"Белая собака" - читать интересную книгу автора (Гари Ромен)

Глава XIII

Молодой чернокожий открыл мне дверь небольшого домика на сваях, зарывшегося в густую зелень Лорел Кэнион.

Стаса я нашел в сарае, он сидел перед своим «городом-солнце». Город вырос: Дом Культуры, Дворцы труда, музеи, университеты, центры развлечений, клубы, заводы, зеленые массивы, здание под названием «Свобода навсегда», кварталы писателей, музыкантов и художников, бассейны и стадионы выглядели великолепно. Только Вселенская церковь еще разрывалась между разными архитектурными стилями. Она изобиловала минаретами, куполами, стрелками, а ее символика объединяла крест, серп и молот, полумесяц и другие эмблемы более или менее туманного содержания. Настоящий склад, впрочем, совершенно пустой.

Стас страшно исхудал. Он сидел в кресле, в халате психоделических цветов, и грустно смотрел на свое творение. Он искал в нашем взгляде одобрения его маленькой персональной Бразилии.

— Очень красиво, — сказал я. — Чуть-чуть не хватает тюрем, и стадион надо бы огородить колючей проволокой. Сейчас почти все футбольные матчи заканчиваются кровопролитиями. Нужно оберегать мяч.

Я узнал, что за негром, которого он приютил, охотилась полиция.

Он как раз принес термос с чаем, и Стас выпил все одним духом, измученный обычной для его болезни жаждой. Парень держал в руках газету. Он сразу же затараторил без остановки, скорее чтобы выговориться, чем объясниться.

Предмет его негодования — две строчки сообщения, в которых говорилось, что утром был совершен налет на кассу винного магазина.

Преступников ранили и арестовали. В газете указали их имена, это оказались знакомые юного протеже Стаса. Он страшно возмущался: газета ни единым словом не дала понять, что нападавшие были неграми.

— Прессе приказали умолчать об этом, чтобы ни в коем случае не сделать нам рекламы. Они хотят показать нашу борьбу против гангстеризма бесцветной. Другими словами, кастрировать «черную силу», чтобы сделать нашу революционную деятельность бесплодной, скрыть, что мы перешли в наступление по всей стране. Мы будем настаивать, чтобы каждый раз, когда кто-нибудь из наших братьев совершит «преступление», газеты писали черным по белому: этот удар нанесли негры. Иначе мы будем взрывать редакции. Они боятся упоминать о цвете кожи. Пишут: «Джон Смит», и все. Зачем?

Он издал смешок. По лицу его струился пот. Сидя на ящике, он пил чай, чашку за чашкой. Я поймал себя на мысли, что впервые вижу негра, который дует чай, как русские. Наверное, его колотил нервный озноб. Мне знакомо это напряженное горячечное состояние, эта судорожная агрессивность: он боялся.

— Зачем? Чтобы утаить нашу силу от американских негров, которые были бы горды нами и воодушевлены и еще больше бы помогали нам; чтобы скрыть масштабы нашего дела. Шестьдесят пять процентов так называемых «преступлений» совершили наши братья. Об этом должны знать. Но «белая» пресса помалкивает: им всем прекрасно известно, что каждое из таких преступлений на самом деле — акт партизанской войны, и они хотят помешать нам заставить мир бояться.

Я слегка обалдел. Американская пресса всегда, по крайней мере уже много десятилетий, соблюдала один неписаный закон: ни в коем случае не указывать на этническую принадлежность, «породу» преступника. Если какая-нибудь реакционная газета нарушала этот закон и упоминала о цвете кожи убийцы, чернокожие руководители яростно протестовали. Это считалось пропагандой расизма.

Теперь все вывернуто наизнанку. Борцы за права негров хотят «аннексировать» преступников в политических целях; точно так же в XIX веке анархисты рассматривали любое преступление как бунт против общества. Гангстеризм получает имя «терроризм». Каждый чернокожий, изнасиловавший белую женщину, осуществляет идеологическую месть. Сам Кливер объявил во всеуслышание, что изнасиловал белую «в порядке идеологии», и объяснил это в своей книге. Впрочем, современная психиатрия склонна видеть во всяком преступлении социальную подоплеку. Убийство превращается в священную войну, больше нет негодяев, есть одни герои. Неплохая идея, но вот незадача: в глазах американцев, белых или черных, любой политический террорист, белый или черный, не перестает быть уголовником.

Иначе говоря, если уж правонарушителей возвели в герои, то представить редких истинных героев уголовниками проще простого.

Я быстро сказал Стасу по-польски:

— Этот тип бредит.

Мой бедный рыцарь светлого будущего пробормотал в усы, которые свисали, как желтые собачьи хвосты:

— У него сейчас неприятности.

Не слушая, я смотрел на несчастного паренька: руки его дрожали, он обливался потом, и вовсе не из-за чая, как я сначала подумал. Расширившиеся глаза, наоборот, остекленели.

— У него депрессия.

— Из-за чего-нибудь конкретного?

Стас молча глядел на Музей современного искусства в самом сердце его земного рая. Он вздохнул, но не ответил.

— Высочайшее доверие, — сказал я.

Ясно одно: человек безумно запуган. Внезапный сильнейший прилив страха захлестнул его.

— Может, тебе стоит дать ему транквилизаторы?

— Не говори глупости…

Он был прав. Представляете: белый дает транквилизаторы черному активисту? Тот счел бы себя оскорбленным. Это значило бы показать ему, что он несет вздор, поставить под сомнение справедливость его действий.

Когда человек психует, плохо то, что это заразно. Я почувствовал, как во мне поднимается беспричинный гнев. Я подчеркиваю эту фразу, поскольку она объясняет, каким образом необузданные страсти, набирая силу, подобно снежной лавине, превращаются в низость. Мое дыхание участилось. Надо было взять себя в руки.

Должно быть, он почувствовал что-то неприятное в выражении моих глаз и бросил мне в лицо восхитительную классическую формулу всех расистов и националистов:

— Вам не понять. Вы не американец.

— А вы, в конечном счете, несмотря ни на что, ощущаете себя американцем?

Он посмотрел на Стаса взглядом глубоко обиженного ребенка.

— Как можно быть таким недоброжелательным? — пробормотал мой друг.

— Я должен его пожалеть?

— Это вы обо мне говорите? — встрепенулся тот.

— Да, — ответил я. — Мне надоело обихаживать каждого негра, который порет чушь, как беременную женщину.

— А не пойти ли тебе прогуляться? — тактично спросил Стас.

Я сдержался. Вернее, сделал попытку. Но у этого психа лицо подергивалось от ненависти, и я от него заразился: по моему лицу побежала мелкая рябь, как будто его ненависть волнами перекатывалась на меня. Несколько секунд мы молча обменивались нервными тиками. Наконец я произнес резковатым тоном:

— Вы все заявляете, что ненавидите либералов, но тогда какого черта вы делаете в доме этого наивняка, ведь всем известно, что он либерал?

Он послал мне особенно выразительный тик, который я тут же отправил обратно. Потом сдавленным гортанным голосом выдал очередную классическую формулу, словно повторял урок:

— Это его проблемы.

Мы оба сглотнули.

— Если он хочет помочь нам, это его личное дело. И он знает, что мы его используем.

— Совершенно верно, — сказал Стас, смиренный, как ночной горшок.

— Вы, либералы, доставляете себе удовольствие тем, что помогаете нам. Это ваша манера получать удовольствие. Мы вам ничего не должны.

— Твой болван начинает всерьез меня доставать, — произнес я сквозь зубы.

Я просто окостенел от ярости. Я ощутил почти физическую потребность всеобщего расслоения, чудесного умопомешательства, волшебного избавления от человеческого, чтобы стать наконец этой недосягаемой мечтой — человеком.

И как всегда, мои мысли сделали вираж по спирали, и я внезапно подумал: «Никто не имеет права поступать так с собакой…»

Я думал не о Батьке, а обо всех нас. Кто поступил с нами так? Кто сделал из нас такое?

Только не говорите мне про «общество». Виновато устройство нашего мозга. Общество — всего лишь диагноз.

— Мальчику грозит смерть, — прошептал Стас.

— Копы?

— Нет.

Не знаю, был ли известен Стасу — мир его душе в сияющем городе, где он наверняка изобретает новый, более справедливый и благоустроенный рай с разумно распределенными кущами, — был ли ему известен весь ужас положения этого мальчика.

То, что на него якобы охотилась полиция, было хитрой выдумкой самой полиции, которой нужно было «внедрить» стукача. Я не могу этого утверждать. Возможно, я ошибаюсь. Я только раз слышал фамилию несчастного: может быть, и Рэкли, а может, Ригли. Но я точно знаю, что его звали Алекс. Весной 1969 года в Коннектикуте нашли труп некоего Рэкли, двадцати трех лет. На его теле остались следы пыток: ожоги от сигарет и кипятка, просверленные дыры. А в августе того же года Бобби Сил, предводитель «Черных пантер»[22], был обвинен в убийстве.

Алекс Рэкли был информатором ФБР. По сведениям полиции, Бобби Сил участвовал и в его казни, и в допросе с пристрастием, который велся по старинному методу, хорошо известному нашей армии в Алжире и тамошним партизанам. Рэкли был членом группировки «Черных пантер» около восьми месяцев: даты совпадают, и если это тот самый человек, то депрессия была легко объяснима. Наверняка его погубило предательство.

Но главное не личность убитого. С какой бы точки зрения мы ни рассматривали этот случай, здесь точно есть провокация, внедрение доносчика, страдание и страх. Очень характерно, что в историю был замешан еще один стукач, Джордж Сэмз-младший, двадцати трех лет. Он и выдал Бобби Сила. Это вызывает еще более интересные гипотезы… Бобби Сил был последним вождем «Пантер», все еще разгуливавшим на свободе. Как заполучить его шкуру? Сообщив, что среди них есть предатель… Дальнейшее развитие событий было бы предопределено. Выходит, Рэкли был сознательно принесен в жертву теми, кто его использовал?

Я уже предупреждал, и настаиваю на этом, что строю гипотезы только для того, чтобы передать хотя бы частицу той отравленной, дикой атмосферы, полной подозрений, опасностей, недоверия, взаимных провокаций и атак, в которой жили чернокожие активисты.

Я был взвинчен до предела и ушел оттуда с чувством отвращения и злобы на самого себя.

Проблема прав чернокожих потихоньку начала меня заедать, и мне в голову пришла одна маленькая, ну совсем маленькая мысль: а что же обо всем этом думают сами чернокожие? Я испытывал острую необходимость в сегрегации, радикальнейшем взаимном отчуждении в истории одиночества. С такой потребностью в сепаратизме впору создавать новый мир. Я взялся за это без промедления: весь оставшийся день я писал.