"Три черепахи" - читать интересную книгу автора (Шмелёв Олег)Глава 3. ВОСПОМИНАНИЯ В ЛЕТНЮЮ НОЧЬ— Странные бывают фантазии у людей, которые названия улицам дают, — так начал свой рассказ Серегин. — Когда отца назначили начальником цеха на заводе «Электрометалл», мы переехали в Электроград, и отцу дали двухкомнатную квартиру на улице Красной, Честное слово, я еще тогда удивился, хотя было мне всего девять лет, почему это она Красной называется. И малому ребенку на слух понятно: красная — это уж самая лучшая. Красная площадь, например, А тут не поймешь что. Представьте себе восемь двухэтажных домов. Срублены из суковатых бревен. Стоят в ряд, и все с четными номерами, нечетных нет, на нечетной стороне — сараюшки, которыми владеют жители пятиэтажных кирпичных зданий, а здания считаются уже по другой улице. Сама Красная — просто полоса кочковатой серой земли с канавами по бокам. Вход в дома не с улицы, а с задворок. Против каждых двух домов — длинный дощатый сарай. Между прочим, это были замечательные сараи. Внутри они разделялись перегородками на шестнадцать клетей, и у каждой клети своя дверь — восемь с одной стороны, восемь с другой. По числу квартир, потому что дома были восьмиквартирные. В сарае держали дрова или уголь, а многие ставили себе кровати, и летом это было вроде дачи. Чердака сараи не имели, перегородки — высотой метра в два с половиной. Так что при желании можно устраивать общие собрания жильцов, не слезая с кровати, а нам, мальчишкам, удобно было подглядывать, что поделывают соседи. Получается, ругаю я нашу улицу, но это не так, только поначалу нос воротил, Оно и понятно, мы же в Москве жили, на Мелой Бронной. В двенадцатиметровой комнате вчетвером, но все равно — столица. Нет, улица наша была, извините за игру слов, не красная, а даже прекрасная. Не понравилось мне с непривычки, что завод день и ночь шумит, а он вот, рядом, двести метров. Пыхтит, грохочет, а когда работает в кузнечном цехе главный молот — в окнах стекла дребезжат, в шкафу посуда звякает. Но быстренько привык, под этот молот даже отец быстрее засыпал — сам мне так говорил, а в первые дни сильно раздражался… Перебрались мы в Электроград в тридцать четвертом, летом — в июне или июле. Поселились в доме номер шесть, и квартира номер шесть, на втором этаже. Дедушка мой тогда уже умер, на троих шикарная была квартира, у меня отдельная комната. Помню, мать ходила такая счастливая, полы скребла, обои клеила, чистила-блистила. Но я тосковал. Оглядываюсь день, другой — ребят-одногодков никого, и вообще пацанов нет, как будто тут одни взрослые живут. Оказалось, все в пионерлагере до сентября. Мне идти в четвертый класс, школа была тогда одна на весь город, так что я, можно сказать, входил сразу в городское общество. Но первым знакомцем сделался сосед по дому, из четвертой квартиры, Игорь Шальнев. Отец у него работал бухгалтером на заводе. Мы были ровесники, и он тоже в четвертый перешел, и потом мы за одной партой сидели семь лет. Сошлись мы без всякой подготовки. Я как-то утром по лестнице спускался, скрипучая такая лестница, а он из своей квартиры вышел с кружком от конфорки с кухонной плиты и железным прутом с крючком на конце — была тогда мода катать кружки и обручи по тротуарам. Левой рукой задашь обручу начальную скорость, подцепишь его крючком и катишь, а он звенит. Если человек семь кучкой обручи катят — целый оркестр, приятно слушать. Увидел он меня, и спрашивает: — У нас живешь? — В шестой квартире. — Ты кто? — Толя Серегин, — говорю. — Это тебя так мама-папа зовут, а взаправду как? Я сообразил, о чем он, отвечаю: — Серьга. — Так меня в Москве на Малой Бронной прозвали. — В те времена все ребята: поголовно клички имели, я по большей части от фамилии. Он говорит: Я — Эсбэ. — А что это — Эсбэ? — Справочное бюро сокращенно. Я все знаю. Ну я, конечно, не очень-то поверил, москвичу баки забить — голову заморочить — не так-то просто, но вообще-то скоро обнаружилось, что он действительно знал много таких штук — мне и не снилось. Он показывает свой крючок и конфорочный диск, спрашивает: — Умеешь? — Нет, — признаюсь. — Аида, покажу. Он повел меня на ту улицу, где кирпичные дома стояли, — это центральная улица была, Горького, как в Москве. Только на ней асфальт и имелся. За час освоил я это дело, и поговорили мы о том о сем. Он, между прочим, спросил, есть ли у меня поджига, а я и не слыхал, что это такое. — Эх ты, Серьга! — сказал мне Эсбэ, как больному, — Хочешь быть жертвой, да? Я не ведал, что значит стать жертвой, даже слова такого никогда не встречал, поэтому, чтобы не выдать своего невежества, задал неопределенный вопрос: — Почему? — Без поджиги тебя кто хочешь может подстрелить. Аида! Он повел меня к сараям и там, в закутке, вынул из кармана своих штанов револьвер, ненастоящий, конечно, но очень красивый — глаз не оторвешь. — Это браунинг, — говорит. — У меня есть еще маузер, вот такую доску с двадцати шагов насквозь пробивает, и пуля улетает дальше. — И показывает пальцами — доска получается сантиметров пять толщиной. Я уже освоился с ним немного и подначиваю: — За горизонт улетает? Оказалось, напрасно подначивал. У Эсбэ уши сделались розовые — оскорбился. Достает из другого кармана коробок спичек, прилаживает одну спичку к револьверу — там на деревянной рукоятке маленькая скобочка из стальной проволоки, спичка втыкается так, чтобы головка легла на прорезь, сделанную в казенной части ствола. — Отойди! — командует. Я стал у него за спиной. Он чиркнул коробком по спичке, вытянул руку, и тут как бабахнет — в ушах зазвенело. Стрелял он в стенку сарая шагов с семи. Доска была не в пять сантиметров, но в два сантиметра — это как минимум. Продул небрежно дуло (мы ствол дулом называли), подошел к стенке, ткнул пальцем и приглашает меня этак сквозь зубы: — А ну смотри. Я посмотрел: дырка, аккуратная такая. Он говорит: — Понял? А у маузера дуло в два раза длинней. Теперь, наверно, уже у меня уши покраснели и вид был как у оплеванного, потому что Эсбэ поглядел на меня и сжалился. — Ладно, — говорит, — тебе нужно сделать поджигу. У меня есть трубка — во! — Он оттопырил вверх большой палец правой руки, а тремя пальцами левой как бы посыпал его сверху — это означало «на большой с присыпкой», по-нынешнему — высший сорт или товар повышенного спроса, что ли. Мы пошли в наш общий длинный сарай, в клеть под номером четыре, и первым долгом он показал мне свой маузер, который извлек из тайника в углу, за поленницей душистых колотых дров. Это была, уверяю вас, замечательная вещь. К обеду я тоже был вооружен браунингом. Изготовил его Эсбэ, но я наблюдал внимательно и так освоил процесс производства, что позже сам стал порядочным оружейным мастером. Очень вкусно выходило все у Эсбэ. Материалов и инструментов было в специальном ящике множество. Он сам остался доволен своей работой, а обо мне и говорить нечего. Но Эсбэ на этом не остановился. Достал из ящика два коробка спичек и начал обстругивать серу о дуло — она падала в ствол. Потом высыпал серу на клочок газеты, вынул из ящика заткнутый тряпочкой винтовочный патрон, из него отсыпал немножко пороха и смешал его с серой, а смесь ссыпал в ствол. Из газетной бумаги слепил пыж, загнал его коротеньким шомполом в ствол, легонько утрамбовал. Потом вынул из ящика мешочек — в нем оказались самолитные свинцовые пули самых разных калибров. Он выбрал подходящую, опустил в ствол, загнал еще один пыж и сказал: — Сейчас попробуем. Мы пошли через болотце, лежавшее сразу за сараем, к заброшенной будке, неизвестно зачем стоявшей посреди огромного пустыря. Эсбэ, как в первый раз, велел мне стать у него за спиной и выстрелил по будке. Смятую пулю мы отыскали внутри, и Эсбэ протянул мне поджигу. — Хороший браунинг, — авторитетно объявил он при этом. Мы вернулись в сарай и зарядили оба браунинга. Обстругивал я спички и размышлял. И выходило так, что все знаменитые затеи Тома Сойера — просто девчоночьи игрушки. Эсбэ, пока мастерил браунинг, кое-что рассказал про город и его малолетних и уже не очень малолетних обитателей, обрисовал расстановку сил. Тут по-настоящему пахло порохом, без всяких шуток. Дело вот какое. По другую сторону железной дороги строился еще один большой завод, народу там было если и поменьше, чем по эту, то ненамного. Стройка существовала самостоятельно и как бы не входила в состав города. Из-за чего возник конфликт между стройкой и городом, толком никто уже не помнил, но, в общем, предлог был мелкий. Стороны не тревожили друг друга, пока не нарушалась граница, то есть городские не могли безнаказанно перейти через железную дорогу на территорию стройки, и наоборот. Но раз, а иногда и два раза в год, обязательно летом, происходили генеральные сражения на обширном поле километрах в двух от города. День битвы устанавливался по договоренности между атаманами двух войск. Атамана нашего войска звали Ватула, ему было лет двадцать. На вооружении у нас имелись поджиги, рогатки, из которых стреляли шариками от подшипников, а для ближнего боя — ножи. Но главное не это. Хотите верьте, хотите не верьте, у нас была настоящая пушка на колесах, маленькая и старенькая, но настоящая. Ее унесли с заводского шихтового двора, избавив таким образом от переплавки в мартеновской печи. Она, правда, не стреляла за отсутствием снарядов, но на поле боя ее выкатывали, а после опять прятали в укрытие, в какой-то погреб, о котором знали только несколько человек. Мне лично пришлось участвовать в трех битвах, и однажды я получил ранение — шариком из рогатки мне так закатили в лоб, что я потерял сознание. Очнулся, гляжу в небо, как князь Андрей, а шум битвы уже далеко — наши врагов разгромили и обратили в бегство. Вообще мы всегда одерживали победу, хотя раненых и у нас бывало много. Меня, можно сказать, вынес с поля боя Эсбэ, довел до амбулатории, и там мне промыли рану, залили йодом и наложили скрепки… Можно спросить: куда же смотрела милиция? А куда ей смотреть, если на весь город было милиционеров человек пятнадцать, а вооруженных сорванцов — под тысячу. К тому же Д и Ч — день и час сражения держались в строгом секрете. Если бы кто проболтался — на городском кладбище прибавилась бы свежая могила. Вы не подумайте, будто были мы какими-то отпетыми бандитами. Ничего подобного! В школе все шло чин чином, учились нормально и в пионерском строю с барабаном ходили, хотя круглых отличников, конечно, презирали. Кто старше, после семнадцати — в аэроклуб рвались, на планерах летали, а значки «Ворошиловский стрелок» и ГТО считались чуть не орденом. На каждой улице существовали своя тесная компания и свой атаман, иногда возникали междоусобицы, и довольно жестокие, но главный закон был — лежачего не бить, это соблюдалось свято. И вина мы не пили, Но так уж завелось: в школе паинька, а после уроков — совсем иное дело. Время было голодное, далеко не каждая семья хлеб с маслом ела, больше все маргаринчик. Мы на базаре шарап устраивали. Скажем, стоит тетка, яблоками торгует. Один подходит, дергает мешок снизу, яблоки раскатываются, тетка вопит: «Караул, грабют!», а мы суем кто сколько за пазуху — и деру. А уж подойти к мешку с семечками, схватить горсть и удрать — тут вообще никакой доблести. Никуда не годится, конечно, я бы за такие штуки собственному сыну не то что уши надрал, но что поделаешь — шпанистые у нас коноводили… Если говорить о деньгах, то их у большинства ребят никогда не бывало. Редко кому, как мне и Игорю Шальневу, родители полтинник на кино давали. Единственный источник дохода был утиль. Тогда по улицам ездили старьевщики — приемщики на больших фургонах, битюгами запряженных. Принимали тряпки, кости, фарфор, бутылки, а дороже всего шла медь. Взамен предлагались свистульки глиняные, разные пищалки типа «уйди-уйди», ландрин в железных коробках, а самым дорогим приобретением считался пугач и пробки к нему, которые в упаковке походили на соты с медом, и старьевщик аппетитно так отламывал от большой плитки малые куски. Но пугачи брали только маменькины сынки, а тому, кто был вооружен поджигай, они ни к чему. Мы с Эсбэ сдавали утиль за деньги. А у Эсбэ имелась еще одна статья дохода, связанная с известным риском, — он делал и продавал взрослым хоккейные клюшки. До войны в шайбу не играли, даже не слыхали про такую игру. Только в мячик, или в шарик, как мы выражались. Обычно все, кто играл в футбольных командах, и взрослые и пацаны, зимой в том же точно составе выходили на лед. И на тех же местах. Футбольный инсайд и в хоккее оставался инсайдом, хавбек — хавбеком и так далее. Фабричные клюшки надежностью не отличались. Поэтому настоящие, заядлые хоккеисты старались сами себе делать клюшки, а кто не мог — покупал у других. Спрос был большой и постоянный. Особенно ценились клюшки с камышовым клином, а на втором месте стоял клин текстолитовый, из нового искусственного материала, но они были гораздо тяжелее. Главная деталь в клюшке — все-таки загиб, ведь по шарику не клином бьешь, а загибом. Лучший материал для загиба — дуга из лошадиной упряжи. А где ее возьмешь? Только на конном дворе горкомхоза. Там и добывал дуги Эсбэ, в этом и состоял риск. Откуда он научился, до сих пор не пойму, но Эсбэ классные клюшки создавал. Именно создавал. Впервые я увидел его работу в сентябре, мы уже в школу пошли. И был я просто околдован. Меня что по сию пору удивляет — рос Эсбэ в интеллигентной семье, отец бухгалтер, мать инженер, у них даже домработница была, а он на все руки мастер. Одно с другим как-то не стыкуется… Кстати, нужно о его семье хоть немного рассказать, раз уж я о ней упомянул. Отец Эсбэ, дядей Андреем ребята его звали, был высокий, стройный, плечистый и носил усы, тонкие, стрелками, которые все называли почему-то офицерскими. Слово «офицер» употреблялось тогда только в ругательном смысле, а дядю Андрея соседи уважали и любили за добрый нрав, а все-таки усы считали офицерскими. Мать Эсбэ ходила в ту пору с животом, ждала ребенка. У них жила домработница Матрена как родная. Маленькая такая, как колобок. Она еще и мать Эсбэ нянчила, привезли они ее из Рязани, они все рязанские. Безответная такая старушка, вечно хлопотала. Замечательный хлебный квас она делала. И морс из клюквы варила очень вкусный, иногда мама просила ее и для нас сварить, из нашего сырья. У них под выходной день вечером почти всегда собирались гости, человек по десять, и гуляли допоздна. Дядя Андрей на гитаре играл, мать на скрипке, и пели они дуэтом старинные романсы очень душевно. Ну дом-то деревянный, слышимость хорошая, так что жили мы как бы внутри музыкальной шкатулки или патефона. Моя мама не одобряла такого образа жизни — из-за беременности мамы Эсбэ. Иной раз с досадой скажет: «Ну как она может, в ее-то положении?!» А отец мой поддакнет, чтоб угодить ей: «Шумная семейка!» Но чужое веселье отцу не мешало. С дядей Андреем они подружились, а его жене он даже целовал руку. Жаль Шальневых, печально все сложилось, но до этого мы еще дойдем. Хочу досказать насчет клюшек. Однажды вечером, уже смеркалось, Эсбэ постучал к нам в дверь — звонков тогда не было — условным стуком: удар, длинная пауза, удар, короткая пауза, удар — длинная пауза и еще два таких удара — это по азбуке Морзе на флоте означает общий вызов. Мы флажную и буквенную телеграфную азбуку выучили в неделю и договорились пользоваться между собой. Выхожу, он шепчет: «Ты не трусишь?» Кто же себя трусом назовет? Говорю: «Что надо делать?» Шепчет: «Надень тапки, через десять минут — за сараем». Мы пошли к конному двору, и по дороге Эсбэ объяснил мою задачу. Я буду ждать у забора, он бросит мне дугу, и я должен быстро утащить ее к нашему сараю. Подошли, он поставил меня у забора, на углу, а сам испарился. Не знаю, сколько ждал, а потом слышу — шмяк на траву. Поднимаю — дуга. На ощупь — гладкая, но как бы рябая. Я ее на плечо — и быстрым шагом домой. Большая дуга попалась, хотя не очень тяжелая. Эсбэ, пожалуй, ее по земле волочил бы: он пониже меня был. На следующий день после школы Эсбэ начал мастерить клюшки. Он проявил великодушие и кое-что разрешал делать мне. Первым долгом мы распилили дугу одноручной пилой пополам в ее вершине, поперек. Дуга была очень красивая, покрашенная в вишневый цвет, а сверху покрыта лаком. Собственно, лак давно облупился, остались мелкие блестки, как чешуя у рыбы, которая долго лежала на сухом берегу, но все равно дуга пускала зайчики на солнце. Опилки пахли приятно и были пушистые и легкие в горсти. — Вяз, — сказал Эсбэ. — Это старая дуга. Из толстой дуги для тяжелых запряжек можно было выкроить и восемь загибов, а нам как раз такая и досталась, но Эсбэ не любил халтурить, и мы сделали шесть. А происходит это так. Половину дуги надо распилить вдоль на три части. Трудная работа, если учесть, что пилили мы не на верстаке, а на порожке сарая, держа скользкую заготовку руками. А вяз потому и вяз, что вязкий. Не один пот сошел, пока разделали первую половину на три плашки. Средняя плашка получилась готовым полуфабрикатом, а крайние еще требовалось обтесать с одной стороны, чтобы они стали плоскими. Эсбэ ножом обстругал заготовки, придал им форму фабричного загиба и начал доводить сначала драчовым напильником, потом бархатным, а потом тонкой наждачной шкуркой. Когда заготовка сделалась нежной, словно замша, он достал из ящика фанерный шаблон загиба и шилом нанес на заготовку его контур, затем лобзиком выпилил по контуру, и оставалось лишь сделать вырез для клина. Из-под кровати Эсбэ вынул камышовый клин, уже совсем готовый, дал мне плитку столярного клея, консервную банку, велел развести у сарая костерок и научил, как варить клей. Я все исполнил по инструкции, а он подогнал клин к вырезу на загибе и склеил их. Пока клей сох на зажатой в маленькие тиски клюшке, Эсбэ приготовил изоляционную ленту, киперную (такая белая широкая тесьма, употребляли ее для обмотки и как шнуровку для хоккейных ботинок) и клубок свитой в тонкий жгут кожаной оплетки. Потом сочленение было туго спеленато изоляционкой, загиб — киперной лентой, а поверх красиво оплетен кожаным жгутом, так что было похоже на заплетенную гриву коня (недаром же загиб из дуги), а ручка с торца обита куском толстой кожи и на две ладони от торца обмотана той же изоляционкой. Такие клюшки продавали по полсотни за штуку. Если не ошибаюсь, столько же стоили самые лучшие мокшановские футбольные мячи, в которые играли команды мастеров. А харьковские велосипеды, которых тогда было раз в сто меньше, чем сейчас автомобилей марки «Жигули», стоили двести пятьдесят рублей. Может, насчет цен я неточно — подзабылось немного, но, в общем, что-то около этого. Понятно, что Эсбэ в свои десять лет был вполне самостоятельным человеком, брось его, как говорится, в любой водоворот жизни — не утонет. Но все же дуги не каждый день добывать удавалось и даже не каждый месяц. А поймают — родителям позор и суровое общественное порицание. В октябре Эсбэ все шесть клюшек пристроил, и мы начали пировать. Кино — каждый день. Ситро — пей не хочу. Халва — пожалуйста, пока не стошнит. В школе я был за Эсбэ как за каменной стеной. Меня с первого дня приняли в свою компанию самые заводилы, потому что я был другом Эсбэ, а его даже старшеклассники знали. Зима с тридцать четвертого на тридцать пятый запомнилась на всю жизнь. Мать Эсбэ родила девочку и умерла при родах. Моя мать страшно плакала и кляла себя за то, что осуждала ее когда-то. Оказывается, ей нельзя было рожать, врачи запретили из-за сердца, но дядя Андрей очень хотел дочку. Дом наш после похорон как-то притих, а дядя Андрей стал непохож на самого себя. С тех пор я его трезвым не видел, наверно, целый год, пока он не женился на молоденькой женщине, которая сильно красила губы и курила длинные папироски. Эсбэ неделю не ходил в школу и не встречался даже со мной, сидел в своей комнате при занавешенном окне. Девочку назвали Олей. Вот забыл только, в декабре она родилась или в январе. Во-вторых, той зимой шел фильм «Чапаев». Мы с Эсбэ смотрели его сорок три раза — в клубе имени Горького, который был, так сказать, культурным центром города, и везде, где работали кинопередвижки. Летом я поехал, как и все, в пионерский лагерь, в деревню Глухово, и мы с Эсбэ пробыли там две смены. Поджиги и рогатки мы с собой не брали. Тогда все лето играли в Чапаева, и даже когда у нас военные игры были, мы хоть и охотились официально за флагом синих, но между собой все равно оспаривали, кому Чапаевым быть, кому Петькой, а кому лысым полковником. Анки у нас не было, потому что девчонок мы в компанию не принимали. Эсбэ и я были влюблены, одиннадцатилетние сопляки, в нашу вожатую Таню Соломину. Ей двадцать лет, очень красивая была, с парашютом прыгала и к тому же ворошиловский стрелок. Мы ее слушались. А один раз увидели в «мертвый час» — сидит на полянке за столовой и плачет. Мы к ней, она обняла нас, смеется сквозь слезы, спрашивает: «Вы что, мальчишки?» Эсбэ угрюмо говорит: «Кто вас обидел, должен погибнуть». Она так хохотала, что из столовой пришла судомойка Маша. Таня нам говорит: «Вы спать должны. «Мертвый час». А ну-ка бегом». А жили мы в деревенском доме рядом с пуговичной фабрикой, которая тоже в таком же доме располагалась, может, немного побольше. Пуговки делали довольно ходовые — жестяная тарелочка величиной со шляпку желудя, на донышке проволочное ушко, а тарелочка накрывалась жестяной же крышечкой, а поверх нее цветная бумажка в клеточку, а на бумажку — прозрачный целлулоид. Большим успехом пользовались пуговицы, а мы их таскали. И вот нас разоблачил старший вожатый, ему начальник этой фабрики пожаловался. Устроили у нас в спальне обыск, и больше всего пуговиц нашли в подушке у Эсбэ — триста с лишком штук, почти недельный план всей фабрики, на которой работали четыре старушки. Нас не взяли в поход — в виде наказания. А потом мы выследили, что этот старший вожатый после отбоя встречается с Таней, и Эсбэ хотел вызвать его на дуэль, когда вернемся в город, и предложить ему маузер, а сам Эсбэ должен стрелять из браунинга. Это было очень даже благородно с его стороны, но дуэль не состоялась. Как говорится, время залечило наши сердечные раны… Может» быть, все, что я тут рассказываю, не имеет прямого отношения к делу, однако я, думаю так: полезно знать истоки, откуда пошел человек, как его характер складывался. Когда это знаешь, легче поймешь и объяснишь поступки и поведение этого человека уже во взрослые годы. Но пора переходить к черепахам. В 1936 году появился на нашей улице Сашка Балакин. Он приехал откуда-то из Средней Азии, кажется, из Ташкента. В доме № 8 на Красной жили его дядя с женой и дедушка. Ходили слухи, что дядя не очень-то ему обрадовался. А нас он просто загипнотизировал. Начать с того, что Сашка умел ходить на руках, хоть по полчаса, крутил сальто, а стойку на руках мог делать на спинках стульев, на краю крыши сарая и вообще на чем угодно. Он был на два года старше нас с Эсбэ, уже давно научился курить и, само собой, быстро стал нашим кумиром. Но дело не в нас. Сашка сразу сделался своим среди старших ребят, и даже наш атаман Богдан признал его за равного себе, хотя был страшно самолюбивый. Что еще всех поразило — у Сашки имелась на левой руке наколка. Симпатичная черепаха. Он небрежно объяснял, что наколол ее один его приятель, гроза тех мест, откуда он приехал. Это создавало некий таинственный ореол. Из наших только Богдан носил наколку — аляповатого орла на левой кисти, сделанного им самим и совсем бледного. Всякий знает: у ребят два года разницы — все равно как в армии разница между сержантом и майором. Но Сашка относился к нам с Эсбэ так, словно мы ему ровня, не задавался, а если кто надоедал ему расспросами или просьбами сделать стойку или сальто, он беззлобно говорил: «Хватит. Брысь!» Так его и прозвали: Сашка Брысь. Он окончил семилетку и должен был бы, по нашим понятиям, идти в восьмой класс, но не пошел. Собирался поступить в электромеханический техникум, потому что хотел пойти служить, когда призовут, на флот, и не куда-нибудь, а в подводники. А на подводной лодке главная специальность, мол, электрик. Так он нам объяснял, но у него ничего не получилось. Отправился Брысь в Москву, подал документы в техникум, сдавал экзамены и провалил по всем предметам. Потом время упустил, в школу не записался и всю зиму прогулял. Как он говорил, дядя сильно сердился и решил его наказать. Дело в том, что родители Брыся присылали дяде деньги на содержание своего сына, и вот дядя перестал давать Брысю даже несчастный полтинник на кино, и Брысь здорово из-за этого переживал, ему стыдно было даже перед нами, сопляками. Дядя запретил ему пользоваться сараем. Но это не огорчало Брыся, потому что любой из мальчишек с великим удовольствием готов был предоставить ему ключ от своего сарайного замка и почитал за счастье, если Брысь принимал приглашение. А у него стала появляться надобность в сарае. Однажды поздней осенью он вечером вызвал Эсбэ, я как раз у него сидел, уроки готовили. Мы вышли вместе. Брысь спрашивает: «Можешь ключ от сарая взять?» У Эсбэ ключ всегда в кармане был. «Одевайся, буду ждать за сараем, — говорит Брысь. — Только молчок». Я, конечно, _тоже пошел. В сарае Эсбэ зажег лампу — там у всех «летучая мышь» была. Брысь развязал мешок, в котором лежало что-то кубическое. Это оказался большой фанерный ящик. Брысь попросил стамеску, отодрал планки, снял крышку. В ящике плотно друг к другу стояли фитилями вверх белые свечи. Брысь говорит: «Это надо продать». Мы с Эсбэ знали, что в двух деревнях возле города электричества не было, при керосиновых лампах жили, а такие свечи — белые, длинные, их восковыми называли — и в городе каждая семья в доме держала, потому что свет частенько отнимали. Брысь попросил Эсбэ подержать ящик в сарае с неделю, а потом малыми порциями надо будет продавать свечки по деревням. И, само собой, приказал нам строго хранить молчание. Свечи мы успешно продали. Выручка была небольшая, так как сбывали их вдвое дешевле магазинной цены, но мы испытывали сладкое чувство хорошо исполненного долга. Сейчас-то, с высоты прожитых лет, я понимаю, что вели мы себя, то есть я и Эсбэ, несознательно. Ясно же, что свечи были краденые, но мы об этом и думать не желали. Брысь поделил деньги на три равные части и дал нам нашу долю. И, взяв с нас слово хранить тайну, рассказал, что эти свечи он реквизировал — так он именно и назвал — в палатке возле базара. Мы прониклись к нему еще более пылкой любовью и сделались помощниками нашего кумира, а вернее, сообщниками, но этого слова мы еще не знали. Эсбэ дал Брысю запасной ключ от сарая, и за ту зиму под кроватью, где Эсбэ хранил в ящике свои инструменты, много чего побывало. Брысь приносил в мешке конфеты и красивые дамские гребни, печенье и перочинные ножики, одеколоны и папиросы «Пушка», а один раз принес большой куб мармелада. И всегда все это было не навалом, а в фабричной упаковке. Мы с Эсбэ понемножку-потихоньку торговали ворованным добром по соседним деревням и в школе и ни разу не попались — Эсбэ у всех вызывал доверие, никто не мог заподозрить его в чем-то нехорошем. Мармелад мы освоили сами, конфеты и вообще, когда попадалось что-нибудь вкусное, Брысь разрешал нам есть сколько влезет. Деньги неизменно делились поровну. Удивительная вещь, но нам никогда и в голову не приходило, что занимаемся сбытом краденого, — так велик был авторитет Брыся. Мы считали его непогрешимым и никогда не спрашивали, откуда что он принес, а он никогда не говорил нам об этом. Сам собой сложился уговор: что бы ни сотворил Брысь — значит, так и надо, так оно и должно быть. Той зимой Брысь научил нас курить — как раз когда реквизировал ящик папирос «Пушка». После школы мы встретились с Брысем, пошли в сарай. Он распечатал пачку, закурил, а мы смотрим, как он, сидя на кровати, пускает одно за другим три колечка — здорово у него получалось. Наверное, Брысь уловил, как мы ему завидуем. Говорит: «Я в четвертом классе закурил», А мы были уже в шестом. Стыд и срам! Эсбэ спрашивает: «Можно, мы попробуем?» — «А чего ж?» Брысь дал нам по папиросе и объясняет: «Надо в себя дым втянуть, полный рот, потом враз вдохнуть — вот так. — Он показал, как это делается, и выпустил дым двумя длинными струями из носа. — Ну, валяйте». Он дал нам прикурить. Мы сделали все по инструкции, но вышел из меня дым или нет, я не понял, потому что голова вдруг закружилась, и я очнулся на полу. Эсбэ лежал рядом. Брысь смеялся до слез, держа в руке две наши папиросы. Они еще дымились — значит, я был без сознания сколько-то там секунд, а показалось, будто приехал откуда-то издалека и всю дорогу спал. Эсбэ тоже очухался, и Брысь говорит: «Это всегда так бывает. На сегодня хватит, в следующий раз лучше будет». И правда, вечером мы с Эсбэ попробовали сами, без Брыся, сделали затяжек по пять. А через неделю мы курили в школьной уборной вместе с парнями из девятых и десятых классов, и они глядели на нас с большим одобрением. Словом, Брысь сделал нас полноправными людьми. А сам, между прочим, чуть не попался. И мы, дураки, не понимали, что он становится настоящим вором. Однажды — уже наступила весна, снег стаял — он вернулся из опасной своей экспедиции расстроенный и с пустым мешком. Мы курили в сарае, он долго молчал, а потом говорит: «Ша, птенчики, затаились». С того дня Брысь по вечерам стал ходить в кино, и так длилось до мая. А у Эсбэ созрел грандиозный план. В Испании шла война с фашистами, каждый день по радио и в газетах сообщали о героической борьбе за республику и свободу, а слова «No pasaran!» знали даже трехлетние шкеты. Как-то идем мы после школы домой, и Эсбэ спрашивает вдруг с таинственным видом: «Хочешь в Испанию?» — «Все хотят, — говорю, — только кто нас туда пустит?» Он говорит: «Чудак, убежим». И потащил меня в сарай. Вытаскивает из-под кровати свой знаменитый ящик, а из него две географические карты, очень мелкие, — на одной Советский Союз, на другой Европа. Разложил их и объясняет маршрут. Надо на поезде через Баку и Тбилиси доехать до Батуми. Там достать лодку и морем доплыть до турецкого берега — это совсем просто, граница рядом. Ну а дальше еще проще: в Стамбул, оттуда на попутном пароходе в Марсель. Из Марселя же до Испании — рукой подать, как от Батуми до Турции. В Испании мы поступаем в интернациональную бригаду и будем разведчиками. Если же не примут, то мы станем действовать против фашистов и Франко самостоятельно, сделаемся мстителями-диверсантами и будем наводить страх и ужас в стане противника. Оружие на первые дни у нас есть — поджиги и ножи, а потом мы, конечно, добудем в первой же операции пулемет и гранаты. Эсбэ показал мне компас, необходимый при дальнем путешествии, и кое-какие продукты, которые он начал запасать еще недели за две до этого, — сахар, соль, черные сухари. План был, конечно, замечательный, и я сразу согласился бежать в Испанию. Эсбэ намечал отправиться в начале июля. Немного смущало лишь одно: что скажут и как себя будут чувствовать наши родители, когда узнают о побеге? Но, обсудив этот вопрос, мы решили вырвать из сердца всякую жалость и оставаться мужчинами до конца. Мы же не девчонки, мы не можем думать о родительских слезах и разводить нюни. Ну поплачут они день-другой, погорюют, зато после, когда мы вернемся героями и победителями, они будут гордиться нами. Сомнения были отброшены, и я тоже приступил к заготовке необходимых припасов, для чего приходилось урезать собственное дневное довольствие и малыми порциями конфисковывать дома соль, сахар, спички и прочее. Денег на покупку железнодорожных билетов и на проезд от Стамбула до Марселя мы, само собой, тратить не собирались, но все же какую-то сумму на непредвиденные расходы иметь полагалось, и поэтому Эсбэ наметил сделать на продажу несколько клюшек, Для чего требовалась дуга. Сторожа на конном дворе горкомхоза были благодаря Эсбэ уже бдительные, и добыли мы дугу с большим трудом. Эсбэ начал потихоньку изготовлять клюшки, а я ему помогал. Кончились занятия в школе, нас перевели в седьмой класс, В пионерский лагерь мы ехать отказались в первую смену, объяснили родителям, что поедем во вторую, а пока нам надо потренироваться в футбол — нас приняли в детскую команду общества «Металлург». Насчет команды мы не врали, но никаких тренировок, конечно, не было. Постепенно мы уточняли и шлифовали план побега, и все представлялось нам в лучшем виде, все сулило полную удачу. Но однажды задумался Эсбэ и говорит: «Два бойца — это хорошо, а три — было бы еще лучше». Мы стали перебирать знакомых ребят, кого можно сговорить на побег, но один за другим отпадал безнадежно. «Вот если бы Брысь согласился, — сказал Эсбэ. — Вчера он со своим дядей дрался…» Мы знали, что дядя давно хотел на Брыся в милицию заявить, а сам Брысь говорил старшим ребятам — или морду набьет этому дяде за его крохоборство, или плюнет на все и удерет домой, в Ташкент, или куда там, но о своих родителях он никогда не поминал, будто их вовсе нет. Бабки сплетничали: мол, Брыся услал его папа с глаз долой, чтобы не мешал. Будто папа его, вроде отца Эсбэ, женился на молодой. Вот и Эсбэ с мачехой не очень-то уживался. У них там опять по вечерам собираться начали, песни, музыка, только уже без скрипки, потому что на скрипке мать Эсбэ играла, а другие не могли, и няня Матрена убрала ее к себе в плетеную корзину. Один раз новая мама Эсбэ вошла к нему в комнату, а там и Оля лежала в качалке, а она, мама, была немножко подшофе, и принесла Эсбэ кусок от плитки шоколада, а он сказал: «Не хочу», — и они потом редко разговаривали… Мы постановили закинуть удочку и раз вечером подкараулили Брыся, когда он из клуба возвращался, с последнего сеанса. Остановили: мол, нет ли закурить? У него всегда было, пошли в сарай, зажгли лампу, и Эсбэ, пока курили, изложил наш план. Брысь сначала улыбался, а потом щелкнул меня и Эсбэ в лоб и говорит: — А что, это идея! Можно махнуть. Мы от счастья закричали «ура!». Брысь нас остановил: — Тихо! Никому не болтали? Этого он мог бы и не спрашивать, мы даже обиделись. Он заметил, поправился: — Ладно, замнем. Беру команду на себя. А вы отвечаете за подготовку. И тут Эсбэ пришла замечательная мысль. — Нам нужно иметь особый знак, — сказал он таинственно. — Какой еще знак? — не понял Брысь. — В Испании мы же не можем под своими настоящими фамилиями воевать. Мы же будем в разведке. — Ну и что? Тебя зовут Эсбэ, его — Серьга, меня — Брысь. — А если кого из нас тяжело ранят или убьют, как наши товарищи узнают, что это мы? Мы же потеряем сознание… Брысь подумал и согласился: — Ты прав. Что предлагаешь? — Надо сделать наколки на руках. Вот у тебя же есть. Брысь поглядел на свою голую руку, где была выколота черепаха. — Можно. Только учтите, это больно. Эсбэ презрительно фыркнул. — Кто едет в Испанию, тот не боится никакой боли. — Достаньте черной туши, пузырек, — сказал Брысь. — И четыре иголки. — Какие иголки? — спросил Эсбэ. Мы не знали, как это делается. — Обыкновенные, какими нянька шьет. И еще нужно немного ниток. На следующее утро мы собрались в сарае у Эсбэ. Все было принесено: пузырек туши, четыре иглы и нитки. Эсбэ захватил бинт. Показав на бинт, Брысь удивился: — А это еще зачем? — После завяжем, а то дома увидят — попадет. Приступили к делу. Когда все было закончено, руки у нас вздулись, будто под кожу и правда настоящая черепашка забралась. И горело, саднило так, что хотелось в голос выть. Но нельзя. Мы с Эсбэ покурили, и он завязал бинтом руку мне, а я ему. Отцу с матерью я сказал, когда спросили, что, мол, ободрался о гвоздь, который торчал из забора. Но дня через три у меня ночью повязка съехала, мать утром увидела руку, сказала отцу. Он тогда в первый раз кричал на меня. А мать плакала и неделю со мной не разговаривала. Но они понимали, что ничего назад не повернешь, и в конце концов смирились. Через месяц опухоль постепенно сошла, и наколка приобрела почти такой вид, как у Брыся, чего мы с нетерпением ждали. Только все еще чуть краснели некоторые точечки от игл. Нам с Эсбэ предстояло сделать три клюшки, а три уже были готовы. Мы освободили для этого целый день и принялись за работу. По плану до отъезда оставалась неделя. Эсбэ распиливал половинку дуги вдоль на три части ножовкой, а я точил ножи о брусок. Вдруг он как заорет. — Ты чего? — говорю. Он левой рукой машет, из указательного пальца кровь прямо ручьем. — Кажется, палец отпилил. Оказывается, половинка дуги из упора выскользнула, а он ее левой рукой поддерживал, ну и чиркнул пилой по пальцу до кости. Мы побежали в городскую поликлинику, до нее метров двести. Бежим, а Эсбэ говорит: — Вот не хватало перед самой дорогой. От боли он не так страдал — обидно было по-дурацки получить рану за неделю до отправки в Испанию. Ну сделали Эсбэ в поликлинике все, что надо, но клюшки пришлось доделывать мне, и получились они, понятно, не такие классные, как у Эсбэ. С одной рукой он мог только руководить мной, а сам смотрел и злился, что у меня все идет сикось-накось. Но, худо-бедно, три клюшки я смастерил. Правда, за них дали на десятку меньше, чем за клюшки марки Эсбэ. Приближался наш отъезд. Накануне Брысь отправился в Москву и на Курском вокзале узнал расписание дальних поездов и с каких платформ они отправляются. Он привез вагонный ключ — добыл в Москве, а как, не сказал. Это была для нас необходимейшая вещь… 4 июля 1937 года мы покинули Электроград, выехав на пригородном поезде. Билеты до Москвы купили, что-бы не нарваться на контролера и не испортить весь план в самом начале из-за пустяков. Никакого багажа у нас не было, только три сумки для противогазов. Они висели у нас через плечо, в них были все припасы. Эсбэ положил в сумку маленький мешочек с горстью родной земли. Он сказал: мы будем целовать ее в минуту тяжких испытаний и смертельной опасности, и это поднимет наш дух. Брысь хохотал до икоты, потом сказал: придется землю целовать в натуре, а не через материю, потому что мешочек краденый — Эсбэ стащил его у няни Матрены, она хранила в нем принадлежности для штопки чулок и носков. Поджиги и ножи лежали на дне сумок. Все наши деньги — около трехсот рублей — были у Брыся, как у командира и старшего, а у нас с Эсбэ на всякий пожарный случай имелось по десятке. Эсбэ очень хотел взять почтового голубя для пересылки боевых сообщений на Родину. И наш атаман Богдан обязательно дал бы ему своего любимого почтаря — он один у него такой был, белый как снег. Но для этого надо было сообщить Богдану, куда мы едем, иначе бы он не дал. Эсбэ подумал и отказался, хотя и эта идея была первый класс. Палец у Эсбэ вроде бы зажил. Мы до этого бинт перебинтовывали каждый день — переворачивали той стороной, что почище, но бинт был все время один. Через два часа мы приехали в Москву. Наш поезд, скорый до Тбилиси, отправлялся в десять вечера. Времени оставалось еще много, болтаться на вокзале на виду у милиционеров было ни к чему, и я предложил поехать в парк имени Горького. Там мы весело провели целых полдня, попробовали все аттракционы, ели мороженое и пили ситро. Правда, за все это пришлось платить, но мы не жалели, потому что хоть один раз в жизни человек должен как следует разгуляться, тем более нас ждали суровые испытания, и еще неизвестно, вернемся ли мы живыми… В половине девятого приехали на Курский вокзал. Брысь повел нас через какие-то склады и вывел на железнодорожные пути по другую сторону вокзала. На путях стояли два состава, но оба скоро ушли. Мы присели за сложенные штабелем рельсы, и Брысь объяснил, что наш поезд должен отправляться с первого пути, самого ближнего к вокзалу. Наметили план действий и стали ждать. Скоро на первый путь медленно втянулся длинный состав с большим паровозом. Уже смерклось, потому что небо было в тучах, и в этом нам повезло. Быстро перебежали через рельсы, Брысь вспрыгнул на подножку вагона в середине состава, поглядел в тамбур, спокойно открыл ключом дверь и махнул нам рукой. Это был тамбур, где находилась печь. Брысь отпер штопором перочинного ножа висячий замок на двери отопительного отсека, и мы с Эсбэ сели на корточки по бокам от печи, а он нас запер и исчез. По плану Брысь должен нас навещать, а часто или редко — это смотря по обстановке. Сердчишко у меня билось, как овечий хвост, и у Эсбэ, наверно, тоже. Но мы успокоились, как только поезд тронулся. Летом печку топить не будут, так что потревожить никто не должен. А если и застукают, Брысь сумеет или выручить нас, или вместе с нами отдаться во власть кондукторов, а от них убежать — плевое дело… Стучали колеса, скрипела холодная печка, звякала в ведре лопата, а паровоз иногда гудел то сердито, то радостно. Мы ехали в Испанию. Шептаться — ничего не услышишь, говорить громко нельзя. Не помню, долго ли смотрели мы на пролетавшие за темным окном красные искры, но проснулся я, когда окно уже было светлым. Эсбэ, как и я, лежал на оцинкованном грязном полу тесного закутка, свернувшись калачиком, и щека у него была то ли в саже, то ли в угольной пыли. Хотелось пить, но воды мы не взяли, и я снова уснул. Растолкал меня Эсбэ. Поезд стоял на какой-то большой станции. — Серьга, Серьга! — шептал Эсбэ, и глаза у него были больше медного пятака. — Я уже не сплю, — откликаюсь. — Что случилось? — Весь народ из поезда вышел. Мы уже давно стоим. — Сколько? — Может, полчаса. А Брысь не идет. За стенами вагона слышались громкий говор, смех, крики носильщиков. И светло было, как в солнечный день. Мы не знали, что предпринять, но тут заскрежетал замок на двери, дверь раскрылась на две половинки, и мы увидели Брыся. — Живо за мной! — скомандовал он. Через минуту мы курили за пакгаузом на солнышке и обсуждали положение. Было девять утра. — Почему сошли? — спросил Эсбэ недовольно. — Нам ехать еще трое суток. — По кочану! — мрачно сказал Брысь, но злился он не на нас, а, похоже, на себя. — Или расписание изменили, или путь. Не в тот поезд мы сели, чижики. Это город Горький. Эсбэ сразу стал спокойный и деловой. Спрашивает у Брыся: — Что будем делать, командир? — Надо подумать, штурман. Забыл сказать, Эсбэ в нашей боевой группе значился штурманом, а я вторым пилотом — вроде как в экипаже самолета АНТ-25, на котором летали Чкалов, Байдуков и Беляков. Это придумал Эсбэ. Он говорил: так будет удобно для конспирации, когда начнем действовать в Испании, это собьет с толку кровожадных ищеек генерала Франко. Ищейками назывались, конечно, не собаки, а люди — приспешники каудильо, они же клевреты. Эсбэ озабоченно нахмурил брови и начал излагать: — Мы приехали на Волгу… Волга впадает в Каспийское море… В Москву возвращаться нельзя, нас ищут… На Каспийском море стоит город Баку… От Баку до Батума не так далеко… — Во дает! Без всякой карты! — Брысь понарошку дал Эсбэ шалабан. — Ты, наверно, по географии отличник? Но за географию Эсбэ не обиделся, да и момент не тот, чтобы обижаться. Он выдвинул предложение: — Надо пробраться к Волге, реквизировать лодку и плыть в Баку. Мы смело приняли новый план Эсбэ. — Но сначала надо пожевать и водички попить, — сказал Брысь, и мы с этим охотно согласились: Вышли, минуя вокзал, на какую-то улицу, Брысь разузнал у прохожего, как добраться до берега реки, и по дороге мы купили хлеба и воблы и напились воды из колонки. Шли мы пешком, и путь был долгий. А когда увидели с высокого берега реку, оказалось, что это не Волга, а Ока, так объяснил сидевший на откосе старик. Эсбэ достал из сумки свои карты и компас, что-то высчитал и успокоил нас с Брысем — мол, тут все равно, что Ока что Волга. Мы находимся при впадении одной реки в другую. Принялись за воблу. Она была замечательная, я такой никогда не пробовал. Постучишь о каблук, погнешь ее туда-сюда, шкуру сдерешь, против солнышка на нее посмотришь — насквозь светится, как янтарный камень. Свои запасы не трогали — они еще пригодятся в черный день. Наелись и так. Потом закурили, и Эсбэ вдруг говорит: — Что-то палец ноет. — А ну разверни, — приказал Брысь. Размотал Эсбэ грязный бинт, видим — ранка вся почти затянулась, но у ногтя маленькая трещинка и как будто нарывает. И весь палец черный. — Дело швах, — сказал Брысь. Но Эсбэ лизнул палец, и кончик языка стал у него черный, а палец побелел. — Это уголь, — объяснил Эсбэ. — Из поезда. — Сильно болит? — спросил я. — Ноет, — сказал Эсбэ. — Придется отрубить. — Ты что, больной? — Брысь даже плюнул. — Чтобы не было гангрены, — спокойно растолковал Эсбэ. — Так всегда делают, если нет другого выхода. — Знаешь что, чижик, не лепи чего не надо, — разозлился Брысь. — Схожу в город, принесу бинт и йоду. Ждите меня здесь. — Тогда принеси и воды, — сказал Эсбэ. — Надо купить какой-нибудь жбан, мы должны иметь в лодке пресную воду. — А в реке соленая, что ли? — усмехнулся Брысь. — Ладно, сделаем. Он ушел. И больше мы его не видели. Что Брысь не придет, стало понятно утром. А всю ночь мы ждали его, засыпая на час и просыпаясь. На рассвете мы проснулись от холода. Река курилась под взошедшим солнцем. Наши рубахи и штаны сверкали алмазами — нас, как траву вокруг, покрыла роса. Я стучал зубами и глядел на Эсбэ, а он на меня. Мы не могли поверить, что Брысь нарочно покинул нас, бросил, как котят, в чужом городе. Это на него непохоже. — Может, ногу сломал, — сказал Эсбэ. — А может, подрался с кем… Эсбэ дрогнул лишь на минутку и тут же овладел собой. — Ты готов продолжать путь? — сурово спросил он. — Готов. — Тогда подкрепимся — и вперед. После воблы мучила жажда, а есть не хотелось. Но тут нам крупно повезло. Мы увидели пацана, примерно нам ровесника, в черных коротких штанах и в серой заплатанной рубахе. В одной руке он нес бамбуковую удочку, в другой — узелок и консервную банку на веревочной дужке, как ведерко. Подойдя ближе, он остановился и оглядел нас хитроватыми глазами. — Привет, — сказал Эсбэ. — Здорово, — ответил пацан, и такие у него были круглые «о», что я вспомнил, как Брысь пускает изо рта, когда курит, три кольца, одно за другим. — Ты здешний? — А ты? — Мы плывем в Казань, — соврал Эсбэ, но это оказалось потом чистой правдой. — У тебя лодка есть? — Ну, есть. Короче говоря, мы столковались с этим бывалым рыбачком, что он на своей лодке доставит нас до первого удобного места на берегу Волги, откуда мы и двинем на низ, в Казань. За это мы отдали ему поджигу Брыся — его сумка осталась у нас. Брысь ушел в город без нее. Эсбэ показал, как надо стрелять и заряжать, а рыбачок в благодарность дал нам два крючка, свинцовое грузило и отмотал с удилища метра три лески. И на том мы с ним расстались. До Волги мы видели лишь Москву-реку и Клязьму. Можно понять, как мы были ошарашены. Белые пароходы, баржи на поводу у буксиров, плоты с домами, печами и даже гусями плыли по реке, и она казалась самодвижущейся дорогой. Мы сняли ботинки, привязали шнурками к сумкам и зашлепали по песочку, на который набегала шептавшая волна. Берег был высокий и отвесный. Не знаю, сколько отошли от Горького, но едва ли не к полудню увидели мы первое подходящее для привала место. Тут в Волгу впадал ручей, и в его устье образовалась ровная площадка. Пожалуй, это даже была маленькая речка, а ручьем она выглядела по сравнению с Волгой. Вода в ней оказалась чистая, прозрачная, холодная. Мы с Эсбэ лежа пили ее, пока живот не стал как барабан. Потом поели вчерашней воблы и сала из запасов и решили обследовать ручей. И правильно сделали. Метрах в пятидесяти он делал поворот вправо, скрываясь за выступом высокого белого откоса. За поворотом мы увидели лежавшую на берегу ручья черную лодку. Она оказалась очень тяжелой, но мы, попотев, все же столкнули ее в ручей. На дне ее лежали весла с узкими лопастями, тоже нелегкие. Уключины — два деревянных колышка с петлями из смоленого каната. На носу железная цепь, продетая в кольцо. На цепи мы подвели лодку к стоянке, погрузили свое добро, вывели ее в Волгу, уселись и… Хотел сказать — поплыли, но это было бы сильным преувеличением. Во-первых, ни я, ни Эсбэ грести не умели, да к тому же палец у Эсбэ нарывал, правда, с утра стало немного лучше. Во-вторых, с такой верткой лодкой управляться такими пудовыми веслами даже опытный подмосковный гребец научился бы не скоро. В-третьих, мы с Эсбэ открывали свою первую навигацию не где-нибудь, а на Волге. Не шутка… Мы трезво оценили свои возможности, и Эсбэ сказал: — Надо бы потренироваться, но здесь нельзя, мы должны уплыть подальше. Давай пихаться. У самого берега течения не было заметно — почти как на пруду. Опыт плавания на маленьких плотах по весенним прудам с помощью шеста у нас имелся. Первым на корму с веслом в руках встал я, а Эсбэ для баланса сел на носу. Я оттолкнулся веслом от дна, и мы начали водную часть своего пути в Испанию. Перевернуться и утонуть мы не боялись, потому что плавали как утки. А то, что на проплывавших мимо баржах волгари ржали при виде такого необычного способа передвижения по реке на лодке, нас не задевало. Была забота посерьезнее — удрать как можно дальше от места реквизиции. Причем должен признаться, что совесть нас тоже не мучила. Ведь мы отправлялись воевать за свободу Испании, мы считали себя представителями великой страны. Худо-бедно, но к вечеру мы уплыли, наверно, кило метров на пять, выбрали местечко на низком берегу, вытащили лодку и уснули, даже не поели. Эта стоянка была долгой — мы учились грести. А потом дело пошло гораздо лучше, хотя на четвертый день опять пришлось остановиться надолго. Куковали трое суток, пока не подсохли мозоли на ладонях. Мы сходили в прибрежную деревню в сельпо, купили хлеба и спичек и потом по очереди удили рыбу. Наживкой была шкурка от сала. Часа за два у нас на, песочке образовалась целая гора рыбы, не меньше ведра. И все одна к одной, как лапти. И тут только мы сообразили, что ни жарить, ни варить ее не в чем, Пришлось еще раз идти в деревню и реквизировать чугун, сушившийся на заборе возле сельпо. Если бы мы с самого начала готовились к путешествию по воде и имели в виду рыбную ловлю, у нас бы, конечно, имелись в запасе и перец, и лук, и лавровый лист, но, честное слово, и уха из одних лещей с солью, сваренная на костре, вкуснее ресторанной ухи. Мы спали и купались, рыбачили и готовили еду, ели и опять спали. Нос у Эсбэ начал лупиться от солнца, а у меня плечи так обгорели, что больно было надевать рубашку. По вечерам, на сон грядущий, мы пели, чаще всего «Легко на сердце от песни веселой», из кинофильма «Веселые ребята». Вернее, пел Эсбэ, у него здорово получалось, а я подпевал. Как стемнеет, ляжешь на сено — мы его из скирд и копен брали — и глядишь на небо. Если долго на одну звезду глядеть, она как будто дышит, то пригаснет чуть, то разгорится, словно кто на нее подул. А на другие звезды глянешь — они мигают друг другу, а потом кажется, что это они на тебя показывают — мол, смотрите, какой храбрый и самостоятельный парень лежит там, на берегу реки Волги. Шевельнется жалостная мысль: как-то теперь чувствуют себя родители, но вспомнишь, ради какой цели кинул отчий дом, и поймешь, что ничего уж с этим не поделаешь. И вдруг просыпаешься, как будто и не засыпал, и солнце зажгло оранжевым огнем всю реку, сколько видно вправо и влево… Понемногу мы начинали считать себя старыми речными волками. Но рыба надоедала, припасы в сумках таяли, и мы были вынуждены заниматься реквизициями, а это требовало больших усилий и подвергало опасности. Покупать мы уже ничего не могли, потому что от двадцати первоначальных рублей осталась всего трешка. Беда наша была в том, что мы попали в межсезонье: в садах вишня уже отошла, а яблоки только-только наливались. Картошка на огородах ботвой удалась, а копнешь — там еще сплошной горох. Волей-неволей пришлось обратить внимание на домашнюю птицу. Так случилось, что поголовье кур в некоторых прибрежных деревнях и селах сократилось, но ненамного. Больше одной курицы в день съесть мы не могли, тем более что иногда удавалось приносить из курятника тепленькие яйца. Хоть и говорится в народе про человека, у которого руки трясутся, что он будто кур воровал, но я с тех пор сильно сомневаюсь в точности этой поговорки. Во всяком случае, у нас с Эсбэ руки не тряслись. Однако жизнь нас скоро покарала. Двадцать седьмого июля, после трехнедельного плавания, мы подошли к Казани и заночевали километрах в трех от города. Утром проснулись, искупались, поели. И только тут Эсбэ обратил внимание, что прямо против нас метрах в ста от берега баржа на якоре стоит — видно, она ночью пришла, когда мы спали. Носом по течению развернута, за кормой лодка на коротком буксире. — Глянь, на нас в бинокль смотрят, — сказал Эсбэ. И правда, какой-то дяденька в белой майке стоит на корме баржи и держит перед глазами бинокль. Пока мы обменивались соображениями, этот дядя откладывает бинокль, подтягивает лодку, прыгает в нее, отвязывается и плывет к нашему берегу. — Давай! Быстро собираться! — говорит Эсбэ и кидает в нашу лодку сумки. Но не успели мы ничего предпринять. Дядя в пять гребков уж тут как тут. Вдавил лодку носом в песок, перемахнул на землю и прямо к нам. — Издалече будете? — спрашивает и глазки щурит нехорошо. — Из Казани, — врет Эсбэ. — И лодочка из Казани будет? — издевается дядя. — А откуда же еще… — Так-так-так, — говорит дядя и берет в руку цепь, вдетую в кольцо на носу нашей лодки. — А случаем, не из-под Горького эта посудина? Эсбэ отвернулся, будто не к нам речь, подобрал наши ботинки, сунул мне мои и дернул меня за рукав. Мы дали такого стрекача — только ветер в ушах засвистел. А может, это дядя свистел, потому что я раз оглянулся и заметил, что он пальцы в рот сунул. Сколько жить буду, никогда понять не смогу, как узнал этот дядя свою лодку. Это все равно что запомнить в лицо каждого из тысячи пойманных тобой лещей или судаков. Но гадай не гадай, а мы потерпели катастрофу. Все осталось там, на берегу: поджиги и финки, карты и компас, соль, махорка и спички и даже мешочек с родной землей. Дядя за нами не бежал, мы пошли шагом и обсудили положение. Судьба, до сих пор относившаяся к нам благосклонно, отвернулась от нас. Планы рушились. Удар был слишком жесток. Мы потеряли всякий боевой дух. Эсбэ вздохнул. — Вернемся и начнем все снова. У нас теперь есть опыт. У Эсбэ такая манера была: то говорит как бродяга, то как по книжке, хлестче взрослого интеллигента. Не стоит распространяться, как добирались мы до Москвы. Ехали и на товарных поездах и на пассажирских, на подножках, на крышах и на буферах. Это было нетрудно, если учесть нашу речную закалку. Ровно через двое суток, утром двадцать девятого июля, мы сошли с пригородного поезда на Казанском вокзале в Москве. А на выходе с перрона нас остановил милиционер, пожилой дяденька с планшеткой на узком ремешке. — Трохи подождите, хлопцы. — И отводит нас в сторонку. Нам бояться нечего, домой едем. А он планшетку надвое разбросал, посмотрел, как в книгу, поглядел на наши рожи, застегнул планшетку и говорит: — От оно як… Ты — Анатолий Серегин, а ты — Игорь Шальнев. Взял нас за шиворот и повел. В милиции при вокзале он доложил дежурному: беглецы нашлись. И мы только тогда сообразили, что нас давно разыскивают по фотографиям. До вечера сидели в комнате под замком. Дали нам полбуханки черного, по куску рафинада и чаю в железных кружках. Вечером приехала моя мать. Конечно, слезы, упреки. Но она быстро успокоилась и говорит Эсбэ: — Тебя я тоже беру. — И жалостно так на него посмотрела. Эсбэ спросил, почему не приехал его отец, а она говорит: — Понимаешь, так получилось… В общем, после расскажу… Мама расписалась в книге, что получила нас в целости и сохранности, и нас отпустили. Домой ехали на последнем поезде. В вагоне мама объяснила Эсбэ, что его отца забрали ночью две недели назад, но дома все в порядке, сестренка Оля и няня Матрена здоровы, а свою молодую маму Эсбэ не увидит, потому что она куда-то уехала. Эсбэ спросил: что значит «забрали»? За что забрали? Мама сказала: никто ничего толком не знает, но будто бы за растрату. Ей, видно, не хотелось об этом разговаривать, и она перевела на другое. — Хорош у вас дружок, — говорит. — Заманил и бросил? Я даже про отца Эсбэ забыл от таких слов. Объяснять, что если кто кого заманил, так скорее мы Брыся, а не он нас, не стоило, все равно бы она не поверила, не откуда ей известно, что Брысь в Горьком с нами расстался? Спрашиваю: — А Брысь разве вернулся? Она не поняла: — Какой Брысь? — Ну, Саша Балакин. — Милиция вернула. С доставкой на дом. Эсбэ молчал, а у меня в голове была полная карусель. Слишком много новостей для одного раза. Теперь-то я понимаю, как сломалась тогда жизнь Эсбэ. Когда у него мама умерла, то была только трещина, а сейчас все полетело к черту. Ни отца, ни матери, сестренке два с половиной года. Кто кормить будет? Хорошо, хоть Матрена есть, но что она может? На мне это тоже отразилось. Вероятно, я бессознательно начал догадываться, что все познается в сравнении. Когда бывало что-нибудь не так, не по мне, а хотелось сладенького, кто-то мне в ухо шептал: у тебя мама-папа есть, а у Эсбэ нету. Или так: у тебя ноги в валенках мерзнут, а Оля, сестренка Эсбэ, на улицу в мороз вообще не ходит — валенки купить не на что. Но все это было как тучи на небе — придут, уйдут. Жизнь продолжалась. Как говорится, с учетом происшедшего. Брысь оставался нашим героем. Мы были правы, когда там, в Горьком, не поверили в его способность бросить товарищей. Все объяснялось проще. Брысь отправился в аптеку за бинтом и йодом для Эсбэ, но ради экономии денег хотел получить их бесплатно. Как на грех, в аптеке оказался вместе с ним милиционер, в обычной гражданской одежде — тоже, наверное, пришел за медикаментами. Он заметил, что Брысь сильно озабочен насчет застекленного прилавка, забрал его, отвел в отделение, ну а дальше все ясно. Дядя Брыся поставил ультиматум: или берись за ум, или возвращайся к родителям. Брысь с сентября пошел в школу, в восьмой класс. Мы с Эсбэ учились в седьмом. Эсбэ по-прежнему делал клюшки на продажу. Брысь иногда добывал то крупу, то сахар, а однажды принес четыре кило сливочного масла. Все это он отдавал Эсбэ. Но разве втроем так проживешь? Еще же и одеваться-обуваться надо. Плохо, конечно, но приходилось ему брать краденое. После матери у Эсбэ остались кое-какие украшения — сережки, кольца. Матрена в Москву ехать боялась, да и неграмотная она, даже деньги считала кое-как. Ну моя мама съездила, сдала в торгсин. Уголь мы подбирали на станции, а с пилорамы носили горбыль и щепу. Иногда я звал Эсбэ к нам пообедать или поужинать, но он сначала соглашался, а потом сказал: «Я наемся, а Оля с Матреной?» И не стал ходить. Понемногу все как будто налаживалось, Эсбэ начал веселее глядеть, но один раз произошла неприятность. Там у нас на Красной, в доме номер четыре, жили недавно поселившиеся две семьи, которые дружили только между собой, а с другими знаться не желали. На две семьи — пятеро братцев, мордастые такие ребята, пухлые. Они с нами тоже не водились. И вот раз в выходной день идем мы мимо этого дома, и самый старший из братцев, повыше нас ростом, кричит Эсбэ от своего крыльца: — Эй ты, арестантов сын! Щепок-тряпок не надо? Эсбэ кинулся на него, а они все пятеро там были. Я на подмогу. Завязалась драка, и нам пришлось плохо. Но тут появился Брысь. Он их даже не бил, просто расшвырял. И говорит, когда Эсбэ объяснил ему, в чем дело: — Вы, толстомордые! В следующий раз ноги оторву и галоши есть заставлю. Больше они Эсбэ не трогали, но он после этого как-то сник. А в сороковом году произошло новое несчастье. Брысь попался на месте преступления — его взяли вечером в промтоварном магазине. Был суд, и его судили как взрослого, он уж совершеннолетия достиг. Дали три года. Он исчез из нашей жизни. Но, выражаясь красиво, не из наших неокрепших душ. В сорок первом году, в июне, когда мы выпускные экзамены сдавали, Эсбэ приняли на работу в городскую газету, корректором. Редактор раньше дружил с дядей Андреем. И к тому же Эсбэ был грамотный, сочинения писал без единой ошибки. А я уехал из Электрограда в октябре, когда цех отца эвакуировали. Оля, между прочим, уже в первый класс пошла. Рассвело. Полковник Серегин встал из-за столика, открыл окно. На улице было прохладно и тихо. Свежий воздух выдавил из номера сигаретный дым. — И больше вы его не видели? — спросил Басков. — Эсбэ? То есть Шальнева? Нет, не видал. — Серегин как будто смутился и снова обернулся к окну. Не ценим мы в молодые годы того, чего не вернешь… Я ведь на юрфаке в Москве учился. До Электрограда два часа езды. И не выбрался… Хотелось, очень хотелось, да все некогда… Одно оправдание — уже на втором курсе женат был. А счастливому не до прошлого… Они договорились, что в десять часов утра отправятся в Электроград. Басков домой не поехал. Серегин дал ему одну из двух подушек, снял с одеяла пододеяльник, и Басков устроился на диване. |
||
|