальник варшавской охранки, не мог предположить, какую реакцию оно вызовет в Петербурге, оказавшись на столе директора департамента полиции Максимилиана Ивановича Трусевича.

… Как всякий ветреный человек легкого характера, Трусевич думал легко и быстро, был доверчив и тянулся к тому хорошему, что порою придумывал для себя в собеседнике: «Чем больше в мире будет выявлено добра, тем легче объяснить заблудшим, на что они замахиваются и чего могут лишиться».

Именно эта его черта, а также хлестаковская склонность щегольнуть осведомленностью обо всем, что творится в «смрадном революционном подполье, у нынешних „Бесов“, в свое время поставили его карьеру на грань краха, и виновником этого возможного краха был именно полковник Герасимов.

Дело обстояло следующим образом: из-за Азефа, предложившего ЦК социалистов-революционеров приостановить акты на время работы Думы, идеалисты партии пошли на раскол, объявив о создании группы «максималистов» во главе с крестьянином Саратовской губернии Медведь-Соколовым, истинным самородком, человеком с хваткой, лишенным страха и фанатично преданным идее террора. (Именно с него Савинков, взяв псевдоним Ропшин, напишет потом образ эсера Эпштейна в своем рассказе «То, чего не было»; тот говорил своему знакомцу: «Нужно сделать генеральную чистку человечества… Потребен массовый террор! Универсальный, всеобъемлющий, беспощадный! Есть две расы людей: эксплуататоры и эксплуатируемые. Раса эксплуататоров наследственно зла, хищна и жадна. Сожительство с ними немыслимо. Их надобно истребить. Всех до последнего. Если их сто тысяч, надо уничтожить сто тысяч. Если их миллион, надо истребить миллион. Если же их сто миллионов — что ж, изничтожим сто миллионов! Несчастье в том, что люди не умеют освободиться от предрассудков. Почему-то все боятся свободы… Все думают о законах… А где они, эти законы? Я смеюсь над ними! Я сам себе закон! Читали Ницше? „Мы хотим восхитительно устремиться друг против друга“.)

Первым актом, который провели «максималисты» Медведя, была экспроприация Московского общества взаимного кредита; взяли восемьсот тысяч, начали ставить склады оружия, типографии, печатали прокламации, гудели вовсю.

Герасимов нервничал, дело пахло порохом; Столыпин не считал нужным скрывать озабоченность бесконтрольной группой бомбистов; только Трусевич был спокоен и как-то даже затаенно счастлив; премьер недоумевал; директор департамента полиции успокаивал его: «Дайте мне еще недельку, Петр Аркадьевич, и я порадую вас приятнейшим известием… »

И действительно, ровно через неделю Трусевич позвонил Герасимову и попросил его приехать в департамент по возможности срочно. Несмотря на то что Герасимов Трусевичу подчинялся не впрямую, приехал сразу же.

— Александр Васильевич, — начал Трусевич торжественно, — я просил бы вас немедленно отзвонить в охрану и запросить ваших помощников: нет ли в картотеках каких-либо материалов по эсеру Соломону Рыссу?

— Если бы, вызывая к себе, вы позволили мне сделать это самому, а не помощникам, я бы прибыл часом позже, но со всеми документами, — сухо ответил Герасимов.

(Так бы и отдал ты мне эти документы, сукин сын, подумал Трусевич; дудки; звони отсюда, спрашивай при мне, контроль — всему делу голова.)

— Да ведь ко мне только-только поступила информация из Киева, — ответил Трусевич, — обрадовался, из головы выскочило… Ничего, попьем чайку, поговорим о том о сем, а ваши пока поглядят. Звоните, — и Трусевич требовательно подвинул ему телефонную трубку.

Герасимов все понял, — когда кругом интриги и подсидки, рождается обостренное чувствование происходящего.

Взяв трубку, назвал барышне с телефонной станции номер своего адъютанта на Мойке.

— Франц Георгиевич, я сейчас на Фонтанке (фамилию Трусевича не назвал, конспирировал постоянно; потом, впрочем, пожалел об этом). — Меня интересуют материалы, какие есть по «Роману», «Ы», двум «Семенам» и «Ульяне». Поняли? Максималист. Отзвоните аппарату семнадцать двадцать два, я здесь.

— Возможно ли передавать данные по телефону? — несколько озадаченно спросил адъютант. — Все-таки дело касается…

Герасимов поднял глаза на Трусевича:

— Мой адъютант интересуется, можно ли такого рода сведения передавать по телефону.

— Конечно, нельзя. Пусть подвезет.

— А то, что я фамилию интересующего вас лица назвал? — усмехнулся Герасимов. — Это как? Ничего?

— Все барышни на телефонной станции постоянно проверяются нами, Александр Васильевич. Да и вами, убежден, тоже. Нельзя же всего бояться! В конце концов, мы хозяева империи, а не бомбисты.

— Франц Георгиевич, — не скрывая улыбки, сказал Герасимов адъютанту, — по телефону передавать нельзя. Если, паче чаяния, найдут, пусть доставят сюда незамедлительно.

(Слова «паче чаяния» были паролем; адъютант тем и ценен, что понимает взгляд, интонацию и построение фразы шефа; через полчаса отзвонил в кабинет Трусевича, попросив передать Александру Васильевичу, что в «архивах охраны интересующих его превосходительство документов не обнаружили».)

Документы, однако, были: Азеф сообщил, что некий Рысс является ближайшим помощником Медведя-Соколова и возглавляет группу прикрытия террора в организации эсеров-максималистов; весьма опасен; участвовал в нескольких актах; сейчас сидит в киевской тюрьме; ждет смертной казни за ограбление артельщика, чьи деньги должны были перейти в фонд партии.

Походив по кабинету, Трусевич сказал:

— Нет так нет… А — жаль. Я полагал, что у вас должно быть что-то интересное в сусеках. Коли так, какой смысл посвящать вас в подробности? Однако хочу предупредить, чтобы ни одного ареста среди максималистов ваши люди не проводили. Отныне я их беру на себя.

Трусевич сказал так, поскольку неделю назад Рысс обратился к начальнику киевской охранки Еремину и предложил свои услуги в освещении максималистов, поставив непременным условием организацию его побега из тюрьмы. При этом он присовокупил, что ни с кем, кроме Еремина и, если понадобится, Трусевича, в контакт входить не будет.

Трусевич приказал организовать побег; во время спектакля убили тюремщика; заигрались, да и суматоха была, обычная для неповоротливой карательной системы, когда департамент полиции таился от охранки, та — от тюремной администрации, тотальное недоверие друг к другу, ржавчина, разъедавшая громоздкую машину царской администрации.

(Чтобы еще надежнее прикрыть нового провокатора, Трусевич приказал отдать под суд трех тюремных стражников за халатность; бедолаг закатали в каторжные работы; освободили только через два года, когда один уже был с прибабахом, плохо соображал и все время плакал, а второй заработал в рудниках чахотку.)

Еремин, получивший, благодаря показаниям Рысса, повышение (тот, однако, отдал общие сведения, ни одной явки не назвал, клялся, что оторван от максималистов, обещал все выяснить в столице), был назначен «заместителем заведывающего секретным отделом департамента полиции», то есть стал хозяином всей наиболее доверенной агентуры, — привез провокатора в Петербург.

Трусевич беседовал с Рыссом на конспиративной квартире два дня; проникся к нему полным доверием, положил оклад содержания сто рублей в месяц, поручил приискать квартиру; после этого сообщил Столыпину, что просит никому не разрешать трогать максималистов: «спугнут всю партию, а я ее в ближайшее время прихлопну, всех заберу скопом».

Поселившись на свободе, Рысс сразу же снесся с максималисткой Климовой, сказав ей: «Делайте все, что хотите, я Трусевича вожу за нос, но имейте в виду, времени мало, он может обо всем догадаться».

Трусевич ликовал, ежедневно делал доклады Столыпину, но через неделю после появления Рысса в Петербурге трое максималистов, переодетых в офицерские формы, приехали в резиденцию премьера на Елагин остров.

— Срочные депеши Петру Аркадьевичу, — сказал старший, кивнув на портфели, которые были у его спутников.

Один из филеров заподозрил неладное, попытался вырвать портфель; тогда три боевика, прокричав лозунги эсеров, бросили портфели себе под ноги; раздался взрыв, дача окуталась клубами дыма; погибло двадцать семь человек, ранено около восьмидесяти; Столыпин отделался царапиной.

Первым на Елагин остров приехал Герасимов, следом — Трусевич; сразу же заявил, что этот акт — дело рук боевиков ППС, «проклятые поляки, Пилсудский».

— Это не Пилсудский, — скрипуче возразил Герасимов; они стояли в саду, возле искореженной ограды, — премьер, директор департамента полиции и начальник охранки. — Его людей в столице нет. Это, Максимилиан Иванович, максималисты.

— Нет, — воскликнул Трусевич, моляще глянув на Столыпина (Герасимов сразу понял, что премьер в курсе работы нового агента директора департамента; даже здесь интрига; хорош же Столыпин, побоялся сказать мне правду; и этот добром не кончит: нельзя делать несколько ставок). — Нет и еще раз нет! Смотрите по польским каналам, Александр Васильевич! Максималисты у меня под контролем.

Столыпин промолчал, а мог бы сказать то, что обязан был сказать Герасимову.

Вернувшись в охранку, Герасимов вызвал полковника Глазова:

— Милейший, вы с полковником Комиссаровым печатали погромные прокламации в этом здании? Да или нет? Молодец, что молчите. От гнева премьера Витте, который бы сломал вам жизнь, вас спасли мои друзья и я. Да, именно так, я, Глеб Витальевич. Так вот, извольте напечатать сто прокламаций — где хотите, но только чтобы об этом знали два человека — вы и тот, кто это для вас сделает, — с текстом следующего содержания: «Мы, боевики-максималисты, принимаем на себя ответственность за покушение на главного российского вешателя Столыпина». Прокламации должны быть разбросаны на Невском, Литейном, у Путилова, а десять отправлены в редакции ведущих газет.

Назавтра Столыпин вызвал Герасимова, кивнул на прокламацию, лежавшую перед ним, и спросил:

— Читали максималистов? Так вот, я хочу, чтобы вы, лично вы встретились с этим самым Рыссом. С глазу на глаз. И сообщили мне свое мнение.

— Я могу сказать об этом Трусевичу?

Подумав секунду, Столыпин ответил:

— Да, пожалуй, что это надо сделать… Он близок к министру Щегловитову, а этот юридический змей вхож к государю с черного хода…

Трусевич, однако, наотрез отказался отдать Рысса; после бурного объяснения с Герасимовым отправился к Столыпину, и тот — к вящему удивлению полковника — поддержал директора департамента:

— Не гневайтесь, Александр Васильевич. Поразмыслив трезво, я решил оставить Рысса за Трусевичем. Коли Максимилиан Иванович это затеял, пусть и доведет до конца. Не надо вам проводить аресты, пусть это сделает тот, кто с самого начала держал руку на пульсе операции.

Герасимов ответил, что указания премьера для него есть истина в последней инстанции, но, вернувшись в охрану, отдал устный приказ: начать слежку за всеми максималистами независимо от Трусевича.

Путем сложной, многоступенчатой комбинации он подвел к Медведю-Соколову своего агента Глеба Иванова; дал ему санкцию на всё, вплоть до участия в актах и экспроприациях; тот работал отменно, стал личным адъютантом Медведя; через него Герасимов организовал информацию о том, что Рысс намерен убить Трусевича во время встречи на конспиративной квартире; материал был столь убедителен, что Трусевич испугался, перестал выходить из департамента без двух филеров и наконец устало предложил Герасимову самому поработать с максималистами.

После экспроприации банка в Фонарном переулке Медведь-Соколов был схвачен; вместе с ним арестовали большинство его товарищей; спустя несколько дней повесили.

А когда Рысс был арестован в Донецке, куда бежал из Петербурга (взяли его на экспроприации), он прямо сказал, что нанялся в провокаторы самолично и действительно был им, но лишь во имя конечного торжества революции: «Я вас ненавижу, пощады от меня не ждите; если даруете жизнь, я, во всяком случае, вас не пощажу, когда вырвусь на волю».

Его повесили, а Трусевич с той поры — неписаным предписанием Столыпина — был отстранен от работы с особо секретной агентурой; первый шаг к отставке; с трудом удержался, задействовав все свои связи, в первую очередь главного мракобеса — министра юстиции Ивана Григорьевича Щегловитова.

… И вот сейчас, вчитываясь в документ о Дзержинском, присланный начальником варшавской охраны, Максимилиан Иванович споткнулся на «Герасиме»; что-то зацепило; сначала даже не понял что. А потом, когда в шестой уже раз пробегал слово «толстяк», опуская его без внимания, вдруг резко поднялся из-за стола, стукнул себя ладонью по лбу и прошептал:

— Господи, да это ж Герасимов с Азефом!

Через два дня, когда были подняты все агентурные дела по Дзержинскому, директор департамента полиции убедился, что «сестрою» Юзефа, скорее всего, была государственная преступница Розалия Люксембург.

Ну, держись, Герасимов, подумал он со сладостным, ликующим злорадством, держись, голубь! Отольются тебе мои слезы, ох отольются!

И вместо того чтобы объявить тревогу: коронный агент империи в опасности, близок к провалу, засвечен человеком, славившимся среди революционеров разоблачением провокаторов, — Трусевич и пальцем не пошевелил, резолюции на записке Заварзина не поставил, рассеянно сказав адъютанту, чтобы документ отправили в архив.

После этого попросил одного из своих верных помощников снестись с сотрудником варшавской охраны полковником Иваненко и, сепаратно от Заварзина, завязать с ним доверительные отношения с целью получения исчерпывающей информации о Дзержинском.