"Речка Воря..." - читать интересную книгу автора (Баруздин Сергей Алексеевич)

2

Небо не голубое и не серое, чистое и не совсем чистое, а с какой-то грязинкой.

Такое иногда бывало в детстве, когда их в школе заставляли рисовать акварельными красками, и лень было сменить лишний раз воду, и кисточка явно мазала — голубого цвета не получалось.

Такое сейчас было небо. И еще с какими-то белесыми разводами и полосами, заметными и еле заметными, каких она сроду не видела в Москве. И вообще она никогда не видела там, у себя дома, такого неба. Она видела его до войны — или совсем ярким, или совсем хмурым — в зимы и дожди, а потом, когда шла война, — охваченным лучами прожекторов, стонущим, дребезжащим, грохочущим или беспокойно-спокойным в промежутках между воздушными тревогами. И все же прежде ей было не до этого неба, и, наверно, она его толком не видела — ни тогда, раньше, до войны, ни потом, в войну.

И вообще, что она видела, что понимала раньше? Ничего. Ей только казалось, что она была взрослая, а на самом деле разве это так? И раньше она каким-то подспудным чувством понимала, что плохо разбирается в людях. Сегодня ей человек мог показаться хорошим, завтра плохим. Сегодня она кого-то жалела, завтра тот же, кого она жалела, ее раздражал. Сейчас она понимала: девчонка, глупая, наивная девчонка! Никогда не была она взрослой и умной! И даже не знает, как это быть такой…

Да, теперь она это отлично понимала. Теперь… А что думает он?

Он спросил:

— Ты чего это туда смотришь — в небо? Налета не будет, не думай!

Она и не думала о налете. Думала совсем о другом.

— Ты сердишься на меня? — спросила она.

— Зачем ты, Варюша? — снисходительно, как ей показалось, произнес он. — И давай не будем больше об этом!.. А речку Ворю я тебе обязательно покажу. Удивительная речка! Сейчас, правда, зима. А летом! Я до войны на ней бывал, мальчишкой. Даже песню помню, женщины в деревне пели:

Люди едут к синю морю, Тратят деньги на билет. А у нас есть речка Воря, Лучше в мире речки нет!

Он посмотрел на нее нежно, с доверием и закурил в рукав шинели.

— Зря ты меня не послушала… Две специальности имеешь — и на вот! Говорил! Вот тебе и попала сразу в заваруху!

Зря или не зря она не согласилась остаться в штабе полка? Кто знает! Сейчас она думает: не зря! Потому что он напомнил ей об этом и он — рядом!

— Не зря, — сказала она ему. — Я никогда ни о чем не жалею, что сделала…

— А все-таки автомат — вещь! — сказал он через минуту. — Если б ты знала, как было в сорок первом! Винтовочки — дрянь, карабинчики — рухлядь. А это — штука.

Она обрадовалась. Поняла: он тоже доволен, что она не осталась в штабе полка. Хотя и корит ее — доволен. От мысли, что он, старший, бережет ее, стало хорошо. Она вспомнила его слова о сорок первом. Значит, он говорит с ней, как с равной.

Как было в сорок первом, она не знала. Поначалу, 22 июня, как все, растерялась, но потом успокоилась. И только когда ушел на фронт отец и настала трудная осень, в канун зимы, она поняла, что это надолго. Поняла потому, что никакого другого исхода войны, кроме победы, не представляла себе. Но для победы надо было гнать немцев назад, а на это нужно время.

На улицах Москвы она видела сильных, веселых, хорошо одетых и вооруженных красноармейцев и командиров. Видела танки и пушки на параде 7 Ноября, видела сибирские и уральские полки, шедшие на фронт. Конечно, Москва была в опасности, но это, как ей казалось, слишком нереальная, далекая опасность, ибо странно и глупо себе представить, что немцы могут войти в Москву.

А сейчас он говорит: «Винтовочки — дрянь, карабинчики — рухлядь». Может, и так.

— Да, — согласилась она.

— Ты пригнись, Варюша, — посоветовал он.

Она послушно пригнулась.

На противоположной стороне оврага все было спокойно. Вроде бы и немцев там не существовало. Клены, ели, дубы, березы упирались в то же самое белесое, с грязинкой, небо, и где-то, невидимое, светило уже не совсем зимнее солнце, и чирикали непонятной масти пернатые, и изредка с шумом падал с еловых лап и с крутых берегов оврага подтаявший слег. Странно, что там — немцы! Немцы?

Неизвестно, как и почему она вспомнила небольшой рабочий поселок, который проехала по пути сюда. Говорили, что поселок освободили давно, совсем давно, четыре, нет, пять дней назад, но там еще висели на стенах домов немецкие надписи. Две из них врезались почему-то в память, две — одна короткая и другая длинная:

«Вода здесь отпускается только для немецких солдат. Русские, берущие отсюда воду, будут расстреляны. Вода для русских на другой стороне — в канаве. Комендант».

«Приказ. Передвижение по дорогам, как шоссейным, так и проселочным, людям мужского и женского пола в возрасте от 10 до 50 лет воспрещается. Лица, застигнутые при передвижении по дорогам, будут задерживаться и отправляться в лагеря. Лица, у которых при этом будет обнаружено любое оружие, в том числе ножи, будут расстреляны как партизаны. Лица, способствующие в какой бы то ни было форме партизанам, снабжающие их припасами, укрывающие их или дающие им убежище, сами будут считаться партизанами и расстреливаться на месте. Все лица, получившие сведения о злоумышленных намерениях против германской армии и военных властей или против расположения таковых и их имущества, о замышлении саботажных актов или подготовке таковых, о парашютистах и не сообщившие об этом ближайшей немецкой воинской части, подлежат смертной казни, а их жилища — уничтожению».

Раньше, в школе, она никогда ничего толком не запоминала. Мучилась, зубрила часами, стараясь лучше подготовить урок, но написанное в учебнике никак не ложилось в память, а своими словами пересказать все было просто немыслимо.

А это запомнилось. Все до мельчайших подробностей. Поразила аккуратность и точность. Отец, ушедший на войну, говорил ей когда-то об этом, называя: «немецкий педантизм». Он, видно, знал это, поскольку до войны работал с немецкими инженерами на строительстве Сталинградского тракторного…

Там же, в том маленьком поселке, она долго стояла у сохранившихся немецких объявлений. Она полдня бродила по улицам. Может, потому и запомнила их, эти объявления. А еще запомнила надпись на втором из них — о партизанах: «Нашли дураков!» Это уже сделал кто-то из наших. И перечеркнул немецкое объявление черным углем.

Зима стояла суровая, как сама война. Морозы лютовали с памятного для Москвы октября и по эти, уже мартовские дни. Морозы перемежались потеплением и страшными снегопадами. В Москве все лежало в глубоком снегу, но, пожалуй, только здесь она поняла по-настоящему, сколько снега высыпало за эту зиму. Они ехали из Москвы на полуторке, и всюду был снег, снег, снег. Такой, что и не ступишь с шоссейки — провалишься. Такой, что и на дорогах, где шли и шли подряд машины, танки, телеги, артиллерия, войска — в ту и в другую сторону шли, — не утрамбовывался, а, взъерошенный шинами, гусеницами, валенками и сапогами, тормозил движение. Все разбитое, брошенное и убитое в дни нашего декабрьского наступления под Москвой было запорошено снегом. Казалось, снег нарочно прикрыл следы всего, что было здесь: и трупы наших погибших солдат, и немецкую технику, бившую по Москве. Сожженные немцами деревни лежали в снегу. Торчали запорошенные снегом обгорелые трубы, и рядом стояли обгорелые наши «тридцатьчетверки». Во многих из них так и остались тела мертвых танкистов. Вокруг все выжжено, выморожено и вымертвлено, а войска ушли вперед, далеко вперед, и некому пройтись по этим местам, выполнить последний обряд для этих людей, которые сделали все, что могли, и которым, в общем-то, уже ничего не нужно.

Таким увидела она и поселок — то ли при каком-то лесопильном заводе или при кирпичном, — много похожих рабочих поселков у нас в Подмосковье! Там находился штаб полка, куда их направили. Поселок был разбит. Все завалено снегом. Здесь шли, видимо, тяжелые бои. Здесь лютовали враги, но даже снесенная кем-то из наших виселица была запорошена снегом. И таблички на трупах повешенных — «Они стреляли по немецким войскам», «Это — партизаны», «Так будет с каждым, кто не приветствует новый порядок» — вместе с трупами заснежены. Осталось несколько целых изб, но и они под снегом, будто погребенные. Снег, снег, снег! Сколько может быть снега!

Вспомнив о поселке, она как-то с опозданием подумала о нем, о своем соседе:

— Слава, а нога не болит?

Как же она забыла? Как могла забыть! Ведь еще позавчера он признался ей, что был ранен в ногу во время боев за этот поселок, но так и не пошел в госпиталь, отделался перевязкой в санбате.

— Что ты, Варюша! Какая там нога!

Ей хотелось сейчас смотреть не вперед, а в небо. Очень здорово, когда смотришь с земли в это белесое небо. Ели, и сосны, и березы, и даже кустарники кажутся огромными под этим небом. И маячат на его фоне темно-темно, черно-черно. Не отличишь, где белая береза, где зеленая ель. Не отличишь, где сами березы, а где снег. Слепит глаза солнце, невидимое сейчас. Слепит глаза рыхлеющий снег.

Вот ворона с карканьем перелетела с дерева на дерево. Толстобрюхий снегирь еле-еле поднялся на ветку вербы. Синицы, сразу три, взмахнули зеленовато-желтыми крылышками и умчались в сторону. Смотреть бы сейчас и смотреть! И почему до войны все это не так виделось?

— Умоляю, побереги лучше себя, — сказал Слава, — Кажется, фрицы зашевелились…

Его заботливость поражала и обескураживала ее. С ней никогда, кажется, никто не был таким внимательным. Из старших, конечно. И никто ее не любил или, вернее, не влюблялся в нее из старших. Неужели его внимательность — это и есть любовь? Страшно подумать об этом! Страшно, чтобы не обмануться…

А ей хотелось бы этого. Очень!

— Тебе говорят, фрицы! — зло пробасил Слава.

Варя невольно вздрогнула:

— Сейчас…

Она не обиделась на его резкость.

Поправила шапку-ушанку и положила на бруствер окопа автомат:

— Я вижу…

Минут двадцать шла перестрелка. Слава стрелял деловито, спокойно, будто занимался мирным важным делом. И она стреляла. И ей было приятно видеть его таким: умным, сосредоточенным, старшим. Ей всегда казалось, что мужчины умней и серьезнее женщин, что они никогда не способны на такие глупые мысли и разговоры, которых она наслушалась и до войны, и в войну, пока работала с девочками в райисполкоме. Ну чего они только не говорили, чего не придумывали, чего не обсуждали, хотя многие были старше ее, и значительно старше — на три, четыре, а то и на шесть лет, как Фаня Залманова, например.

Себя она никогда не считала умной, скорей наоборот. И страдала от этого, не всегда, правда, а временами, но на такие дурацкие разговоры она никогда бы не пошла…

Немцы приутихли. Слава поправил шапку, улыбнулся ей и опять закурил.

— Ну как?

— Хорошо, — почему-то ответила она.

— Слушай, а какое сегодня число? — вдруг спросил он. — Темнеет уже…

— Третье марта сорок второго года, а что?

— Сорок второго! Ясно, не сорок первого! — сказал он. — Забавно! Третье марта… А у меня, Варюша, день рождения…

Она не знала, что делать. В окоп свесилась ветка сосенки, совсем молодой, чахлой.

Она отломила ее:

— Тебе!

— Умница ты, спасибо! — сказал он. — Я вот ее…

И он положил ветку на край окопа под ствол автомата.

Потом стреляли по немцам и слева и справа от них. Стреляли и Слава с Варей. Ей казалось, что стреляли наугад, хотя сама она целилась, очень старательно целилась, как на курсах. Там она даже считалась отличным стрелком.

И все же ей было чуть боязно. Наших в этом окопе было совсем немного. Справа от нее, она знала, четверо. Слева от Славы — трое. Так уж случилось, что они оказались здесь в меньшинстве, а сколько было перед ними немцев — неизвестно. Ведь никакой передовой здесь и не предполагалось, она должна была быть по крайней мере в пяти — семи километрах отсюда, а потому и частей наших тут не было.

Но размышлять об этом долго она не могла. И вообще думать — это никогда не было в ее характере. И раньше жила как-то так, и потом. А сейчас… Надо просто вести себя, как Слава. Есть окопчик, довольно примитивный окопчик у края оврага, и их девять. А на том краю страшно заметные на снегу немцы. Слава знает, что делать. И она должна знать. И она будет вести себя так же, как он. Во всем. И сейчас особенно.

«И чего они лезут, — подумала Варя, — когда у нас со Славой все так сложно и нехорошо получилось!» Но тут же отогнала от себя эту мысль. «Наверно, все это опять несерьезно и по-детски… Сейчас, на войне, нельзя так!..» Вспомнился отец, которого она не видела мертвым, а лишь знала, что он погиб от немцев. Вспомнилась Москва. Москва осени сорок первого. Все вспомнилось и все забылось: немцы впереди стреляли.

И она тоже стреляла в них, теперь, кажется, более точно, чем несколько минут назад.

А небо над ними было прежним — не голубым и не серым, чистым и не совсем чистым, а с какой-то грязинкой. Как на далеких школьных акварельных рисунках. И небо было так же далеко, как далекое детство. А немцы были близко — двести, а может, и сто пятьдесят метров от их окопа, от Славы, от нее.

«Что-то все-таки не так у нас со Славой получилось», — снова промелькнуло у нее в голове. Но только промелькнуло. Даже задержаться не могло — немцы шли в атаку.