"С. А. Есенин в воспоминаниях современников. Том 1." - читать интересную книгу автора (Есенин Сергей Александрович)Л. М. КЛЕЙНБОРТ СЕРГЕЙ ЕСЕНИН Познакомился я с Есениным весной 1915 года. Но еще до того я знал о нем. "Издательская работа подвигалась трудно,- пишет о суриковцах Деев-Хомяковский. – Есенина волновало это обстоятельство. После ряда совещаний мы написали теплые письма известному критику Л. М. Клейнборту, приложив рукописи Есенина, Ширяевца и ряда других товарищей" 1. С Ширяевцем, заброшенным в одну из наших дальних окраин, я уже состоял в переписке. Об Есенине же я слышал в первый раз. По совету С. Н. Кошкарова, у которого он жил, Есенин и сам переслал мне тетрадь своих стихов. Он писал мне. что родом он из деревни Рязанской губернии, что в Москве с 1912 года, работает в типографии Сытина; что начал он с частушек, затем перешел на стихи, которые печатал в 1914 году в журналах "Мирок" и "Проталинка". Позднее печатался в журнале "Млечный Путь" 2. Когда возник "Друг народа" – двухнедельный журнал Суриковского кружка, С. Д. Фомин мне писал: "В редакционную комиссию избраны: Кошкаров, Деев, Фомин, Есенин, Щуренков и др.". Наконец в январе 1915 года я получил и первый номер журнала со стихами Есенина "Узоры". Первое представление о Есенине связалось у меня, таким образом, с суриковцами. И не об одном Есенине. О Клюеве существует мнение, что до "Сосен перезвон" он не печатался; его же стихи либо устно, либо в списках переходили из местности в местность. Однако это не так. Клюев получил крещение там же, где Есенин, только пораньше, и не в "Друге народа", а в "Доле бедняка" 3. Я напомнил как-то об этом самому Клюеву. Он смотрел на меня так, точно я о нем открывал ему вещи, которых он сам не знал. Нет, это было так. Ширяевец, в свою очередь, начинает с того, что вступает в Суриковский кружок. В том же "Друге народа" помещены и его стихи. Все это не удивительно. Но вот что удивительно: ни стихов Клюева, ни стихов Ширяевца тех лет не выделишь из всей груды виршей, которыми заполнялись все эти издания. И то же должно сказать о тетради, присланной мне Есениным. Ничто, почти ничто не отличало его от поэтов-самоучек, певцов-горемык. Чтобы дать представление о ней, привожу одно из них. Речь идет о девушках в светлицах, что вышивают ткани в годину уже начавшейся войны: Нежный шелк выводит храброго героя, Тот герой отважный – принц ее души. Он лежит, сраженный в жаркой схватке боя, И в узорах крови смяты камыши. Кончены рисунки. Лампа догорает. Девушка склонилась. Помутился взор. Девушка тоскует. Девушка рыдает. За окошком полночь чертит свой узор. Траурные косы тучи разметали, В пряди тонких локон впуталась луна. В трепетном мерцанье, в белом покрывале Девушка, как призрак, плачет у окна 4. И другие стихи были не лучше, например "Пороша", "Пасхальный благовест", "С добрым утром!", "Молитва матери", "Сиротка", "Воробышки" 5. Без сомнения, лучшее из них было "Сыплет черемуха снегом…", напечатанное позднее в "Журнале для всех" (1915, N 6) 6, затем "Троицыно утро, утренний канон…". Что говорило о будущем Есенина в этих стихах – это местный колорит, местные рязанские слова. Недаром этих стихотворений поэт не ввел впоследствии ни в один из своих сборников, насколько мне известно *. * Стихи эти появились лишь в четвертом томе собрания сочинений, вышедшем уже после того, как были написаны мои "Встречи" 7. – Лев Максимович? – обратился ко мне паренек, подходя со стороны калитки: совсем юный, в пиджаке, в серой рубахе, с галстуком, узкоплечий, желтоволосый. Запахом ржи так и пахнуло от волос, остриженных в кружок. – Есенин, – сказал он своим рязанским говорком. Я сидел в саду своего загородного дома в Лесном. Тихие сумерки уже заволакивали и скамейку, на которой я сидел, и калитку, в которую он вошел. Но в воздухе, сухом и легком, ничто еще не сдавалось, и звонок был крик диких птиц где-то в высоте. – Вы обо мне писали в "Северных записках" 8. Синие глаза, в которых было больше блеска, чем тепла, заулыбались. Я поднял на него глаза. Черты лица совсем девичьи. В то время как волосы его были цвета ржи, брови у него были темные. Он весь дышал здоровьем… Не успел он, однако, сесть, как откуда-то взялась моя собака, с звонким лаем кинувшись на него. – Трезор! – прикрикнул я. Но это лишь раззадорило ее. – Ничего, – сказал он, не тронувшись с места. Затем каким-то движением привлек собаку к себе и стал с ней на короткой ноге. – Собака не укусит человека напрасно. Он знал, видимо, секрет, как подойти к собаке. Более того, он знал и секрет, как расположить к себе человека. Через короткое время он уже сидел со мной на балконе, тихий сельский мальчик, и спрашивал: – Круглый год здесь живете? – И зимой, и летом. – В городе-то душно уже. Потом сочувственно: – Житье здесь! Воздух легкий, цветочки распускаются. Ему здесь все напоминало деревню. – У нас теперь играют в орлянку, поют песни, бьются на кулачки. Во всем, что он говорил, было какое-то неясное молодое чувство, смутная надежда на что-то, сливавшаяся с молодым воздухом лета. Хотя он происходил из зажиточной (крестьянской) семьи, помощи от родных, видимо, у него не было. Приехал на средства кружка. Но что кружок мог ему дать? Очевидно, уверенности, что не уедет назад, у него не могло быть. Он рассказывал мне об университете Шанявского, в котором учился уже полтора года, о суриковцах, о "Друге народа", о том, что он приехал в Петроград искать счастья в литературе. – Кабы послал господь хорошего человека, – говорил он мне прощаясь. Опять пришел: выходила ему какая-то работа, нужна была связь. И вот он рассчитывал тут на меня. Принес несколько брошюр, только что вышедших в Москве, – сборничков поэтов из народа, отчеты университета Шанявского и секции содействия устройству деревенских и фабричных театров, ряд анкет, заполненных писателями из народа. Принес и цикл своих стихов "Маковые побаски", затем "Русь", еще что-то. – На память вам,- сказал он. Но мысль у него была другая. Я предложил ему их самому прочесть. Читал он нараспев, не глядя на меня, как читают частушки, песни. Читал и сам прислушивался к ритму своих стихов. Стихи уже резко отличались от тех, которые я знал. Суриковцы, вообще говоря, грешили против непосредственности, исходя из образцов, данных Кольцовым, Никитиным, Суриковым. Есенин же здесь уже не был поэтом-самоучкой. Правда, кольцовское еще звучало в "Маковых побасках". "Ах, развейтесь кудри, обсекись коса, // Без любви погинет девичья краса…" Это было еще под лубок. Однако в молодых таких стихах была травяная свежесть какая-то. Я передал часть из них М. К. Иорданской, ведавшей беллетристическим отделом в "Современном мире", часть Я. Л. Сакеру, редактору "Северных записок". Сказал об Есенине и М. А. Славинскому, секретарю "Вестника Европы", мнение которого имело вес и значение в журнале. "Северные записки" взяли все стихи, "Современный мир" – одно 10. Это сразу окрылило его. ‹ Затеяв работу о читателе из народа * – работу, опубликованную целиком уже в годы революции, – я разослал ряд анкет в культурно-просветительные организации, библиотеки, обслуживавшие фабрику и деревню, в кружки рабочей и крестьянской интеллигенции. Объектом моего внимания были по преимуществу Горький, Короленко, Лев Толстой, Гл. Успенский. Разумеется, я не мог не заинтересоваться, под каким углом зрения воспринимает этих авторов Есенин, и предложил ему изложить свои мысли на бумаге, что он и сделал отчасти у меня на глазах. * См.: Клейнборт Л. Русский читатель-рабочий. Ленинград, Изд. Губ. Проф. Совета, 1924. Он, без сомнения, уже тогда умел схватывать, обобщать то, что стояло в фокусе литературных интересов. Но читал он, в лучшем случае, беллетристов. И то, по-видимому, без системы. Так, Толстого он знал преимущественно по народным рассказам, Горького – по первым двум томам издания "Знания", Короленко – по таким вещам, как "Лес шумит", "Сон Макара", "В дурном обществе". Глеба Успенского знал "Власть земли", "Крестьянин и крестьянский труд". Еще хуже было то, что он не любил теорий, теоретических рассуждений. – Люблю начитанных людей, – говаривал он, обозревая книжные богатства, накопленные на моих книжных полках. А вслед за тем: – Другого читаешь и думаешь: неужели в своем уме? Он всем существом был против "умственности". Уже в силу этого моя просьба не могла быть ему по душе. Однако он то и дело углублялся в сад, лежа на земле вверх грудью то с томом Успенского, то с томом Короленко. За ним бежал Трезор, с которым он был уже в дружбе. Правда, пишущим я его не видел. Все же, однако, он мне принес наконец рукопись в десять – двенадцать страниц в четвертую долю листа 11. ‹…› Писал же он вот что. О Горьком он отзывался как о писателе, которого не забудет народ. Но в то же время убеждения, проходившего через писания многих и многих из моих корреспондентов, что Горький человек свой, родной человек, здесь не было и следа. В отзыве бросалась в глаза сдержанность. Так как знал он лишь произведения, относящиеся к первому периоду деятельности Горького, то писал он лишь об их героях – босяках. По его мнению, самый тип этот возможен был "лишь в городе, где нет простору человеческой воле". Посмотрите на народ, переселившийся в город, писал он. Разве не о разложении говорит все то, что описывает Горький? Зло и гибель именно там, где дыхание каменного города. Здесь нет зари, по его мнению. В деревне же это невозможно. Из произведений Короленко Есенину пришлись по душе "За иконой" и "Река играет", прочитанные им, между прочим, по моему указанию. "Река играет" привела его в восторг. "Никто, кажется, не написал таких простых слов о мужике", – писал он. Короленко стал ему близок "как психолог души народа", "как народный богоискатель". В Толстом Есенину было ближе всего отношение к земле. То, что он звал жить в общении с природой. Что его особенно захватывало – это "превосходство земледельческой работы над другими", которое проповедовал Толстой, религиозный смысл этой работы. Ведь этим самым Толстой сводил счеты с городской культурой. И взгляд Толстого глубоко привлекал Есенина. Однако вместе с тем чувствовалось, что Толстой для него барин, что какое-то расхождение для него с писателем кардинально. Но оригинальнее всего он отозвался об Успенском. По самому воспроизведению деревни он выделял Успенского из группы разночинцев-народников. Как сын деревни, вынесший долю крестьянина на своих плечах, он утверждал, что подлинных крестьян у них нет, что это воображаемые крестьяне. В писаниях их есть фальшь. Вот у Успенского он не видел этой фальши. Особенно пришелся ему по вкусу образ Ивана Босых. Он даже утверждал, что Иван Босых – это он. Ведь он, Есенин, был бы полезнее в деревне. Ведь там его дело, к которому лежит его сердце. Здесь же он делает дело не свое. Иван Босых, отбившись от деревни, спился. Не отравит ли и его город своим смрадным дыханием! Повторяю, все это было малограмотно, хаотично. Но живой смысл бил из каждого суждения рыжего рязанского паренька. ‹…› |
||
|