"Вот идeт мессия!.." - читать интересную книгу автора (Рубина Дина Ильинична)глава 16Ночью опять стреляли, весело рассыпал сухие орешки пулемет, ухали взрывы, чернильная мгла Самарийских холмов обживалась звуками учебной войны. Она не то что привыкла к таким ночам (впрочем, и привыкла, конечно, как привыкла к вагончику на сваях, к желтым валунам у порога, к дороге через хищные арабские села в машине с задраенными окнами) — просто уже не колотилось сердце со сна и рубашка не пропитывалась мгновенной испариной ночного страха. Но — это стало уже привычкой, — спросонок прихватив свою подушку, она перекочевала к мужу, забилась ему под руку, вжалась в него, свернулась под боком, как креветка. — Ну? — буркнул он, покорно подвигаясь и плотно обнимая ее обеими руками, как, бывает, обхватываешь своего уже великоватого ребенка, некстати заснувшего в автобусе. — Опять война… — шепнула она. Он придвинул ее к себе покрепче, разгреб — как щенок носом — волосы, прошелся губами по теплой шее и сказал, просыпаясь: — Зяма, вы мне нравитесь… Вы неброская женщина, но… Как обычно, в этот момент из соседней комнаты, где спала Мелочь, на их шепот прибежал Кондрат, вспрыгнул на постель между ними и стал Зяму отбивать. Все-таки он был страшным ревнивцем. — В конце концов, — сказал муж, — кто здесь мужчина — я или он? Как обычно, Кондрата с извинениями — старик, не обижайся — пришлось выпроводить за дверь, где он минуты три еще скребся и угрожал… И когда наконец они оба уже совсем проснулись… Зазвонил телефон. Зямин муж зарычал и откинулся на подушку. — Можно я его убью? — спросил он. Конечно, это был Рон Кац. — Что, не спится? — бодро заговорил он. — А мне в голову сейчас пришла дивная тема: «Евреи — кто они, откуда и зачем?» — В каком смысле — зачем? — спросила Зяма, садясь на постели и судорожно просовывая руки в рукава рубашки, которую муж успел с нее стянуть. — Я чувствую, вы не в форме, — приветливо заметил Рон. — Я предлагаю вам серию статей, уникальное разыскание. — А чего там разыскивать? — невежливо спросила Зяма. — Уже разыскали и записали. — Это вы Тору имеете в виду? — саркастическим тоном спросил Рон. — Эту сомнительную компиляцию? («Сомнительную компиляцию» Рон знал, разумеется, наизусть.) А вы знаете — кто вообще ее писал? Я берусь неопровержимо доказать: писцы фараона Рамзеса Второго. — Кто-кто? — нервно зевая, спросила она. — …И те, кого сегодня называют евреями, скорее всего, вовсе не евреи. — А кто мы? — Ацтеки. — Понятно, — сказала она. — А евреи куда девались? — О! Вот об этом и статья. Зяма подумала, что скоро традиционный знак вопроса придется ставить не только на первой полосе газеты «Полдень», но и на лбах двух ее незадачливых редакторов. — Ну, хорошо… — вдруг сказал Рон Кац. — Я понимаю, мне трудно противостоять вашей гражданской и национальной трусости… Я могу предложить другую и весьма актуальную тему. Сейчас в Израиле с визитом находится кардинал Франции Жан-Мари Люстижье. Его пригласили участвовать в симпозиуме Иерусалимского университета «Молчание Господа Бога». Почему бы нам не поставить ему хорошую клизму? — Кардиналу? — изумилась Зяма. — Но за что? — За то, что он — урожденный Аарон Лустигер, мать которого погибла в Освенциме в то время, когда он скрывался в католической школе, где и крестился. За то, что он — один из самых серьезных претендентов на папскую тиару, за то, что эта сука посмела припереться в Яд ва Шем и войти в Зал Имен без головного убора. — А вам-то что, вы же ацтек! — вставила Зяма злопамятно. Рон молча засопел. Он обиделся. — К тому же вы представляете наше с Витей непрочное положение. Штыкерголд и так каждый месяц грозится нас уволить. А тут еще вы с вашим кардиналом. — Штыкерголд был и остается агентом КГБ! — встрепенулся Рон. — Я готов представить доказательства и написать статью! — Напишите по мне некролог, — сухо посоветовала Зяма. — Кстати, о доказательствах. Вы читали в последнем номере «Региона», какую отбивную сделал из вашей теории о еврейских киргизах Мишка Цукес? — Кто-кто? — с презрительным напором переспросил Рон. — Кто сей господин? — Рон, — сказала Зяма примирительно, — не придуривайтесь. — Нет, вы понимаете, что может из себя представлять человек по имени Мишка Цу… Цу… Тухес? Да он первым делом должен бежать и менять это имечко на Евгений Онегин или Станиславский… Не понимаю — о чем вообще можно сметь писать, называясь Мишкой Цукесом! Они помолчали. — Ну, хорошо… — наконец проговорил Рон Кац оскорбленным тоном. — Евреев вы разоблачать боитесь, Штыкерголда отдать в руки Шабаку — трусите… Так дайте хотя бы поставить клизму кардиналу! — Ставьте, — вздохнув, сказала Зяма и повесила трубку. Ее муж так и не дождался конца телефонной беседы, заснул с обиженным выражением на лице. Она взглянула на часы: спать уже было поздно. В четыре тридцать за ней заедет Хаим, он всегда старается выезжать улочками Рамаллы как можно раньше, до первой молитвы в мечетях. Зяма поднялась и, стараясь двигаться бесшумно, сварила себе кофе, погладила юбку и, уже стоя под душем, услышала звонок телефона. Она выскочила из ванной и схватила трубку: — Хаим? — Майн кинд, — сказал он тихо, тоже, очевидно, боясь разбудить домашних. — С Божьей помощью выезжаем. — Да-да, — почти шепотом торопливо проговорила она. — Я готова. — Через десять минут, где обычно, — сказал он. Вот человек-будильник! В который раз он не дает ей выпить кофе… Уже одетая, с сумкой через плечо, она наклонилась над мужем и тихонько потрепала его за ухо. Сие означало — закрой за мной дверь. Тот, бормоча что-то о невозможности выспаться после дежурства, о кошмарных женщинах, живущих ночной жизнью со своими идиотами-авторами, о паршивке дочери, не желающей есть его стряпню в то время, как маму черт-те где носит, — поплелся за ней, спустился с нею вместе по лесенке, напоследок уткнулся лицом в ее утреннюю, уже отчужденную от него, опрысканную какой-то нежной французской чепухой шею… Она рывком отстранилась, чтобы он не почувствовал дрожь ее дорожного подлого страха, но он почувствовал, он всегда очень остро ощущал ее недомогания, боли, усталость… Он крепко обнял ее и встряхнул: — Упрямый заяц! Сколько можно повторять: ты стоишь чужую вахту! Уедем! Купим нормальную квартиру! Я имею право приказать, в конце концов! — Имеешь, — сказала она и быстро пошла по дорожке, по кромке тусклого фонарного света, за которой стояла густейшая самарийская тьма. На углу обернулась, махнула ему рукой, загоняя его, раздетого, в дом, и стала подниматься в гору. Наверху ее ждал красный «рено». — Добри утра! — Иногда в дороге Хаим требовал, чтобы Зяма учила его русским выражениям. — Садись сзади, — сказал он, — мы прихватим Давида Гутмана. Заехали за Давидом. Его дом стоял третьим от начала улицы вилл, в нем светилось только окошко ванной на втором этаже. — Вчера в Рамалле бузили, — сказал Давид. — Хаим, оружие при тебе? — Он всегда говорил спокойно, врастяжку и вообще производил впечатление флегматика. — Но ведь ты с пистолетом. — Возьми и ты, — сказал Давид. — Через Аль-Джиб надо ехать с двумя стволами. Еще круг по темной улице-подкове, за пистолетом Хаима. Наконец подъехали к воротам, махнули дежурному (Зяма не разглядела — кто в будке), поднялся шлагбаум, и… Вот оно, в который раз: вдох — несколько десятков метров темной пустой дороги, дом с садом за низким каменным забором; вдох — круто вниз, мимо рядов оливковых деревьев, приземистых домов, помоек, заборов, поворот направо; вдох — глухой каменный забор с двух сторон, запущенный пустырек с тремя старыми могилами, поворот направо, вилла с цветными стеклышками в окнах веранды на втором этаже, закрытый магазин бытовых товаров, мечеть, поворот, выезд на центральное шоссе… Глубокий выдох… Предстоит еще шесть-семь тугих безвоздушных минут по разбитой дороге, вдоль единственной и очень длинной улицы деревни Аль-Джиб. Здесь всегда укрывали террористов. Здесь спецчасти ЦАХАЛа вылавливали порой крупных рыб. Здесь некий лейтенант отряда «Вишня», переодетый соответствующим образом, отправил к праотцам — общим, между прочим, праотцам — некоего худенького молодого человека по кличке Мозг, недоучку-третьекурсника арабского университета Бир-Зайд. Башка у того и вправду варила неплохо: он отлично разработал операции по взрыву школьных автобусов в Бней-Браке и Бат-Яме (девять детей убиты, двадцать шесть — ранены). Можно долго и сладостно представлять, как «Вишня» прикончил третьекурсника. Он окликнул его на чистейшем иорданском диалекте арабского. Где происходило дело — в саду? на темной улице? в лавке зеленщика, подкупленного Шабаком? — и, подойдя на точно выверенное расстояние, коротким взмахом вонзил нож в сонную артерию… Нет, никакой не зеленщик, он убил его в саду его родного дяди, когда Мозг вышел ночью по нужде. Он задушил его — сильными тренированными руками, он просто свернул ему шею… Здесь, на перекрестке, пока еще не вывели наши войска, стоит один из постов. Тут Хаим всегда останавливал машину, выходил. И Зяма выходила, чтобы помочь ему. Дальнейший дурацкий ритуал и по сей день смущал ее опереточным мелодраматизмом. Хаим доставал из багажника огромный термос с обжигающим «шоко», пакет с булочками, с вечера приготовленными его женой, и пирамидку одноразовых стаканов. В первый раз Зяма решила, что раздача горячих булочек солдатам на постах — общественное поручение, чуть ли не обязанность. Но скоро выяснилось — ничуть не бывало. Личное упрямое желание. Зов старого сердца. Деспотия еврейского мужа. Сара жаловалась: в любую погоду и при любом самочувствии она должна была с вечера напечь булочек, чтобы утром Хаим мог раздать их солдатам. — Их что — не кормят? — спросила Зяма после первой такой раздачи. — При чем тут — кормят не кормят? — сказал ей Хаим раздраженно. — Они стоят на посту, в дождь, в жару. Это наши дети, наши мальчики. Они охраняют тебя, меня… В них бросают камнями. Они не могут ответить, по уставу — не имеют права. Стоят посреди моря ненависти. — Он повторил по-русски: — На-ши дзети, на-ши мал-чики. — И уже по адресу застрявшего впереди грузовика: — Что стоить, как… ка-азлин! Казлин, Зъяма? — Козел, — поправила Зяма хмуро. — Зъяма, ты спишь? — окликнул Хаим. Она открыла глаза. Хорошо — они уже проехали Аль-Джиб, уже закладывали виражи по новому шоссе, блаженно пустому и пустынному, пролегающему в холмах Самарии, мимо редких бензоколонок, через древний Модиин, где когда-то старик Матитьягу, прирезав грека, человека государственной службы, поднял долгое кровопролитное восстание, завершившееся для нас чудесами. — Не сплю, — сказала она. — С чего ты взял… Хаим? — спросила она. — Почему арабы так рано выходят на молитву? — Чокнутые мусульмане… — объяснил он, как будто это что-то объясняло. А Давид Гутман спал, откинув голову на валик кресла. Зяма сбоку видела его до глянца выбритую щеку и крутой подбородок с чирком пореза. Этот человек интриговал ее… Давид Гутман был женат на вдове своего единственного друга, с которым вместе вырос, вместе ушел служить в танковые части и вместе воевал в том страшном бою на Голанах. Тут можно было пофантазировать, потому что Зяма не знала подробностей — погиб ли друг на его глазах, а может, вообще друг погиб, спасая раненого Давида… как бы там ни было, только Давид женился на вдове своего друга, в ту пору уже беременной третьим ребенком… Дальше еще интереснее (собственно, это и было для Зямы самым интересным) — с этой милой, ничем не примечательной женщиной они родили еще троих детей, и всех — всех! — Давид записал на фамилию своего покойного друга. Собственно, в семействе Гутман фамилию Гутман носил один Давид. Вот что интриговало Зяму: любил ли Давид эту женщину тогда, когда решил на ней жениться? То, что он любил ее сейчас, было несомненным — достаточно посмотреть на них обоих, когда они направляются куда-то вместе… но вот тогда, больше двадцати лет назад… любил ли он ее или — во имя заповеди — восстанавливал семя погибшего брата? А вдруг он любил ее всегда, еще до войны, еще до ее свадьбы, до того, как она выбрала не его, а его ближайшего друга? А вдруг… вдруг его первой мыслью над телом погибшего была жгучая, сладкая мысль о том, что отныне она по праву принадлежит ему, ему?.. — Зъяма, ты спишь? — окликнул Хаим. Он видел в зеркальце, что она, конечно, не спит. Иногда ей казалось, что Хаим сам боится задремать за рулем, вот и теребит ее каждые десять минут. Когда он бывал в хорошем настроении, он подшучивал над ней. Он включил радио. Протикало шесть, и в тишине — ее до сих пор охватывал озноб при первых звуках — голос диктора, до жути похожий на голос покойного Левитана не только тембром, но и этой, продирающей кожу интонацией: «От Советского Информбюро», — вступил густым чеканным басом: «Шма, Исраэль! Адонай элохэйну, Адонай э-хад!»[9] Молча, как всегда, они слушали с Хаимом этот голос, машина неслась на большой скорости по новому шоссе через Модиин, и голос диктора, проговаривающий слова извечной и главной молитвы, как сводку последних фронтовых событий, несся из открытого окна в просторы пустынных холмов Самарии, области, некогда изобильной плодами и оливковыми деревьями… Они уже ехали по шоссе номер один, впереди маячил Дерьмовый Курган, на сей раз отутюженный мусоровозками, торжественно застывший над равниной, как накрытый для таинственных гигантских пришельцев стол… Стайка чаек, блескучих в лучах восходящего солнца, носилась над Дерьмовым Курганом в нескончаемой алчной охоте… Давида высадили на мосту Ла Гардиа, а ее, Зяму, Хаим всегда довозил до угла, тютелька в тютельку, только дорогу перейти. Она хлопнула дверцей, махнула ему и, как обычно, прежде чем повернуть на переход, проводила взглядом укативший красный «рено», несколько секунд еще различая в глубине машины седую голову Хаима. |
||
|