"Как я таким стал, или Шизоэпиэкзистенция" - читать интересную книгу автора (Белов Руслан)15Послал письмо Полине (она с матерью в Южной Корее). Неожиданно ответила. Сухо. "Мы тут деньги зарабатываем, а ты письмами своими заколебал. Сказки по-прежнему пишешь? Написал бы сказку со смыслом, что надо больше работать, а не болтать". Адреналин попер, я поднял перчатку, пошел гулять. Через час пришло вот это. Спросил цветок у камня, что лучше – быть или существовать, молчать или что-то говорить? Камень бы не ответил, да жалко ему стало дикой розовой гвоздички, жить которой оставалось до следующего дождя. – Молчать лучше, – сказал камень, по макушку сидевший в прибрежном песке. – Вот я молчу, спрятался, ни на кого не обращаю внимания, и живу уже десять тысяч лет. А когда река вырывает меня из песка, и вниз несет, я только лучше, круглее становлюсь. И ближе к своей мечте. – Ну ты ведь стучишь, когда летишь по каменистому дну? Значит, говоришь с ним, меняешься впечатлениями? – Это не я стучу, это дно. Они с рекой заодно. Говорят много, ни дня, ни ночи покоя от них нет. Река эта вообще сумасшедшая! Днем говорит, ночью говорит. А сколько у нее друзей! Снег в горах, ледники в ущельях! А дождей сколько! Вот и нервная она от них – то из берегов от радости выскочит, то сохнет от тоски, что все они ее забыли. – А о чем ты мечтаешь? – спросила, подумав розовая гвоздичка. – Ты говорил, что каждый паводок приближает тебя к исполнению твоей мечты. – Скоро, через тысячу лет я окажусь на тихом морском дне... – вожделенно прошептал камень. – Одно одеяло за другим – тинные, песчаные, – покроют меня многометровым слоем... И никто никогда больше не услышит меня, и я никогда больше не услышу своего стука о жесткое речное дно... – По-моему, ты не прав. Вот посмотри на речку, она говорит, она выражается, и все видят – она живая, она что-то хочет изменить в мире. Так сильно хочет, что иногда со своей охоты такое натворит, что мало никому не кажется. – Да уж, – вспомнил камень последний паводок, смывший не одну прибрежную лужайку. А как его несло! Он чуть не треснул от злости! – И еще посмотри на меня, – вдохновенно продолжала розовая гвоздичка. – Я такая простенькая, но все мое существо говорит лишь о том, что я мечтаю, чтобы меня заметили. И эта мечта делает меня красивой. Ты не знаешь, какое счастье, когда ты не одна, когда тебя видят и разговаривают с тобой глазами и прикосновениями. И даже словами. Вот вчера моя сестра унеслась на небо, в гвоздичный рай... – Как это? – Да просто. К нам подошел Юноша-принц, мы издали приметили, что он громко и нараспев сам с собой говорит. Когда он приблизился, мы поняли, что юноша – поэт, и вслух читает свои прекрасные стихи говорливой реке, красноречивому небу и задумавшимся облакам. Мы заслушались, а гость заметил нас, присел на колени, обхватил ладонями и стал с нами разговаривать! Господи, как он говорил! Мы с сестрой вмиг растаяли, поняв, что дождались того, о чем столько мечтали. У нее – она всегда была впечатлительной – подкосились ноги, она упала без чувств. А поэт был самым настоящим поэтом – он сочинял обо всем, пытаясь все вокруг сделать хоть на черточку лучше, сделать мир чуточку слаженнее, чуточку привлекательнее. – О, милая дева, – вскричал он восторженно. – Вы так прекрасны, так нежны, так искренни! Я мечтал о вас целую вечность! И вот, я на коленях перед вами, и на коленях прошу вас стать моей! – Но я гвоздика, полевая гвоздика, – прошептала сестра, очувствовавшись. – И скоро, очень скоро покину вас... – Да, вы покинете меня, я знаю, но останется ваше имя, останется ваш образ, я воспою их, и они останутся в вечности такими же чистыми и свежими, как вы. – Я – ваша, – прошептала сестра, и они ушли... – Все это хорошо, – прокряхтел камень, – но на твою долю принца не достанется – это уж точно. – Пусть. Мне достаточно, что принцы есть на свете. Мне достаточно, что счастье есть, и они – принцы и счастье – кому-то достаются, и мир от этого теплеет. И еще – ты забыл, что поэта и его любовь видели мои семечки, и эта любовь прорастет в их душах, потом прорастет в душах их детей, и когда кто-то встретит все же принца, мы все на гвоздичных своих небесах, радостно захлопаем а ладоши. Розовая резная гвоздичка весело рассмеялась, и камень подозрительно спросил: – Что это с тобой? – Да я воочию увидела себя на гвоздично-райских небесах, а внизу – свою правнучку – перед ней сидел на коленях и читал любовные стихи принц-поэт, прекрасный, как горное утро. Они – розовая гвоздичка и камень – так заговорились, что не заметили, как к ним подошла женщина с маленькой девочкой в голубом, под цвет реки, платье. – Мама, мама, – закричал девочка. – Смотри, какая красивая гвоздичка! Можно я подарю ее тебе, самой любимой? Мама заулыбалась, счастливая, кивнула, и дочь протянула ей гвоздичку. Понюхав ее, женщина хитро улыбнулась. – Ты что так странно улыбаешься? – посмотрела снизу вверх девочка. – Я тебе ее верну лет через пять, – ответила мама. – И напомню тебе слова, с которыми ты ее мне преподнесла... – Какие слова? – "Можно я подарю ее тебе, самой любимой?" Знаешь, я почему-то уверена, что через пять лет самым любимым у тебя станет какой-нибудь распрекрасный принц. Девочка покраснела, увидев розовую гвоздичку на будущем своем свадебном платье. Взявшись за руки, они ушли. Камень остался один. Сначала он, демонстрируя облегчение, сказал: "Уф!", потом ему стало скучно по темечко сидеть в сыром песке. – Ты чего разлегся тут, лежебока, – обратился он к камню-соседу. Тот молчал – ему нечего было сказать. Послал "Гвоздичку" Полине. Знаю – ответа не будет. Почему я одинок? ...Там где я родился, дома строили из глины. Люди брали под ногами повсеместную глину, мать грязи, месили ногами, укладывали в ящик-форму и тут же вытряхивали из него поражавший значимостью кирпич. Затем второй, третий, четвертый... Потом, высушив их палящим солнцем, строили дома. Однажды я стоял с открытым ртом перед штабелем сырых еще основ мироздания. Отец Иосиф подошел, постоял рядом, сказал: – Кирпичи – это значимо. Из них можно построить дом, который защитит от дождя, холода и недобрых людей. Дом, в котором можно завести семью. Человеку надо уметь строить убежища. – Но у меня нет ящика? – посмотрел я растерянно. – На, возьми вместо него. Отец Иосиф поднял с земли спичечный ящичек, протянул мне, и через два часа я построил первый свой дом. Маленький, но очень похожий на всамделишный. Он был без окон, но с дверью. Его сломала каблуком мама Мария. Сломала, шипя: – Ты смерти моей желаешь?! Этот эпизод я почему-то вижу со стороны. Вижу, как сижу на корточках перед своим домом, вижу коробки, развалившиеся от мокрой глины, вижу, как мама Мария выходит из дома в синем шелковом халате с павлинами... Я и сейчас не улавливаю связи между тем игрушечным домиком и смертью. Возможно, предки бабушки хоронили покойников в склепах. Возможно. Чувствую: ни до чего не докопаюсь. Можно год за годом копаться в себе, и труд этот будет безрезультатным, пока я не узнаю, почему мама Мария сломала мой дом каблуком. Если бы не сломала, я бы, наверное, поехал к ней в Карачи Новосибирской, и она не умерла бы от пролежней. Впрочем, дело в левом полушарии. Слом дома меня потряс, но не остановил. Семилетним, уже живя у мамы Лены, со всей округи я стащил в садик сотни бесхозных кирпичей (и не только бесхозных – например, забор пивного завода, ограничивавший наш садик с одной стороны, стал несколько ниже) и построил грандиозную сводчатую башню. Маленький и незначительный творец, я сидел в ней, совершенно великолепной, моей, возведенной собственными руками, сидел на корточках, с опаской поглядывая на шаткую тяжелую кровлю, и тут пришел рассерженный отчим (мать оторвала его от книг). Вытащив и отругав меня, он разрушил башню ногами, и ушел дописывать диссертацию. Башни не стало, но остались кирпичи. Погрустив на развалинах, я принялся сооружать прочное однокомнатное жилище с устойчивой крышей. И тут же в нем, не успел и пота отереть со лба, появилась хозяйка, симпатичная соседская девчонка Валя Карманова, обычно не обращавшая на меня внимания, появилась и споро приготовила обед из ста граммов ливерной колбасы (за ней, дав пятачок, она посылала меня в магазин) и свежих душистых цветов белой акации ("Дорогой, не мог бы ты подняться на крышу сарая и нарвать цветов посвежее? Я приготовлю из них салат, тебе понравится"). Потом были и другие дома. Кирпичные, деревянные и семейные. Семейные дома я строил из себя и очередной женщины. И все они разрушились, потому что просто жить, просто быть я не мог. Подозреваю, что эта безотчетная, подсознательная страсть к сооружению надежных убежищ (как из кирпичей, так и людей), обязана своим появлением утробным страхам. Я не хотел выходить на свет божий, не хотел родиться, и тогда же, видимо, в меня вошло стремление обходиться тем, что есть. Но я родился. И стал избегать зависимости. На групповой фотографии первого класса все дети серьезны, преисполнены осознанием важности момента. А я стою со скорченной рожицей. Почему я ее скорчил? Помню. Меня хотели сделать зависимым, хотели заключить, заключить в фотографию. А я из нее вылез. В четвертом классе после письменного экзамена на время проверки работ нас заперли в классе. Я вылез из форточки. Класс был на втором этаже. Учитель не мог поверить, что я освободился, пока не увидел меня входящим в дверь. Я один, потому что строил, пытался строить всегда и везде и из всего? Строил, пытаясь всем доказать, и, прежде всего, себе, что я не кирпичик, который можно разбить, подсунуть под колесо, вложить в кладку? Да. Дед говорил, что есть кирпичики, и есть те, кто их складывает. И те, кто складывает, тоже кирпичики, но кирпичики Бога. Я не смог стать простым кирпичиком, не смог обрести счастья в человеческой кладке. Может, я Божий кирпичик? Вряд ли. Я деградировал, деградировал потому что раздулся в пузырь. То, что надуто воздухом, деградирует. ...С Надей мне стало понятно: я – ничто. Мы расходились восемь лет. Перебрались в Карелию, в тайгу, на шахту, в надежде сладить в новой обстановке. Напрасно. Прожили год, и она уехала с сыном домой. Уехала, бросив: – А ты как хочешь. Хочешь – приезжай, хочешь – оставайся. Я был смятен – мое "Мы" вновь распалось в прах. Но скелетное "Я" осталось и поступило в аспирантуру, чтобы продолжить то, ради чего стало геологом. Через полгода, видимо, решив вкусить от столичной жизни, Надя вернулась. Несколько месяцев мы счастливо (на мой взгляд) обитали на Арбате в квартире над магазином "Плакаты". Летом, отправив Александра в пионерский лагерь, поехали на полевые работы на Ягноб. В дороге она увлеклась Женей Губиным, разудалым моим шофером – белобрысым, с белесо-голубыми глазами и золотым передним зубом, обожавшим выражения типа "Лечу, как фанера над Парижем", "Эх, нажраться бы, да поблевать". Они предавались любви, пока я ходил в маршруты или сидел в архивах. Это было что-то! Я был раздавлен, уничтожен. Мне казалось, что нарушен основной закон природы, и очень скоро она (природа) во что-то непотребное превратится, уже превращается. И она превратилась. Это случилось после того, как Губин сказал: “Не надо Надюхе сегодня в маршрут – у нее менструации”. Чтобы спасти природу, я не внял ушам и сочинил какое-то объяснение. И на заправке на дороге в Ташкент, на базу института, тоже сочинил. Женька, странно глядя, попросил достать из его бумажника талоны на бензин и я, выполняя его просьбу, обнаружил фотографию смеющейся Надежды. Подписанную моими стихами в момент, когда счастье обладания ею переполняло меня. Сейчас эти эпизоды видятся мне поставленными. Их поставила Надя, поставила, чтобы отомстить. За что? Об этом позже. Вторые аспирантские полевые работы на Ягнобе начались с Татьяной, учительницей французского языка, решившей провести отпуск подальше от Москвы. По дороге из Ташкента в Душанбе мы завернули на Искандер, и там, рядом с машиной, в кабине которой ворочался и кряхтел холостой шофер Витя, я несколько ночей подряд готовился к встрече с Надей, оставшейся с Губиным в Душанбе. Готовился в спальном мешке Татьяны. Надя, и не поздоровавшись, потребовала немедленного развода. Я хотел предложить ей все, но она хотела одного развода. Я растерялся. Меня выкидывали, меня выскребали вновь. У меня отнимали то, что, казалась, отнять невозможно – сына. Я смотрел на нее, уверенно-взволнованную, стоявшую передо мной в коротком облегающем летнем платье так идущего ей салатного цвета, открывавшем лакомые шею и грудь, стройные, гладкие ноги и понимал свою ничтожность, понимал, что нужна мне не она, а ее ладное, шелковое, сладкое тело. Мне не хотелось отдавать это тело другому. Мне самому хотелось трогать его руками и оставлять в нем сперму. Вот тогда я стал таким. Я, выскобленный жизнью человечек, хотел выскрести другого человека, выскрести из его жизни, выскрести, чтобы пользоваться им. Я не пошел вразнос. Не пошел, потому что твердо знал: я – это я, и у меня свой крест, свой путь. И очередной шаг на этом пути – диссертация. Не потому, что она добавит веса в обществе и самоуважения, а потому что предоставит известную свободу в действиях. Жизнь двинулась своим чередом, и пришла пора провожать Таню и встречать Клару, молоденькую длинноногую лаборантку. Невзирая на бурчанье Вити: "Вот стерва, у него ведь еще спальный мешок от Таньки не остыл", она, совершенно непосредственная, стала строить глазки будущему светилу советской геологической науки. Перед отъездом в горы мы несколько дней провели на душанбинской перевалочной базе. Вечерами, вернувшись из пыльных архивов, я наслаждался долгожданной прохладой, лежа, как в раю, на раскладушке под тенистыми деревьями, она неслышно подходила и нежно целовала в губы. Я, лишившийся своего "Мы", своей женской ипостаси, и ставший потому более мужчиной, чем был, привлекал ее к себе и невозмутимо делал то, что делает в таких ситуациях настоящий мужчина. Тем временем Губин стал казаться Надежде мужланом, да и Витя, бывавший у них, передал мои слова, что обстановку на перевалочной базе нельзя назвать вполне райской, потому что гурии работают не скопом, а посменно, и она пришла на базу расфуфыренной. Я помню этот эпизод отчетливо, наверное, потому что был тогда нарасхват. ...Мы сидели во дворе за круглым столом, уставленном бутылками и яствами; Надя, закинув ногу на ногу, с дымящейся сигаретой в претенциозно отставленной руке, внимательно рассматривала тяготевшую ко мне Клару. – Нет, ничего у тебя с ним не получится, – наконец, сказала она безапелляционно. – Почему-у? – растерянно моргая длинными ресницами, поинтересовалась девушка. – Ты ноги бреешь, а он этого не любит. Провинциал он, понимаешь? – улыбаясь, Надежда вытянула гладенькую, но, тем не менее, никогда не знавшую эпиляции ножку и повертела ею то так, то эдак. В общем, взяли меня за рога красиво и с куражом, и тем же днем мы втроем переехали к Кузнечику на квартиру. После ужина – конечно же, отменного – у нас с ней была любовь, в продолжение которой Клара в соседней комнате смотрела мультики. Все получилось просто – девушка пыталась заполучить меня, но Надя предложила больше. Что предложила? Оргию. Кураж, замешанный на бесстыдстве, радость освобождения, освобождения животного от пут нравственности, которые я испытал в полной мере и помню до сих пор. Я раз за разом вгонял в нее член, она стонала, а моя вчерашняя любовница смотрела "Ну, погоди!" и ела "дамский пальчик", перед тем предложенный ей Кузнечиком... Почему мы не пригласили в постель Клару?! Она бы согласилась, без сомнения согласилась! А если бы не согласилась, я нашел бы убеждающие слова. И неудача, провал, превратились бы для нее в забавное приключение, о котором можно было пошептаться с подругами. Нет, если это не пришло мне в голову, значит, тогда я был лучше... За нашими спинами ничего не осталось – все растворилась в девяностых. Марина, пройдя круг самоутверждения, вернулась к мужу. Нет, кое-что осталось. Стихи, написанные после ее отъезда из Приморья. lt;P.S.gt; 1 2 |
|
|