"Освобождение беллетриста Р." - читать интересную книгу автора (Сегаль Валерий)

Глава первая. ВЕСНА

Как в каждом камне статуи сокрыты, Так в чистом поле — тысячи дорог, Но выбираем мы дорогу крытую, До нас исхоженную вдоль и поперек. Кохановер, из сборника «Король галеры»

Из статьи, помещенной в «Литературном дайджесте» по случаю присуждения беллетристу Р. Виньероновской премии по литературе за … год

Беллетрист Р. происходит из одной из самых старых и уважаемых фамилий нашего Севера. Упоминания о его предках встречаются еще в летописях, восходящих к самому раннему периоду новой истории. Будучи единственным отпрыском столь благородного рода, он несомненно оправдал возлагавшиеся на него надежды: с наградами окончил престижную католическую школу, а затем стал одним лучших выпускников своего курса в Дарси. Его ожидала блестящая инженерная карьера, но он избрал другой путь и проявил незаурядное дарование в не менее уважаемой и более элитарной области…

«Предзакатный Армангфор», примерно в те же дни

… Быть может в тот день когда беллетрист Р. впервые взялся за перо, отечественная промышленность потеряла блестящего инженера. Быть может даже успех этого человека в любой сфере деятельности был предопределен. Но скорее всего именно безупречное воспитание и отличное образование вкупе, разумеется, с недюжинным талантом помогли беллетристу Р. добиться полного успеха на поприще словесности.

Из пресс-конференции беллетриста Р., состоявшейся по случаю вручения ему Виньероновской премии по литературе за … год

В о п р о с. Стоило ли учиться в Дарси, чтобы стать впоследствии литератором?

О т в е т. Я счастлив и горд иметь за плечами поистине бесценный багаж знаний, приобретенный в этом старейшем храме человеческой премудрости. Даже литературному чемпиону года нелегко передать словами чувства благодарности, охватывающие его в отдельных случаях. Именно такие чувства я испытываю по отношению к профессорам Дарси, и я думаю, что в этом я не одинок.


* * *

В детстве я мечтал стать футболистом.

Я грезил этим во сне и наяву. Видел себя мягко выбегающим на зеленый газон под нечленораздельное, но мелодически правильное завывание трибун, когда субботним вечером стадион — словно огромная чаша, освещенная прожекторами и медленно остывающая после дневного зноя.

Я учился в одном классе с Тони Мираньей, и мы вместе начинали футбольную карьеру на Юниорском стадионе в Сосновом бору. Только его карьера состоялась, а моя — нет.

Природа одарила Тони щедро. Он быстрее всех в классе бегал, выше всех прыгал, дальше всех метал мяч. И любил он физические упражнения, особенно, конечно, футбол. Не скажу, чтобы он так уж выкладывался на официальных тренировках, но без мяча его видели редко. Даже на переменках — покурит быстренько, а потом возится с мячом в школьном саду. Он и курить начал едва ли не раньше всех в классе, но ему это почему-то не вредило.

Тони стал бы великим игроком в любом амплуа, но тренеры еще в детской лиге сделали его центральным защитником. Статный, рассудительный, он очень колоритно смотрелся на поле, прямой вытянутой рукой руководил партнерами, длинным, хорошо выверенным пасом начинал контратаки. Таким его видели впоследствии на стадионах всего мира.

У меня данные были поскромнее, да и тренироваться я не очень любил. Мне больше нравилось мечтать о футбольной карьере, что может и неплохо — здоровое честолюбие. Может дело не в усердии; может, просто, кому-то суждено, а кому-то нет. Раз уж к слову пришлось: каких только грехов не водилось за Кохановером (тоже, кстати, мой одноклассник), но ведь талантище!

Сосновый бор никогда не слыл кузницей футбольных талантов (Тони Миранья — яркое исключение), но даже по меркам этого — наиболее аристократического — района Армангфора моя семья относилась к высшему обществу, и в глазах тренеров на Юниорском стадионе я был прежде всего сыном господина Р. Поэтому смотрелся я на тренировках как аристократ, пришедший на дерби делать ставки: жокеи ему вежливо кланяются, однако своим не считают и в тайны профессии посвящают неохотно.

Отец не поощрял мое увлечение футболом. Игрой достойной он находил лишь теннис и летом почти каждое воскресенье брал меня с собой на Корты, где я скучал безмерно, всякий раз наблюдая, как отец и его деловые партнеры небрежно и неумело разыграв пару мячей, стоят возле сетки, попивают прохладительные напитки и обсуждают светские новости. С тех пор я ненавижу теннис, хотя сама по себе игра не так уж и плоха. Увы, по сей день мне приходится бывать на Кортах: там мне назначают встречи издатели, организаторы моих выступлений, а порой и просто знакомые. Не скажешь же им, что ненавидишь теннис!

Я прилично играл в шахматы и несомненно был лучшим игроком в своей школе. Вследствие этого за мной закрепилась кличка Маэстро, ставшая впоследствии моим первым литературным псевдонимом.

Учился я хорошо, хотя особого пристрастия к наукам не питал. Проявился у меня одно время интерес к истории, да и тот быстро заглох, поскольку отец — в ту пору он еще служил для меня авторитетом — рассматривал сию благородную науку в лучшем случае лишь как незначительную составную часть «джентльменского набора».

В семье считалось само собой разумеющимся, что по окончании школы я поступлю в Дарси. Мой отец когда-то и сам закончил этот университет. Интереса к технике я за ним не замечал никогда; Дарси он рассматривал лишь как «правильный ход»: в некоторых случаях полезно намекнуть, что когда-то и ты был простым инженером, то есть начинал свою карьеру с самых низов. Подобную показуху часто путают с демократичностью. Диплом Дарси давал отцу, кроме того, основания пройтись при случае по верхам инженерных проблем, демонстрируя тем самым изысканному обществу, сколь многое он уже успел позабыть. Эту фатоватость у нас нередко мешают с аристократичностью.

Ко всему этому я тогда относился как к данности, не считая взгляды моего отца, равно как и традиции моей семьи в целом, ни объектом возможной критики, ни даже предметом критического осмысления.

В свете сказанного ясно, что мои мечты о футболе носили лишь отвлеченный характер, и даже в детстве я это внутренне осознавал. Все же эти мечты были живучи, так как шли, по-видимому, из самых глубин моего естества, и даже повзрослев я с неизменной завистью взирал на Тони Миранью — теперь уже чаще по телевизору — и гордился тем, что он мой бывший одноклассник.

Еще я любил музыку, чем, впрочем, мало выделялся среди своих сверстников. Правда, в отличие от них, я понимал не только современную, но и классическую музыку. Последним я был обязан исключительно дяде Ро. Здесь необходимо сделать некоторое отступление.

Дядя Ро был младшим братом моего деда по отцу. Таким образом, я приходился ему внучатым племянником. Все наши родственники находили его странным. Моя мать считала дядю очень одиноким и несчастным человеком и с детства приучила меня навещать его не реже одного раза каждые две недели. Я всегда ходил к дяде один — он жил недалеко, всего в двух кварталах — и не было случая, чтобы я застал у него кого-то еще. Он и впрямь был одинок. Мой отец никогда не препятствовал этим визитам, но и не поощрял их; он считал дядю Ро душевнобольным и не скрывал этого. Поначалу посещать дядю являлось для меня лишь семейной обязанностью, но постепенно я привязался к старику и теперь думаю, что многим ему обязан.

Дядя Ро действительно был человеком странным. Насколько мне известно, он никогда не был женат, и детей у него не было. Я никогда не задавался вопросами, — на что он жил, или чем он занимался в молодости. Скорее всего, он всегда был рантье. Во всяком случае, коммерция его абсолютно не интересовала.

Мы мало беседовали; обыкновенно дядя не приставал ко мне с расспросами, но если он интересовался чем-то, глаза его выражали участие, странным образом сочетавшееся с его всегдашней отрешенностью. Однако, чаще всего мы общались молча; сидели друг против друга и слушали классическую музыку. Таким дядя Ро мне всегда и представляется — молчаливым, отрешенным, сидящим в низком глубоком кресле, в окружении старой мебели из карельской березы и богатств, стоимость которых взялся бы определить разве что мой отец. Дядя Ро располагал, как я теперь понимаю, уникальным собранием редких музыкальных записей, интереснейшей библиотекой, коллекцией полотен старых мастеров…

Над его креслом висел холст Рубенса.

— Рубенс — это хорошо, — веско произнес мой отец, когда я рассказал ему об этом. — Рубенс — это бизнес.

Мне тогда было лет двенадцать-тринадцать, и я с умным видом повторил фразу отца в свой следующий визит к дяде Ро. Старик ничего не сказал, только явственно поморщился. Лишь с годами я до конца разобрался в этой заочной перепалке между моими родственниками, но интуитивно высоту дяди ощутил уже в тот вечер. Мы никогда с ним больше не обсуждали этот вопрос; он вообще не говорил впредь со мной о живописи. Быть может, помнил тот эпизод.

Зато мы всегда слушали музыку, и с тех пор я люблю Шуберта…

И еще я всегда любил книги. Родители меня в этом не поощряли, хотя книги в нашем доме имелись. Я читал дома, посещал библиотеку, изредка трепетно листал книги у дяди Ро. К его коллекции я испытывал особое почтение, но уносить книги из своего «святилища» дядя не разрешал. Я часто посещал магазин «Букинист» и любил ездить в «Дом книги». Мне нравилось не читать книги и не владеть ими, меня просто радовало, что они существуют. Гораздо позже, уже взрослым, я обнаружил такую же мысль в дневниках Кафки.

Можно за всю жизнь не написать ни одной книги, но быть писателем. Ведь существуют же на свете ничего не создавшие инженеры, или программисты, не написавшие ни одной программы. Теперь мне кажется, что я был писателем чуть ли не с рождения. Читая любую книгу, я всегда мысленно представлял самого себя в роли ее автора, как бы примеривался к мастерству. Так постепенно возникло и оформилось желание писать. Это случилось еще в студенческие годы, но тогда многое отвлекало. Мне еще предстояло созреть, дождаться момента, когда желание писать перерастет в потребность.

Еще в школьные годы я обладал ладно подвешенным языком, а также развитым логическим мышлением несколько нигилистического характера, что порой приводило в ярость учителей, зато придавало мне вес в глазах товарищей. И долго еще, вплоть до моего литературного становления, этот авторитет, завоеванный в среде школьных приятелей, оставался моим единственным объективным достижением, никак не зависевшим от происхождения.

Но и при этом нельзя сказать, что в школе я был окружен закадычными друзьями. Сегодня многие интересуются моими школьными взаимоотношениями с Кохановером. Могу припомнить, что в те годы он часто оказывался моим собеседником, и мы оба получали от этого известное удовольствие. Не более того.

Школу я закончил весьма успешно, хотя — ничего грандиозного (что бы там сейчас ни писали!), и в … году — то есть, как и положено, восемнадцати лет от роду — очутился в Дарси.

Этот старейший и благороднейший оплот учености и практической пользы на самом деле много хуже своей репутации и давно уже стал типичным привилегированным заведением, выродившимся именно вследствие своей привилегированности. Там учатся отпрыски богатых семейств, реже — особо одаренные юноши и девушки, фактически пожертвовавшие своими способностями в угоду престижу, хотя, пожалуй, поистине талантливый человек выплывает даже в самом прогнившем болоте. Плата за образование велика чрезмерно, однако для многих богатых родителей престиж как раз в том и заключается, чтобы выложить кругленькую сумму за обучение своих чад.

Помимо взимания упомянутой платы ректорат Дарси озабочен лишь внешними атрибутами — такими как правительственные отличия, спортивные регалии, возведение новых корпусов, видимость грандиозных факультативных занятий. Известное внимание уделяется также религиозности студентов, хотя, конечно, лишь показное. В целом, питомец Дарси предоставлен самому себе и волен делать все, что ему заблагорассудится. В определенные часы читаются определенные лекции, которые он может посещать, если хочет. Требуется лишь сдавать в конце семестра оговоренные программой экзамены, хотя и их расписание весьма размыто и, уж во всяком случае, обязательно не для всех.

Как известно, университет Дарси расположен в маленьком одноименном городке в центре страны. Городок этот живописен, но довольно скучен, хотя в условиях описанного выше вольного существования молодые люди в большинстве своем находят себе развлечения и посреди этой скуки. При этом, наиболее колоритным в Дарси увеселительным заведением зарекомендовал себя огромный пивной бар «У Аталика», разместившийся в трехстах шагах от инженерного корпуса. Я провел «У Аталика» множество дней и теперь вспоминаю их не без удовольствия, а если те дни были беспутны, то такова была плата за пребывание в Дарси, совершенно не соответствовавшее моим наклонностям и способностям.

На последнем замечании стоит, пожалуй, остановиться поподробнее.

Еще в школьные годы при желании можно было заметить отсутствие у меня какой бы то ни было расположенности к техническим дисциплинам. Повторяю: при желании. Другое дело, что этого желания никто не проявлял. А жаль. Теперь я полагаю совершенно необходимым для каждого юноши максимально серьезно анализировать свои способности и наклонности и в соответствии с этим выбирать себе дорогу в жизни. Пренебрежение столь естественным правилом закономерно оборачивается пьяной беспутной жизнью, потерянными годами и даже длительным интеллектуальным застоем. Такое к сожалению случилось со мной. Избрав ложный путь, я незаметно для самого себя потерял самоуважение, вследствие чего бездарно распоряжался как своим временем, так и отпущенным мне природой интеллектуальным потенциалом. Понял я это лишь значительно позже, а ведь тысячи людей не реализуют себя из-за неспособности понять это вовсе. Набив немало шишек, я в конце концов сумел разобраться в самом себе и кое-чего добиться. Известную пословицу — лучше поздно, чем никогда — трудно проиллюстрировать убедительнее.

Все сказанное еще отнюдь не означает, что плохо было «У Аталика». Я до сих пор питаю нежные чувства к сарделькам с кислой капустой, причем именно в том виде, как их подавали «У Аталика», да и «то» пиво по сей день остается в моей памяти самым вкусным.

«У Аталика» нередко случались шумные застолья с участием сотни и более студентов — с пылкими юношескими словоизлияниями, с «дуэлями на канделябрах»; и я почти неизменно становился участником подобных пиршеств. Но еще чаще я приходил «к Аталику» один, что, по правде сказать, мне нравилось гораздо больше; с юности я ощущал тягу к одиночеству и любил помечтать.

Особое место в моих воспоминаниях занимает один старик, подлинного имени которого я так никогда и не узнал; «У Аталика» его все называли Гамбринусом.

Не было случая, чтобы, придя «к Аталику», я не застал там Гамбринуса. Старик словно слился с баром, стал частью его интерьера, причем колоритной частью колоритного интерьера. Как правило, он сидел в одиночестве за одним и тем же маленьким столиком в углу зала. Лишь изредка он подсаживался к молодежи; еще реже звал кого-нибудь за свой столик. Пожалуй, я чаще других «гостил» за этим столиком; старик относился ко мне с неизменной теплотой.

Он был мудр — теперь я осознаю это отчетливей, чем прежде. Мне кажется, он угадывал мое истинное предназначение. Во всяком случае, со мной он часто заводил разговоры об искусстве. Его любимыми писателями были Лермонтов и Кафка. Из просветителей он особо ценил Дарвина. Маркса он находил интересным, но неубедительным. «Люди никогда не смогут быть счастливы в единении, потому что в большинстве своем они ненавидят друг друга,» — эту мысль я слышал от Гамбринуса неоднократно. Мудрый был старик.

Он никогда не посвящал меня в подробности своей биографии. Я до сих пор не понимаю, что он делал в Дарси.

— Я давно знаю это заведение, — сказал он мне однажды, указывая рукой в сторону высотных университетских корпусов. — Должен заметить, что никогда от него не было ни малейшего толку.

Трудно сказать, что понимал под «толком» Гамбринус, но если своим замечанием он пытался указать мне, что в Дарси я лишь напрасно теряю время, то он был абсолютно прав. Пожалуй, из всех студентов Дарси один лишь несчастный Робби Розенталь был еще меньше способен к инженерному мышлению, нежели я. Но о Робби мне сейчас не хочется вспоминать. Может в другой раз…

Невзирая на сказанное, учился я совсем недурно. Благодаря хорошей «моторной» памяти я успешно сдавал экзамены и — столь же успешно — в тот же вечер напрочь забывал все «У Аталика», что, вероятно, и к лучшему, поскольку всерьез осваивать инженерное ремесло было бы делом для меня совершенно безнадежным.

Вспоминая студенческие годы, стоит еще, наверное, упомянуть о моей женитьбе. Произошло это, правда, в самом конце, уже на шестом курсе, а потому на моих впечатлениях о студенческой жизни почти не отразилось. Женился я на известной в Дарси красавице по имени Лиса Денвер. (Теперь меня часто спрашивают, не приходится ли она родственницей популярному композитору. Увы!)

Упомяну еще о появлении в Дарси уже набиравшего поэтическую славу Кохановера. Он приезжал на несколько дней и выступал в университете, в студенческом общежитии и в городском клубе. В Дарси его ждал подлинный триумф «по непрофессиональной линии»: он и в школьные годы слыл порядочным казановой, познав же вкус славы стал и вовсе неотразим. Студентки, словно спелые яблоки, валились к нему в постель, сраженные раскатами его красноречия. Мы только диву давались, слушая «У Аталика» его рассказы: за четыре-пять дней Кохановер достиг большего успеха, чем едва ли не любой из нас за всю свою студенческую карьеру. Завтракал он ежедневно «У Аталика», затем где-нибудь выступал, потом обедал «У Аталика», после чего заезжал в студенческое общежитие и вскоре возвращался оттуда в свой отель с очередной жертвой; при этом пару часов спустя его уже снова видели в студенческом общежитии.


Закончив университет, я вернулся в Армангфор, где получил престижное для выпускника — хотя, конечно, скромное для сына господина Р. — место начальника технологического отдела на крупной судостроительной компании «Корабел». Папаша, конечно, постарался: я уже упоминал, что он считает полезным начинать карьеру с самых низов. Теперь мне полагалось отслужить для виду пару лет, затем с божьей — или с отцовской — помощью получить небольшое продвижение, а еще чуть позже — быть введенным, наконец, в круг деловых людей и блистательной карьерой продолжить славные семейные традиции.

Первый день службы — знакомства, ноги опытных, давно покинувших студенческую скамью сотрудниц, легкий запах канцелярской утвари, незнакомый вид из окна кабинета. Первый день пролетел мигом; скука началась со второго. А через месяц скука переросла в отвращение, и раздражало уже все — и вид из окна, и запах канцелярской утвари, и собственная подпись на «деловых» бумагах, и даже преданный взгляд толстенькой, чуть перезрелой инженерши, назойливо напоминающий, что я — ее непосредственный начальник, сын известного в городе босса, а может быть даже — и скорее всего, как мне во всяком случае тогда казалось — просто интересный молодой человек.

Время от времени подчиненные клали на мой стол какие-то проекты, папки с чертежами. Требовалась моя подпись, чтобы дать этому хламу путевку в жизнь. Обычно я подписывал не глядя, а если и имел неосторожность взглянуть мельком на чертежи, то испытывал при этом гадливое чувство и нередко думал о том, что на инженерных работах в силу их невыносимости следует использовать заключенных.

Мне все трудней становилось проводить полный день на службе, и почти ежедневно после полудня я скрывался на пару часиков в уютном «д`Армантале» (благо, недалеко), где лиловый кельнер Флоризель, едва завидев меня, уже спешил к моему столику с дюжиной устриц и большой запотевшей рюмкой сильно охлажденной русской водки. Такое времяпрепровождение я называл «северной сиестой» и находил его приятным, однако грустные мысли о безысходности моего существования одолевали меня все чаще и сильнее.

Отец, в присутствии которого я однажды проявил свою неудовлетворенность, принялся убеждать меня, что вскорости я займу подобающее положение, вследствие чего горизонты моего видения значительно расширятся, и появится — не может не появиться — интерес к «настоящей» работе. Я слушал отца рассеянно и жалел, что вообще завел с ним этот бесполезный разговор, поскольку уже знал о своей органической неспособности оценить прелести «настоящей» работы и понять разницу между «подобающим» и «неподобающим» положением.

Выходные я теперь нередко проводил за покером у Квачевского, чему Лиса не противилась, — возможно она находила для себя удобным мое отсутствие, а быть может наивно полагала, что у Квачевского я встречаюсь с «нужными» людьми. На самом деле у Квачевского собирались разные люди, но наибольшее восхищение у меня вызывал стиль жизни самого Квачевского — веселого старого холостяка, рантье, превратившего собственный особняк в некое подобие игорного дома для знакомых.

У возможного читателя этих моих записок (хотя я не планирую их к публикации) может сложиться впечатление, что в ту пору я стремился к безделью. Не совсем так. Во-первых, я не был уверен, что бездельником можно считать Квачевского, как никак организовавшего приятный досуг для своих многочисленных знакомых. Во-вторых, я считал отнюдь не бесспорными представления моего отца о «настоящей» работе. Иные, чем он, понятия на сей счет имели, скажем, «левые», которых я находил во многом правыми (забавный каламбур!). Думаю, что именно те мои искания и сомнения и привели меня в конце концов к серьезному литературному труду.

Пока же, почти ежедневно посиживая в «д`Армантале», постоянно угнетаемый необходимостью вернуться оттуда в опостылевшее здание «Корабела», я невольно возвращался мыслями «к Аталику», где можно было беззаботно просидеть весь день, попивая пиво и ни о чем особо не беспокоясь. Я часто думал так, хотя понимал, что первопричину моих теперешних затруднений следует искать именно в моей беспринципности студенческих лет. Я стал одной из многочисленных жертв широко распространенного в век научно-технической революции стереотипа, когда молодые люди, часто под влиянием родителей, не задумываясь избирают дорожку, сулящую им техническое образование, и лишь позже начинают понимать, что путь этот совершенно не соответствует их способностям и внутренним потребностям. И страдают от этого все — и люди, разменявшие свою юность на медяки, и искусство, недобравшее талантов, и даже сами технические науки, структуры которых перегружены никчемными кадрами. Портной, кроивший мне брюки, парикмахер, услугами которого я пользовался еженедельно, казались мне куда более полезными членами общества, нежели я и мое непосредственное окружение; да так оно и было на самом деле.

При всем при том, я прекрасно понимал, что мое положение — «подобающее» или «неподобающее» — было отнюдь не самым худшим из возможных. Я не нуждался материально, а потому мучился на ненавистной службе лишь по причине собственного безволия, находясь в плену условностей, свойственных моему сословию. А сколько людей вокруг вынуждены — действительно вынуждены — мучительно тянуть свою лямку, мечтать о том, как лет через десять-двенадцать они хоть как-то обеспечат себя, подойдут к своему хозяину и выложат ему все, что о нем думают. Но под давлением непредвиденных обстоятельств этот желанный миг все отодвигается, а на пути уже поджидают болезни и немощи…

Теперь меня часто спрашивают, какое из своих литературных достижений я считаю наиболее значимым. Этим интересуются читатели, журналисты, критики, и не припомню случая, чтобы я ответил искренне. Я называл Ланком и Виньерон, я вспоминал «Зеро созидания»; однако на самом деле важнейшим в своей биографии я считаю сам факт того, что я стал литератором.

Время, между тем, шло, а я все не решался что-либо менять в своей жизни. Год спустя я уже не ограничивался одной рюмкой в «д`Армантале», а заказывал себе дополнительно — в зависимости от настроения — либо кофе с двойным шартрезом в качестве десерта, либо просто два бокала пива с новой дюжиной устриц. Иногда я не останавливался и на этом, и тогда после «сиесты» подчиненные подозрительно поглядывали на меня — так мне, во всяком случае, казалось — и перешептывались у меня за спиной.

В тот же год, летом, я как-то встретил в метро Кохановера. Он был пьян, выглядел распутно и приставал к ярко раскрашенной девице старшего школьного возраста. Он с жаром декламировал стихи, и флирт явно удавался, покуда он не заприметил меня. Тут он сразу забыл про девицу и устремился ко мне («Старик! Уж столько выпито с последней нашей встречи!..» Как быстро летит время — ныне это уже почти классика!). Он размахивал руками, орал на весь вагон, утверждал, что искусство требует жертв, а потому необходимо выпить. Я куда-то спешил (кажется, к Квачевскому), и мы расстались, договорившись созвониться позже, но так никогда и не созвонились.

И эта встреча навела меня на размышления. Нет, Кохановер не служил искусству; он в нем естественно существовал и, очевидно, был счастлив. Так, во всяком случае, казалось со стороны. И я отлично понимал его счастье; и успех Тони Мираньи понимал и продолжал ему завидовать; и только собственная стезя казалась мне убогой и недостойной. Мне даже приходила в голову мысль получить гуманитарное образование, однако всерьез я ее не анализировал.

Прошло еще полгода, и я окончательно созрел, чтобы оставить службу, так ничего и не придумав взамен. Отец, конечно будет недоволен, думал я, но надо, в конце концов, позаботиться и о себе; не могу же я всю жизнь заниматься делом, которое не уважаю. Преодолев рутину, я вздохну свободнее, обрету самоуважение и найду, чему себя посвятить. Так — или примерно так — я рассуждал и был, в общем-то, прав.

Придя к предварительному решению, я осторожно поведал Лисе, что собираюсь покинуть «Корабел» и вообще поставить крест на инженерной карьере ввиду отсутствия соответствующих наклонностей. Я добавил, что в настоящее время меня одолевают сомнения и искания, а потому я еще не решил, чему себя посвятить в дальнейшем. Любопытно, что все это была истинная правда, и я не могу припомнить другого случая, когда я был бы столь же искренен со своей женой. Против моего ожидания, Лиса отнеслась к моему сообщению довольно спокойно и даже с пониманием.

Теперь предстоял трудный разговор с отцом. Мне нельзя было уходить с «Корабела», не подготовив отца: его имя пользовалось широкой известностью в армангфорских промышленных кругах, и не считаться с этим я не мог. Я долго настраивался, прежде чем разговор наконец состоялся. Мой старик был предельно расстроен, хотя внешне — неестественно корректен и доброжелателен, и во мне шевельнулись теплые к нему чувства, поскольку я прекрасно понимал, каких мук ему стоили эти минуты.

Примерно в то же время мне довелось впервые посетить одно на редкость уютное питейное заведение на Зеленой аллее и увидеть за стойкой прехорошенькую, как мне тогда показалось, и очень улыбчивую девушку по имени Кора Франк. Потом мне захотелось придти туда вновь и вновь получить из ее пальчиков рюмку холодной и чистой, как вода из горного ключа, водки, а к ней впридачу — изящную аппетитную закуску и неизменную улыбку. Скоро меня уже тянуло в эту рюмочную и утром, и вечером, а потому моя «эвакуация» с «Корабела», на которую я так долго настраивался, в конце концов совершилась чуть ли не в «пожарном» порядке.

С уходом с «Корабела» — после двух лет «беспорочной службы» — я привык связывать окончание своей юности. Мне было двадцать шесть лет, и я впервые совершил неодобряемый родителями ответственный поступок. Не правильнее ли назвать это окончанием детства?.. Карьера Тони Мираньи была уже в самом разгаре.

Я упомянул об окончании юности; символично в этой связи, что именно тогда я снова, и в последний, пока, раз, посетил Дарси. Я побывал «У Аталика». Пиво мне показалось обыкновенным, а сардельки с кислой капустой в тот день в меню почему-то отсутствовали. Но особенно грустно и непривычно было видеть пустующим столик, за которым прежде неизменно сидел Гамбринус. Оказалось, что старик умер прямо «У Аталика» за несколько месяцев до моего приезда.