"Одержимый" - читать интересную книгу автора (Санин Владимир Маркович)

Утром на «Семене Дежневе»

– Чушь баранья, – садясь, заявил Чернышев. – Не искусство это, а ремесло.

Мы завтракали в кают-компании – хлеб, масло, колбаса и чай, крепкий и очень горячий. Корсаков, вместе с Чернышевым только что побывавший на мостике, с похвалой отозвался о третьем помощнике, который быстро и искусно прокладывал курс на карте.

– Чушь баранья, – вдумчиво повторил Никита и почмокал губами. – Это не из Шекспира, Алексей Архипыч? Ну, конечно! «Когда я слышу чушь баранью, и на твои гляжу глаза…»

– Откуда это заквакало? – приложив ладонь к уху, спросил Чернышев. – Послышалось, наверное, – ответил он самому себе, налил в кружку чай и сделал большой глоток. Лицо его побагровело, он поперхнулся.

– Снова кипяток подсунула? – обрушился он на буфетчицу.

– А другие просят погорячее, – смело возразила Рая, маленькая и кругленькая девушка лет двадцати. – Вы бы подули сначала, Алексей Архипыч.

– Другие? – Чернышев свирепо взглянул на Раю, затем на юного четвертого помощника Гришу, который тут же уткнулся в свою кружку. – С другими ты можешь на берегу луной любоваться! Тьфу ты, язык обжег! Так вы, Корсаков, путаете…

– Виктор Сергеевич, – подсказал Корсаков.

– … вы путаете, – не моргнув глазом, продолжал Чернышев, – две вещи: судовождение и управление судном. Судовождение, то есть проводка судна из пункта А в пункт Б, осталось неизменным со времен досточтимого Колумба – штурман прокладывает курс и определяет координаты. Изменилась лишь техника: раньше определялись простейшими приборами, а теперь какой только электроники у нас не напихано. Поэтому и говорю, что судовождение не искусство, а ремесло. Другое дело, – жуя бутерброды и осторожно прихлебывая, менторским тоном поучал Чернышев, – управление судном. Дай, к примеру, десяти капитанам ошвартоваться – каждый сделает это по-своему, внесет что-то личное. Ну, как десять художников напишут один и тот же залив: исходя из своей творческой индивидуальности. Или, – кивок в мою сторону, – поручи десяти журналистам…

В кают-компанию заглянул рослый бородач в ватнике и сапогах.

– Архипыч, ребята подбили Григорьевну на уху, может, в дрейф ляжем?

– Валяй, – махнул рукой Чернышев, и борода исчезла. – О чем это я, склероз… Чертов Птаха, сбил с мысли.

– Тот самый тралмастер? – заинтересовался Баландин. – Представили бы.

– А у нас не дипломатический корпус, сами представляйтесь, – проворчал Чернышев. – Так о чем я…

– Мысль, с которой можно сбить, недорого стоит, – сказал я. – Вы хотели сострить по адресу журналистов.

– Неужели обиделся, Паша? – с тревогой спросил Чернышев. – Я ведь о тебе только хорошее, правда, Лыков?

Я решил не реагировать, пусть порезвится.

– Чистая правда, – подтвердил Лыков. – Архипыч вообще обожает корреспондентов, души в них не чает.

– Я – что, – оживился Чернышев» – вот кто их обожает самозабвенно, так это старик Ермишин. Его лет десять назад в китобойный рейс школьники провожали, стихи читали, старик и растрогался. Подхватил железными лапами пионерку, к груди прижал, поцеловал – и назавтра ту фотографию тиснули в газете. Весь город ходуном ходил, помнишь, Паша?

– А что же здесь такого? – удивился Баландин.

– Учительница то была, – разъяснил Лыков. – Недомерок, вроде нашей Раи.

– Потом Ермишин очень сокрушался, – посмеивался Чернышев. – «Прижимаю ее к себе, говорит, чувствую, братцы, не то. То есть, говорит, в том-то и дело, что как раз именно то, но чего-то не то!» Так и прилипло к нему: Илья Андреич Чеготонето. Ладно. Виктор Сергеич, нас перебили, досказать или вы уже поняли разницу?

Корсаков без улыбки посмотрел на Чернышева.

– Спасибо, понял. И отныне очень просил бы вас не тратить времени на ликвидацию моей безграмотности. Как-нибудь сам, по складам…

– Ну вот и этот обиделся, – благодушно сказал Чернышев. – Долг каждого человека… моральный кодекс… помочь товарищу…

Баландин находчиво перевел разговор на другую тему, и я отправился на палубу.

Холодное море, сырой, промозглый воздух… В груди возникло и не уходило щемящее чувство одиночества. Окружающая нас обстановка, погода вообще сильно действует на человека, мы порой даже не догадываемся – насколько; уверен, что больше всего глупостей человек делает в плохую погоду. Впрочем, когда мы молоды и удачливы, ни дождь, ни слякоть не повергают нас в уныние, а вот когда и молодость позади, и удача отвернулась, и ты вдруг оказался один на один с разбитым корытом, тогда и кратковременные осадки могут вогнать в тебя мировую скорбь. Дома я не раз обсуждал это с Монахом, и мы пришли к выводу, что такое стало твориться со мной после ухода Инны. Дело прошлое, но ее уход был для меня катастрофой, по крайней мере в первый год, пока из квартиры окончательно не выветрился запах ее французских духов. Самое смешное (можно подобрать и другое слово), что сию катастрофу я заботливо подготовил собственными руками: останься Инна плохонькой актрисой разъездного театра, она, скорее всего, провожала бы меня вчера на причале, но я, как последний кретин, лез вон из кожи, льстил, унижался и наконец пристроил ее диктором на телевидении, где бросалась в глаза не ее бездарность, а красота. А какой женщине не ударит хмель в голову, если ее узнают на улицах и почтительно расступаются перед ней в магазинах, если повсюду, где бы она ни появилась, ей вослед несется почтительный шепот: «Инна Крюкова»! По природе своей женщина не самокритична, ее нельзя искушать чрезмерным вниманием: даже самая умная и мыслящая предпочтет, чтоб ею сначала восторгались как женщиной, а уж потом как мыслящим существом. Инна же в лучшем случае не глупа; я и теперь считаю ее доброй и славной, и мне часто бывает ее жаль. «Не родись красивой, а родись счастливой» – я не знаю ни одной счастливой красавицы, их не оставляют в покое, вокруг них вечно бушуют страсти, их терзают ревностью и признаниями; когда к зрелому возрасту бывшая красавица оглядывается, вокруг нее чаще всего руины. Замечательно сказала Валя, жена Гриши Саутина: «Я бы не хотела быть такой красивой, это уж слишком».

Да, мне ее жаль – ведь мы изредка видимся, остались, как говорится, добрыми друзьями, хотя никакие мы не друзья, а «осколки разбитого вдребезги»; у нее уже третий муж, уважаемый в городе архитектор, и она говорит, что счастлива. Но я больше верю не словам ее, а глазам, в которых усталость и безразличие. Иногда мне кажется, что она только ждет моего слова, чтобы вернуться; скорее всего я ошибаюсь, она слишком привыкла к комфорту, чтобы опять чистить картошку в нашем однокомнатном жилище на пятом этаже без лифта. К тому же я далеко не уверен, что мы с Монахом этого хотим, мы ведь тоже немного не те, какими были вчера. Бедняга Монах, вот кому я по-настоящему нужен. Обычно я оставляю ключи приятелям, чтоб пускали его ночевать и подкармливали; крыша-то над головой у него есть, а вот с кем поговоришь по душам?

И мне не с кем. И грустно оттого, что меня никто не провожал и никто не будет встречать. Раньше говорили – пустота, а нынче вошло в моду другое слово – вакуум.

Море по-прежнему было спокойное. «Семен Дежнев» лежал в дрейфе, и азартные любители с кормы ловили на удочку терпуг – довольно вкусную рыбу, которая охотно клевала и тут же отправлялась на камбуз. На время экспедиции «Дежнев» не имел плана добычи, тралы остались на берегу, и когда эхолот обнаружил косяк, по судну пронесся вздох разочарования.

– Пусть живет, – прокуренным баритоном прогудел Птаха. – Даст бог, еще встретимся.

Эту незамысловатую мысль он щедро приправил словечками, которые по Чернышевскому тарифу обошлись бы ему копеек в тридцать. Увидев, что я осуждающе поморщился, Птаха извинился (еще гривенник) и пообещал сдерживаться (примерно пятак) – весьма похвальное намерение, делавшее ему честь. Но затем он изловил на месте преступления матроса, который на бегу лихо придавил каблуком окурок, с величайшим тактом велел его убрать и сердечно пожелал молодому матросу впредь быть поаккуратнее – рубль, по самым скромным подсчетам. Рассказ Баландина о высокоученой даме, приведенный мною в назидание, на Птаху впечатления не произвел.

– Лезут не в свое дело, – отмахнулся он. – Детей бы лучше рожали.

В подлиннике это был всесокрушающий залп из всех бортовых орудий, и воспитанием Птахи я решил больше не заниматься. Тем более что отставной тралмастер – я забыл сказать, что на период экспедиции Птаху оформили боцманом, – сам великодушно предложил познакомить меня с судном, а лучшего гида и выдумать было невозможно. Молодой Птаха начинал на «Дежневе» матросом, за двенадцать лет вырос в знатного тралмастера и мог ходить по судну с закрытыми глазами.

«Семен Дежнев», средний рыболовный траулер водоизмещением четыреста сорок тонн, по нынешним меркам считался скорлупкой – по габаритам что-то вроде речного трамвайчика; во всяком случае, когда мимо проходил рядовой сухогруз, я подумал, что он может запросто сунуть нас в свой жилетный карман. От одного борта до другого было шагов семь-восемь, а от кормы до носовой части мы дошли за полминуты – не разгуляешься. А ведь целый город кормит скорлупка!

На носу находился брашпиль – механизм для отдачи якоря – и похожая на тамбур надстройка, именуемая тамбучиной: под ней размещалась каюта самого Птахи и кубрик на шесть матросов.

– Тесноваты квартиры, зато удобства во дворе, – пошутил Птаха.

– А как же вы добираетесь отсюда до столовой и туалета?

– По верхней палубе.

– А если шторм?

– По верхней палубе.

– Ну а в очень сильный шторм? – настаивал я. На сей раз Птаха ответил длинно и замысловато, но я все-таки понял, что в любую погоду попасть в главные помещения корабля отсюда можно только по верхней палубе. От тамбучины до лобовой надстройки мостика тянется штормовой линь, матросы надевают пояс с карабином, прикрепляются к линю и, подстраховавшись таким образом, бегут к бронированной двери надстройки. Самые отчаянные обходятся без страховки, но за такое Архипыч, если узнает, списывает на берег: кому охота буксир подметать, если тебя смоет в море?

– Какой-такой буксир? – не понял я.

Оказывается, за всякого рода нарушения, приводящие к тяжелым последствиям, капитана могут на определенный срок лишить диплома и послать простым матросом на буксир. Как раз сейчас по гавани болтается одно такое корыто, на котором три разжалованных капитана замаливают свои грехи. Кое-кто над ними посмеивается, но большинство сочувствует – уж слишком суровое наказание, тем более что вениками, случается, работают личности всем известные. Но закон для всех один, даже Архипыч – здесь Птаха оглянулся и понизил голос – и тот швабрил списанный буксир.

Уловив блеснувшее в моих глазах любопытство, Птаха чертыхнулся, явно ругая себя за болтливость, и полез наверх. Вслед за ним выбрался на палубу и я.

При переоборудовании «Дежнева» между тамбучиной и лобовой надстройкой поместили спасательную шлюпку. Всего на судне имелись три шлюпки и два спасательных плота, на шесть человек каждый. Плоты были упакованы в небольших размеров цилиндры, которые сбрасываются в море нажатием педали.

– Удобная штука, – похвалил Птаха. – Даже если судно потонет, их выбросит, когда оно достигнет трех-четырехметровой глубины. На поверхности плот автоматически надувается, и над ним вырастает шатер – тепло, сухо и мухи не кусают. Управлять такой штукой нельзя, но выкрашена она в оранжевый цвет и видна издали – кто-нибудь да подберет. Если что, лезь лучше на плот, это я между нами говорю. Шлюпка – ее еще спустить надо.

Я поблагодарил за совет и с некоторым содроганием вообразил, каково карабкаться на плот из воды, температура которой приближается к нулю. Птаха ухмыльнулся. Ничего страшного, минуту-другую и в такой воде можно продержаться, а там, если повезет, и вытащат. Главное – сохранить самообладание и орать с осторожностью, ибо в разинутую пасть может хлестануть волна.

Успокоив меня таким образом, Птаха указал на идущий вдоль бортов желоб. Он называется ватервейс, по нему вода стекает по канавкам-шпигатам и шторм-портикам, отверстиям с небольшую форточку и с крышкой. Назначение этих устройств – позволить забортной воде беспрепятственно уходить с палубы в море. В обледенение шпигаты и шторм-портики забивает, воде стекать некуда, и она превращается в лед. А поскольку мы, как психи, будем добровольно лезть в обледенение, все можно будет увидеть своими глазами.

– Умные люди будут рыбу набирать, а мы лед, – с крайним неодобрением сказал Птаха. – Говорят, наука; начальству, конечно, виднее, только безобразие это… Зинка! – заорал он. – Отстегаю по этому месту! Белобрысая девчонка в халате сыпанула из корзинки за борт мусор, показала Птахе язык и убежала. Птаха энергично сплюнул.

– Из столовой команды, – ответил он на мой вопрос. – Землячка Раисы, буфетчицы. Девки оторви да брось, управы на них нет, чуть что – на другой пароход уйти грозятся. А мужика разве на такую работу найдешь?

Мы закурили. Птаху зовут Константином, ему тридцать пять лет, женат, двое мальчишек. Жена учительница… (я улыбнулся) русского языка и литературы… (я откровенно рассмеялся).

– Дома я больше молчу, – хмыкнул Птаха» – смотрю телевизор. Я ж понимаю, дети все-таки.

Общее собрание было назначено на одиннадцать, и я прилег отдохнуть. В экспедициях я вообще сплю плохо, а в эту ночь и вовсе побил рекорд – часа полтора от силы и то не спал, а дремал, чутко прислушиваясь к храпу Баландина. Вот у кого нервная система – позавидуешь. Утром встал как огурчик, отправился на палубу делать зарядку и, к огромному удовольствию сбежавшейся на представление публики, попросил облить его из шланга.

По коридору кто-то шастал взад-вперед, где-то над головой оглушительно били по металлу, и, промучившись минут десять, я решил просто поваляться на койке. И правильно сделал, потому что в дверь постучали: «Можно к вам?» – и в каюту вошел парень в модной, с «молниями» куртке, под которой виднелась тельняшка.

– Да вы лежите, – разрешил он, усаживаясь на стул. – Я просто так, познакомиться. Федя Перышкин, матрос первой статьи.

– Крюков, Павел Георгиевич.

– Очень приятно. А я вашу книгу на мостике у старпома видел, с надписью. Никогда живого писателя не встречал. Можно пощупать?

– Только чур – без щекотки!

Глаза у Перышкина были веселые, а улыбка белозубая – редкая в наш век химии, делающей из человека ходячую таблицу Менделеева. Красивый малый, таким небалованные девчонки позволяют целовать себя в первый же вечер. И все-таки не выношу, когда меня внимательно разглядывают, будто раздевают глазами.

– Ну, изучил? – не выдержал я. – Уверяю, такой же человек, как и все, разве что гастрит иногда мучает.

– Я из резерва, только вчера сюда попал, – сообщил Перышкин, непринужденно забрасывая ногу на ногу. – Вот уж никогда не думал, что буду плавать с хромым чер… – Он поперхнулся, прищурился и, удовлетворившись каменно-неподвижным выражением моего лица, спросил: – А вы про нас роман писать будете или так, в газету?

Не люблю таких вопросов, но мне всегда их задают, привык.

– Соберу материал, а там видно будет.

– Чего-чего, а баек мы вам подкинем, целый сундук увезете, – заверил Перышкин и небрежно, будто между прочим, поинтересовался: – Вот вы на баке с боцманом беседовали, лед, мол, набирать будем. Это что, в шутку или на самом деле?

Ага, вот почему пришел ко мне Федя Перышкин.

– Скоро собрание, там лучше меня расскажут, – уклонился я.

– Значит, правда, – спокойно констатировал Перышкин, закуривая. Каюта у нас крохотная, мы с Баландиным договорились здесь не курить, но я промолчал, гость все-таки. – А я-то думал, ребята брешут, разыгрывают новичка. Я на «Вязьме» плавал, этот лед у меня вот где сидит.

Перышкин выразительно провел рукой по горлу.

О «Вязьме» и ее приключениях я кое-что слышал, прошлой зимой она так обледенела, что едва спасли. Очень удачно, что на борту есть такой ценный очевидец: как минимум, привычно прикинул я, на три странички блокнота. Но сейчас расспрашивать парня, конечно, не время.

– Разве с вами не беседовали? – спросил я. – Чернышев брал в экспедицию только добровольцев.

– Правильно, беседовали, – весело подхватил Перышкин. – Отец родной лучше не убедит, чем наш зам по кадрам. «Не пойдешь добровольно, сиди в резерве», – вот и вся беседа. До зарезу Перышкин нужен, своего рулевого Чернышев вчера в больницу свез, аппендицит. Мы что, мы, как пионеры, всегда готовы, нам бы гроши да харчи хороши. – Перышкин подмигнул, встал. – А кормежка здесь, говорят, от пуза, Григорьевна – знатная повариха, да и девчонки на мордочку симпатичные, тоже повышает аппетит. Будет охота, заходи, Георгич, в кубрик, у нас для курящих всегда ананасы и шампанское, а для пьющих домино! Впечатление от этого разговора у меня осталось неопределенное. Парень бойкий, отслужил действительную на флоте (между большим и указательным пальцами непременный якорек) и пошел на заработки, мало задумываясь над тем, как жизнь сложится дальше. Таких ребят на рыбацких судах я видывал множество, и ничем особенно друг от друга они не отличались: зарабатывали хорошие деньги, месяц-другой весело жили на берегу и снова уходили в море; рано или поздно они женились, взрослели, иные становились добрыми семьянинами, другие разводились – словом, судьбы как судьбы. Поэтому никаких сюрпризов от нового знакомства я не ожидал и «личному делу» Феди Перышкина отвел в своем блокноте четыре странички.

Я и представить себе не мог, как оно разбухнет.