"Вот идeт мессия!.." - читать интересную книгу автора (Рубина Дина Ильинична)

глава 8

Она дождалась, когда пенка подойдет еще разок, сняла джезву с огня и перелила кофе в чашку. Не торопясь, отлистала от толстенной рукописи воспоминаний старого лагерника несколько страничек, зажала их под мышкой, в правую руку взяла приземистую облупленную табуретку, в левую — чашку с кофе.

— Кондрат!

Из-за асбестовой перегородки вылетел пес, тормознул, молотя хвостом, уже зная и радостно предвкушая следующие слова.

Испытывая его терпение, она выждала еще секунду и наконец, строго на него глядя, проговорила:

— А не прошвыр-нуть-ся ли нам?

Он взвизгнул, подпрыгнул, схватил зубами маленький домашний тапочек, брошенный у порога Мелочью, и пошел его трепать, грозно рыча.

Он знал это веселое слово. Он вообще много слов знал.

Она распахнула ногой дверь «каравана», и пес кубарем вылетел наружу. Вслед за ним, боясь расплескать кофе, по трем ступенькам железной лесенки осторожно спустилась Зяма.

На асфальтовой дорожке стояло раскладное кресло с провисшими ремнями сиденья. Перед «караваном» дорожка обрывалась — тут, собственно, и проходила необозначенная граница поселения Неве-Эфраим.

Она поставила табурет, хлопнула на него рукопись и с чашкой в руке опустилась в кресло.

Перед ней, уже до краев заполненная солнцем, лежала расчищенная от валунов и окаймленная двумя рядами олив долинка. В глубине ее теснили и сжимали в ущелье опоясанные террасами старые ржавые холмы Самарии, а над ними в молодом родниковом небе текли желтые отмели облаков.

Метрах в двухстах от Зяминого вагончика бугрился курган остатками каменных стен времен Османской империи.

Зато, если перевалить через курган, можно побродить, спотыкаясь и балансируя руками, по раскопанным стенам города Ай. Израильтяне взяли его вторым — после Иерихо, — когда вернулись в эту землю, текущую молоком и медом. Так написано в ТАНАХе.

До сих пор кроты выталкивают на поверхность земли обесцвеченные временем и почвой кубики — крошево мозаичных полов и настенных панно, что украшали когда-то строения Шомрона, Самарии — цветущего края. Во всех карманах Зяминой одежды валялись эти матовые кубики, похожие на кости для игры в шеш-беш. Их было приятно и странно перебирать в кармане, гладить пальцем шероховатую грань, согревать и думать, что тысячелетия назад они были вытесаны теплыми и чуткими руками предка-мастерового все из той же породы местного известняка, который и сейчас используют здесь для строительства.

Остатки древних стен, микву и маслодавильню с двумя огромными каменными жерновами каждое лето копает парочка поджарых американских археологов-пенсионеров.

Совет поселения выделил им, по соседству с Зиминым, «караван», и эти всегда приветливые летние старички, в нахлобученных белых панамах, с утра до захода солнца копают в свое удовольствие, так напоминающее тяжелый, изматывающий труд.

— Ты слышишь, — сказала она псу, — это верная мысль: настоящее удовольствие должно очень напоминать тяжелый, изматывающий труд. Ведь и в любви так?

Кондрат гонял вокруг «каравана», поминутно подбегая к краю дорожки, за которым громоздились желтые валуны, росла трава, покачивался на ветру путаный сухой кустарник, оглядываясь на хозяйку и не решаясь нарушить запрет.

— Не ходи туда, — сказала ему Зяма негромко. — Там может быть змея. Или скорпион.

Его жалил уже яростный майский скорпион (сто шекелей за визит к ветеринару да еще тридцать за лекарство), он знал и это слово. И все-таки забежал немного вперед, в траву.

Нравом этот пес обладал независимым и склочным.

Трехнедельным щенком его по недоразумению приволокла соседская девочка. В почтенном семействе ее учительницы-американки ощенилась любимая сука. Одного из трех щенков — белого, мохнатого, с черными, словно на пробор расчесанными ушами, назвали Конрад.

— Ты что! — ахнула Зяма, увидев эту мохнатую плюшку на протянутых ладонях соседки. — Куда нам собаку — в «караван»!

— Так ваша же дочка вчера выпросила, — расстроилась девочка. — Я его из Иерусалима за пазухой везла. Ну, гляньте, какой он мотэк!

Щенок смотрел на Зяму из-под спадающего мохнатого уха бешеным глазом казачьего есаула.

— Ну ты, антисемит! — Зяма потрепала щенка по сбитой набекрень папахе.

Он прихватил зубами ее палец и тут же принялся суетливо зализывать. Вообще всячески подчеркивал судьбоносность момента. Морда у него была продувная; фас — чванного купца, профиль — ухмылка интеллектуала-шулера, нос — из черного дерматина.

Обнаружилось, что гладить щенка необыкновенно приятно. Рука сама тянулась к этому живому мохнатому теплу, к этому комочку с таким одушевленным взглядом. Мелочь стояла рядом и тихо, безутешно голосила.

— Ты считаешь, что он для нас достаточно сюськоватый? — строго спросила ее мать.

Мелочь взвыла в предвкушении падения твердыни.

— Как его? Конрад? Ну, мы люди простые. Будешь Кондрашка, Кондрашук…

Соседка с облегчением вздохнула и вывалила щенка прямо в подставленный подол платьишка новой его хозяйки — Мелочи.

— Построим тебе будку, — пообещала Зяма, — назначим сторожевым псом. Будешь при деле.

Оказалось — пустые мечты. Назначить его никем не удалось — он сам назначал себе занятия и цели, которых, кстати, планомерно и неустанно достигал. Оказался величайшим бездельником и созерцателем. Был необыкновенно, проницательно и даже пугающе умен. Очеловечился до безобразия, весьма скоро выучился по-русски, да и на иврите с Мелочью мог поддержать беседу. Понимал не только слова и фразы, но и намерения, и движения души и, когда случалось настроение, участвовал в разговоре различными, довольно внятными, междометиями. Ел он, конечно, когда и что хотел. Спал, конечно, где душа пожелает (собачьи коврики и подстилки, предложенные ему поначалу, были со страшным презрением оттрепаны и вышвырнуты за дверь).

Когда пришло время делать щенку прививки, выяснилось, что он — чистокровный тибетский терьер, порода умнейшая, собака тибетских монахов. Привыкла быть при человеке, рядом. Словом, он сразу потребовал к себе уважения.

Впоследствии обнаружилось, что этот пес на все имел свое мнение и не собирался держать его при себе. С каждым из домашних он придерживался особой линии отношений — к отцу подходил с почтительным достоинством, как дипломат небольшого, но достаточно независимого государства, с Мелочью постоянно соперничал и выяснял отношения, иногда прикусывал, не позволяя ей фамильярничать. А Зяму обожал исступленно, страшно ревновал к отцу, поминутно лез к ней с поцелуями и по-настоящему страдал, когда эти двое по вечерам выставляли его из комнаты и запирали дверь. Тогда, развесив уши, он слонялся как потерянный и короткими стонущими вздохами задавал себе вопрос: ну чем, чем можно заниматься там без меня и что ему от нее надо?!

Когда отец возвращался домой после ночного дежурства, щенок, дрожа от охотничьего восторга, ждал, когда тот разуется и снимет носки. Тогда с алчным урчанием он хватал носок и весь вечер слонялся с ним в зубах по «каравану», ревниво и грозно огрызаясь, если кто-то из домашних пытался отнять у него его богатство. Во всей его походке так и читалось: и мы тоже не лыком шиты, и у нас, между прочим, кой-какое имущество имеется…


… — Ну-ка, поди сюда! — строго проговорила Зяма.

Он внимательно наблюдал из травы за ее реакцией: выжидал, выводил из себя.

— Ах так… — сказала она, делая вид, что обиделась. — Ну, как хочешь. Только потом не прибегай с жалобами.

Тогда он примчался, вспрыгнул к ней на колени, норовя лизнуть ее прямо в губы. Она уворачивалась.

— Кофе же, дурак, кофе расплескаешь!

Наконец он свалился у ее ног, вытянулся в тени от кресла.

— Для чего я тебя держу? — сурово спросила его Зяма. — Для охраны или для душевной прелести?

Несколько минут они молчали, пока Зяма бегло просматривала воспоминания бывшего лагерника.

— Ну, ладно, дадим три отрывка, страниц по шесть, — сказала она псу. — Подкормим доходягу.

— А ты почему опять нагадил на участке Наоми Шиндлер? — вдруг вспомнила она и возмутилась: — Мало тебе вокруг подходящих отхожих мест?

Кондрат, лениво подняв голову, смотрел на нее наглым лаковым глазом.

— Ну? — громко зевнув, спросил он.

— Я тебе дам «ну»! Попробуй-ка еще раз насрать в цивильном месте!

Он ахнул, и бессильно уронил башку, и завалился на бок. Демонстрировал обморок: «Сил нет слушать ваши непристойности…»

Затем правили очередной отрывок из «Иудейской войны» Иосифа Флавия, которая давно и безобразно была переведена с немецкого с сохранением буквальных речевых оборотов немецкого языка.

«Так он добрался к самаритянину Антипатру, управлявшему домом Антипатра. Подвергнутый пыткам, он признался в следующем: Антипатр поручил одному из своих близких друзей, Антифилу, доставить из Египта смертельный яд для царя; Антифил вручил яд дяде Антипатра, Феодиону; этот передал его в руки Ферору, которому Антипатр предложил отравить Ирода в то время, когда он сам будет находиться вне пределов подозрения — в Риме, а Ферор отдал яд на сохранение своей жене».

— Милые все люди, — проговорила Зяма.

Она не любила Флавия. Ни самого этого липового полководца, который сдал римлянам прекрасно укрепленную Иотапату и развалил всю оборону Галилеи, а затем переметнулся на сторону всемогущего врага, ни его лицемерные свидетельства, за которые Веспасиан наградил его землями, почетом, да и деньжатами. Зяма не любила и презирала этого умницу из славного священнического рода Матитьягу — рода, освободившего когда-то Иудею от греко-римских шакалов, — за то еще, что взял себе имя римских императоров, за то, что забыл умереть во славу предков, за то, что отдал сердце свое большому городу Риму…

Словом, Зяма не любила древнееврейского историка Иосифа Флавия приблизительно за то же, за что не любила в России своих крестившихся соплеменников.

Подготавливая к печати очередную главу, Зяма каждый раз язвительно возбуждалась, читала вслух и комментировала некоторые места, казавшиеся ей особенно вопиющими. При этом она называла давно умершего, славного античного историка Флавия нелицеприятными словами:

— Ага! Вот что мне нравится: его скромное упоминание о себе в третьем лице, вроде «всесторонние таланты Иосифа не могли остаться незамеченными». Слушай, Кондрашук, как эта сука описывает Иоанна Гисхальского:

«В то время, когда Иосиф правил Галилеей, против него объявился противник в лице сына Леви, Иоанна из Гисхалы, — пронырливейшего и коварнейшего из влиятельных людей, который в гнусности не имел себе подобного».

(Ну да — противник же…)

«Он всегда был готов солгать и в совершенстве владел искусством делать свою ложь правдоподобной. Он притворялся человеколюбивым, но в действительности был до крайности кровожаден…»

Ни одного примера, обрати внимание… Наверняка брешет, скотина. Зато, забыв о кровожадности Иоанна, уже через три страницы хвастается своей удалью, этот миротворец. Слушай:

«Против них Иосиф опять употребил другую хитрость. Он взошел на крышу, дал знак рукой, чтобы они замолчали, и сказал:

«Я, собственно, не знаю, в чем состоит ваше желание, ибо я вас не могу понять, когда вы все вместе кричите. Но я готов сделать все, что от меня потребуют, если вы нескольких из своей среды пошлете ко мне в дом для того, чтобы я мог спокойно объясниться с ними».

По этому предложению к нему зашли знатнейшие из них вместе с зачинщиками. Иосиф приказал потащить в самый отдаленный угол его дома и при закрытых дверях бичевать их до тех пор, пока не обнажатся их внутренности. Толпа в это время стояла на улице и полагала, что продолжительные переговоры так долго задерживают депутатов. Иосиф же велел распахнуть двери и выбросить вон на улицу обагренных кровью людей…»

Ну! Не милашка ли? Парламентеров, а?! Вот гад! «Пока не обнажатся их внутренности», а?! Но зато Иоанн Гисхальский — «до крайности кровожаден». А вот еще дивная у этого мерзавца история с гражданами Тивериады.

«Так как остальные громогласно указывали на некоего Клита как на главного зачинщика отпадения, то он, решив никого не наказывать смертью, послал одного из своих телохранителей, Леви, с приказанием отрубить тому обе руки»

(добрейшая душа!)…

«Но Леви из боязни перед массой врагов не хотел идти сам один. Клит же, видя, как Иосиф, полный негодования, сам, стоя в лодке, порывается вперед, чтобы лично исполнить наказание, начал умолять с берега, чтобы хоть одну руку оставил ему. Иосиф удовлетворил его просьбу с тем, чтобы он сам отрубил себе одну из рук. И действительно, тот правой рукой поднял свой меч и отсек себе левую — так велик был его страх перед Иосифом».

И минут двадцать еще, выправляя дубовые германизмы в переводе, Зяма ахала, повторяла фразу вслух, качала головой и, призывая лежащего рядом пса в слушатели, называла своего предка, великого античного историка Иосифа Флавия негодяем, изменником и римской подстилкой. И если учесть, что имя бен Матитьягу было проклято по всей земле Израиля, можно легко вообразить, что эти опоясанные террасами серые курганы, эта долинка, эти замшелые камни и молодое родниковое небо над Самарией много веков назад уже слышали те же слова, произнесенные по тому же адресу, но только на другом языке…

Потом они с Кондрашей перехватили бутерброд с колбасой. Стоя на задних лапах и положив передние ей на колени, он требовал кусок за куском, а если она медлила, протягивал лапу и теребил ее руку.

— Ты сожрал больше половины, — сказала ему Зяма, отряхивая крошки с юбки, — впрочем, ни для кого не секрет, что ты наглец и проходимец… Жаль, что я не назвала тебя Флавием!

Настроение по-прежнему было хорошим, хотя она уже несколько раз вспоминала, что ближе к вечеру надо ехать. Но сейчас время лишь восходило к двенадцати, здесь, в тени «каравана», шлялся тихий ветерок, поддувая лепестки красных, похожих на маки горных цветов, что на днях показались из-под серых валунов.

Метрах в ста от нее по долинке, обрамленной оливами, шел пастух за стадом коз. Звякали колокольцы. Пастух, высокий старик в белой куфие, перетянутой двойным шнуром, и в серой, до пят, галабие, — не смотрел в сторону «караванов», как будто этого не было, как будто не стояли на этой земле ни вагончики, ни — выше, на горе — полукруглый ряд вилл, ни коттеджи, ни школа, ни водонапорная башня с магазином.

Кондрат вскочил и залаял, забегал вдоль дорожки, оглядываясь на Зяму, спрашивая: дать им как следует или не стоит?

— Не стоит, — сказала ему Зяма. — Поди сюда, не мельтеши. Это просто пастух гонит стадо коз…

То и дело старик палкой подправлял полубег какой-нибудь козочки. Бренча колокольцами, те объедали по пути кустики и были — издали — очень милы: буколическая картинка, сельский пейзаж.

— Вот так они съели всю страну, эти их козы, — сказала Зяма Кондрату, — пока здесь не было хозяев… А ведь он мог бы сейчас меня убить? — задумчиво спросила она пса. — Теоретически? Выхватить из-за пазухи своей рубахи пистолет, а? И пристрелить… Теоретически — да. Он вовсе не так стар, а оружием наводнены и Иудея, и Самария… А что, Кондрашук, ведь это ему — как чихнуть раз. Мужчин наших сейчас нет, разве что Арье в своей лавочке, да от него какой толк… Два-три солдатика у ворот — до них отсюда не докричишься, да и не успеют добежать… Ей-богу, странные люди эти арабы… Нет, конечно, потом наши спустились бы в Рамаллу, и переколотили бы все окна, и перевернули бы все машины, их усмиряла бы наша доблестная армия. Потом наши основали бы где-то поблизости новое поселение: Неве-Зъяма, или Гиват-Зъяма, или Кфар-Зъяма… Да что там! — почету мне было бы навалом… И евреи — странные люди, Кондрашук… Вообще с людьми, согласись, не все в порядке…

Пока пастух перегонял мимо «караванов» свое стадо, пес стоял рядом с хозяйкой, дрожа от возбуждения и полаивая, — вероятно, оскорблял большую пастушью собаку, рыжую, короткошерстую и молчаливую…

— А я могла бы его убить? — спросила вдруг женщина сама себя. И самой себе ответила твердо: — Да. Теоретически…

Тень уже поджималась к сваям вагончика, вот-вот нырнет под него и вынырнет по другую сторону. Солнце палило дорожку, выметая над нею бабочек и мух. Гудение пчел стало тихим и сонным.

Зяма захлопнула «Иудейскую войну», поднялась и занесла в вагончик табурет.

— Ну, — сказала она, надевая соломенную шляпу, — надо и честь знать. Вспомним долг матери семейства.

И они стали подниматься в гору под палящим солнцем, то и дело останавливаясь, вываливая языки и шумно дыша…


В лавке Арье гудел кондиционер и было необычно многолюдно для середины дня — целых три человека. Солдат, строительный подрядчик Шрага (в поселении медленно строился комплекс из нескольких двухэтажных домов. В зависимости от хода очередного этапа мирных переговоров правительство то замораживало все стройки в поселениях, то приоткрывало щелку) и постоянный рабочий Муса, араб из Рамаллы. Вид у него был крайне истощенный: не так давно закончился великий пост, мусульманский праздник Рамадан, и Муса еще не отъелся. Он стоял рядом со Шрагой, в пакетике у него отвисали картонная пачка с какао, булка и три помидора.

Все что-то оживленно обсуждали.

Зяма не застала начала разговора, так как минуты три уговаривала Кондрата подождать ее у входа. Арье не терпел собак в лавке.

— А что, Муса, — спрашивал Арье, — между собой твои жены-то не ругаются?

— Ругаются, — вздохнул Муса. — Все время ругаются.

Солдатик (он был здесь новеньким, во всяком случае Зяма его не знала) уже заплатил за пачку сигарет, но не уходил, с любопытством прислушиваясь к разговору.

— Да на черта тебе две жены! — воскликнул Шрага.

— А зимой хорошо, — ответил араб, — тепло между ними…

И мужчины расхохотались…

Зяма взяла тележку и покатила ее в глубь магазина, к холодильникам. Ей многое нужно было купить.

Когда она подкатила полную тележку к кассе, Арье уже был один, сидел на высоком круглом табурете и что-то считал на калькуляторе. В детстве, по-видимому, он перенес полиомиелит — у него было туловище нормального мужчины и несоразмерно короткие руки и ноги. Тем не менее Арье был женат на миловидной женщине по имени Малка.

Он стал считать Зямины покупки, поминутно поднимая глаза от кассы на дверь, в солнечном проеме которой сидел, изнывая, пес.

— Смотри, — сказал Арье, продолжая считать, — у этого араба две жены и семнадцать детей. У меня всего одна жена. Сколько за свою жизнь я могу сделать детей? Пять. Ну, семь. Потом, мы же всем хотим образование дать… — Он вздохнул, выбил чек. — Они говорят — демография. Вот тебе и демография.

— По-моему, он симпатичный, — сказала Зяма, — я его все время здесь вижу.

— Симпатичный, — согласился Арье. — Главное, спиной к нему не поворачивайся…

Кондрат уже ныл и переминался с лапы на лапу. Ему было жарко.

— Иду, иду… — сказала ему Зяма.

— Зъяма, ты разбираешься в русских? — спросил Арье.

— Немного.

— Тут один бешеный русский на днях пристал ко мне с этим… называется «Группенкайф»… Что это, не знаешь?

Она пожала плечами.

— Что-нибудь из секса?

— Не думаю, — сказала она. — Это препарат, таблетки. И порошок. Вроде из тибетских трав.

— Из каких?

— Из тибетских. Тех, что растут в горах Тибета.

— Тибет — это страна исхода твоей собаки? — спросил он подозрительно.

— Ммм… до известной степени… — сказала она, забирая с прилавка тяжелые сумки.

— Я б тебе дал тележку, но ты ее перевернешь под гору.

— Не надо, — сказала она, выходя. — Они не такие уж тяжелые.

— Зъяма, — окликнул он ее, — ты со своим псом говоришь по-русски или нормально?

— И так, и эдак, — сказала она. — Он владеет двумя языками…


Сумки были тяжелыми, но она все-таки сделала крюк до белого домика, который все называли «секретариат». Туда доставляли почту и расфасовывали ее по деревянным ячейкам. Сто двадцать три ячейки, по числу семей, живущих в поселении.

Она достала из номера девяносто девятого очередной «Информационный листок», написанный от руки крупным почерком и размноженный на ксероксе. Писем, к сожалению, не было. Счетов, к счастью, тоже. Не стоило делать крюк.

Дома она быстро начистила картошки, поставила кастрюлю на плиту и так же быстро перекинула на сковороде несколько отбивных. Готовила она всегда просто, быстро и вкусно. Голодными не держала никогда.

Минут через сорок из школы должна была явиться дочь — тоже отнюдь не покладистый человек по кличке Мелочь. Она не выносила голода совсем, поэтому к ее приходу тарелка с дымящейся едой должна была уже стоять на столе, так, чтобы с порога за ложку, иногда даже минуя мытье рук, особенно если дома не было отца, врача и педанта. Сегодня в больнице у него было сдвоенное дежурство.

Между тем время подбиралось к двум, и скоро надо было ехать. Зяма уже с полчаса непрерывно об этом помнила.

В ожидании Мелочи они с Кондратом завалились на диван читать «Информационный листок», эту домашнюю стенгазету, которую Зяма всегда читала вслух и с выражением.

Для двенадцати русских семей его переводила с иврита Хана Коэн, это было ее добровольное участие в деле обихаживания новичков, многие из них еще не читали на иврите. Здесь это называлось «мицва» — понятие более объемное, чем просто «благое дело» или «долг». На русский это короткое слово следовало бы перевести так:

«благой поступок, совершаемый по добровольному, но неотменяемому долгу души».

Русский язык Хана Коэн успела за двадцать лет не то чтобы забыть, но подогнать его под законы грамматики иврита; переводила она, в точности копируя обороты ивритской речи, и в этом смысле «Информационный листок» очень напоминал Зяме перевод «Иудейской войны» Иосифа Флавия, с той только разницей, что содержание «Листка» ей нравилось больше, чем сочинения блистательного ренегата.

— Так, — объявила она псу, — сначала, как в приличной передовой: попугать и пригрозить.

«Решения комиссии „За безопасность поселения“:

а) По закону все здоровые мужчины от 18 до 60 лет должны нести охрану Неве-Эфраима.

б) Дежурства должны быть распределены между всеми по справедливости…»

Ты слышишь? — спросила она пса. — Опять справедливость. Вот евреи!

«в) Все, кто не вышел на стражу или не разбудил следующего за ним, получит двойное дежурство и его имя будет опубликовано».

«Проверка оружия (исправность и чистота) в четверг, в 13. Для желающих почистить! У склада оружия (возле ясельков) будет с пятницы поставлена бочка с маслом для чистки».

«В понедельник в 10 состоится демонстрация протеста жителей Голан перед кнессетом. Просьба ко всем — присоединимся к братьям. На сей раз никто не может сказать: „Со мной это не случится“. Ибо настанет день, и преступное правительство левых погонит свой народ из его домов».

«Пожертвования: перед „ужасными днями“ (так Хана Коэн буквально переводила с иврита понятие „Дни трепета“) деньги будут разделены поровну: 1) нуждающимся в Неве-Эфраиме, 2) семье из Офры, отец которой погиб в цвете лет (отдал жизнь за страну) и оставил вдову с 9 детьми, плюс усыновленных им трое детей. Чтобы не быть неблагодарными, мы обязаны помочь им. Рав Яаков Ройтман».

«Семья Гортман приглашает в пятницу вечером всех на рюмку в честь рождения дочери Авиталь».

«Парикмахерская открыта по утрам в понедельник и среду. Очередь заказывать у Рути Музель, а краску приносить с собой».

«Благословенны приехавшие жить в Неве-Эфраим, семья Воробьевых и двух их детей! Они пережили Чернобыль, и рав Яаков Ройтман лично обращается к каждой семье — помочь, чем возможно, этим людям».

«Частные уроки по математике, все классы, удобные цены. Юдит Гросс».

«Добро пожаловать, Нурит Шамра, девушка из „национальной службы“, она вселилась вчера в „караван“ 57. Все, кто имеет лишнюю мебель, картину и т.д., — приносите ей!»

Ага, Кондрат, у нас появилась соседка. Надо зайти и подарить ей наш складной столик…

«Базар: в среду распродажа головных уборов у Сары Элиав. Стоит-таки взглянуть, есть чудные шляпки, и недорого».

«Просим жителей поселения реагировать насчет собак. Сообщите — за или против».

Ну, вот, — сказала Зяма псу. — Хорошо бы нас выгнали из-за тебя, Кондратий… Мы перестали бы митинговать у кнессета, ездить через арабов и жить в картонной коробочке. Правда, ты бы потерял возможность носиться как угорелый и удобрять участок Наоми Шиндлер… Гулял бы на ниточке. И в этом есть немало привлекательного. Так ведь не выгонят. Побузят и отстанут… Все? Нет, вот, на обороте:

«Малка Рот, Номи Франк, Рути и Шейа Крейгель и все другие, что добровольно и бескорыстно помогали новеньким в последние два года, — будьте благословенны, а плату получите от Всевышнего!»

Интересно, что имеется в виду — загробная жизнь? — спросила Зяма. — В таком случае, надо полагать, за платой они не поторопятся… Предпочтут надолго отсроченный чек…

Нет, скучный сегодня «Листок» и до противного грамотный. Похоже, Хана выучила русский язык…

Пес уже бился в закрытую дверь — рвался наружу. Издалека чуял приближение Мелочи.

— Беги, встречай!

Он скатился по лесенке и помчался вверх, в гору, чтобы скорее облизать потную и липкую от мороженого, купленного по пути у Арье, физиономию Мелочи…