"Бог Мелочей" - читать интересную книгу автора (Roy Arundhati)Глава 3. Большой человек – Лалтайн, маленький человек – МомбаттиГрязь взяла Айеменемский Дом в кольцо осады, как средневековая армия – вражеский замок. Она лезла в любую щелочку, она висела на оконных стеклах. В заварочных чайниках звенели комары. В пустых вазах лежали трупики насекомых. Ноги липли к полу. Белые некогда стены стали неравномерно-серыми. Латунные дверные петли и ручки потускнели, сделались жирными на ощупь. В отверстиях редко используемых электрических розеток набралась какая-то дрянь. Лампочки были покрыты маслянистой пленкой. Во всем доме блестели только гигантские тараканы, сновавшие туда-сюда, как чистенькие киношники на съемочной площадке. Крошка-кочамма давно уже перестала все это замечать. Кочу Мария, которая замечала все, перестала утруждать себя. В складках и прорехах гнилой обивки шезлонга, в котором сидела Крошка-кочамма, было полно раздавленных арахисовых скорлупок. В одном из бессознательных проявлений демократии, внушенной телевидением, служанка и госпожа слепо тянулись за орехами в общую для обеих миску. Кочу Мария кидала их себе в рот. Крошка-кочамма – деликатно В программе «Лучшее из Донахью» собравшимся в студии зрителям показали видеосюжет, в котором чернокожий уличный музыкант пел «Где-то над радугой»[29] на платформе метро. Он пел с искренним чувством, как будто действительно верил в слова песни. Крошка-кочамма вторила ему, и ее обычно тонкий и дрожащий голосок стал неожиданно густым из-за арахисовой слюны. Она улыбалась, радуясь тому, что вспоминает слова. Кочу Мария посмотрела на нее как на сумасшедшую и зачерпнула больше орехов, чем ей полагалось. Когда певец брал высокую ноту (на слоге «то» в «где-то»), он запрокидывал голову, и его складчато-розовое небо заполняло весь экран. Его лохмотья подошли бы и рок-звезде, но неполный комплект зубов и нездоровая кожа говорили об отчаянной, полной лишений жизни. Когда подъезжал или отъезжал поезд, что происходило часто, он должен был прекращать пение. Потом в студии вспыхнул свет, и зрители увидели рядом с Донахью певца живьем, в условленный момент подхватившего мелодию в точности с того места, где на пленке она оборвалась из-за поезда, – расчетливо достигнутая, трогательная победа Песни над Подземкой. Вновь остановиться, не допев, артисту пришлось в тот момент, когда Фил Донахью обнял его одной рукой за плечи и сказал: «Спасибо вам. Спасибо вам большое». Быть прерванным Филом Донахью – это, конечно, совсем не то, что быть прерванным грохотом подземки. Это удовольствие. Это честь. Зрители в студии захлопали, изображая сопереживание. Уличный певец сиял от телевизионного счастья, и на несколько секунд обездоленность отступила, села в дальний ряд. Спеть в шоу Донахью – это была его мечта, сказал он, не понимая, что у него только что отобрали и это тоже. Мечты бывают побольше и поменьше. «Большой человек – Лалтайн-сахиб, маленький человек – Момбатти», – говорил о людских мечтах старый носильщик из Бихара, которого неизменно, год за годом, видел на вокзале Эста, когда ездил с классом на экскурсии. Большой человек – Фонарь. Маленький человек – Сальная Свечка. Педагоги торговались с ним, пока он, пошатываясь, трусил следом, навьюченный ученическим багажом; его кривые ноги кривились все сильней, и злые школьники передразнивали его походку. Они прозвали его Яйца-в-скобках. Дождь перестал. Серое небо створожилось, тучи сгустились в небольшие комки, как наполнитель некачественного матраса. Эстаппен появился в дверях кухни, мокрый (и более умудренный на вид, чем был на самом деле). Высокая трава позади него сверкала. Щенок стоял на крыльце рядом с ним. Дождевые капли стекали по изогнутому дну ржавого желоба на краю крыши, как блестящие костяшки счетов. Крошка-кочамма оторвалась от экрана. – А вот и он, – объявила она Рахели, не сочтя нужным понизить голос. – Теперь смотри. Он ничего не скажет. Пройдет Щенок решил воспользоваться моментом и прошмыгнуть в дом. Кочу Мария яростно застучала ладонями по полу с криком: – Пшел! Пшел! Щенок не стал искушать судьбу. По-видимому, это было ему не впервой. – Смотри! – сказала Крошка-кочамма. Она явно была возбуждена. – Пройдет Она выглядела как хранитель охотничьих угодий, указывающий на зверя в траве. Гордый своим умением предугадывать его маневры. До тонкостей знающий его повадки и уловки. Волосы у Эсты налипли на голову отдельными прядями, похожими на лепестки перевернутого цветка. Между ними светились клинья белой кожи. Вода ручейками стекала по лицу и шее. Он прошел к себе в комнату. Голова Крошки-кочаммы облеклась злорадным нимбом. – Видела? – сказала она. Кочу Мария, пользуясь случаем, сменила канал, чтобы урвать хоть чуточку от «Первоклассных тел». Рахель последовала за Эстой в его комнату. Которая была комнатой Амму. Когда-то. Комната исправно хранила его секреты. Не выдавала ничего. Не проговаривалась ни мятой, скомканной постелью, ни небрежно скинутой с ноги туфлей, ни висящим на спинке стула мокрым полотенцем. Ни полупрочитанной книгой. Комната походила на больничную палату сразу после ухода нянечки. Пол был чистый, стены белые. Шкаф закрыт. Туфли стояли ровненько. Корзина для мусора была пуста. Навязчивая идея чистоты была единственным различаемым в Эсте положительным проявлением воли. Единственным слабым указанием на то, что он, может быть, не вовсе лишен Желания Жить. Еле слышным шепотком отказа довольствоваться чужими объедками. У окна, придвинутая к стене, стояла гладильная доска с утюгом. Ворох смятой, сморщенной одежды ждал утюжки. Тишина висела в воздухе, как тайная утрата. Ужасные призраки дорогих сердцу игрушек гроздьями висели на лопастях потолочного вентилятора. Катапульта. Сувенирный коала австралийской авиакомпании (подарок мисс Миттен) с разболтавшимися глазками-пуговками. Надувной гусенок (которого прожгла полицейская сигарета). Две шариковые ручки с безмолвными улицами и курсирующими взад и вперед красными лондонскими автобусами внутри. Эста открыл кран, и вода забарабанила в пластмассовое ведро. Он разделся в ярко освещенной ванной. Выпростал ноги из пропитанных водой джинсов. Тяжелых и плотных. Темно-синих. Не желавших слезать. Стягивая через голову футболку цвета давленой клубники, он поднял перекрещенные руки – гладкие, худощавые, мускулистые. Он не слыхал шагов подошедшей к двери сестры. Рахель увидела, как его живот втянулся, а грудная клетка выпятилась вперед, когда он отлеплял мокрую футболку от мокрой, медового цвета кожи. Лицо, шея и треугольная впадина у основания горла были у него темней, чем остальное. Его руки тоже были двухцветные. Бледней, где их закрывали короткие рукава футболки. Темно-коричневый человек в медовой одежде. Шоколад с примесью кофе. Выпуклые скулы и загнанные глаза. Рыбак в белой кафельной ванной, которому ведомы морские тайны. Они никогда не испытывали друг перед другом телесного стыда, но ведь они до сих пор не видели друг друга в возрасте, когда людям знаком стыд. Теперь они видели друг друга. В возрасте. В жизнесмертном. Забавно само по себе звучит: в возрасте, подумала Рахель и повторила мысленно: в возрасте. Рахель, стоящая в двери ванной. Узкобедрая. («Ей как пить дать понадобится кесарево!» – сказал ее мужу какой-то поддатый гинеколог, когда они однажды рассчитывались у бензоколонки.) На выцветшей футболке – ящерица поверх географической карты. Длинные буйные волосы, чуть отливающие темной рыжиной, тянули своевольные пальцы к ее талии. На одном из крыльев носа поблескивал брильянт. Иногда. А иногда нет. На запястье тоненькой полоской оранжевого огня горел золотой змеиноголовый браслет. Две шепчущиеся о чем-то худощавые змейки, голова к голове. Переплавленное материнское обручальное кольцо. Пушок умерял угловатость ее тонких рук. На первый взгляд она могла показаться новым воплощением своей матери. Те же выпуклые скулы. Те же упругие ямочки, когда она улыбалась. Но она была выше, суше, угловатей, чем Амму. Возможно, не столь привлекательна для тех, кому нравится в женщинах округлость и мягкость линий. Но что было у нее несравнимо красивей – это глаза. Большие. Светящиеся. Рахель искала в наготе брата признаки себя самой. В форме колен. В изгибе стопы. В покатости плеч. В том, как он держал согнутую в локте руку. В том, как оттопыривались у концов ногти у него на ногах. В скульптурных симметричных выемках на его крепких красивых ягодицах. Тугих, как сливы. Мужские ягодицы никогда не взрослеют. Как школьные ранцы, они мгновенно вызывают в памяти детство. На руке – две блестящие, как монеты, отметины прививок. У нее они были на бедре. Девочкам всегда делают на бедре, говорила когда-то Амму. Рахель смотрела на Эсту с тем любопытством, с каким мать смотрит на своего раздетого ребенка. С каким сестра смотрит на брата. С каким женщина – на мужчину. С каким близнец – на близнеца. Она пустила все эти пробные шары одновременно. Он был нагой чужак, с которым она встретилась случайно. Он был тот, кого она знала еще до начала Жизни. Тот, кто показал ей влажный путь через милое материнское устье. Оба полюса были невыносимы в их раздельности. В их противостоянии. На мочке уха у Эсты повисла дождевая капля. Большая, отливающая серебром, как тяжелая бусина ртути. Она потянулась к ней. Тронула ее. Взяла ее себе. Эста не смотрел на нее. Он еще глубже ушел в немоту. Словно его тело обладало способностью утаскивать свои восприятия (узловатые, клубневидные) внутрь, подальше от кожного покрова, в некие недоступные убежища. Тишина подобрала юбки и скользнула, как Человек-паук[31], вверх по гладкой стене ванной. Эста положил свою мокрую одежду в ведро и начал стирать ее ярко-синим крошащимся мылом. |
||
|