"Мыс Раманон" - читать интересную книгу автора (Ткаченко Анатолий Сергеевич)

МЫС РАМАНОН

Стелла Ивановна сказала:

— Ребята, напишите сочинение. Рас­скажите, как вы провели лето, что видели, где жили.

Она села и раскрыла книжку, но читать раздумала. Вы­рвала из тетради листок, стала рисовать. Она всегда что-нибудь рисовала: чаек, деревья, горы...

Петька Трушин смотрел на ее черные опущенные рес­ницы, розовые губы, щурился маленькому солнцу на ее золотых часах и думал. Думал, что очень красивая доста­лась пятиклассникам учительница, пожалуй, такая же, как у капитана с «Оскола» жена, только та в голубых брюч­ках ходит и папиросу курит.

И звать Стелла Ивановна. Что такое Стелла? Навер­ное, очень красивое что-нибудь. Потом думал Петька о со­чинении, и, когда учительница понемногу забылась, он на­чал писать.

«Татарский пролив — старик, он из воды весь и с белой бородой. Мыс Раманон — тоже старик, только каменный и зеленые волосы (из травы) имеет. Третий — Маяк, белый, высокий и светит по ночам сильным прожекторным глазом. Старик Татарский пролив — шумливый, как пьяный му­жик, и кидается всегда на старика Раманона. Бьет его ку­лаками и опутывает белой бородой. Старик Раманон ворчит, кряхтит и не сдается. Только в самом низу, где у него пещера, гремят и отрываются камни: это, наверно, выпадают его зубы. Дерутся эти два старика, чего они де­лят — никто не знает. Не знает и старик Маяк. Он все смот­рит по ночам одним глазом, старается распознать что-то и никак не может и мигает пароходам, чтобы знали, что здесь дерутся два старика, и не подходили близко. А бывает, ти­хие станут они. Старик Татарский пролив лижет разбитые щеки Раманона, вползает ему водой в пустой рот, булькает там, шуршит галькой, шепчет что-то, забавляет, наверно. Раманон дремлет, греет волосы свои зеленые (из травы) и про что-то думает. Тогда я прихожу на самый его лоб, смот­рю вниз на водяного старика. Вижу бороду, рыжую (из во­дорослей), она шевелится, в ней плавают рыбки — старик позволяет. А как рассердится он — борода белеет, пенится и цепляется за камни. Лоб у Раманона теплый, другой ста­рик смеется и ластится водой. Но я не верю. Не верит и Маяк. Белый, холодный (особенно внутри), он стоит один и не верит. Никто не верит. Отец мой, начальник маячный, хмурится и ожидает чего-то нехорошего, радист Петр старается побольше загореть, лежит около рубки, мото­рист хромой Иннокентьев (это мой дед) подкатывает бочки с горючим к моторному домику, проверяет разную свою снасть, чтобы потом по холоду не бегать. И женщины все не верят — стирают, сушат, вытряхивают ковры. Мать ме­ня кличет, гонит за водой. И правильно делает. Потому что скоро, на эту или на другую ночь, старик Татарский пролив сначала зашумит, заворчит, а потом набросится на камен­ного Раманона, будто вспомнит какую-то злость. А Маяк про себя улыбается — он-то всегда не верил — и смотрит на двух страшных стариков и, наверно, догадывается про что-то...»

Зазвенел звонок, резко, громко, так, что Петька Трушин вздрогнул и ткнул в тетрадь пером — получилась жирная точка. Петька глянул на Стеллу Ивановну — она медленно поднималась, не отрывай глаз от книжки и одергивая рукой кофточку. Маленькое солнце на золотых часах мигало, как луч крошечного маяка. Сейчас она скажет: «Дежурный, собери тетради!» И Петька быстро дописал: «Вот так я про­жил лето».


После уроков математики и географии Петька Трушин пошел в столовую, пообедал на пятьдесят четыре копейки: щи, плов и компот; потом, подумав, выпил еще «Сахалинского освежающего». На улице постоял около киоска, где маленький крикливый старик торговал семечками. Хотел купить стакан, но, увидев, как трясутся у старика руки и как он ловко смахивает «верх», рассердился, пошел домой.

Дом Петькин был у бабки Сидорченки. С первого класса Петька жил зимами в комнате за печкой, и бабка брала у него «схожую» плату. А в этом году она подселила Глеба Самохина, семиклассника, выбросила старый диван, по­ставила еще одну койку. Он парень ничего, только длин­ный очень, такой, что ноги всегда выползают из-под одеяла, мерзнут, и Глеб кричит во сне: ему кажется, что он замер­зает в Арктике. Начитанный очень. Любит еще шляться по поселку, обзывать словечком «чувак». Сначала Петька ссо­рился с ним, говорил на все ему: «Да пшел ты...» — а те­перь привык и решил жить вместе.

Глеб был дома, и бабка Сидорченка ругала его.

— Отдай, говорю, деньги! — кричала она, терзая пух­лыми пальцами цветастый фартук.

— Бабуся, я же сказал, завтра, — жалобно отвечал Глеб и так кривил свой рот, будто хотел расплакаться.

— Отец послал тебе на квартплату, куда задевал? — краснела Сидорченка. — Отдай, говорю, не то выставлю на мороз, стиляжка несчастный!

А какой Глеб стиляжка? Только штаны узкие, да и то купил на барахолке, а пиджак, пожалуй, довоенной моды, с плечами на вате, как у школьного завхоза в праздник.

Петька бросил ранец на койку, полез в карман и отсчи­тал бабке три рубля аванса. Сидорченка взяла деньги, по­гладила Петьку по голове, хотела чмокнуть мокрыми губами. Петька увернулся. Бабка вздохнула, сказала Глебу:

— Ты, Самохин, смотри у меня... Я строгая... — Бабка строго повернулась и пошла за дверь. Седые, скрученные в узел волосы, тяжелая спина, толстые ноги в суконных шлепанцах — все было очень строгое.

— Благодарю, — сказал Глеб, выставил вперед длин­ную худую ногу, пожал Петьке руку. — Знаешь, что гово­рил в такие моменты капитан Ван Тох из «Войны с саламандрами»? «Thanks [1], черт побери!» Я поиздержался, купил китайскую авторучку, семь пятьдесят всего, зато вещь, перо золотое. На, подержи.

Но подержать не дал, повертел, поиграл блестящим на­конечником перед глазами и сунул ручку в карман пиджа­ка. Не очень и надо было — таких ручек в магазине хоть сотню бери. Петька зайдет как-нибудь, рассмотрит хо­рошенько. А потом подкопит денег...

— Знаешь, пойдем-ка работнем. Говорят, корюшка реч­ку запрудила, у моста — котел. Бери сачок. — Глеб продел лохматую голову сквозь толстый спортивный свитер. — Законно. После уроков каждый учащийся должен вдыхать кислород.

Пошли. Петька нес сачок, а Глеб рассказывал, как ка­питан Ван Тох подружился с саламандрами и научил их нырять на дно моря за жемчужными раковинами. Саламандры смешно кричали: «Ван Тох! Ван Тох!» — и броса­лись в капитана жемчужинами, как горохом. Интересно, конечно. Петька решил прочитать «Войну с саламанд­рами».

Море шумело холодно, неприютно; послушаешь — и морозцем прохватывает. Небо мутное тоже холодное, из такого неба в любую минуту может посыпаться снег. О сне­ге напоминают белые хрупкие забереги на речке, сухой ледок в тени домов. А позавчера Петька чуть не заплакал — так жалко стало лета. Всем классом они ходили на рыбокомбинат: проводился урок-экскурсия. Им показали хо­лодильник. В холодильнике было теплее, чем во дворе, пах­ло свежей рыбой, теплым берегом.

Спустились под мост, отыскали уловное место. Рыбаки взмахивали сачками ниже у забора рыбокомбината. Оттуда несло дымком костра.

— Труш,— сказал Глеб, — давай снасть.

Он сунул сачок в глубокую яму, где кружилась, взбуг­ривалась и щелкала пузырями вода, поводил проволочным ободом, будто нащупывая что-то на дне, и, как поварешку, выхватил сачок из воды.

В сетчатом мешке шелестела, сыпала чешуей корюшка. Глеб вытряхнул ее на песок — сильно запахло свежими огурцами — и снова метнул в яму сачок. Корюшка стыла на песке, умирал ее цвет, умирал запах. Глеб черпал и чер­пал, потом заморился, отдал сачок Петьке. А когда и Петь­ка стал утирать рукавом пот со лба, решили кончать. Рыбу уложили в обледенелый, застекленевший сачок, Глеб пере­кинул его через плечо, пригнувшись почти до земли, полез в гору.

На мосту отдохнули и пошли потихоньку, разгова­ривая.

— Вот корюшка, — говорил Глеб, размахивая рукой, — маленькая рыбешка, а вкус что надо. Все ее едят: и мы с то­бой, и твоя учительница, и капитаны дальнего плавания, и летчики... И космонавты будут кушать, только дай. Под­жарить бы на сливочном масле — и сюрпризик. Небось ничего такого и не нюхали. Как думаешь? То-то. Вот бы благодарили. А нам что благодарность? Нам бы в космос. Примите... и т. д., не подведем.

У киоска закоченелый, скрюченный старик торговал семечками; он уже не предлагал свой товар, лишь жалоб­но улыбался, заглядывая в глаза прохожим.

— Продадим ему половину, — сказал Глеб и крик­нул: — Дед, купи рыбки, свеженькая, завтра продашь!

Старик дал полтора рубля, отсыпал больше половины, может, вытряхнул бы все, но Глеб поймал его руку и ла­сково пристыдил. Старик сразу потерял интерес к сачку, принялся улыбаться прохожим.

Один рубль Глеб отдал Петьке, в счет долга, пятьдесят копеек оставил себе на обед.

В сенях они, гремя, сняли сапоги, позвали бабку Сидор­ченку и отдали остаток рыбы. Бабка рыбу взяла, а Глебу все-таки погрозила:

— Смотри у меня, Самохин, я строгая!

Весь вечер бабка жарила корюшку. Петька и Глеб дела­ли уроки. Было тихо, тепло, как дома. И бабка не кричала: «Тушите энергию, не то по рублевке накину?»

Перед уроком русского языка всем раздали тетради. Не было Петькиной, и не получила свою тетрадь Зиночка, та­кая беленькая худенькая девочка по прозвищу «Льдинка». Она очень волновалась, испуганно мигала большими глаза­ми, царапала ноготками крышку парты. Петька решил, что его тетрадь просто позабыли.

Пришла Стелла Ивановна, принесла книгу и две тетра­ди. Книгу и одну тетрадь бросила на стол, вторую раскры­ла, близко поднесла к глазам: она была немножко близору­ка. Сразу и сердито стала читать:

— «Татарский пролив — старик, он из воды весь и с белой бородой. Мыс Раманон — тоже старик, только каменный и зеленые волосы (из травы) имеет. Третий — Маяк, белый, высокий и светит по ночам сильным прожек­торным глазом. Старик Татарский пролив — шумливый, как пьяный мужик, и кидается всегда на старика Рама­нона...»

Стелла Ивановна замолкла, насуплено оглядела класс и тихо выговорила:

— Что за старики? Камни — старики, волны — стари­ки. Может быть, ты сам, Трушин, старик?

— Старик! — взвизгнул от радости кто-то на задней парте, и Петька вздрогнул: прозовут еще.

— Старик, старик! — захихикали ехидные девчонки.

— Кто назовет одушевленные и неодушевленные пред­меты? — спросила Стелла Ивановна.

Поднялось много рук, а робкие девочки на разные голо­са шепотом выговаривали: «Я... я... и я...»

— Видишь, Трушин, все знают.

Стелла Ивановна взяла тетрадь Зиночки-льдинки, полистала, слегка притопнула носком черной лакированной туфли, требуя тишины.

«Летом я жила у бабушки. У бабушки есть огород. На огороде растут лук, морковка, огурцы и капуста. Я полива­ла грядки, помогала бабушке. Лук, морковка, огурцы и капуста выросли хорошие. Мы с бабушкой солили капусту Потом ходили за грибами. В лесу пели птицы...»

Дальше Зиночка рассказывала, как они с бабушкой ма­риновали грибы, варили брусничное варенье и вывязали к зиме Зиночке варежки и носки. Свое сочинение она кончи­ла предложением: «Поправилась я на 1 кг».

Петьке понравилось сочинение. И всем понравилось такое чистое, без ошибок, такое нежное, как сама Зиночка. Петькин сосед, Василь Степин, молчаливый и всегда какой-то немножко заспанный, не вытерпел, толкнул локтем

— Учись, Старик.

Передали Петькину тетрадь, и, пока она шла от парты к парте, все заглядывали в нее. Петька тоже посмотрел двой­ку, большую, жирную, по ней несколько раз прошелся карандаш, подумал: «Такую ставят, пожалуй, когда очень сердятся».

Стелла Ивановна навела тишину, сказала:

— Ребята, а теперь попробуем написать о родителях кто они, где работают, как вы им помогаете дома. Лучшие сочинения вывесим в классной стенной газете.

Она села, раскрыла книгу, взяла карандаш. Петька так долго смотрел на нее, что она почувствовала себя неловко, подняла голову и, хотя Петька уже опустил глаза, уверенно проговорила:

— Пиши, Трушин.

Петька перелистнул страницу, чтобы не видеть двойку, погладил рукой белую прохладную бумагу, подумал о Зи­ночкином сочинении и начал так:

«Летом я живу у отца и матери. У отца и матери есть огород. На огороде растут картошка и капуста. Огурцы не могут расти, их съедает туман». Петька подумал и вычерк­нул «съедает» туман неодушевленный предмет; напи­сал: «Огурцы не могут расти от тумана. Я поливаю капу­сту, а картошка сама вырастает. Ее только полоть надо и окучивать тоже. Отец не любит полоть. Все мамка тяпает да я немножко. Еще я рыбачить люблю. В речке ловлю форель, а в море — окуней. Если из окуней и форели сварить уху, адмиральская уха получается. Отец боцманом служил, он знает, чем питаются адмиралы. Лучше я про отца по поряд­ку расскажу. Он давно, еще когда меня не было, боцманил на «Осколе» — такое судно, которое по маякам ходит, про­дукты развозит. И вот тогда, давно, пришел «Оскол» на Ра­манон. Это никакой не старик Раманон, а просто мыс так называется, говорят, такой мореплаватель был. Пришел «Оскол», и отец на маяк продукты повез на шлюпке, там мелко около берега. Привез и мамку мою увидел. Нет, не мамку тогда еще, а просто дочку хромого мотори­ста Иннокентьева. Она красивая была, такая вся... сим­патичная. И глаза тоже приятные. Наверно, как вы, Стелла Ивановна. Потому что папка сразу влюбился в нее. Говорит, поедем на ту сторону Татарского пролива (который тем более не старик). Поедем, говорит, в го­род жить. А хромой Иннокентьев отвечает: «Не может она поехать в город, мы потомственные маячные, на разных маяках служили, и тут нам хорошо». И мамка моя, тогда еще просто дочка Иннокентьева, говорит: «Не брошу отца, он у меня последний родной». Боцман, значит, мой отец, уехал от злости. А на другой год опять приехал (это судно «Оскол» раз в год по маякам ходит), увидел опять мамку и совсем влюбился, как говорят мореманы, пошел ко дну. И вовсе не ко дну, а перетащил на Раманон свой чемо­дан и поженился. Свадьба была, отец мамке шелковый пла­ток подарил и туфли «лакировки». Когда приходят гости, мамка показывает платок и туфли, он сердится, а она не виновата же, что вещи новые. У нас некуда ходить на танцы. Потом я родился на свет. Это хорошо, что я родился, по­тому что без ребенка — какая семья? И еще хорошо по­тому, что отец говорит: «Если б не Петька, махнул бы я на волю вольную»,— и на Татарский пролив смотрит. Его ка­питан «Оскола» зовет. Теперь у капитана новая жена. Красивая, в голубых брючках ходит и курит. А то тельняш­ку наденет, как юнга бегает. Она на вас, Стелла Ивановна, тоже похожа. Вот только брючки носить ей не надо. Все равно женщины штаны не умеют носить, даже стыдно на них смотреть. Так и получилось — из-за меня отец маяч­ным начальником стал. Да я бы его отпустил, пожалуйста. Я сам вырасту — и на волю вольную. Только мамка гово­рит: маячные тоже нужны. И жить на маяке можно. Жалко, что кино редко показывают, а лекций вовсе не бывает. И танцевать женщинам негде. Зато природа здесь хорошая и свежего воздуха много. Мне нравится. И огороды здесь можно иметь хорошие. Все больше мы с мамкой огородни­чаем, папка у нас терпеть не может это сельское хозяйство. И правильно. Моряк должен море пахать. А я помогаю, поливаю капусту, картошка сама растет. И рыбачить еще люблю, форелька здорово ловится на красного червяка... И грибы у нас есть, и птицы тоже поют в лесу. А поправил­ся я на 3 кг».

Чья-то рука потащила за край Петькину тетрадь. Он глянул — дежурный стоял у парты с горой тетрадей, ждал, когда Петька поставит точку. Петьке хотелось перечитать сочинение, но все шумели, хлопали партами, и Стелла Ива­новна уже не читала книгу, а смотрела в окно и нетерпели­во хмурилась. Вероятно, был звонок. Петька сразу забыл про все, что написал, бросил дежурному тетрадь и побежал за Василием Степиным — дать ему в коридоре одну горя­чую за Старика.


— Труш, — сказал Глеб Самохин от порога, ловко мет­нув пузатый портфель на свою койку,— ты опять сочине­ние писал? Смешно. Эта училка совсем не перевоспиталась. В прошлом году нас замучила сочинениями. Мне-то ерунда. Я, как Чехов, на любую тему, даже про чернилку могу. А ты «два» оторвал? Чувак. Про огород и бабку не можешь сочи­нить?.. Летом жил у бабушки, у бабушки огород, на огороде капуста... Сочинять надо, понимаешь? Выдумывать, как писатели. Ну, если по-нашему, — врать. Ври на «пять». Только не очень длинно — меньше ошибок. Понял?

Петька понял. За это и нравился ему Глеб. Все он за­просто знает. Глебу, пожалуй, и учиться не надо.

Глеб вертелся на стуле, обкусывая зубами ногти на чер­нильных пальцах, косился в маленькое зеркало, которое бабка Сидорченка повесила повыше и с таким наклоном, что чудилось: вот-вот оно упадет. Глеб выпячивал грудь, пучил глаза, опустив нижнюю губу, делал пессимистиче­ское выражение. Когда это ему надоело, сказал:

— Учащимся полагается свежий воздух. И духовная пища тоже. Согласен? Сегодня два варианта. Номер один — крутить пластинки у одной девочки. Мать с отцом в кино уйдут. Чай будет. Станцевать можно. Чудно танцует девоч­ка. Номер два — кино «Ночи Кабирии». Заграничное. Про любовь и воров. Рассказывал тебе.

Петьке не хотелось к девочке. Он страшно стеснялся с ними. Он просто молчал и потел. До того молчал и потел, что балдой делался, злился и убегал. А если не убегал, еще хуже было: ему казалось, что он пьяный мужик, и он начи­нал идиотски хохотать. Лапал скатерти и занавески, гово­рил гадости. А на другой день противно было все это вспо­минать.

Отсчитали пятьдесят копеек, пошли в кино. Хорошо идти в кино. Рядом длинный Глеб. С ним всегда можно молчать. С ним можно поругаться, если надоест молчать, купить бутылку «Сахалинского освежающего», который, говорят, страшно тонизирует, потому что на корнях релик­товой аралии настоян, разделить сто граммов конфет, съесть у бабки Сидорченки вчерашние прокисшие щи. Глеб никогда не жадничает, не просит лишнего.

У кассы Глеб поднялся на цыпочки, так, что стали вид­ны порванные на пятках носки, изогнулся, влез головой в окно и грубовато сказал:

— Два билетика, деушка.

Наступило молчание. Петька не смотрел на афишу — пусть не думают, что это его касается: «Детям до 16 лет...» Это детям, которые с матерями живут, которых молоком утром поят, которые говорят: «Папочка, купи велосипед» А другие сами в столовую ходят, платят за квартиру бабке Сидорченке, продают корюшку...

Хлопнуло деревянное корытце в окошке, и Глеб выдер­нул оттуда два билета. Петька не удивился. Которые сами ловят корюшку... Потом, может, в космос полетят.

Теперь легче. Дождались, чтобы скопилась очередь, Петька стал на носки, прикрыл глаза шапкой, пошел, ка­чаясь, подальше от контролерши, а Глеб сунул билеты. Получилось по-человечески — просто и толково. Только когда пробирались во второй ряд, чуть не попали на глаза Стелле Ивановне: она стояла в самом проходе и разговаривала с родительницей Зиночки-льдинки. Зашли с другой стороны, сели и, пока горел свет, не снимали шапок, не вер­тели головами. У Петьки вспотела спина, ему казалось, что вот сейчас кто-нибудь толкнет сзади, скажет: «Ну-ка, дошестнадцатилетний...»

Но погас свет, и по экрану побежала девушка с больши­ми черными глазами, худенькая и очень нервная. Через ми­нуту здоровенный парень толкнул ее в речку, схватил сумочку с деньгами, убежал. Девушку спасли, когда она совсем тонула... Вот она сидит на крыльце в своей Италии, обхватив руками плечи, смотрит из-подо лба черными не­счастными глазами. Девушка хочет познакомиться с хоро­шим человеком, выйти замуж... В Италии живет Пепе, ко­торый из рассказа М. Горького, он поет песенку «Санта Лючия», ходит по берегу в широких краденых штанах, бро­сает в мальчишек яблоки. Теперь Пепе уже вырос, конечно, работает в Риме и, может, скоро увидит Кабирию. Позна­комится с ней и женится. Он не станет сумочку отнимать... Девушка отлично танцует, ее приглашают капиталисты, но все равно ей хочется кушать и выйти замуж. Потом ее привез домой богатый киноартист, ей так было хорошо у него. Она здорово наелась... Пепе каждый день будет кор­мить ее досыта. Много работать и кормить. Они купят себе домик у моря, возле тех камней, по которым прыгал Пепе, и лодку купят. (Пепе будет петь песни и рыбачить, Каби­рия — продавать рыбу богатым и готовить обеды. Потом Пепе сделает революцию, прогонит капиталистов в Амери­ку, а Кабирия станет заведующей детсадом, и детишки бу­дут петь песню про космонавта Гагарина... К девушке уже пристал другой тип, она смотрит на него черными несчастными глазами и не может угадать, что это просто тип. Та­кой никогда не сделает революции, такой только к девчон­кам приставать умеет. Он сейчас вытворит какую-нибудь гадость. Он уже повел ее куда-то. Он ее ведет, но сейчас что-нибудь... Вот он выхватил у нее сумочку и убежал. И ни­чего больше. И только огромные, на весь экран, глаза Ка­бирии...

Загорелся свет. Петька стал искать шапку, она оказа­лась на полу, прижатая ногой Глеба. Долго, пожалуй, Петь­ка искал шапку, потому что Глеб толкнул его плечом: надо выбираться, пока у зрителей глаза не привыкли к свету.

Вместе с теплым паром, пахнущим духами, мехом, рези­новыми ботами, вывалились на улицу. Было лунно и бело. Иней замутил землю, крыши домов, деревья, иней был по­хож на пролившиеся дождем и застывшие на земле лунные лучи. Море светилось ровно, казалось занемевшим, и красные огни на столбах у рыбокомбината, падая вниз, широко расплывались, как на чистом льду.

Сначала не говорили. Не говорили и когда шли по ули­це. Около дома Сидорченки Глеб отошел к забору, помол­чал и из темноты сказал:

— Вот гады!..

Вернулся, показал кулак:

— Попробовали б они у меня...

И еще сказал Петьке:

— Запишись в секцию бокса. Чтобы таких гадов лу­пить. Сколько раз встретишь, столько врежь.

Было еще не поздно, но уроки решили сделать утром: бабка уже спала, свет действовал ей на нервы. Потихоньку легли, съели прихваченный Глебом на кухне кусок пирога с рыбой, и Глеб уснул, высунув из-под одеяла ноги.

Петька не мог спать. Сев на кровати, он до хруста сжи­мал кулаки, бил в темноту — сшибал с ног гадов.


Петька любил географию. И Стелла Ивановна, навер­ное, тоже любила географию, потому что она рисовала на клочках бумаги колючие горы, пушистые деревья и черные, как змейки, речки. Петька видел ее рисунки, когда выходил к доске, а раз подобрал после урока две сопки, два дерева и кусочек ручья. Сложил вместе — получилась картинка; внизу было написано: «Весна». Еще Стелла Ивановна рисует море: проведет черту, снизу затушует все, а сверху крючков наставит — это чайки. Может, Стелле Ивановне лучше быть географичкой? Тогда бы она на доске рисовала.

За окном идет снег, белый на черную землю. Если долго смотреть, слепнут глаза. К нижним стеклам уже налипли снежинки — получились зеркала, в них можно смотреться. Когда первый снег — делать ничего не хочется; надо про­сто бегать по двору или сидеть и смотреть в окошко.

Стелла Ивановна говорит:

— Учение о звуках речи называется фонетикой. Слова нашей речи состоят из звуков. Например, слово «ты» со­стоит... — она подходит к окну, на минуту замолкает, щу­рится, — состоит из двух звуков: «т» и «ы», а слово «дом»... — Она выводит на доске «дом», снова подходит к окну; темное платье у неё испачкано спереди мелом, и ка­жется, что оно осыпано снежинками. — В образовании зву­ков речи, — тихо говорит Стелла Ивановна, — участвуют легкие, дыхательное горло, гортань...

Петька вздыхает с шипением, «согласным звуком», смотрит в свою тетрадь. Под сочинением красным каран­дашом красивыми сердитыми буквами написано:

«Что за чепуха? Чтоб этого больше не было!»

Правильно написано. Только почему двойки нет? Надо бы и двойку, еще пожирней первой. Петька не обидится. Сам виноват: начнет сочинение, а потом чепуха всякая лезет. Надо же просто: «У бабушки был огород...» Зачем эти всякие старики, хромой Иннокентьев, «Оскол», брючки у капитанской жены?.. Петьке хочется попросить Стеллу Ивановну, чтобы она никогда не заставляла его писать со­чинения. Пусть ставит сразу двойку Он как-нибудь испра­вит на диктанте или по устному. Петька и сам не станет больше писать. Все равно у него не получится, как у Зиноч­ки-льдинки. Ее сочинение вывесят в стенгазете. Умно у нее про родителей, все по порядку: сначала они перевыполняют план на рыбокомбинате, потом дома отец читает газету, а мать готовит ужин, потом они проверяют Зиночки­ны тетради, потом Зиночка помогает им мыть посуду... И никакой чепухи. Даже у Василя Степина «3» в тетради. Он на тройку сочиняет. Из него тоже может со временем выйти писатель. Он такой сонный и тихий, будто всегда про себя сочиняет.

Петька вздохнул отрывисто, без шипения, подумал: «гласным звуком». Гласными охают девчонки, когда по­лучат двойки, гласными они кричат, когда их хватают за косы.

Шел тихий снег, и Стелла Ивановна тихо говорила про гласные и согласные. Ее слова, такие маленькие и чистые, падали, как снежинки. Она, конечно, не любила русский язык. Ей бы только географию да географию... Вот бы при­ехала на Раманон — там действительно география!

Как рассказать ей про Раманон? Подойти Петька не сможет, сразу вспотеет и замолчит. Если бы написать без чепухи, как Зиночка. Потом дать Глебу подправить. А не получится, пусть Глеб сам напишет.

Петька колеблется: писать или не писать?.. А сам видит ручей — тот самый, из которого на Раманоне берут воду, на перекате вскипает пена, ветер выбеливает ею берег, а в струях если наклониться и пить, мелькают форели.

Он вырвал из середины тетради листок, перегнул по­полам, чтобы меньше стал, положил в раскрытый учебник русского языка и, много раз ткнув в него сухим пером, на­чал писать:

«Стелла Ивановна, вы, наверно, любите географию. Приезжайте на Раманон. Раманон настоящая география. Там все география. И такие ручьи есть, как вы рисуете на бумажках. Только они не черные, они зеленые, и форелька в них плавает. А деревья пушистые, как у вас бывают, когда иней на них насядет. И сопки такие колючие весной, по­тому что листьев еще нет. Мой дед, хромой Иннокентьев, говорит, будто листья проклевываются от любопытства — посмотреть, какое солнце и какая земля. Когда я был ма­леньким, я думал, что в каждой почке сидит липкий зеле­ный птенчик, а потом стал думать, что по лесу летают птицы и проклевывают почки. На Раманоне первым пускает листья тальник в овраге, за ним — ольха. Береза и то­поль зеленеют, когда я уже из школы приеду. Дед всегда говорит: «И березы рады тебе, вишь, как наряжаются». Это он по малограмотности, я-то знаю, что деревья неодушев­ленные. Вы, Стелла Ивановна, когда приедете, не очень с дедом разговаривайте: он отсталый. Пусть только сделает свисток из медвежьей дудки, это он здорово умеет, и всё. Отец — другое дело, отец на «Осколе» служил. Он сам по­кажет маячную башню. Подниметесь когда, голова закру­жится. Линзу посмотрите, на ней написано: «Париж, 1895 г.» Даже без света на нее больно смотреть, такая блестящая. Хрустальная вся. А я покажу вам пещеру под Раманоном, которая похожа на его рот, там в прилив гро­хочет вода, отрываются камни. Там можно найти потом жи­вого краба, серого, лохматого, и сварить его на берегу в ведре с морской водой. Краб станет красный и красивый. Надо ломать его лапы, ножом резать панцирь и кушать мясо. Вкусное мясо, вкуснее даже, чем в банках, которые «Снат­ка» называются. Вечером тоже бывает красиво, когда в Та­тарский пролив солнце тонет, и ветер траву на Раманоне гладит, будто волосы ему гребешком чешет. А потом линза на маяке шевельнется, потихоньку поведет глазом, и заго­рится маяк. Мигнет в море, посмотрит: в порядке ли там все, отдохнет немножко и еще посмотрит. Он, конечно, не­одушевленный, маяк, но так кажется. Вы, Стелла Иванов­на, будете сидеть и мечтать про географию... Приезжайте на Раманон. Добраться легко. Сначала на катере, потом на машине, переплывем речку, потом пешком 10 километров. Ерунда!»

Три дня Петька носил в ранце письмо. На четвертый, когда они с Глебом, померзнув на речке, принесли домой полмешка корюшки, Петька вспомнил про него. Достал и дал прочитать Глебу. Руки у Глеба еще не отошли с мороза, он держал их в карманах и читал, согнувшись вопроситель­ным знаком над столом.

На кухне трещало, лопалось масло — бабка Сидорченка жарила корюшку.

— Чувак! — сказал Глеб. — Ты что, девчонка, что ли? Художественный рассказ развел!

Он сходил на кухню, принес спички, чиркнул скрючен­ными, посинелыми пальцами, поджег письмо. Оно вспых­нуло, осветило сердитое лицо Глеба, и сухой пепел, ло­маясь, тлея, рассыпался по комнате.