"Очарованная душа" - читать интересную книгу автора (Роллан Ромен)Ромен РОЛЛАН ОЧАРОВАННАЯ ДУША ТОМ 1 ЧАСТЬ ВТОРАЯПервые – пасмурные и тихие – дни октября. Воздух застыл. Не спеша сеет прямой теплый дождь. Пряный, сильный запах мокрой земли, спелых плодов в подвале, виноградного сока в давильнях... У открытого окна на даче Ривьеров, в Бургундии, друг против друга сидели сестры и шили. Они склонили головы над работой и, казалось, вот-вот стукнутся своими крутыми чистыми лбами. Лоб у них совсем одинаковый – выпуклый, только у Сильвии он поуже, у Аннеты пошире, у одной капризный, у другой упрямый, – козочка и бычок. Но когда они поднимали головы, глаза их обменивались понимающим взглядом. А языки отдыхали, неугомонно протрезвонив столько дней подряд. Они еще раз переживали лихорадку переезда, свои восторги, залпом высказанные слова и все то, что узнали и познали за много дней, ибо теперь они по-настоящему привязались друг к другу и им хотелось все взять друг у друга и все отдать. А пока они молчали, раздумывая о спрятанной добыче. Но напрасно хотелось им все увидеть и всем обладать: в конце концов они так и остались загадкой друг для друга. И в самом деле, всякое существо для всякого существа – загадка, и в этом есть своя прелесть. Сколько же в каждой из них таится такого, чего никогда не постичь другой! Тщетно они говорили себе (ибо они это знали): «Что значит взаимопонимание? Понимать – это объяснять. А когда любишь, нет нужды объяснять...» И все же это имеет большое значение! Ведь если не понимаешь, то не можешь обладать целиком. А любить, как любили они друг друга? Каждая любила по-своему. Обе дочери Рауля Ривьера унаследовали от отца живительные жизненные силы, – они лежали под гнетом у одной, были рассеяны у другой. Различие их натур особенно проявлялось в любви. Легкомысленная и ласковая Сильвия, веселая, шаловливая, самоуверенная, но по сути очень рассудительная, быстро воспламенялась, однако никогда не теряла головы; шелестя крылышками, летала лишь вокруг своей голубятни. Темный демон любви притаился в Аннете, и о его существовании она узнала только за последние полгода; она его подавляла, старалась его упрятать, потому что сама его страшилась: инстинкт подсказывал ей, что другие не правильно судили бы о нем. Эрос в клетке, с завязанными глазами, беспокойный, алчный и голодный, молча бьется о решетку мира и медленно грызет стены своей темницы-сердца! Жгучее жало впивалось беспрерывно, безмолвно и незаметно, тревожило рассудок Аннеты; она все время ощущала его, впав в раздражающее оцепенение, в котором было что-то чувственное; мурашки пробегали у нее по коже, как бывало, когда она прикасалась к жесткой материи, когда ей мешала одежда или когда она проводила рукой по неровному дереву мебели, по холодящей шершавой стене. Она словно жевала терпкую кору ветки, и тогда на нее находило какое-то самозабвение и забвение времени; у нее бывали провалы в сознании, и она не могла бы сказать, сколько это продолжалось – четверть ли секунды, час ли? И сразу собиралась с мыслями; ей становилось стыдно, она подозрительно ловила незримый взгляд Сильвии, которая прикидывалась, что работает, а сама лукаво следила за ней украдкой. Сестры молчали. Обе сидели, как ни в чем не бывало, а горячие волны крови приливали к щекам Аннеты. Сильвия, мало что понимая, вынюхивала своим носиком ее внутреннюю жизнь, которая, задремав на солнце, то вдруг успокаивалась, то одичало извивалась, как уж под листьями: Сильвия считала, что старшая сестра-чудачка, что она не в своем уме, право – на людей не похожа... И не страстные порывы, не горячность и не то, что она угадывала в тревожных мыслях Аннеты, особенно удивляли ее, но то серьезное, чуть ли не трагическое начало, которое во все вносила сестра... Трагическое? Ну что за выдумки! Серьезное? Ради чего серьезничать? Все идет своим чередом. Так все и надо принимать. Сильвию вовсе не беспокоили тысячи фантазий, которые ей лезли в голову. Они приходят и уходят. Все, что хорошо и приятно, – просто и естественно, а что плохо и неприятно, – тоже свойственно жизни. Хорошее ли, нехорошее ли, а изволь глотать, и я глотаю мигом! Зачем разводить антимонии? Ох уж эта запутавшаяся Аннета! Дебри горячих и холодных мыслей, пряжа страхов и желаний, пучки страстных и целомудренных чувств перемешиваются во всех закоулках души... И кто только все это распутает? Но, как бы там ни было, чудная, странная, непостижимая Аннета очень занимала Сильвию, интриговала ее, притягивала к себе. И за это она еще сильнее любила сестру. Молчание затягивалось, оно бывало насыщено тревожащими тайнами. И Сильвия вдруг прерывала его, начинала тараторить. Быстро, быстро, вполголоса, наклонившись над самым шитьем, будто ругая его, она цедила сквозь зубы бессмысленные словечки, несла тарабарщину-все слова оканчивались на "и", получалось «ки-ки-ки-ки», – точь-в-точь болтовня зяблика, стрекочущего от радости. Но вдруг она напускала на себя важный вид, словно говоря: "Кто, я? Я ничего! ". Или же, перекусывая нитку, напевала тоненьким гнусавым голоском преглупый романс, в котором говорилось о цветах, о пташках-щебетуньях, какую-нибудь легкомысленную песенку и, лукаво разыгрывая благовоспитанную девочку, вдруг отчетливо произносила грубейшую непристойность. Аннета подскакивала, полусмеясь, полусердясь. – Замолчи. Замолчи же, наконец! И становилось легко. Атмосфера разряжалась. Неважно, что за слова были сказаны! Голоса, как руки, восстанавливают связь. Снова соединяешься. "Где пропадала? Остерегайся молчания! Знаешь ли ты, что минута забвения может мигом нас разлучить? Поговори со мной! Я говорю с тобой. Я держусь за тебя. Держи меня крепче!" И они держались друг за друга. Они твердо решили, что бы ни случилось, не покидать друг друга. Что бы ни случилось, ничто не коснется главного: «Я – это я. Ты – это ты. Уговорились. По рукам. Теперь уже нельзя отрекаться». То было взаимное самопожертвование, молчаливое соглашение, как бы духовный союз, сильный тем, что никакое внешнее принуждение – ни письменное обязательство, ни религиозное или гражданское воздействие – не тяготело над ним. Ну что из того, что они такие разные? Ошибается тот, кто думает, будто самые крепкие союзы основаны на сходстве или же на противоположности. Ни на том, ни на другом, а на внутреннем решении: «Я выбрала, я хочу, и я даю обет», – решении, прошедшем через горнило жизненного опыта и отчеканенном двойной твердой волей, как у этих двух крутолобых девушек. «Ты – моя, и теперь я уже не властна ни вернуть тебя, ни взять обратно себя... Впрочем, ты свободна: люби, кого хочешь, делай, что тебе нравится, вытворяй, что угодно, греши, если тебе заблагорассудится (знаю, что ты этого не сделаешь, но даже если итак), – это не нарушает нашего договора... Кто как хочет, пусть так и толкует». Если бы Аннета по своей добросовестности и дерзнула довести до конца свою мысль, ей пришлось бы признаться себе, что она далеко не уверена в нравственной стойкости Сильвии, в ее будущих поступках. А Сильвия, смотревшая на все трезво, не дала бы руку на отсечение, что Аннета в один прекрасный день не выкинет что-нибудь сногсшибательное. Но все это касалось других и к ним обеим не имело никакого отношения. Обе верили друг в друга, вполне доверяли друг другу. Пусть все остальные устраиваются, как им угодно! Отныне они с закрытыми глазами заранее все прощали друг другу – лишь бы поступки их не отражались на их взаимной любви. Все это, пожалуй, не было очень уж нравственно. Ну и пусть! Будет еще время вести нравственный образ жизни когда-нибудь потом. Аннета была чуть-чуть педанткой, жизнь знала по книгам, – что не помешало ей, однако, познать ее позже (ведь жизнь, разумеется, звучит по-иному, чем в книгах), – и теперь она вспоминала прекрасные строки Шиллера: Сильвия, конечно, не знала этих строк! Она, наверное нашла бы, что для выражения такого простого чувства не требуется столько непонятных слов. Но, взглянув на поникшую голову Аннеты, отложившей работу, на сильную ее шею, густые волосы, собранные в Узел, Сильвия подумала: «Сестра все еще мечтает, опять пошли сумасбродства – Когда это кончится? Какое счастье, что я здесь! При мне она не очень развернется...» Ведь у младшей было убеждение, вероятно преувеличенное, в превосходстве своего разума и опыта. И она твердила себе: «Буду ее охранять». Но она сама нуждалась в опеке. Она была не менее сумасбродна. Только она все свои выходки знала наперед и смотрела на них, как домовладелец смотрит на жильцов. Хоть и сдает им помещение, но не даром. Да и потом: «Делай что хочешь, будь что будет!» Когда все это касается только тебя – пустяки. Выпутаться всегда можно... А вот охранять сестру-это чувство новое и необыкновенно приятное. Да, но... Аннета сидела с поникшей головой; она отложила работу, она лелеяла точно такое же чувство. Она думала: «Моя дорогая, безрассудная сестренка! Какое счастье, что я появилась вовремя около нее, чтобы руководить ею!..» И она строила планы будущего Сильвии, заманчивые планы, но о них она не совещалась с Сильвией. И, вдоволь намечтавшись о счастливом будущем Друг друга (а заодно, конечно, и своем собственном), сестры восклицали: – Ах ты! Иголка сломалась! – Да и ничего больше не видно! И они, бросив работу, выбегали подышать воздухом; шли под дождиком, укрываясь одним плащом, по саду, под плакучими ветвями деревьев, ронявших прядями листву; в беседке из виноградных лоз срывали янтарную гроздь и уплетали – мокрые ягоды вкуснее – и говорили, говорили... Вдруг умолкали, вдыхая осенний ветер, запах (так бы и съела его!) перезревших плодов, палого листа, вбирая в себя неяркий свет октябрьского дня, угасавший с четырех часов, слушая тишину оцепеневших, задремавших полей, тишину земли, пившей дождь, тишину ночи... И, держась за руки, они мечтали вместе с трепещущей природой, которая боязливо и пылко лелеет надежду о весне – загадке будущего... Они привыкли вместе коротать эти серенькие октябрьские дни, затканные туманом, будто опутанные паутиной, и это стало для них такой необходимостью, что они спрашивали себя, как же до сих пор они без этого обходились. А ведь обходились и будут обходиться! В двадцать лет жизнь не замыкается, как бы дорог ни был тот, с кем тебе хорошо вдвоем, – особенно жизнь существ таких окрыленных. Им надо испытать силы в воздушных просторах. Сколь непреклонно ни утверждалась воля их сердца, инстинкт их крыльев сильнее. Аннета и Сильвия нежно говорили: – Как мы могли так долго жить друг без друга? Однако не признавались себе: «А ведь рано или поздно придется (какая обида!) жить друг без друга!» Ведь никто другой не может жить за вас и на вашем месте, да и вы не захотели бы этого. Конечно, потребность во взаимной нежности была глубока, но у каждой была еще и другая потребность, более сильная, исходившая из самых истоков существа обеих дочерей Ривьера: потребность в независимости. Уйма различных черт была у них, но они обладали одной одинаковой чертой, именно этой (и нельзя сказать, что им повезло). Они хорошо это знали; она даже была одной из причин – они, правда, не отдавали себе в этом отчета-того, что они так сильно полюбили друг друга, ибо каждая в другой узнавала себя. Но в таком случае чего же стоил их план – основать совместную жизнь?! Каждая лелеяла мечту, что будет охранять жизнь сестры, но сознавала, что сестра, как и она сама, не согласится на это. То была сладостная мечта, их игрушка. Им хотелось, чтобы игра продолжалась как можно дольше. А ей не суждено было долго продолжаться. Если бы они были просто двумя независимыми державами! Но у этих республик-крошек, дороживших своей свободой, как и у всех республик, помимо их воли, были деспотические наклонности. Каждая стремилась подчинить своим законам другую – ей казалось, что они лучше. Аннета, склонная к самоосуждению, бранила себя, вторгнувшись в область господства сестры, но все повторялось сызнова. В ее цельном и страстном характере, вопреки ее желанию, было что-то властное. Натура ее могла под покровом нежной любви на время смягчиться, но она упорствовала. Нужно сознаться, что если Аннета и старалась примениться к воле Сильвии, то Сильвия нисколько не старалась облегчить сестре задачу. Она поступала так, как приходило ей в голову, а за двадцать четыре часа в ее голове рождалось не меньше двадцати четырех желаний, которые не всегда совпадали. Аннета, методичная, любившая порядок, сначала смеялась, но потом стала терять терпенье – так быстро менялись причуды сестры. Она прозвала Сильвию: «Вьюн», "Я хочу... А собственно, чего я хочу? ". А Сильвия ее прозвала: «Шквал», «Госпожа повелительница» и "Полдень ровно в двенадцать – пунктуальность сестры ее раздражала. Они нежно любили друг друга и все же вряд ли могли бы долго вести одинаковый образ жизни. Вкусы их и привычки были различны. Они так любили друг друга, что Аннета снисходительно внимала Сильвии, охотнице чуточку посплетничать, очень тонко умевшей все подметить, еще лучше – услышать, но не очень тонко выразить. А Сильвия прикидывалась, будто слушает с интересом, хотя незаметно позевывала ("Довольно! Ну довольно же!.. "), когда Аннета которой хотелось разделить с ней удовольствие, читала вслух прескучные вещи. – Боже, да это дивно, дорогая! Или пускалась в нелепые рассуждения о жизни, о смерти, об общественном строе... («Чепуха!.. Как бы не так!.. Делать людям нечего!»). – А ты как думаешь, Сильвия! – спрашивала Аннета. («Да ну тебя!» – думала Сильвия.). – Думаю, как ты, дорогая! И все это ничуть не мешало им восхищаться друг другом. Но только немного стесняло, когда они разговаривали. А чем заполнить время, когда они совсем одни в унылом доме, на самой опушке леса, когда перед ними обнаженные поля, а над ними низкое осеннее небо, сливающееся в тумане с голой равниной? Напрасно Сильвия говорила и сама верила, будто обожает деревню, – сельские развлечения ей быстро прискучили; здесь у нее не было дела, не было цели, она слонялась как тень. Природа, природа!.. Скажем откровенно: природа наводила на нее скуку. Нет! Препротивные тут края... Просто невыносимы все эти напасти: ветер, дождь, грязь (грязь на парижских улицах, напротив, ей нравилась); за ветхими перегородками шмыгали мыши, пауки забирались в комнаты, на зимние квартиры, а это ужасное зверье – комары – по ночам трубили и пировали на ее руках и ногах. Много слез она пролила из-за них, от досады и раздражения. Аннету же радовали вольные просторы и уединенная жизнь с любимой сестрой; она не скучала, смеялась над комариными укусами и, позвав Сильвию с собой на прогулку, шагала по грязи, не примечая, что сестра недовольна, насупилась. Порыв ветра с дождем пьянил ее; она забывала о Сильвии. Шла большими шагами по вспаханной земле или по лесной тропинке, встряхивая мокрые ветви; не скоро вспоминала она о покинутой сестре. А Сильвия, надувшись, с сокрушением рассматривала в зеркале свое припухшее лицо, умирала от скуки и думала: «Когда же мы вернемся?» И все-таки среди тысячи и одного намерения у младшей Ривьер было одно доброе, стойкое намерение, и ничто не могло его изменить, а деревенский воздух лишь придал ему новизну. Она любила свое ремесло. Любила по-настоящему. Она принадлежала к крепкой семье парижских рабочих; труд, иголка и наперсток были ее потребностью, ей хотелось занять свои пальцы и мысли. У нее был врожденный вкус к шитью: она испытывала физическое наслаждение, часами ощупывая материю, легкую ткань, шелковый муслин, делая складки, сборки, щелкая пальцем по банту из лент. Да и умишко ее, который, слава богу, и не пытался понимать идеи, загромождавшие умную голову Аннеты, знал, что тут, в своей области, в царстве тряпок, и у него есть идеи, которыми можно заинтересовать кого угодно. Так что ж, прикажете отказаться от этих идей? Говорят, что самое большое удовольствие для женщины – носить красивые платья! Для женщины, по-настоящему даровитой, еще большее удовольствие их творить. И, раз вкусив это удовольствие, уже нельзя от него отрешиться. В изнеженной праздности держала Сильвию сестра, и когда прекрасные пальцы Аннеты скользили по клавиатуре, Сильвия с тоской вспоминала лязг больших ножниц и стук швейной машины. Если бы кто-нибудь преподнес ей все произведения искусства на свете, они не заменили бы ей милого безголового манекена, который драпируешь, как вздумается, вертишь и перевертываешь, перед которым приседаешь, которого исподтишка теребишь или, подхватив, кружишься с ним в танце, когда закройщица выйдет. Только несколько слов роняла Сильвия, но по ним нетрудно было угадать ход ее мыслей, и Аннета сердилась, когда видела, как загораются глаза сестры, понимала, что мысленно Сильвия уже за работой. И вот когда они вернулись в Париж и Сильвия заявила, что она переедет к себе домой и возьмется за постоянную работу, Аннета вздохнула, но не удивилась. Сильвия ждала, что ее решение примут в штыки, поэтому вздох и молчание сестры растрогали ее сильнее, чем любые слова. Она подбежала к Аннете, сидевшей в кресле, опустилась перед нею на колени, обняла, поцеловала. – Не сердись на меня, Аннета! – Дорогая, – ответила Аннета, – твое счастье – мое счастье, ты ведь знаешь. Но ей было тяжело. Сильвии тоже. – Не моя это вина, – сказала она, – я так тебя люблю, верь мне. – Знаю, девочка, верю. Она улыбалась, но еще раз глубоко вздохнула. Сильвия, стоя на коленях, ладонями сжала ее лицо, приникла к нему: – Не смей вздыхать! Глупышка! Если будешь так вздыхать, я не уйду. Ведь я не живодерка. – Конечно, нет, дорогая... Я не права, больше не буду... Да я и не упрекаю тебя. Просто тяжело расставаться. – Ра-сставаться... Новое дело! Глупышка! Будем видеться, каждый день видеться. Ты придешь. Я приду. Комнату мою ты сохранишь. Уж не надумала ли ты отнять ее у меня? Нет, нет, она моя, не отдам. Только устану-приеду понаслаждаться. Или так: вечер, ты меня не ждешь, я прихожу в неурочный час, у меня ключ, вбегаю и застаю тебя врасплох... Смотри не вздумай проказничать! Вот увидишь, сама увидишь, мы еще больше подружимся, и все у нас пойдет еще лучше. Расстаться! Да разве я брошу тебя, разве я могу обойтись без моей расчудесной Аннеты? – Ах, подлиза, нахальная девчонка! – воскликнула Аннета, смеясь. – Ловко заговариваешь зубы! Врунишка ты, мошенник! – Аннета! Перестань браниться! – строго заметила Сильвия. – Ну, хорошо. Пусть только – врунишка... Так можно? – Это еще туда-сюда, – сказала Сильвия великодушно. Она бросилась Аннете на шею, стала душить ее в объятиях. – Я, по-твоему, врунишка, я, по-твоему, врунишка! Держись, проглочу! Нежностью и хитростью добилась она у Аннеты прощения. Попросила сестру помочь ей открыть свою собственную мастерскую. Двадцатилетней «девчушке» хотелось стать хозяйкой, выйти из подчинения и получить в подчинение не только свой манекен. Аннета пришла в восторг, что можно дать ей денег. Вместе составили смету; обсуждали без конца, как все устроить в новом жилье, бегали несколько дней в поисках квартиры, потом выбирали мебель и материю для обивки, потом все перевозили, потом получили согласие городских властей, вечерами составляли список заказчиц, строили план за планом, обдумывали шаг за шагом; захлопотались так, что Аннета в конце концов вообразила, будто обзаводится хозяйством вместе с Сильвией. И ей не приходило в голову, что жизнь их отныне пойдет разными путями. Заказчицы у Сильвии не замедлили появиться. Аннета, отправляясь в гости, надевала самые красивые платья, сшитые милой ее портнихой, и расхваливала сестру. Ей удалось направить к ней несколько молодых женщин своего круга. Кроме того, Сильвия без зазрения совести воспользовалась адресами заказчиц своих старых хозяек. Впрочем, она была разумна и не торопилась расширять сферу своей деятельности. Спешить нечего. Жизнь длинна. Времени много. Она любила работу, но не до мании, как иные человекомуравьи, – особенно женского пола, – которые на ее глазах изнуряли себя трудом. Ей хотелось уделить место и удовольствию. Работа тоже удовольствие. Но не единой работой существуешь. «Всего понемножку» – таков был девиз Сильвии, не любившей излишеств, но лакомки и выдумщицы. Жизнь ее скоро стала так заполнена, что для Аннеты у нее оставалось не слишком много времени. Все же часть его, что бы ни случилось, Сильвия посвящала сестре: обет свой она выполняла. Но для сердца Аннеты части было мало. Она не умела отдавать себя наполовину, на треть, на четверть. Ей суждено было узнать, что мир в чувствах своих подобен мелкому торговцу, – он ими торгует в розницу. Долго не понимаешь этого, а еще дольше с этим примиряешься. Пока она брала первые уроки. Она молча страдала, видя, как мало-помалу отстраняется от жизни Сильвии. Сильвия никогда больше не бывала одна ни дома, ни в мастерской. А скоро она уже не бывала одна и когда не работала. Снова обзавелась другом. Аннета отступила. Любовь к сестре теперь оберегала ее и от вспышек ревности, и от строгого осуждения, как бывало прежде. Но не оберегала от тоски. Сильвия все же так любила сестру, что, несмотря на свое легкомыслие, сознавала, как огорчает ее; и время от времени она вырывалась из хоровода своих дел и делишек и внезапно, в час работы или свидания, бросала все, даже самые неотложные дела, и мчалась к Аннете. Вихрем налетала нежность. И вихрь нежности налетал на Сильвию с неменьшей силой, чем на Аннету. Но вихрь улетал; и когда он перебрасывал Сильвию от Аннеты к делам или, скорее, к удовольствиям, Аннета, благодарная урагану ласковой болтовни, сумасшедших признаний, смеха и объятий, врывавшемуся к ней, вздыхала, еще больше томясь от одиночества и от душевного смятения. Однако это не означало, что она жила в праздности. Дни у Аннеты были заполнены не меньше, чем у Сильвии. Жизнь ее, двойственная жизнь – духовная и светская, прерванная смертью отца, – снова вошла в свою колею. Умственные запросы, вытесненные за последний год велениями сердца, пробудились с новой силой. И отчасти оттого, что ей хотелось заполнить пустоту, образовавшуюся после ухода Сильвии, отчасти оттого, что интеллект богато одаренного человека созревает в испытаниях жизни, полной страстей, ее потянуло к научным занятиям, и она сама удивилась тому, что разбирается в научных вопросах лучше, чем прежде. Она увлекалась биологией и вынашивала план диссертации о происхождении эстетического чувства и его проявлениях в природе. Она восстановила и светские связи, вернулась в тот круг, который прежде посещала с отцом. Теперь это доставляло ей особое удовольствие. Ее пытливому уму, ставшему более зрелым, было приятно, когда у тех, кого она, казалось бы, превосходно знает, неожиданно обнаруживались такие черты, о которых она и не подозревала. Немало удовольствий доставляла ей и совсем иная область – в одних она признавалась себе, другие же от себя утаивала: она получала удовольствие от того, что нравилась, и от темных сил вожделения (и отвращения), которые возникают в нас, и от взаимного влечения умов и тел, скрывающегося под обманчивой шелухой слов, и от приглушенных инстинктов обладания, которые порой всплывают на ровную и однообразную поверхность салонных мыслишек и как будто тут же исчезают, а на самом деле клокочут в глуби. Светские развлечения и научные занятия заполняли лишь небольшую часть ее времени. А по-настоящему жизнь бывала насыщена, когда Аннета оставалась наедине с собой. В долгие вечера и в часы ночи, когда сон бросает душу, а вместе с ней и горячечные мысли в мир бодрствования, будто вал, что, отхлынув, оставляет на берегу мириады живых существ, выхваченных из черных пучим океана, Аннета созерцала прилив и отлив внутреннего своего моря и берег, усеянный его дарами. То был период весеннего равноденствия. Не все силы, разбушевавшиеся в Аннете, были для нее новостью; пока мощь их приумножалась, умственный взор ее проникал в них исступленно и зорко. От их противоречивых ритмов сердце томилось, замирало... Нельзя уловить, есть ли в этом сумбуре какой-нибудь внутренний порядок. Неистовый взрыв чувственности, раскатом летнего грома всколыхнувший сердце Аннеты, надолго оставил отголосок. Хотя воспоминание о Туллио и стерлось, но внутреннее равновесие было нарушено. Спокойное течение жизни, без всяких событий, вводило Аннету в обман: можно было вообразить, будто ничего и не происходит, и беспечно повторять возглас сторожей, раздающийся дивными ночами в Италии: «Tempo sereno!» lt;"Ясно!" (итал.)gt;. Но жаркая ночь снова вынашивала грозы, и неустойчивый воздух трепетал от тревожных дуновений. Вечное смятение. Души умершие, оживающие сталкивались, встречались в этой пылкой душе... С одной стороны, опасное отцовское наследие, забытые, заснувшие вожделения вдруг поднимались, словно волна из глуби морской. С другой – силы, идущие им наперекор: душевная гордость, страстное стремление к чистоте. И еще одна страсть – стремление к независимости, которая так властно вмешивалась в ее отношения с Сильвией и которой были суждены – Аннета с тревогой это предчувствовала – другие, более трагические, столкновения с любовью. Эти движения души занимали ее, заполняли ее досуг в долгие зимние дни. Душа, словно куколка, прятавшаяся в коконе, сотканном из затуманенного света, грезила о будущем и прислушивалась к себе, грезящей... И вдруг почва уходит из-под ног. Какие-то провалы в сознании, как бывало нынешней осенью, в Бургундии, пустоты, в которые низвергаешься... Пустоты? Нет, не пусто там, но что же происходит в глубинах? Странные явления, неприметные, а может быть, и не существовавшие еще десять месяцев назад, возникшие в дни летней встряски, повторялись все чаще. У Аннеты было смутное чувство, что бездны в сознании зияют порой и по ночам, когда она спит тяжелым сном, словно загипнотизированная. Она выбиралась оттуда, будто появившись издалека, и ничего не помнила, однако ж ее преследовала неотвязная мысль, точно видела она что-то очень значительное, какие-то миры, нечто неописуемое, – то, что выходит за пределы, допускаемые, постигаемые разумом что-то животное и что-то сверхчеловеческое, поражающее нас в чудовищах, созданных древнегреческими скульпторами, в пастях химер на водостоках соборов. Ком глины, липнущей к пальцам. Чувствовалась живая связь с неведомым миром снов. Было тоскливо, стыдно, тяжело; унижало и терзало жгучее ощущение, будто ты в сообщничестве, но не можешь понять, в каком же. Все тело на несколько дней пропитывалось противным запахом. Словно она, сберегая тайну, проносила ее среди нестойких впечатлений дня, и ее прятали за семью замками гладкий безмятежный лоб, безразличный взгляд, устремленный внутрь, и руки, благоразумно скрещенные на груди, – спящее озеро. Аннета вечно витала в грезах – и на шумной улице, и в университете, и в библиотеках, где она усердно занималась, и в гостиных, за пустой светской болтовней, которую оживляют легкий флирт и легкая ирония. На вечерах замечали, что у девушки отсутствующий взгляд, она рассеянно улыбается – не столько тому, что ей говорят, сколько тому, о чем она рассказывает сама себе; что она наугад подхватывает чьи-нибудь слова и отвечает невпопад, прислушиваясь к никому неведомому пению птиц, спрятанных в клетке ее души. Однажды так громко распелся мирок ее души, что она, изумившись, заслушалась, а ведь рядом ее радость, Сильвия, смеялась, оглушала милой своей болтовней, что-то рассказывала... О чем же она говорила? Сильвия все подметила, расхохоталась, встряхнула сестру за плечи: – Ты спишь, спишь, Аннета? Аннета отнекивалась. – Да, да, вижу: спишь стоя, как старая извозчичья кляча. Что же ты делаешь по ночам? – Плутовка! А скажи-ка, что ты сама делаешь? – Я-то? Хочешь знать? Прекрасно! Сейчас расскажу. Скучно не будет. – Не надо, не надо! – со смехом твердила Аннета, окончательно пробудившись. Она зажала сестре рот рукой. Но Сильвия отбилась, обхватила руками голову Аннеты, заглянула в глаза: – Прекрасные у тебя глаза, лунатик. Ну, показывай, что там внутри... О чем ты мечтаешь, Аннета? Скажи, скажи! Скажи, о чем! Рассказывай! Рассказывай же! – Что же тебе рассказать? – Скажи, о чем ты думала. Аннета оборонялась, но в конце концов ей всегда приходилось сдаваться. Сестрам доставляло огромное удовольствие – в этом проявлялась их нежность, а быть может, эгоизм, – все друг другу рассказывать. Это им не надоедало. И тут Аннета начинала распутывать свои грезы, скорее для собственного успокоения, чем для Сильвии. Она пересказывала, чуть запинаясь, очень серьезно, очень добросовестно, чем ужасно смешила Сильвию, все свои безрассудные мысли, наивные, искренние, шальные, дерзкие, иной раз даже... – Ах, Аннета, Аннета! Ну, договаривай, раз на то пошло! – восклицала Сильвия, прикидываясь, будто негодует. Вероятно, и ее внутренняя жизнь была не менее странной (не менее и не более, чем у всех нас), но она над этим не задумывалась и ничуть этим не интересовалась, ибо, как и подобает существу практичному, она раз и навсегда уверовала лишь в то, что видит и что осязает, в трезвую и низменную мечту, которая облечена в плоть всего земного, и отстранялась от всего, что могло смутить ее покой, считая, что это чепуха. Она хохотала до упаду, слушая сестру. Вот так Анкета, кто бы мог подумать! С невиннейшим видом, вполне серьезно говорит порой сногсшибательные вещи! А от самых простых, всем известных вещей иной раз смущается. И поверяет их Сильвии с преважным видом – смех да и только! Бог знает, какие нелепые мысли приходят ей в голову! Сильвия считала, что сестра у нее хорошая, сумасбродная и черт знает до чего нескладная. Ужасно любит ломать себе голову над всем, о чем стоит только «петь, как поется!» – Как петь, – говорила Аннета, – когда во мне звучите полдюжины мелодий? – Да это превесело, – замечала Сильвия, – совсем как на празднике в честь Бельфорского Льва. – Ужас! – восклицала Аннета, затыкая уши. – А я это обожаю. Три-четыре карусели, тиры, звон трамваев, шарманка, бубенцы, свистульки, все кричат, ничего не разберешь, стараешься перекричать других, все ревет, все гогочет, все грохочет, все веселит сердце... – Ты у меня простолюдинка! – Положим, ваше аристократство, ты сама такая же, только что призналась! Ну, а не нравится – бери пример с меня. Порядок у меня во всем. Каждая вещь на своем месте. Всему свой черед! И она говорила правду. Какой бы сумбур ни царил у нее в комнате на площади Денфэр или в ее умишке, она все живо расставляла по местам. Мигом навела бы порядок в самом беспросветном беспорядке. Умела сочетать все свои, такие разноречивые, запросы – и духовные, и материальные, и близкие, и чуждые обыденной жизни. И для каждого – свой ящик. Аннета говорила: – Ты – настоящий комод... Вот ты что! (И показывала на заветный шкафчик времен Людовика XV, где лежали письма отца.). – Да, – с лукавым видом отвечала Сильвия, – «он» похож на меня. (Не о шкафчике шла речь.). – А главное, именно я и есть «всамделишная»... Ей хотелось позлить Аннету. Но Аннета больше не «попадалась на удочку». Ей уже не хотелось владеть всем наследием отца. Свою долю его черт она унаследовала... И уступила бы их охотно. В иные дни эти жильцы порядком мешали! Как это случилось, она и сама не знала, но за последний год логика начала ей изменять, стали оступаться крепкие ноги, прежде твердо стоявшие в мире реального; она не могла представить себе, как теперь обретет все это снова. Дорого бы она дала, чтобы ей впору пришлись туфельки Сильвии, уверенно, без колебаний стучавшие по земле каблучками. Она чувствовала, что оторвалась от той каждодневной, каждоминутной жизни, которую ведут все вокруг. В противовес сестре она жила своим внутренним миром и ее почти не захватила жизнь мира, освещенного солнцем. Конечно, и он бы захватил ее, если б она не попалась в могучую западню чувственного влечения, а мечтатели попадают в нее куда как скоро и куда как неловко. Опасный час близился. Силки были расставлены... Только удержать ли надолго и этим силкам душу – большую, вольнолюбивую? Но пока она кружила вокруг да около, разумеется, не думая об этом, а если б и подумала, то отпрянула бы с гневом и возмущением. Все равно! С каждым шагом она все ближе подходила к западне. Пришлось признаться себе: еще год назад она держалась с мужчинами спокойно, ровно, по-товарищески, ну, разумеется, чуточку кокетливо, мило, но равнодушно – ничего от них не желала, не боялась их; теперь же смотрит на них совсем иными глазами. Она наблюдала за ними, она жила в тревожном ожидании. После встречи с Туллио она утратила весь свой душевный покой-покой безмятежный, завидный. Теперь они знала, что без них ей не обойтись, и отцовская улыбка трогала ее губы, когда она вспоминала свои ребяческие рассуждения о браке. Осиное жало страсти осталось в ее теле. Целомудренная и темпераментная, наивная и искушенная, Аннета прекрасно понимала все свои желания; она заточала их в глубь своего сознания, но они заявляли о своем присутствии, приводя в смятение все ее мысли. Деятельность ума была нарушена. Способность мыслить была парализована. Когда она занималась – читала или писала, – то чувствовала, что теперь воспринимает все гораздо хуже. Сосредоточиться на чем-нибудь могла только ценой невероятных усилий; быстро уставала, раздражалась. И напрасно старалась: узел ее внимания тотчас же развязывался. Все, о чем только она ни размышляла, заволакивалось тучами. Те цели, которые она поставила перед собой на пути к познанию, ясно очерченные – отлично очерченные и отлично освещенные, – терялись в тумане. Прямая дорога, которая шла к ним, вдруг обрывалась. Аннета, приуныв, думала: «Никогда мне до них не добраться». Было время, когда она гордо утверждала, что женщины наделены такими же умственными способностями, как и мужчины, а теперь униженно говорила себе: «Я ошиблась». Она изнывала от тоски и, раздумывая, пришла к выводу (может быть, правильному, может быть, не правильному), что некоторые изъяны женского ума, пожалуй, можно объяснить тем, что у женщин веками не вырабатывалось той привычки к отвлеченному мышлению, к активной деятельности ума объективного, не засоренного ничем личным, которая нужна настоящей науке, настоящему искусству, а также тем – такое объяснение еще вероятнее – что женщина втайне одержима всесильными священными инстинктами, заложенными в нее природой, тем, что этот щедрый вклад обременяет. Аннета чувствовала, что быть одной – значит быть неполноценной, неполноценной и умственно, и физически, и в сфере чувств. О двух последних областях она старалась раздумывать поменьше: слишком усердно они напоминали о себе. Для нес наступила та пора, когда больше нельзя жить без спутника. И особенно женщине, ибо любовь пробуждает в ней не только возлюбленную, она пробуждает в ней мать. Женщина не отдает себе в этом отчета: оба чувства сливаются в одно. Аннета еще не задумывалась ни над тем, ни над другим, но всем сердцем стремилась отдать себя существу, которое будет и сильнее ее и слабее, которое обнимет ее и приникнет к ее груди. И думая об этом, Аннета изнемогала от нежности: если бы кровь ее превратилась в молоко, она всю кровь свою отдала бы ему... Пей! Пей, любимый мой! Отдать все!.. Нет, нет! Все отдать она не может. Это ей не дозволено... Все отдать! Ну да – свое молоко, свою кровь, свою плоть и свою любовь... Но ведь не все же! Не свою же душу! Не свою же волю! И на всю жизнь?.. Нет, нет, она знала: ни за что так не сделает. Не могла бы, даже если бы захотела. Нельзя отдать то, что не наше, – свою свободную душу. Свободная душа мне не принадлежит. Я принадлежу своей свободной душе. Нельзя ею распоряжаться. Спасать свою свободу – не только наше право, а наш священный долг. В рассуждениях Аннеты не было широты, в этом сказывалось наследие матери, но Аннета все переживала страстно, бурная ее кровь словно горячила самые отвлеченные мысли... Ее «душа»!.. «Протестантское» слово! (Она так говорила, часто повторяла это выражение!) Разве у дочери Рауля Ривьера была только одна душа? У нее было целое полчище душ, и две-три сами по себе прекрасные души: в этом скопище порой не уживались... Однако внутренняя борьба велась в области бессознательного. У Аннеты еще не было случая испытать на деле свои противоречивые страсти. Их борьба пока была игрой ума, азартной, волнующей, но не опасной; ничего не нужно было решать, можно было позволить себе роскошь мысленно предпринимать тот или иной шаг. Сколько они с Сильвией хохотали, обсуждая одну из таких проблем нашего сердца, которыми упивается юное сердце в пору праздности и ожидания, пока жизнь сама сразу все не решит за тебя, ничуть не заботясь о прекрасных твоих воздушных замках! Сильвия очень хорошо понимала раздвоенность в чувствах Аннеты, но для нее самой ни в чем не было противоречия; и Аннете нужно поступать так, как поступает она: нравится тебе – люби, а не нравится – будь свободной... Аннета покачивала головой: – Нет! – Что нет? Объяснять она не хотела. Сильвия, посмеиваясь, спрашивала: – Считаешь, что это подходит только мне? Аннета отвечала: – Да нет, дорогая. Ты ведь знаешь, что я люблю тебя такой, какая ты есть. Но Сильвия не ошибалась. Аннета из любви к ней отказывалась осуждать (тихонько вздыхая) свободную любовь Сильвии. Однако она не допускала мысли, что может поступать так сама. Сказывались не только пуританские убеждения матери, для которой это было бы позором. Цельность ее натуры, полнота ее чувства не позволяли ей разменивать любовь на мелочи. Несмотря на невнятный, но могучий зов чувственности, жившей своей жизнью, Аннета в ту пору не могла без возмущения подумать о том, что бывает такая любовь, когда твое существо, чувства твои, сердце, ум, уважение к себе, уважение к другому, священный порыв души, охваченной страстью, не пируют все вместе. Отдать тело и приберечь душу – нет, об этом не может быть и речи... Это предательство! Итак, оставалось одно решение: выйти замуж, полюбить на всю жизнь. Могла ли сбыться эта мечта у такой девушки, как Аннета? Могла или нет, а помечтать не возбранялось. И она мечтала. Она вышла на опушку леса своей юности в тот прекрасный миг, когда, нежась напоследок в тени, под покровом грез, вдруг видишь, на равнине, залитой солнцем, длинные, нехоженые дороги, убегающие вдаль. На которой же останется след твоих ног? Не спеши выбирать: время терпит. Ум, помедлив, со смехом выбирает все. Счастливая девушка, не ведающая житейских забот, озаренная светом любви, собравшая целые охапки надежд, видит, что сердцу ее предлагаются на выбор десятки жизней, и, даже не спросив себя: "Какую же предпочесть? – берет весь сноп: ей хочется вдохнуть его аромат. Аннета любила представлять себе картину будущего, и ее избранником был то один, то другой, то третий, она отбрасывала надкусанный плод, пробовала другой, снова брала тот, что бросила, и тут же отведывала еще один – и все не выбирала. Пора колебаний, беспечная восторженная пора! Но и в эту пору человек скоро начинает узнавать, что такое усталость, удручающий упадок сил, а иногда и сомнение без надежд. Так мечтала Аннета о своей жизни – о предстоящих ей жизнях. Она поверяла свои неясные чаяния одной лишь Сильвии. А Сильвию забавляло, что сестра растревожена, истомилась и ничего не может решить. Все это ей было не очень понятно, ибо она привыкла (и хвасталась этим, приводя Аннету в негодование) сначала принимать решение, а потом уж выбирать. Но решаться сразу. Будет еще время выбрать. – По крайней мере, – говорила она с самодовольной усмешкой, – знаешь, о чем идет речь! Аннета пользовалась большим успехом в свете. За ней ухаживали почти все молодые люди. Поэтому девушки, – а многие были красивее Аннеты, – недолюбливали ее. Особенно их уязвляло, что Аннета как будто и не старалась понравиться. Она казалась рассеянной, какой-то отсутствующей и ничего не делала, чтобы возбудить интерес у мужчин, волочившихся за нею, или польстить их самолюбию. Спокойно пристроится, бывало, где-нибудь в уголке гостиной, позволяет им подходить, будто и не замечает их присутствия, улыбается, слушает (но никто не знал, слышит ли); ее ответы не выходят за рамки самой обычной любезности. И все же мужчины окружали ее, старались понравиться, все – и светские львы, и блестящие собеседники, и просто милые молодые люди. Завистницы уверяли, что Аннета притворяется, что ее безразличие-прием опытной кокетки; они начали замечать, что с некоторых пор Аннета стала одеваться не в своем чересчур уж строгом стиле, а элегантно и нарядно, и что оригинальные туалеты придают яркость, как они говорили, ее бесцветной, некрасивой внешности. Злые языки добавляли, что вокруг нее увиваются поклонники не ее прекрасных глаз, а ее состояния. Искусство изящно одеваться, впрочем, не было заслугой Аннеты; то было творчество Сильвии, ее вкуса, ее выдумки. Конечно, Аннета была «хорошей партией», кружок ее вздыхателей, разумеется, принимал это в расчет, поэтому он изъявлял ей нежные чувства с особым уважением, но только такую рель и играло это обстоятельство. Была бы она бесприданницей – поклонников у нее не стало бы меньше, только ухаживали бы они за ней смелее. Сила ее обаяния заключалась в другом. Аннета не была кокеткой, но за нее действовали инстинкты. Могучие и неодолимые инстинкты. Могучие и неодолимые инстинкты сами знали, что нужно делать, и действовали наверняка, потому что воля ее держалась в стороне. Пока Аннета улыбалась, замирая и словно погружаясь в свой внутренний мир, плывя по ласковым волнам неясных своих грез, все видя и слыша в каком-то сладостном полусне, плоть говорила за нее; непреодолимое очарование исходило от ее глаз, губ, от всего ее свежего, сильного тела, от молодого ее существа, отягченного любовным томлением, как глициния – цветами. Велико было ее обаяние, и никому (кроме женщин) и в голову не приходило, что она некрасива. Она говорила мало, но стоило ей обронить слово в пустой болтовне, как открывался широкий кругозор ее незаурядного ума. Поэтому к ней стремились те, кто ищет в женщине душу, и желали ее те, кто отгадал, что в дремлющем ее теле (спящей заводи) покоится сокровищница неизведанных наслаждений. Она как будто ничего не видела, а на самом деле видела отлично. Таково свойство женщин. У Аннеты вдобавок была богатая интуиция: она часто бывает свойственна натурам сильным и жизнедеятельным; благодаря ей мы без слов и жестов сейчас же начинаем понимать тот безмолвный язык, на котором разговариваем друг с другом. Когда Аннета казалась рассеянной, это означало, что она прислушивается к голосу своей интуиции. Темный лес сердец!.. И они и она охотилисьВыслеживали. Аннета некоторое время шла то по одному, то по другому следу и, наконец, сделала выбор. Молодые люди, среди которых она могла выбирать, были представителями той крупной буржуазии, образованной, деятельной, передовой (по крайней мере все они так думали), к которой принадлежал и Рауль Ривьер. Недавно отшумел ураган, поднятый делом Дрейфуса. Он сблизил инакомыслящих – их объединило общее для всех инстинктивное стремление к социальной справедливости. Это инстинктивное стремление, как выяснилось потом, оказалось не очень устойчивым. Социальная несправедливость свелась для Ривьера к одной лишь этой несправедливости. И таких, как Ривьер, были тысячи: беззакония, творившиеся на свете, не мешали ему спокойно спать; он даже умудрился без зазрения совести заключить превыгодные сделки с султаном – в те времена, когда его величество, не моргнув глазом, изволило под боком у снисходительной Европы учинить первую армянскую резню, и тем не менее он был глубоко искренне возмущен пресловутым делом Дрейфуса. Нельзя слишком много требовать от людей! Раз в жизни они сразились за справедливость – и уже выбились из сил. Зато они раз в жизни были справедливы – так будем же им признательны! Они и сами себе признательны за это. Круг Ривьера, те семьи, отпрыски которых увивались сейчас за Аннетой, нисколько не сомневались в том, что они немало преуспели в защите права и что в приумножении своей славы они не нуждаются. Раз и навсегда люди эти возомнили себя сторонниками прогресса и сложили руки. Успокоенные к тому же международным положением в то переходное время, когда социальная борьба почти заглушила национальные распри, не считая застарелой англофобии, этой головни, разгоревшейся в дни Англобурской войны и еще чадившей, наделенные умеренными патриотическими чувствами, весьма не воинственными, склонные к терпимости и благодушию, ибо принадлежали к партии-победительнице и были хорошо обеспечены, – они составляли ту часть общества, которая, по-видимому, жила припеваючи, проповедовала свободную мораль с налетом какого-то неопределенного гуманизма, а вернее – утилитарную, полную скептицизма, без особых принципов, но и без особых предрассудков... (Доверяться чрезмерно не следовало!..) В их рядах насчитывалось несколько католиков-либералов, немало протестантов, еще больше евреев, костяк же составляла добропорядочная французская буржуазия, чуждая религии и заменившая ее политикой; носила она самые разнообразные ярлычки, но не совсем отрешилась от республиканского духа, который, продержавшись тридцать лет, приобрел наиболее удобную форму – форму консерватизма. Были тут и поклонники социализма – молодые, богатые и образованные буржуа, покоренные красноречием и примером Жореса. Еще длился медовый месяц социализма и республики. Аннета никогда серьезно не интересовалась политикой. Так богата была ее внутренняя жизнь, что у нее не оставалось для этого времени. Но была пора, когда она, как и другие, горячо принимала к сердцу дело Дрейфуса. Любовь к отцу заставляла ее на все смотреть его глазами. По велению сердца, из свободолюбия, заложенного в ее натуре, ей суждено было всегда принимать сторону угнетенных. Вот почему она познала минуты сильного волнения, когда Золя и Пикар бесстрашие напали на лютого Зверя – на общественное мнение, сорвавшееся с цепи. И когда она проходила мимо тюрьмы «Шерш-Миди», вероятно, и у нее, как у многих девушек, сердце громко стучало от тревоги за того, кто там томился. Но она не отдавала себе отчета в этих чувствах; Аннета не могла заставить себя внимательно проанализировать дело Дрейфуса. Политика внушала ей отвращение; она попробовала было приглядеться к ней, но тотчас же отпрянула – так стало ей скучно и противно, а почему – в этом она даже не пыталась разобраться. Она всегда смотрела правде в глаза и видела, что каждая сторона, в общем, убога и нечистоплотна почти в равной степени. А сердцу, не такому ясновидящему, как ее глаза, все хотелось поверить, что партия, которая ратует за идеи справедливости, должна состоять из людей самых справедливых. И Аннета упрекала себя в том, что от лени – так ей казалось – не разузнала получше об их деятельности. Вот почему она относилась к ним с каким-то выжидательным доброжелательством, не более, – так, слушая новое музыкальное произведение, порукой которому служит имя знаменитого композитора, невольно проникаешься к нему благоговением, хотя и не понимаешь его, заранее готов поверить, что оно прекрасно, и, быть может, только значительно позднее откроешь его для себя. Аннета, человек с чистым сердцем, верила в незапятнанность ярлыков, не ведая, что нет большего обмана, чем в торговле идеями. Она еще верила в жизнеспособность иных наспех сфабрикованных «измов», этикетки на которых возглашали о различных политических настроениях, и ее привлекали те, которые возвещали о партиях передовых. Она заблуждалась, в глубине души надеясь, что именно там и встретит спутника жизни. Она привыкла к вольному воздуху и тянулась к тем, кому, как и ей, претили застарелые предрассудки, заплесневелые привычки и спертый воздух в здании прошлого. Она и не думала чернить это старинное жилье. Ведь оно было хранилищем мечты целых поколений. Но воздух там был скверный. Если кому угодно, пусть там и остается! А ей нужен чистый воздух. И она глазами искала друга, который помог бы ей перестроить дом, сделать его просторным и светлым. В гостиных собиралось немало молодых людей, казалось бы, способных понять ее, помочь ей. Многие – с ярлыком и без ярлыка – отличались смелостью взглядов. Но, к несчастью, их смелость шла иными путями. «Жизненный порыв», по выражению одного философа, у них был ограничен. Сразу он никогда не распространяется во все стороны. Редко, крайне редко встречаешь умы, которые освещают все вокруг и идут вперед. Большинство тех, кому удалось зажечь светоч (а таких немного), озаряют своим факелом только часть, крохотную часть пути, лежащего перед ними, вокруг же царит непроглядная тьма. И даже можно сказать, что, продвигаясь вперед, почти всегда платишься тем, что в другом направлении отступаешь. Революционер в политике иногда бывает бездарным консерватором в искусстве. А если он и отбросил горсточку своих предрассудков (из тех, которых придерживался меньше всего), то еще крепче цепляется за оставшиеся. Ни в одной области с такой силой не обнаруживалось в ту пору, до чего неровен ухабистый путь в будущее, как в моральной эволюции полов. Женщина, стараясь порвать с ошибками прошлого, вступала на одну из тропинок, ведущих к новому обществу, и редко удавалось ей встретиться с мужчиной, который тоже стремился бы к новым формам жизни. Он выбирал иной путь. И если их крутым дорогам и суждено было на миг скреститься на вершине горы, то они поворачивались друг к другу спиной. Такое различие целей особенно изумляло в ту эпоху во Франции, где умственное развитие женщин прежде отставало, а вот уже несколько лет готовилось сделать скачок, в чем мужчины тогда не отдавали себе отчета. Да и женщины не всегда ясно представляли себе это, пока в один прекрасный день не наталкивались на стену, отделявшую их от попутчиков. Удар был страшен. Аннете привелось – и это обошлось ей дорого – столкнуться с таким печальным недоразумением. Души целым роем витали вокруг Аннеты, и ее глаза, ее рассеянные глаза, которые неприметно оглядывали каждую, только что сделали выбор. Но ничего не сказали. Ей хотелось подольше притворяться перед самой собой, будто она все еще колеблется. Когда тебя больше не мучит нерешительность, так приятно мысленно повторять: "Ведь я еще ничем не связана – и напоследок широко распахнуть врата надежды. Их было двое – два молодых человека лет двадцати восьми – тридцати. Марсель Франк и Рожэ Бриссо – между ними и колебалась Аннета, строя планы на будущее, хотя отлично знала, кто именно ее избранник. Оба принадлежали к состоятельным буржуазным семьям, были изысканны, учтивы, умны, но и среда, окружавшая их, и характеры были у них совсем разные. В Марселе Франке, наполовину еврее, было то обаяние, которое нередко порождается смешанным браком лучших представителей двух рас. Рост средний, фигура тонкая, стройная, изящная, матовый цвет лица, синие глаза, нос с горбинкой, светлая бородка; удлиненный, чуть-чуть лошадиный профиль напоминал профиль Альфреда де Мюссе. Такой же умный, ласковый взгляд-то нежный, то дерзкий. Его отец, богатый коммерсант, занимавшийся торговлей сукном, оборотистый делец и увлекающийся человек, имевший пристрастие к современному искусству, поддерживавший молодую журналистику, покупавший полотна Ван-Гога и таможенного чиновника Руссо, женился на красавице тулузке, – она получила вторую премию в театральном училище и некоторое время была на первых ролях у Антуана и Пореля. Иона Франк, человек напористый, сначала взял ее приступом, потом вступил с ней в законный брак; тогда она покинула сцену, несмотря на шумный успех, и с большим так-том стала вести одновременно и дела мужа, и свой литературный салон, хорошо известный в мире искусств. Супруги жили в согласии: по безмолвному сговору они сквозь пальцы смотрели на поведение друг друга, во имя общих интересов все так ловко устраивали, что избегали пересудов, и воспитали единственного сына в атмосфере взаимной дружбы – насмешливой, но снисходительной. Марсель Франк усвоил мысль, что труд и удовольствие гармонируют, что в мудром их сочетании и состоит искусство жить. И он изучал это искусство так же глубоко, как всякое другое, и стал его тонким знатоком. Служил он в управлении национальных музеев и давно уже славился как искусствовед. Его медлительный, проницательный, дерзкий и в то же время снисходительный взгляд умел читать не только по картинам, но и по живым лицам. И лучше всех вздыхателей Аннеты умел читать в ее душе. Она это хорошо знала. Иной раз только очнется от туманных своих грез или, говоря об одном, начнет думать совсем о другом – и вдруг взглядом встретится с его любопытным взглядом, как будто говорившим ей: «Аннета, вижу вас всю – нагишом». И вот что странно: она, целомудренная Аннета, ничуть не смущалась. Ей хотелось спросить: «Что ж, я вам нравлюсь?» Они обменивались понимающими улыбками. Пусть срывает с нее покровы, ей было все равно: она знала, что никогда не будет ему принадлежать. Марсель читал это в ее душе, но встревожен не был. Думал: «Поживем – увидим!» Ибо он знал другого. Другой, Рожэ Бриссо, был его товарищем по лицею. Франк отлично понимал, что Аннета отдает предпочтение Бриссо. Во всяком случае, пока... «Ну, а дальше?.. Посмотрим!..» Бриссо был хорош собой: открытое, красивое, простодушное лицо, веселые карие глаза, правильные, грубоватые черты, полные щеки, крепкие зубы, чисто выбрит, над умным лбом по-юношески густая грива черных волос, расчесанных на боковой пробор. Высок, широк в плечах; ноги длинные, руки мускулистые; легкая походка, порывистые движения. Говорил он хорошо, очень хорошо, голос у него был задушевный, мелодичный, низкий и звучный, который так всем нравился, который нравился ему самому. В учении он соперничал с Франком, был на редкость способен, схватывал все на лету, привык к тому, что занятия идут у него успешно, однако не меньше наук любил упражнения, развивающие мускулатуру. Бывая в Бургундии, – земли его родителей, леса и виноградники граничили с усадьбой Ривьеров, – ходил без устали, охотился, ездил верхом. И Аннета не раз встречалась с ним, гуляя в тех краях. Но тогда она мало думала о спутнике, любила бродить одна; да и Рожэ, попав на вольные просторы, вырвавшись из Парижа на несколько месяцев, разыгрывал юного Ипполита: притворялся, будто ему веселее проводить время с конем и собакой, чем с девушкой. Встречались молча, обменивались поклоном и взглядами. Но и это не прошло бесследно. Осталось приятное воспоминание, бессознательное влечение двух физически хорошо подобранных существ. Родители Рожэ думали об этом не раз. Не только юная пара, – казалось, и имения были созданы для того, чтобы соединиться. Однако, пока был жив Рауль Ривьер, отношения хотя и были добрососедскими, но холодноватыми и отчужденными. Презабавно было то, что Ривьер, который никогда не поступался своим свободолюбием, брал заказы на архитектурные работы в аристократических и реакционных кругах, из хитрости кадил им и (на сей раз без метафоры) хаживал к обедне, если было нужно для дела, чтобы обратить на себя внимание, за что и прослыл среди радикальных республиканцев, у себя в провинции, реакционером, даже клерикалом (что очень его потешало). А Бриссо были столпами радикализма. Все представители рода, принадлежавшего к судейскому сословию, – адвокаты и прокуроры – кичились тем, что уже больше века род их – приверженец республики (и так оно и было во времена Первой Республики, но все они по забывчивости не упоминали, что их предок, бывший член Конвента, был награжден орденом Лилии, когда вернулись Бурбоны), верили в республику, как иные веруют в господа бога, и воображали, будто они – носители всех ее традиций: положение обязывает! Поэтому-то Бриссо и считали своим долгом сурово порицать Рауля Ривьера и держались от него на расстоянии; такое отношение, впрочем, ничуть не огорчало Рауля, ибо он не ждал от них заказов. Но вот началось знаменитое дело Дрейфуса, и Ривьер – это было ясно для всех – очутился неожиданно для себя в прогрессивной партии. И мигом его обелили; поставили крест на прошлом; открыли в нем высокие общественные и республиканские качества, – он их в себе и не подозревал, но, вероятно, не преминул бы извлечь из них выгоду, если б смерть не спутала все его планы. На планах Бриссо это не отразилось. Эти убежденные республиканцы, которые на протяжении века умело сочетали благоговейное отношение к своим принципам с благоговейным отношением к своим выгодам, были богаты и, разумеется, стремились стать еще богаче. Было известно, что Ривьер оставил дочери изрядное состояние. Недурно было бы присоединить бургундское ее имение к владениям Бриссо. Правда, единомышленники Бриссо отводят второстепенное место расчету на богатство, хотя это – первое, что приходит им в голову: когда речь идет о браке, утверждают они, прежде всего следует принимать в соображение, что представляет собой сама девушка. В данном случае девушка удовлетворяла всем требованиям. То, что было известно о ней, укрепляло Бриссо в их мнении: и ее положительный характер, и то, что говорили о ее преданности отцу. Изумительные способности, простота. Превосходно держится в обществе. Уравновешенна. Неглупа. Здорова. Правда, находили что-то неестественное в ее занятиях в Сорбонне, в ее исследованиях, диссертации. Но полагали, что образованная, скучающая девушка придумала себе такое развлечение и что все это до первого ребенка. Кстати, неплохо показать всем, что они, Бриссо, поклонники просвещения, даже просвещения женщин, лишь бы оно не было помехой. Аннета, слава богу, была бы не первой образованной женщиной в семье. Г-жа Бриссо, мать Рожэ, и его сестра, мадемуазель Адель, слыли – для этого были известные основания – и не только сердечными, но и умными женщинами, участвовали и в духовной и в деловой жизни мужчин Бриссо. Образование Аннеты служило порукой, что по крайней мере тут нечего опасаться веяний клерикализма, а это так важно! Вообще в новой семье ее нежно опекали бы, и это оберегало бы ее от всяких пагубных увлечений. Их дорогой девочке так легко будет слиться воедино с теми, чью фамилию она будет носить, – она осиротела и как же будет счастлива, когда попадет под крылышко второй матери и сестры постарше, которые только одного и хотели: руководить ею. Ведь дамы Бриссо – а были они весьма наблюдательны – находили, что Аннета пресимпатична, благовоспитанна, мягка, вежлива, сдержанна, робка (по их мнению, это не являлось недостатком), холодновата (а это уже было почти добродетелью). Итак, Рожэ с согласия всего своего семейства – вопрос предварительно обсудили – стал ухаживать за Аннетой. Он ничего не утаивал от своих, всегда был уверен, что его одобрят. Все близкие обожали этого взрослого ребенка. Платил он тем же. В семье Бриссо царило взаимное преклонение. Правда, некоторая иерархия соблюдалась, но каждый расценивался высоко. Право же, нельзя было не признать, что все они наделены незаурядным умом, приятной внешностью, богатством. И они – люди благовоспитанные – признавали это, даже весьма охотно, но не показывали этого людям, которых считали недостойными себя. Впрочем, кто мог бы сомневаться во всем этом, видя, какой спокойной уверенностью дышат их лица! Они были уверены в себе и всего увереннее в Рожэ. Он был их любимцем, гордостью и, пожалуй, не без оснований. Никогда еще древо рода Бриссо не приносило такого сочного плода. Рожэ был наделен лучшими чертами своего рода, а если и обладал его недостатками, то они не раздражали: он был так мил, так молод, что их не замечали. А талантов у него была пропасть: все ему легко давалось, особенно ораторское искусство. Красноречие было ленным владением Бриссо. В их роду уже прославился один адвокат, у них у всех была врожденная склонность к витийству. Было бы несправедливо утверждать, будто им нужно говорить, чтобы думать, как говорунам-южанам. Но одно бесспорно – говорить им было нужно. В пышных фразах словно расцветали все их способности – Бриссо зачахли бы от молчания. Отец Рожэ, в прошлом один из знаменитейших болтунов, прославивших трибуну палаты депутатов, – избиратели сыграли с ним плохую шутку, не избрав вторично, – задыхался от красноречия, замкнувшегося в своей скорлупе, и Рожэ, которому в ту пору было шесть лет, наивно говорил, когда они вдвоем сидели у камина: – Папа, произнеси-ка для меня речь! Теперь он делал это сам. Первые же выступления молодого человека на собраниях адвокатов и в суде создали ему блестящую репутацию. Под стать всем Бриссо, он отдал свои дарования на службу политике. Превосходным трамплином были для него митинги по поводу дела Дрейфуса; он бросился в бой, он наговорился всласть. Юношеский пыл, смелость, красивые слова, лившиеся потоком, прекрасная внешность – все привлекало к нему симпатии восторженных дрейфусисток и молодежи. Семейство Бриссо, – а оно только и думало, как бы не отстать по дороге прогресса, и больше всего боялось, как бы не сделать слишком рано лишний шаг вперед, – осторожно разведав почву, наставило своего наследника, свою гордость и надежду, на путь социализма, однако весьма благомысленного. Впрочем, и самого Рожэ чутье влекло на этот путь. Он, как все лучшие представители молодежи того времени, подпал под обаяние Жореса и старался перенять приемы великолепного оратора, речи которого были полны пророческих предначертаний и всяческих иллюзий. Он провозгласил, что долг народа и интеллигенции – сблизиться. И это стало темой весьма красноречивых его выступлений. Если народ, у которого просто не хватало на это досуга, многого и не понял, зато это скрасило досуг молодых представителей буржуазии. Рожэ – ему помогла подписка и узкий круг друзей – основал кружок, газету, партию. Сам же он потратил на это уйму времени и немножко денег. Все Бриссо умели рассчитывать, умели и тратить с толком. Им льстило, что их чадо – вожак нового поколения. И они подготовляли почву для приближающихся выборов. Для Рожэ было намечено местечко в будущей палате депутатов. И он об этом знал, Рожэ привык, что в него с самого детства верят все близкие, и уверовал в себя; он толком не знал, какие же у него убеждения, однако нисколько в них не сомневался. Никакого высокомерия. Он был полон самодовольства и ничуть не скрывал этого. Ему везло во всем; он привык к этому, ему казалось, что это вполне естественно; он и не думал этим гордиться и был бы потрясен, если бы удача ему изменила: устоям, которые он свято чтил, был бы нанесен сокрушительный удар. Он был такой славный! Эгоистом он был, сам того не ведая, и отнюдь не закоренелым, а каким-то наивным, был добряком, красавцем, мог бы давать другим, но намеревался от других только брать и не представлял себе, что кто-то может ему в чем-либо отказать; простой, славный, сердечный, требовательный юноша все ждал, что к его ногам падет весь мир. Право же, он был весьма привлекателен. И Аннета увлеклась. Хотя она и составила о нем довольно верное суждение, но оно не помешало ей полюбить его еще сильнее. Ее умиляли его слабости, они были ей бесконечно дороги. Ей казалось, что именно из-за них в нем столько ребяческого, – больше, чем мужественного. И эта двойственность радовала ее сердце. Ей нравилось, что Рожэ ничего не скрывает: сразу было видно, какой он. Его наивное восхищение собою говорило о том, какая у него непосредственная натура. С Аннетой он был особенно откровенен оттого, что влюбился в нее. Пылко, безудержно. Он не знал половинчатости в чувствах. А вот видел все лишь наполовину. Любовь к ней вспыхнула как-то вечером, в одной из гостиных, – он был в ударе и блистал красноречием. Аннета не проронила ни слова. Но она была чудесной слушательницей. (Так по крайней мере ему казалось.) В ее умных глазах он читал свои собственные мысли и находил, что они стали еще яснее, еще возвышеннее. Ее улыбка радовала его – значит, он хорошо говорил, а еще более глубокую радость доставляло ему сознание, что она разделяет его мысли. А как прекрасна была его слушательница! Какой замечательный ум, какая возвышенная душа светилась в ее пристальном и выразительном взгляде, в ее проникновенной улыбке! Он говорил один, а ему казалось, что он разговаривает с нею. Во всяком случае, теперь он говорил только для нее и чувствовал, что этот мысленный диалог – таинственный, безмолвный – возвышает его... Аннета, по правде говоря, и не слушала. Она была так умна, что быстро схватила главную мысль Рожэ и с привычной рассеянностью следила лишь за красивыми, гладкими фразами. Но она воспользовалась тем, что он был поглощен собственными речами, и решила получше его рассмотреть: глаза, рот, руки и как, когда он говорит, у него двигается подбородок, как раздуваются красивые ноздри, словно у заржавшего жеребца, и какая милая у него манера произносить некоторые буквы, и что же все это выражает – и внешне и внутренне... Смотреть она умела. Видела, как ему хочется, чтобы им восхищались, видела, как ему нравится, что он нравится, и то, что она считает его красивым, умным, красноречивым, удивительным. Она не находила, – нет, пожалуй, чуть-чуть, совсем чуточку! – что он смешон. Напротив, была полна умиления. ("Да, милый, ты хорош собой, ты чудный, умный, красноречивый, удивительный... Тебе хочется, чтобы я улыбнулась? Вот, милый, я даже два раза тебе улыбнулась... и смотрю на тебя так ласково... Ты доволен? "). И в глубине души она смеялась, видя, как он счастлив, как торжествует, – еще громче заливается, словно вешняя пташка. Он смаковал похвалы, пил их, не разбавляя, не подбавляя к ним ни капли собственной иронии, жаждал еще, никогда не пресыщался. И, упиваясь своим пеньем, сливал с ним и ту, которая им любовалась. Он вообразил, что она – воплощение всего, что было в нем самого лучшего, чистого, гениального, и стал обожать ее. А та, чьей души с первых же взглядов коснулась любовь, почувствовала, что тонет в его обожании, и совсем перестала сопротивляться. Исчезла даже ласковая ирония, которой она прикрывала, будто латами, свое трепещущее сердце, и она подставила страсти свою незащищенную грудь. Как жаждала она любви! Как сладостно утолить жажду (она предвкушала это), прильнув к губам того, кто ей так нравился! А то, что он предвосхитил ее желание и так пылко тянулся к ней губами, наполняло ее какой-то восторженной благодарностью. Пламя разбушевалось. Каждый воспламенялся от страсти другого и питал ее своею страстью. И чем пламеннее было чувство влюбленных, тем большего они ждали друг от друга и тем больше старались превзойти взаимные ожидания. Это очень утомляло. Но у них в запасе были нерастраченные силы молодости. А пока силы Аннеты дремали в бездействии. Им не давали воли. На нее нахлынуло чувство Рожэ. Она тонула. Он не позволял ей передохнуть. Натура у него была общительная, безудержная, и его потребностью было все высказать, всем поделиться: мыслями о будущем, о настоящем, о прошлом. Как пространно он говорил! Это было его свойство. А к тому же он хотел все узнать, все присвоить. Он вторгался в тайны Аннеты. Аннета, отступая, напоследок с трудом защищалась. Все это ее отчасти возмущало, отчасти радовало и забавляло; не раз пыталась она рассердиться на Рожэ за этот натиск, но завоеватель был так мил! И она с наслаждением шла на уступки; она не сопротивлялась насилию чужой воли ("Et cognovit lam – он совсем ее не знал!..), а втайне подчас вся горела то от негодования, то от удовольствия. Да, не очень благоразумно без сопротивления отдать себя целиком. Иногда, забыв обо всем на свете, поверишь свои тайны, а потом тот, кому ты доверился, обернет их против тебя же. Но Аннета и Рожэ мало об этом заботились. В ту пору их любви ничто друг в друге не могло им разонравиться, ничто не могло поразить. Все то, что поверял любимый, не только ничуть не удивляло любящую, но, казалось, совпадало с ее невысказанным мнением. Рожэ теперь не следил за собой – следил еще меньше, чем прежде, и Аннета слушала его откровенные признания снисходительно, однако, помимо воли, все запоминала до мелочей. Радостно было, что у них столько общего в прошлом, а еще радостнее, что и настоящее и прошлое утопают в мечтах о будущем, – их будущем, ибо хотя Аннета и ничего еще не сказала, ничего не обещала, но на ее согласие так полагались, так рассчитывали, так его требовали, что она в конце концов и сама вообразила, будто уже дала его. Полуприкрыв свои счастливые глаза, она слушала, как Рожэ (он принадлежал к тем, кто наслаждается завтрашним днем больше, чем нынешним) с неиссякаемым воодушевлением описывал блистательную жизнь, богатую мыслями, заполненную полезной деятельностью, приуготовленную... Кому? Ему, Рожэ. Ну и ей, разумеется, тоже, ведь она отныне – частица Рожэ. И она не сердилась, что от ее личности ничего не остается, она слишком была поглощена чудесным своим Рожэ, – не могла его наслушаться, на него наглядеться, нарадоваться. Он много говорил о социализме, справедливости, человеколюбии, об освобожденном человечестве. Поистине был великолепен. На словах душевное его благородство было безгранично. Это волновало Аннету. Ей казалось отрадной мысль, что и она примет участие в его деятельности во имя всесильного добра. Рожэ никогда не спрашивал ее, что она об этом думает. Подразумевалось, что она думает так же, как и он. Да и не могла она думать иначе. Он говорил за нее. Он говорил за них обоих – ведь он говорил лучше. Он ронял: – Вот что мы сделаем... У нас будет... Она ничего не оспаривала. Напротив, чуть ли не благодарила. Планы были так необъятны, так расплывчаты, так бескорыстны, что просто не было причин считать себя обделенной. Рожэ стал для нее светом, стал для нее свободой... Пожалуй, в этом было что-то неопределенное. Аннете, пожалуй, и хотелось, чтобы все было поточнее. Но ведь все это придет позже, ведь сразу всего не выскажешь. Продлим же удовольствие. Будем сегодня наслаждаться неоглядными планами на будущее... Больше всего она наслаждалась, глядя на его очаровательное лицо, чувствуя, как жадно тянутся друг к другу их влюбленные тела, по которым внезапно пробегали электрические токи, огонь желаний, пылавший в них обоих, сильных силою непорочной молодости, здоровых, крепких, горячих. Всего красноречивей был Рожэ, когда внезапно умолкал. И тогда слова, отзвучав, рисовали перед ними упоительные картины, а глаза встречались: им казалось, будто они вдруг прикоснулись друг к другу. Налетал такой порыв страсти, что захватывало дыхание. Рожэ больше не думал ни обольщать, ни говорить. Аннета больше не думала ни о будущем человечества, ни даже о своем будущем. Они забывали обо всем, обо всем, что их окружало: о том, что они в гостях, о том, что вокруг люди. В эти секунды они сливались в единое целое, словно воск на огне. Ничего не существовало, кроме их влечения друг к другу – этого закона природы, единого, всепоглощающего и чистого, как огонь. У Аннеты темнело в глазах, щеки у нее вспыхивали, а немного погодя, поборов головокружение, она с трепетной и томительной уверенностью думала о том, что придет день и она поддастся соблазну... Ни для кого их страсть уже не была тайной. Они не могли ее скрывать. Пусть Аннета молчала – глаза говорили за нее. Они так красноречиво выражали согласие и без слов, что, по мнению всех, да и самого Рожэ, она как бы уже безмолвно связала себя обещанием. И лишь семейство Бриссо не теряло из виду, что Аннета еще далека от этого. Признания Рожэ Аннета выслушивала с явным удовольствием, но ответа не давала, уклонялась, ловко переводила разговор на какую-нибудь возвышенную тему, а простачок Рожэ приносил добычу в жертву ради миража и, очертя голову и млея, пускался в рассуждения. Аннета отмалчивалась. Бриссо – люди, умудренные опытом, – два-три раза подмечали ее маневр и решили сами взяться за дело. Конечно, они ничуть не сомневались в согласии Аннеты: ведь для нее такая блестящая партия-счастье. Но, знаете ли, надо считаться с прихотями взбалмошных девиц! Бриссо знали жизнь. Знали все ее ловушки. То были хитрые французские провинциалы. Если решение вопроса задерживается, надо пойти навстречу – так советует предусмотрительность. И обе дамы Бриссо пустились в путь. Существовала особая улыбка, которую в кругу их знакомых, в Париже, звали улыбкой Бриссо: умильная и елейная, приветливая и снисходительная, шутливая, вместе с тем осторожная, все предугадывающая, изливающая благоволение, но совершенно безразличная; она сулила щедрые дары, только дары эти так и оставались посулами. Обе дамы Бриссо улыбались именно такой улыбкой. Госпожа Бриссо, мать Рожэ, высокая, представительная дама, широколицая, толстощекая, жирная, грузная, с внушительной осанкой и пышным бюстом, говорила вкрадчиво и такие преувеличенно лестные вещи, что Аннете, всегда такой искренней, становилось не по себе. Льстила она не только Аннете (которая это скоро, и с облегчением, заметила). На похвалы вообще не скупилась. И вечно все пересыпала шутками – так Бриссо из вежливости проявляли присущую всем им самоуверенность, желая показать, что относятся к этой своей черте с добродушной иронией, принимают этот дар благодушествуя. У сестры Рожэ, мадемуазель Бриссо, тоже высокой и полной, волосы были такие светлые, даже обесцвеченные, что казались чуть ли не белыми, как у альбиноски. Вдобавок – слой рисовой пудры на щеках и подмазанные губы. Она подделывалась под пастели времен Людовика XV. Натье написал бы с нее Фебу Бургундскую – жеманную, бесцветную и дородную. Мать называла крепкую девицу «бедной крошкой», ибо мадемуазель Бриссо, хоть и чувствовала себя великолепно, решила, созерцая в зеркало свои бледные ланиты, что здоровье у нее слабое, но не сочла выгодным холить себя. Зато воспользовалась предлогом, чтобы показать, какая она стойкая и как она презирает изнеженных представительниц своего пола, которые стенают из-за пустячной царапины. И правда, она была просто изумительна-деятельна, неутомима, все читала, всюду бывала, все знала, разбиралась в живописи, понимала музыку, рассуждала о литературе, ежедневно вместе с г-жой Бриссо наносила визиты, входившие в число тех двухсот – трехсот визитов, которые им надлежало сделать за определенный промежуток времени, в свою очередь, принимала визитеров, давала обеды, посещала концерты, театры, заседания палаты и выставки, не поддавалась усталости и не жаловалась на нее, – только, если выпадал подходящий случай, вздыхала, но тотчас же мужественно пересиливала себя; однако, истязая свою плоть, она умела и поддерживать силы – любила плотно покушать (как все семейство) и спала крепко, без снов. Она была хозяйкой и своего сердца и своего тела. Она не спеша подготовляла почву для своего замужества с неким политическим деятелем лет сорока, который сейчас был губернатором одной из крупных заморских колоний. Она и не подумала поехать туда за ним. Отказаться от Парижа и фамилии Бриссо она намеревалась лишь в том случае, если осчастливленный избранник предложит ей во Франции положение, достойное ее. Вообще же постаралась, чтобы в высоких сферах его не забыли. Они вели задушевную и деловую переписку. Этот роман на расстоянии длился уже не один год. Придет время, и она выйдет замуж. Она не спешила. Муж будет уже в летах. Тем лучше – так считала мадемуазель Бриссо. Голова у нее была светлая. Да и у всех Бриссо голова была на плечах. А у мадемуазель Бриссо она была в высшей степени склонна к политике. Мадемуазель Бриссо, по словам ее мамаши, была настоящей Эгерией. Г-жа Бриссо восторгалась познаниями мадемуазель Бриссо. Мадемуазель Бриссо восторгалась хозяйственностью и умом г-жи Бриссо. В их отношениях было много показного, жеманного. При Аннете они то и дело целовались. Ведь это было так мило! Однако с некоторых пор они стали умеренно восхвалять друг друга – они льстили теперь Аннете. Они рассыпались в комплиментах ей, ее дому, туалетам, вкусу, уму, красоте. Они так захваливали Аннету, что ей это было неприятно; однако нельзя совсем равнодушно относиться к тому, что другие о тебе лестного мнения, особенно если они, эти другие, в твоих глазах посланцы того, кого ты нежно любишь. Да и как было не поверить похвалам: ведь дамы Бриссо то и дело упоминали имя Рожэ, о чем бы ни зашел разговор. В похвалы ему они вплетали похвалы Аннете; шутливо и назойливо намекали на то, какое впечатление произвела на него Аннета, на то, что знают, о чем она ему говорила, – он тотчас же все с восхищением им пересказывал (все пересказывал; Аннета и сердилась и тем не менее была тронута). Они рисовали, не жалея красок, его блестящее будущее, и голос у г-жи Бриссо звучал проникновенно, когда она высказывала надежду, даже уверенность, что Рожэ найдет – да, собственно, уже и нашел – достойную подругу жизни. Они не называли ее, но все было понятно. Все эти уловки были видны издали невооруженным глазом. Так нарочно и делалось. Напоминало это саленную игру в фанты: разговор затевался ради одного слова, которое у каждого вертелось на языке, но которое нельзя было вымолвить. Казалось, г-жа Бриссо с улыбкой подстерегает это слово, готовое слететь с губ Аннеты, чтобы провозгласить: «Фант!» Аннета улыбалась, открывала рот. Но слово не слетало... Бриссо приглашали Аннету на семейные вечера в свою квартиру на улице Прованс. Она познакомилась с самим Бриссо-отцом – высокий, тучный, хитрые глазки, глядящие из-под густой чащи бровей, лицо красное, седая бородка, повадки стряпчего-ловкача, притворы; его избитые остроты и любезности просто удручали Аннету. Он тоже попытался было поиграть в салонную игру, но все время садился в лужу со своими иносказаниями. Они вспугнули Аннету. Г-жа Бриссо сделала знак мужу не вмешиваться. Тогда он вышел из игры, стал следить за ней втихомолку, посмеивался и был вполне согласен, что это не его забота – гораздо лучше справятся женщины. Госпожа Бриссо искусно повела дело: сначала она пригласила вместе с Аннетой всего лишь трех-четырех близких друзей, потом – двух, потом одного, потом – никого, кроме нее. И Аннета очутилась одна лицом к лицу с четверкой Бриссо. «В кругу семьи», – с елейным видом говорила г-жа Бриссо материнским, многообещающим тоном. Аннета чувствовала, что она в западне, но не убегала, – так хорошо было ей около Рожэ. Из любви к нему она снисходительно относилась к его родным, закрывала глаза на все то, что в их среде ее глухо раздражало. Тонкое женское чутье предупредило дам Бриссо (хоть и велико было их самолюбие, но оно никогда не вредило их интересам): по молчаливому соглашению они стушевались – меньше говорили, взвешивали свои слова, часто оставляли влюбленных наедине, не вмешивались в их разговоры. Но лучшим защитником дела Рожэ был он сам. Он становился все влюбленней, все больше тревожила его Аннетина сдержанность, которая не так уж волновала бы его, если б мать и сестра не указали ему на нее, и никогда он не был так обаятелен, как с той поры, когда поколебалась его самоуверенность. Он больше не разглагольствовал, его красноречие угасло. Впервые в жизни он старался читать в душе другого. Он сидел рядом с Аннетой, и его покорный, горящий, ненасытный взгляд молил живую загадку, пытался ее разгадать. Аннета наслаждалась и его смятением, и несвойственной ему робостью, и тем, с каким боязливым ожиданием он подстерегает каждое ее движение. Она колебалась. В иные минуты она готова была согласиться, произнести решительное слово. И все же не произносила. В последнюю секунду инстинктивно отстранялась, сама не зная почему; вдруг начинала избегать признания в любви, которое собирался сделать Рожэ, и согласия. Она вырывалась из рук... Но вот западня захлопнулась. Мать и дочь Бриссо обычно вслушивались в бесплодный разговор, притаившись в одной из соседних комнат. Иногда с деловым видом проходили по гостиной, улыбались. Бросали несколько приветливых слов, но не останавливались. А влюбленные продолжали долгую свою беседу. Однажды вечером они рассеянно перелистывали альбом, чтобы иметь предлог сблизить головы, обменивались вполголоса своими мыслями и вдруг замолчали; Аннета тотчас почувствовала опасность. Она хотела было вскочить, но рука Рожэ обвилась вокруг ее талии, а жадные губы прильнули к ее полуоткрытым губам. Она попыталась защититься. Но как защищаться от самой себя! Ее губы вернули поцелуй, а хотели его избежать. И все же она вырвалась, но тут, с другого конца гостиной, затрубил растроганный голос г-жи Бриссо: – Ах, милая моя дочь! И она стала звать: – Адель!.. Господин Бриссо!.. И не успела ошеломленная Аннета оглянуться, как ее окружило все семейство Бриссо – сияющее, умиленное. Г-жа Бриссо осыпала ее поцелуями, прикладывала к глазам носовой платочек и твердила: – Любите же его! Мадемуазель Бриссо повторяла: – Сестричка! А г-н Бриссо, как всегда, промахнулся: – Наконец-то! Сколько времени даром потеряли!.. Пока все это происходило, Рожэ стоял перед Аннетой на коленях, целовал ее руки, робким, пристыженным взглядом просил о прощении и твердил: – Не отказывайте! Аннета, словно окаменев, принимала поцелуи; мольба глаз, которые она так любила, путами связала ее. Она сделала последнее усилие, попробовала сопротивляться: – Да ведь я ничего еще не сказала! Но в глазах Рожэ мелькнуло такое искреннее отчаяние, что она не могла это перенести: заставила себя улыбнуться; и когда лицо Рожэ засветилось от счастья, то ее лицо тоже засияло от радости, которую она ему даровала. Она сжала его голову руками. Рожэ вскочил, крича от восторга. И они поцеловались под благословляющим взглядом родителей поцелуем обручения. Когда вечером Аннета осталась дома наедине с собой, то почувствовала, что сражена. Больше она себе не хозяйка. Она отдала себя... Отдала себя! Жизнь свою отдала... Сердце сжималось от тоски. Аннета преувеличивала прочность уз, принять которые только что согласилась. Она была не из тех современных девиц, которые при женихе, мило кокетничая, говорят о разводе. Она не давала одной рукой, чтобы Другой отнять. Больше она не принадлежала себе. Принадлежала всем этим Бриссо. И вдруг ей показалось, что все Бриссо – ее враги. Все то, на что за последние недели она насмотрелась, предстало теперь перед ней в ярком свете: и все их старания сблизиться с нею, чтобы опутать ее, и заговор против ее свободы, и, наконец, эта комедия вынудили дать согласие, застали ее врасплох... (Уж не был ли соучастником и Рожэ, сам Рожэ?) И она ощетинилась, как зверек во время облавы, который видит, что его теснят со всех сторон, чувствует, что сейчас погибнет, и вот-вот ринется, наклонив голову, на загонщиков, чтобы проложить себе путь или умереть, но зато отомстить. В первый раз все, что ей так претило в Бриссо, но о чем до сих пор она старалась не думать, показалось ей таким пошлым, гадким, невыносимым... Даже сам Рожэ!.. Никогда не станет она жить, замкнувшись в мирке этого человека, этой семьи, этого круга интересов, которые не были ее интересами, которые никогда ими не будут. Она решила порвать... Порвать? Но как же! Ведь она только что связала себя обещанием! Согласится ли Рожэ? Нужно, чтобы согласился! Ему не помешать ей... И Аннета возненавидела его, подумав, что он, пожалуй, станет противиться. Сейчас уже не шли в счет страдания другого: без колебания она разбила бы его сердце, только бы вернуть себе свободу. А потом представились ей его умоляющие глаза, и ее сердце дрогнуло... Но все равно! Эгоизм погибающего, инстинкт самосохранения пересилили все, пересилили нежность, пересилили жалость! Надо было спасаться. И горе тому, кто преградил бы ей выход! Всю ночь напролет она ворочалась с боку на бок, ее истомила лихорадочная бессонница, она заранее переживала встречу с Рожэ. Она сказала, она перебрала все слова, которые он скажет ей, а она – ему. Пыталась убедить его, спорила, выходила из себя, жалела его, ненавидела. Очнулась на заре – измученная, но полная решимости. Она пойдет к Рожэ... Впрочем, нет! Напишет ему – так будет легче выразить до конца, что хочется, и никто не прервет ее. Все будет кончено. А чтобы Бриссо и не пытались снова завладеть ею, она уедет из Парижа – на несколько дней скроется в какой-нибудь гостинице за городом. Аннета встала, написала письмо – тысячу раз передумала все слова, а потом торопливо начала собираться. Сборы были в разгаре, когда явился Рожэ. Она и не подумала, что надо охранять вход в дом, не ждала, что он придет так рано. Рожэ вошел, горя любовью и нетерпением, – он опередил слугу, докладывавшего о его приходе. Он принес цветы. Был полон счастья и благодарности. И был так нежен, так молод, так обаятелен, что Аннета, увидев его, не нашла в себе сил поговорить с ним. Все ее мудрые решения были позабыты, с первого же взгляда у нее снова отняли сердце. С удивительной недобросовестностью, свойственной любящим, она тотчас нашла ровно столько же доводов в пользу замужества, сколько минуту назад находила против. Она пыталась бороться, но радость сияла в ее глазах, обведенных кругами после всего, что пережила она ночью. Она смотрела на своего Рожэ, который впивался в нее восхищенным взглядом, и думала: «Однако ведь я решила... Ведь я должна, однако, решить... А что же я решила?» Но где тут знать, когда существует на свете этот взгляд, выпивающий до дна твою душу! Думать? Как тут думать, как тут обрести себя вновь! Она сама ничего не знала, она гибла... А пока – до чего же хорошо, когда тебя так любят! Лишь одно она и могла сделать – для этого понадобилось невероятное усилие: попросить Рожэ не торопиться со свадьбой. И выражение лица Рожэ сразу стало таким разочарованным, таким удрученным, что у Аннеты не хватило мужества продолжать. Разве можно огорчать родного своего мальчика? И она поспешила приласкать его, успокоить, сказать, что любит его; она робко попыталась настаивать на отсрочке, но он так рьяно воспротивился, будто дело шло о его жизни. Наконец, после нежных препирательств, они согласились уступить друг другу наполовину и решили, что поженятся в середине лета. А потом Рожэ уехал. Аннета посмотрела в зеркало на свое растерянное лицо и снова заколебалась. Как выпутаться! Она взглянула на вещи, приготовленные было к отъезду. – Поработала! Пожала плечами, засмеялась. Что за прелесть этот Рожэ! Снова спрятала в комод одежду и всякие мелочи, которые собиралась уложить в чемодан. «И все же, – думала она, – я не хочу, не хочу!..» Вспылив, уронила рубашки. Бух! Вслед полетели туалетные щетки... Она отшвырнула ногой ворох одежды, рассердилась... Потом стала поднимать – нагнулась до полу. Но, не закончив уборки, вдруг почувствовала усталость и уселась прямо на паркет – гордиться силой воли было нечего. – Полно! – заметила она, вытянувшись на ковре. – Впереди у меня целых четыре месяца, – успею переменить решение... Зарылась лицом в подушки и, лежа на животе, принялась считать дни... Бриссо благоразумно пошли навстречу желанию Аннеты отложить свадьбу: они боялись, что, поспешив, испортят дело. Но сочли необходимым пока окружить Аннету заботами. Нельзя предоставлять ее самой себе: девушка со странностями, как бы не выскользнула из рук. Приближалось Вербное воскресенье. Бриссо пригласили Аннету провести Пасху в их бургундском имении. Аннета приняла приглашение неохотно: было соблазнительно и страшно-страшно, что отягчит цепи, которые уже связывали ее, страшно, что совсем потеряет себя или все разорвет, страшны были и всякие другие вещи, поопаснее, в которых ей не хотелось разбираться. Она и не пыталась расстаться с влюбленностью и нерешительностью, которыми убаюкивала себя, – все это немного тяготило ее, но была в этом и своя прелесть. Хотелось, чтобы такое состояние продолжалось долго, долго. Но она хорошо понимала, что это вредно и что она не имеет на это права... перед Рожэ. В конце концов она решилась откровенно сказать о своих тревогах сестре. Она еще и словом не обмолвилась Сильвии о своей любви к Рожэ, а ведь поверяла ей все: часто рассказывала о других своих вздыхателях. Да, но других-то она не любила! А вот имя Рожэ утаивала. Сильвия разахалась, назвала ее «тихоней» и хохотала как сумасшедшая, когда Аннета попыталась объяснить ей причину своей нерешительности, своих сомнений, терзаний. – Ну, а твой птенчик хорош собой? – спросила она. – Да, – ответила Аннета. – Любит он тебя? – Да. – И ты его любишь? – Люблю. – Что же тебя удерживает? – Ах, все это так сложно! Как бы это объяснить? Я его люблю... Очень люблю... Он премилый! (Она принялась с увлечением описывать его под насмешливым взглядом Сильвии. Вдруг замолкла.). – Очень, очень люблю его... И в то же время не люблю... В нем есть что-то... Не буду я жить вместе с ним... Никогда не буду... И потом... Потом он чересчур уж меня любит. Так и съел бы меня. (Сильвия расхохоталась.). – Правда, так всю и съел бы, всю мою жизнь, мысли мои, воздух, которым Я дышу... О, мой Рожэ любит поесть! Одно удовольствие видеть его за столом. Аппетит у него хороший. Но я-то не хочу, чтобы меня съели. Она тоже смеялась от души, и Сильвия смеялась, обняв ее за шею и сидя у нее на коленях. Аннета продолжала: – Ужасно вдруг почувствовать, что тебя, вот так, живьем, проглотили, что не осталось у тебя ни капельки своего, что ты не можешь больше ни капельки своего сохранить... А он этого даже и не подозревает. Любит меня до сумасшествия, но, по-моему, он, знаешь ли, и не старается меня понять, даже не думает об этом. Пришел, взял, унес... – Чертовски приятно! – вставила Сильвия. – У тебя одни глупости на уме! – сказала Аннета, обнимая ее. – А что же у меня должно быть на уме? – Замужество. Это дело важное. – Важное? Положим, не такое уж важное! – Что? Отдать всю себя, ничего не сохранить – и это не важно? – Да кто об этом говорит? Только сумасшедшие! – Но он хочет завладеть всем! Сильвия хохотала, извиваясь, как рыбешка. – Ах ты. Птичка! Преглупенькая! Простачок-дурачок!.. (Ничего сложного, казалось ей, тут нет: говори, что хочется, отдавай, что хочется, а все остальное сохраняй да помалкивай! Она, любя, трунила над мужчинами и их требованиями. Не очень-то они хитры!). Да, но ведь и я-я тоже не хитра, – сказала Аннета. – Уж это так! – воскликнула Сильвия. – Ты все принимаешь всерьез. Анкета с сокрушенным видом согласилась. – Просто несчастье какое-то! Хотелось бы мне быть такой, как ты. Вот ведь выпало человеку счастье! – Давай меняться! Уступи мне свое! – предложила Сильвия. Аннета совсем не хотела меняться. Сильвия ушла, приободрив ее. И все же Аннета не понимала себя! Была сбита с толку. «Занятно! – раздумывала она. – Я хочу все отдать. И хочу все сохранить!..» На другой день – то был канун отъезда, – когда она, уложив все нужное в чемодан, опять начала мучить себя, пришел нежданный гость и усилил ее тревогу, которую она вдруг осознала яснее. Ей доложили о Марселе Франке. Он любезно и учтиво поговорил о чем-то, а потом намекнул на помолвку – Рожэ не делал из нее тайны. Мило поздравил Аннету; в его тоне и глазах было что-то ласково-насмешливое, сердечное. Аннета чувствовала себя с ним непринужденно, как с прозорливым другом, которому не нужно все говорить и от которого нечего скрывать, потому что понимаешь его с полуслова. Заговорили о Рожэ, которому Марсель Франк завидовал – и с улыбкой признался в этом. Аннета знала, что он говорит правду, что он влюблен в нее. Но это им ничуть не мешало. Она спросила, какого он мнения о Рожэ, – молодые люди были хорошо знакомы. Марсель рассыпался в похвалах, но она настаивала, чтобы он рассказал о нем не такие общеизвестные вещи; поэтому Марсель шутя ответил, что описывать Рожэ не к чему, – ведь она знает его так же хорошо, как и он. И, говоря это, он в упор смотрел на нее таким проницательным взглядом, что Аннете стало не по себе и она отвела глаза. Потом она тоже в упор посмотрела на него, подметила его тонкую усмешку, доказывавшую, что они поняли друг друга. Разговор зашел о пустяках, как вдруг Аннета прервала его и озабоченно спросила: – Скажите откровенно: вы находите, что я не права? – Никогда не осмелюсь заявить, что вы не правы, – ответил он. – Без любезностей, пожалуйста! Только вы и можете сказать мне правду. – Вы же знаете, что положение у меня особенно щекотливое. – Знаю. Но ведь я знаю и то, что оно не повлияет на искренность наших суждений. – Благодарю! – сказал он. Она продолжала: – Вы считаете, что Рожэ и я – мы не правы? – Считаю, что вы ошибаетесь. Она опустила голову. Помолчав, сказала: – И я так считаю. Марсель не ответил. Он все смотрел на нее и все улыбался. – Почему вы улыбаетесь? – Уверен был, что вы так думаете. Аннета вскинула на него глаза. – Теперь скажите, какое у вас мнение обо мне? – Ничему оно вас не научит. – Зато поможет лучше во всем разобраться. – Вы влюбленная бунтарка, – ответил Марсель. – Вечно влюбленная (простите!) и вечно бунтующая. У вас потребность отдавать себя и потребность сохранять себя... (Аннета привскочила – не удержалась.). – Я обидел вас? – Ничуть, ничуть, напротив! Как это правильно! Ну, говорите же дальше! – Вы – сама независимость, – продолжал Марсель, – но жить в одиночестве не можете. Таков закон природы. Вы чувствуете его острее других, потому что вы жизнедеятельнее. – Вот вы меня понимаете! Понимаете лучше, чем он. Но... – Но любите вы его. В тоне ни капли горечи. Они по-приятельски смотрели друг на друга и, улыбаясь, думали о том, до чего же любопытная штука человеческая натура. – Да, не легко, – сказала Аннета, – не легко жить вдвоем. – Ошибаетесь, было бы совсем легко, если бы люди на протяжении веков не умудрялись осложнять жизнь, мешая друг другу. Надо покончить с этим, только и всего. Но, разумеется, нашему милейшему Рожэ, как и всякому добропорядочному, косному французу, не постичь этой мысли. Все они считали бы, что пришла их гибель, если бы вдруг им перестало мешать прошлое. «Где нет помех, там нет услады», особенно когда тот, кому мешают, сам мешает своему ближнему. – А как все же вы смотрите на брак? – Как на разумный союз выгод и утех. Жизнь – это виноградник, которым пользуются сообща; возделывают его и собирают виноград вместе. Но распивать вино всегда вдвоем, с глазу на глаз, никто не обязан. Идут на взаимные уступки: друг у друга просят и отдают друг другу гроздь утех, которой владеет каждый, но благоразумно позволяют друг другу побывать на сборе и в ином месте. – Уж не ратуете ли вы за свободу адюльтера? – Устарелое, допотопное выражение! Я ратую за свободу любви – самую насущную из всех свобод. – Ну, она-то мне меньше всего нужна, – возразила Аннета. – Для меня брак не перекресток, на котором отдаешь себя любому встречному. Я отдаю себя одному человеку. И если б я перестала его любить или полюбила другого, то ушла бы в тот же день; я и себя не поделила бы между ними и не потерпела бы дележа. Марсель иронически пожал плечами, словно говоря: «Да важно ли это?..» – Видите, мой друг, – заметила Аннета, – вот и оказалось, что вы мне еще более чужды, чем Рожэ. – Значит, и вы приверженица старой доброй системы, провозглашающей: «Да помешаем же друг другу»? – Брачный союз оттого только и возвышен, что зиждется на единолюбии, на верности двух сердец, – возразила Аннета. – Что же от него останется, не считая кое-каких практических преимуществ, если и это утратится? – Тоже вещь немаловажная, – заметил Марсель. – Недостаточная, чтобы возместить жертвы, которые ты приносишь, – сказала Аннета. – Если вы так рассуждаете, то чего же вы плачетесь? Надевайте оковы, от которых вас пытались избавить. – Свобода, к которой я стремлюсь, – возразила Аннета, – не есть свобода сердца. Я чувствую, мне достанет сил сохранить его безупречным по отношению к тому, кому я его отдала. – Вы вполне уверены? – с невозмутимым видом спросил Марсель. Вполне уверена Аннета не была! И ей знакомо было сомнение. Сейчас говорила дочь своей матери, а не вся Аннета. Но ей не хотелось соглашаться, да еще в споре с Марселем. Она сказала: – Мне так хочется. – Капризничать в таких делах! – заметил Марсель со своей тонкой усмешкой. – Ведь это же все равно, что взять да и постановить: огню красному стать огнем зеленым. Любовь – это маяк с меняющимися огнями. Но Аннета упрямо твердила: – Не для меня! Я так не хочу! Она отлично чувствовала, как насущна для нее и потребность в перемене и потребность оставаться неизменной – два пламенных врожденных влечения, присущих сильной натуре. Но возмущалось по очереди то, которому, казалось, угрожает большая опасность. Марсель, хорошо знавший гордую и настойчивую девушку, вежливо поклонился. Аннета, которая судила о себе так же верно, как судил о ней он, произнесла чутьчуть сконфуженно: – В общем, мне не хотелось бы... После этой уступки, на которую она пошла в силу правдивости своей натуры, Аннета продолжала увереннее, чувствуя, что она теперь в своей сфере: – Но мне хотелось бы, чтобы, принеся в дар друг другу верную любовь, каждый сохранил бы право жить так, как подскажет ему душа, идти своим путем, искать свою правду, отстаивать, если придется, поле своей деятельности, – словом, соблюдать закон своей духовной жизни и не поступаться им во имя закона, соблюдаемого другим, пусть даже самым дорогим на свете существом, ибо никто не имеет права приносить себе в жертву душу другого, ни свою душу – другому. Это – преступление. – Все это прекрасно, милый мой друг, – сказал Марсель, – но, знаете ли, все эти разговоры о душе не по моей части. Вероятно, это скорее по части Рожэ. Боюсь, впрочем, что в данном случае он понимает ее совсем не так. Я не вполне ясно представляю себе, могут ли Бриссо постичь в своем семейном кругу, что возможен какой-то иной «духовный» закон, кроме закона, охраняющего их, Бриссо, благополучие, политическое и личное. – Кстати, – заметила, смеясь, Аннета, – завтра я уезжаю к ним в Бургундию на две-три недели. – Что ж, вот у вас и будет случай сравнить свои и их идеалы, – подхватил Марсель. – Они ведь тоже великие идеалисты! Впрочем, может быть, я и заблуждаюсь. Думаю, что вы столкуетесь. В сущности, вы просто созданы друг для друга. – Не дразните! – воскликнула Аннета. – Вот возьму и вернусь оттуда законченной Бриссо. – Черт возьми! Веселенькая будет история! Не делайте этого, пожалуйста! Бриссо ли, не Бриссо, а нашу Аннету сохраните. – Увы! Хотела бы я ее утратить, да боюсь, не удастся, – заметила Аннета. Он откланялся, поцеловал ей руку. – Как все-таки жаль!.. Он ушел. И Аннете тоже стало жаль, однако не того, о чем жалел Марсель. Он правильно разбирался в ней, но понимал ее не больше, чем Рожа, который совсем в ней не разбирался. Понять ее могли бы более «верующие» души – более свободно верующие, чем души почти всех молодых французов. Те, кто верует, веруют в духе католицизма, а это означает подчинение и отречение от свободного полета мысли (особенно когда речь идет о женщине). А те, кто свободно мыслит, редко задумываются о сокровенных потребностях души. На следующий день Аннета приехала на маленькую бургундскую станцию, где ее ждал Рожэ. Стоило ей увидеть его – и все сомнения улетучились. Рожэ так обрадовался! Она не меньше. Она была бесконечно благодарна дамам Бриссо: они придумали какую-то отговорку и не явились встречать. Ясный весенний вечер. На фоне золотого округлого горизонта нежно зеленела волнистая лента – светлая молодая листва; – и розовели вспаханные поля. Заливались жаворонки. Шарабан несся по гладкой дороге, звеневшей под копытами горячей лошадки; свежий ветер хлестал Аннету по румяным щекам. Она приникла к молодому своему спутнику, а он правил, и смеялся, и говорил ей что-то, и вдруг наклонялся, срывал с ее губ поцелуй на лету. Она не противилась. Она любила, любила его! Но это не мешало ей сознавать, что она вот-вот снова начнет осуждать его и осуждать себя. Одно дело осуждать, другое дело любить. Она любила ег", как любила воздух, небо, аромат лугов, как некую частицу весны... Отложим раздумья до завтра! Она взяла отпуск на нынешний день. Насладимся чудесным часом! Он не повторится! Ей казалось, будто она парит над землей вместе с любимым. Доехали они слишком быстро, хотя от последнего поворота шагом взбирались по тополевой аллее, а когда остановились, чтобы передохнула лошадь, то долго сидели молча, крепко обнявшись, под защитой высокой ограды, заслонявшей фасад замка. Бриссо обласкали ее. Осторожно навели разговор на воспоминания об ее отце, нашли какие-то задушевные слова. В первый вечер, проведенный в кругу семьи, Аннета поддалась ласке: была благодарна, растрогана, – так долго ей не хватало домашнего уюта! Она тешилась иллюзией. Каждый из Бриссо старался по-своему быть милым. Сопротивляемость ее ослабла. А ночью она проснулась, услышала, как в тиши старого дома скребется мышь, и ей сразу представилась мышеловка; она подумала: «Попалась я...» Ей стало тоскливо, она попробовала успокоить себя: «Ну вот, ведь я не хочу этого, вовсе я и не попалась...» От волнения испарина покрыла ее плечи. Она сказала себе: «Завтра поговорю с Рожэ серьезно. Надо, чтобы он узнал меня. Надо честно обсудить, сможем ли мы жить вместе...» Наступил завтрашний день, и она так рада была видеть Рожэ, так хорошо было тонуть в его горячей любви, вдыхать вместе с ним пьянящие нежные запахи, доносившиеся из вешних далей, мечтать о счастье (быть может, неосуществимом, – но – кто знает? Кто знает? Быть может, оно совсем рядом... только протяни руку...), что отложила объяснения до следующего дня... И потом опять до следующего... И потом опять до следующего... И каждую ночь ее охватывала тоска, такая острая, что ныло сердце. «Надо, надо поговорить... Надо для самого Рожэ... С каждым днем он привязывается ко мне все больше, привязываюсь и я. Не имею права молчать. Ведь это значит обманывать его...» Господи, господи, какой же она стала слабовольной! А ведь прежде слабой не была. Но дуновения любви подобны тем знойным ветрам, от которых ты изнываешь, сгораешь, падаешь с ног; ты чувствуешь, как замирает сердце, теряешь силы, изнемогаешь в какой-то странной истоме. Боишься двигаться. Боишься думать. Душа, притаившаяся в грезах, страшится яви. Аннета хорошо знала, что стоит шевельнуться – и разобьешь мечту... Но пусть мы не двигаемся – за нас движется время, и дни в беге своем уносят иллюзию, которую так хотелось бы удержать. Тщетно ты будешь следить за собой – если вы вместе с утра до вечера, то в конце концов проявишь себя, всю свою сущность. И семья Бриссо показала себя без прикрас. Улыбка была вывеской. Аннета вошла в дом. Увидела занятых делами, прескучных буржуа, которые с алчным удовольствием управляли своими имениями. Тут помина не было о социализме. Взывали только к декларации прав собственника, а не к другим бессмертным принципам. Несдобровать было тому, кто на нее посягал. Их сторожа только и делали, что, не зная отдыха, привлекали всех к ответственности. Да и Бриссо самолично вели за всем строжайший надзор – источник их радостей и горестей. Они словно из засады шли с боем на свою прислугу, на фермеров, виноградарей и на всех соседей. Неуживчивость, сутяжничество, присущие их роду и всем провинциалам, пышным цветом расцвели в семье. Папаша Бриссо весело смеялся, когда ему удавалось поймать в ловушку того, кого он подсиживал. Но не он смеялся последним: противник был вылеплен из той же – из бургундской – глины, его нельзя было застичь врасплох; на другой день, в отместку, он устраивал какой-нибудь подвох на свой лад. И все начиналось сначала. Конечно, Аннету не втягивали во все эти дрязги; Бриссо обсуждали их в гостиной или за столом, когда Рожэ и Аннета, казалось, были поглощены друг другом. Но внимание у Аннеты было острое, и она следила за всем, о чем говорилось вокруг. Да и Рожэ вдруг прерывал нежную беседу и вступал в общий разговор, который велся с воодушевлением. Тут все начинали горячиться; говорили, не слушая друг друга; об Аннете забывали. Или утверждали, будто она – свидетельница событий, о которых она и понятия не имела. Так все и шло, но вдруг г-жа Бриссо вспоминала о присутствии той, которая слушает их, она пресекала спор, улыбалась ей сладенькой своей улыбочкой и переводила разговор на путь, усеянный цветами. И все, как ни в чем не бывало, опять становились приветливыми, милыми. Забавное смешение показной добродетели и вольных шуточек было характерно для стиля их разговоров – под стать тому, как сочетались в замке жизнь на широкую ногу и скаредность. Весельчак Бриссо любил побалагурить. Девица Бриссо любила поговорить о поэзии. На эту тему рассуждали здесь все. Воображали, будто знают толк в поэзии. Вкус же их устарел лет на двадцать. О всех видах искусства суждения у них были незыблемые. Зиждились они на мнении, проверенном должным образом и высказанном «нашим другом таким-то» – членом академии, притом сплошь украшенным орденами. Нет на свете умишек трусливей – даже у людей с весом, – чем у таких представителей крупной буржуазии, которые почитают себя людьми передовыми и в области искусства и в области политики, но которые не являются людьми передовыми ни в той, ни в другой области, ибо и в той и в другой области они выступают – и делают это вполне сознательно – лишь после того, как другие выиграли за них сражение. Аннета чувствовала, как далека она всем им. Приглядывалась, прислушивалась и думала: «Да какое мне дело до всех этих субъектов?» Мысль, что мамаша или дочка вздумают ее опекать, уже не возмущала, а смешила Аннету. Она спрашивала себя, что подумала бы Сильвия, если бы ее одарили такой семейкой. Вот бы ахала, вот бы смеялась! И порой Аннета, оставшись одна в саду, тоже смеялась. Случалось, Рожэ услышит, удивится и спросит: – Что вас так насмешило? Она отвечала: – Ничего, милый. Сама не знаю. Так, чепуха... И она старалась принять свой обычный благонравный вид. Но пересилить себя не могла – смеялась еще звонче, и даже в лицо г-же Бриссо. Просила извинения, а дамы Бриссо говорили снисходительно, но с легкой досадой: – Она еще совсем дитя! Ну, пусть себе посмеется! Но не всегда ей бывало смешно. Ее чудесное настроение вдруг омрачалось. Целыми часами, озаренными радостью, была она полна нежности и доверия к Рожэ, но вдруг без всякого перехода, без всякой причины на нее нападали хандра, сомнение, тоска. Душевная неуравновешенность, возникшая нынешней осенью, не только не прошла, а, пожалуй, усилилась за эти месяцы взаимной любви. Лавиной обрушивались какие-то удивительно разноречивые настроения: Аннета раздражалась, язвила, зло подтрунивала, смотрела недоверчиво и надменно, сердилась – и не объяснить было, отчего. Немало усилий делала Аннета, чтобы перебороть себя. Ничего хорошего не получалось: она замыкалась в каком-то тревожном, враждебном молчании. Рассудок по-прежнему был ясен, – вот почему ее поражали такие быстрые смены настроения, и она укоряла себя. И, однако, почти все оставалось по-прежнему. Зато, сознавая свои недостатки, она – и это скорее шло от разума, чем от души, – начинала снисходительно относиться к недостаткам всех этих «чучел». (Опять!.. Невежа!.. "Простите, больше не буду!.. ") Ведь они были родственниками Рожэ, а раз она принимала Рожэ, то должна была принимать и их. Вопрос заключался лишь в том, принимает ли она Рожэ. Господи, да разве важно, разве важно все остальное, когда защищаешься вдвоем? Только вдвоем ли? Защитит ли ее Рожэ? Прежде чем спрашивать себя, принимает ли она Рожэ, надо узнать, примет ли ее искренне, с открытым сердцем сам Рожэ, когда увидит ее такой, какая она есть на самом деле. Потому что до сих пор он видел только ее рот и ее глаза. А вот то, о чем она – настоящая Аннета – размышляла, чего хотела, он, казалось, не очень-то стремился знать: находил, что куда удобнее ее выдумывать. Однако Аннета тешила себя надеждой, что любовь поможет им, когда они смело заглянут друг другу в душу, надеждой решить так: "Я беру тебя. Беру тебя со всем, что есть в тебе. Беру тебя со всеми твоими недостатками, твоими страстями, твоими потребностями, с твоим законом жизни. Ты есть то, что ты есть. Со всем, что есть в тебе, я и люблю тебя". Она-то знала, что готова пойти на все во имя любви. Последние дни она подолгу наблюдала за Рожэ своими большими глазами, которые все подмечали, благо этого никто не остерегался. Рожэ стал очень неосмотрителен: он проявлял себя более типичным Бриссо, чем ей хотелось, с увлечением защищал то, что было выгодно его родичам, вникал во всякие распри, внося во все дух крючкотворства. Некоторые черточки, говорившие о жестокости его характера, о его мелочности, ей претили. Но ей не хотелось судить его строго, как она судила бы кого-нибудь другого. Она считала, что все это в нем наносное. Рожэ во многом представлялся ей малым ребенком, который слепо подчиняется своим родным, следует их примеру с благоговейной доверчивостью; ей казалось, что ум у него несмелый вопреки его выспренним речам. Хотя она и начинала постигать, как неосновательны все его проекты улучшения общественного строя, и уже не была одурачена его идеализмом на словах, однако не сердилась на него, ибо знала, что он не хотел ее обмануть, что одурачен он сам; она даже готова была с мягкой иронией устранить с его дороги все, что могло бы развеять иллюзию, жизненно важную для него. Даже его откровенный эгоизм, который порой так раздражал Аннету, теперь уже не отпугивал ее, казался ей безвредным. В сущности все его недостатки были недостатками, порожденными слабостью. И забавно было то, что порисоваться он любил именно силой... Закаленный человек... Aes triplex... lt;Буквально – трижды медь... (лат.)gt; Бедненький Рожэ! Это просто трогательно! Аннета тихонько посмеивалась над ним, но берегла для него целую сокровищницу снисходительности. Она очень любила его. Несмотря ни на что, считала его добрым, великодушным, увлекающимся. Так нежная мать, чья рука не карает родное дитя за грешки, в ее глазах совсем не страшные, находит, что дитя за них не отвечает, и готова еще больше жалеть его и лелеять. Да и к тому же Аннета смотрела на Рожэ не только глазами снисходительной матери! У нее были глаза влюбленной, а они очень пристрастны. Говорила плоть. Громко звучал ее голос. Разум мог говорить все, что ему угодно, – можно так прислушиваться к его голосу, что даже хула разжигает страсть. Да, Аннета все видела. Но как тот, кто, склонив голову и прищурив глаза, видит, до чего гармонично сочетаются все линии ландшафта, так и Аннета, видя неприятные черты Рожэ, смотрела на них под таким углом зрения, что они смягчались. Она была близка к тому, чтобы полюбить в нем даже все самое гадкое: ведь еще больше отдаешь себя, полюбив недостатки того, кого любишь; когда же любишь то, что в другом прекрасно, не отдаешь, а берешь. Аннета размышляла: «Люблю тебя за то, что ты несовершенен. Ты рассердился бы, когда б узнал, что я вижу. Прости! Ничего я и не видела... А вот я не похожа на тебя: хочу, чтобы ты увидел меня во всем моем несовершенстве! Будь, чем ты есть, – это я и ценю. В моем несовершенстве больше меня самой, чем во всем прочем. Если ты берешь меня, то возьмешь именно такой. Возьмешь? Да ты ведь не хочешь меня узнавать. Когда же ты потрудишься рассмотреть меня?» Рожэ не спешил. Аннета не раз тщетно пыталась увлечь его на этот опасный путь, а он словно его избегал; но вот однажды, когда они гуляли, Аннета вдруг умолкла, остановилась, взяла его за руки и сказала: – Нам нужно поговорить, Рожэ. – Поговорить? – повторил он, смеясь. – Но, по-моему, мы только и делаем, что говорим. – Я не про то, – ответила она, – не про ласковые речи: поговорим серьезно. На его лице мелькнул испуг. – Не бойтесь, – заметила она. – Мне хочется поговорить с вами о себе. – О вас? – сказал он, просияв. – Что может быть приятнее! – Подождите, подождите! – остановила она его. – Выслушайте меня, и тогда вы, пожалуй, этого не скажете! – Ничего нового я не услышу. Столько дней мы провели вместе и разве не обо всем сказали друг другу? – Я лишь успевала соглашаться, – возразила Аннета со смехом. – Ведь только вы и говорите. – Вот злючка! – сказал Рожэ. – Разве я говорю не о вас? – Да, и обо мне. Даже за меня говорите. – Вы находите, что я много говорю? – с простодушным видом спросил Рожэ. Аннета прикусила губу. – Нет, нет, Рожэ, милый, мне нравится, когда вы говорите. Но когда вы говорите обо мне, я сижу и слушаю; все это до того прекрасно, до того прекрасно, что я думаю: «Пусть будет так». Но ведь это не так. – Вы – первая женщина на свете, которая сетует, что портрет ее прекрасен. – Я предпочитаю, чтобы в нем было сходство. Ведь не прекрасный портрет намерены вы, Рожэ, повесить у себя в доме? Я – живая, я – женщина, у которой свой мир желаний, страстей, мыслей. Уверены ли вы, что она может войти в ваш дом со всеми своими пожитками? – Принимаю ее с закрытыми глазами. – Откройте их, прошу вас. – Я вижу вашу ясную душу, она отражается на вашем лице. – Милый, хороший мой Рожэ! Вам ничего не хочется видеть. – Я люблю вас. Мне этого достаточно. – Я тоже люблю вас. И мне этого недостаточно. – Недостаточно? – переспросил он упавшим голосом. – Нет. Мне нужно видеть. – Что вам хочется видеть? – Хотелось бы видеть, какая у вас любовь ко мне. – Я люблю вас больше всех на свете. – Разумеется! Мельчить не в вашем характере. Но я не спрашиваю, сколько у вас любви ко мне, а спрашиваю, какая она... Да, я знаю, что я – ваша желанная, но что именно желали бы вы сделать из своей Аннеты? – Свою половину. – Вот как!.. Дело в том, друг мой, что я не половина. Я – Аннета, вся целиком. – Так принято говорить. Я хочу сказать, что вы – это я и что я – это вы. – Нет, нет, не будьте мною! Пусть мною, Рожэ, буду я. – Мы соединяем наши жизни, и разве отныне у нас не будет единая жизнь? – Вот это меня и тревожит. Боюсь, что одинаковой жизни у нас не будет. – Что вас смущает, Аннета? Что у вас на душе? Вы любите меня, не правда ли? Любите. Это главное! Об остальном не тревожьтесь. Остальным займусь я. Вот увидите: я все так устрою, – вместе с моими родными, которые станут вашими родными, мы так устроим вашу жизнь, что вам останется лишь одно: позволить носить себя на руках. Аннета, опустив голову, чертила на земле ногой вензеля. Она улыбалась. «Милый мальчик! Ничего-то он не понимает...» Затем подняла глаза на Рожэ, тот спокойно ждал ответа. – Рожэ, взгляните на меня. Ведь правда, у меня сильные ноги? – Сильные и красивые, – ответил он. – Не в этом дело... – сказала она, погрозив пальцем. – Ведь правда, я – неутомимый ходок? – Несомненно, – подтвердил он, – и это меня восхищает. – Неужели вы думаете, что я соглашусь, чтобы меня носили на руках? Вы очень, очень добры, и я благодарю вас, но позвольте мне ходить самой! Я не из тех, кто боится дорожной усталости. Отнять ее у меня, значит отнять вкус к жизни. Мне иногда кажется, что вы и ваши родные – все вы собираетесь действовать и выбирать за меня, что вы, Рожэ, со всеми удобствами расставляете по предназначенным для этой цели полочкам свою жизнь, их жизнь, мою жизнь-все будущее. Но я бы этого не хотела. Я этого не хочу. Я чувствую, что я в начале пути. Я ищу. Я знаю, что мне необходимо искать, искать себя. Выражение лица у Рожэ было ласковое и насмешливое. – Что же вы будете искать? Он считал, что все это – ребяческая прихоть. Она это почувствовала и сказала взволнованно: – Не насмехайтесь! Я не представляю собой ничего особенного, ничего не воображаю о себе... Но все же я знаю, что я существую, что мне дана жизнь – коротенькая жизнь... Жизнь не длинна, и живешь только раз. Я имею право... Нет, не право, если хотите, – это звучит эгоистично... Мой долг не упускать ее, не швыряться ею... Его это не растрогало, наоборот – обидело: – Значит, по-вашему, вы швыряетесь ею? Разве упустите ее? Разве она не получит хорошего, превосходнейшего применения? – Конечно, получит... Но какое же? Что вы мне предлагаете? Он снова стал с жаром описывать свою политическую карьеру, будущее, о котором мечтал, свои чаяния – личные и общественные – во всем их величии. Она послушала его; потом мягко остановила в самом разгаре речи, ибо эта тема ему никогда не надоедала. – Да, Рожэ, – сказала она. – Конечно. Это очень, очень интересно. Но по правде сказать – вы только не обижайтесь! – я не верю так же твердо, как вы, в то дело, которому вы себя посвятили. – Что? Вы в него не верите? Да ведь вы же верили, когда я говорил вам о нем в начале нашего знакомства в Париже... – Я несколько изменила свое мнение, – ответила она. – Что заставило вас его переменить? Нет, нет, это невозможно... Вы опять его перемените. Моя великодушная Аннета не может стать безучастной к народному делу, к обновлению общества! – Да я к нему и не безучастна, – сказала она. – Я безучастна только к политическим проблемам. – Одно с другим связано. – Не совсем. – Победа одного повлечет за собой победу другого. – Сомневаюсь. – Однако это единственный способ служить прогрессу и народу. (Аннета подумала: «Служа самому себе». Но ей стало стыдно.). – А я вижу и другие. – Какие же? – Самый старый и пока еще самый лучший. Способ тех, кто следовал за Христом: отдавать все, бросать все и вся во имя служения людям. – Утопия! – Да, пожалуй. Вы не утопист, Рожэ. Я так думала на первых порах. Я разуверилась в этом теперь. В политической деятельности вами руководит практическая жилка. Вы очень талантливы, и я убеждена, что вы добьетесь успеха. В деле вашем я сомневаюсь, зато не сомневаюсь в вас. Перед вами великолепная карьера. Я предсказываю вам, что вы будете лидером партии, признанным оратором, сколачивающим в парламенте большинство, министром... – Полно, перестаньте! – воскликнул он. – «Макбет, ты станешь королем!» – Да, я, пожалуй, вещунья... для других. Но вот досада – не для себя. – А ведь тут все ясно! Если я стану министром, то и на вас это отразится... Скажите откровенно, разве вы этому не обрадуетесь? – Чему? Если стану министершей? Господи! Да ни чуточки! Простите, Рожэ, – за вас, конечно, я порадуюсь. И если я буду с вами, то, конечно, постараюсь как можно лучше играть свою роль, счастлива буду помочь вам... Но (вы ведь хотите, чтобы я была откровенна, не правда ли?) сознаюсь: такая жизнь не заполнила бы, отнюдь не заполнила бы моей жизни. – Это вполне понятно. Женщина, созданная для того, чтобы стать спутницей жизни политического деятеля, – возьмите, например, такую замечательную женщину, как моя мать, – этим не ограничится. Истинное ее назначение – у очага. Ее призвание-материнство. – Знаю, ведь никто и не оспаривает, что это наше призвание, – проговорила Аннета. – Но (я боюсь вам это сказать, боюсь, что вы меня не поймете)... я еще не знаю, что мне даст материнство. Я очень люблю детей. Думаю, что к своим буду очень привязана... (Вам не нравится это слово? Да, вам кажется, что я холодна.) Быть может, буду обожать их... Возможно. Не знаю... Но мне не хочется рассуждать о том, чего я не чувствую. И, откровенно говоря, это «призвание» во мне еще не совсем проснулось. А сейчас, пока жизнь не разбудила во мне того, что мне неведомо, я считаю, что женщина ни в каком случае не должна всю свою жизнь отдавать любви к ребенку... (Не хмурьтесь!) Я убеждена, что можно очень любить своего ребенка, добросовестно исполнять домашние обязанности, однако надлежит беречь богатство своего "я" во имя того, что важнее всего на свете. – Важнее всего? – Во имя своей души. – Не понимаю. – Как заставить другого постичь твою внутреннюю жизнь? Слова так туманны, так неясны, нелепы! Душа... Смешно говорить о своей душе! Что это значит? Не объяснишь, что. Но она есть. Это – я сама, Рожэ. Самое во мне правдивое, самое сокровенное. – Разве вы не отдаете мне все самое свое правдивое, самое сокровенное? – Все отдать не могу, – сказала она. – Значит, вы меня не любите? – Нет, Рожэ, люблю. Но все отдать никто не может. – Это не любовь. Когда любишь, нет и мысли, что надо сберечь что-то для себя. Любовь... любовь... любовь... И он разразился длиннейшей речью. Аннета слушала, как он восхваляет в выспренних словах полную отдачу самого себя, радость самопожертвования ради счастья любимого человека. И думала: «Милый, зачем ты все это говоришь? Воображаешь, будто я этого не знаю? Воображаешь, будто я не могла бы принести себя в жертву тебе, если понадобилось бы, и не обрела бы в этом радости? Но при одном условии: чтобы ты этого не требовал... Почему ты требуешь? Почему ты ждешь этого так, словно это твое право? Почему нет у тебя веры в меня, в мою любовь?» Наконец он замолчал, и она сказала: – Все это великолепно. Я не способна, как вы знаете, так блистательно выражать свои мысли. Но при случае, может быть, я была бы способна это почувствовать... – Может быть! При случае! – воскликнул он. – Вы находите, что этого мало, не правда ли? А ведь это больше, чем вам кажется... Но я не люблю обещать больше (а вдруг окажется даже меньше?) того, что могу выполнить. Заранее не знаю... Нужно доверять друг другу. Мы люди порядочные. Мы любим друг друга, Рожэ. Будем делать друг для друга все, что можно. – Все, что можно!.. – всплеснув руками, снова воскликнул он. Аннета улыбнулась. – Согласны вы доверять мне? – продолжала она. – Я вынуждена призвать вас к этому. Просить придется о многом... – Говорите! – осторожно ответил он. – Я вас люблю, Рожэ, но хочу быть правдивой. С детства я жила довольно замкнутой, но очень привольной жизнью. Отец предоставлял мне полнейшую независимость, которой я не злоупотребляла, потому что она казалась мне естественной и потому что она была здоровой. Я привыкла рассуждать, и теперь мне трудно обойтись без этого. Я отдаю себе отчет в том, что немного отличаюсь от большинства девушек моего класса. И все же, мне кажется, и чувствую то же, что чувствуют и они; только я осмеливаюсь сказать об этом, яснее сознаю все это... Вы просите, чтобы я соединила свою жизнь с вашей. Я тоже хочу этого. Самое сокровенное желание каждой из нас – найти спутника, милого сердцу. И мне думается, Рожэ, что вы могли бы им стать... если... если бы вы захотели... – Если бы я захотел! – воскликнул он. – Да вы шутите. Только этого я и хочу. – Если бы вы по-настоящему захотели стать спутником моей жизни. Я не шучу. Подумайте!.. Ведь соединить наши жизни не означает покончить с той или с другой... А что мне предлагаете вы? Правда, вы этого не сознаете, потому что люди давным-давно привыкли к такому неравенству. А для меня оно – новость... Вы входите в мою жизнь не только со своей любовью. Входите со своими близкими, друзьями, знакомыми, со своей родней, со своей карьерой, со своим будущим, ясным для вас, со своей партией и ее догматами, со своей семьей и ее традициями – с целым миром, который принадлежит вам, с целым миром, который и есть вы сами. А мне, которая тоже обладает своим миром и которая тоже сама есть целый мир, вы говорите: «Бросай свой мир! Отшвырни его и входи в мой!» Я готова войти, Рожэ, но войти вся целиком. Принимаете вы меня всю целиком? – Но я же и хочу обладать всем, – ответил он, – а вот вы только что сказали, что отдать мне все не можете. – Вы меня не хотите понять. Я говорю: «Принимаете ли вы меня свободной? И принимаете ли всю целиком?» – Свободной? – переспросил осмотрительный Рожэ. – Во Франции все свободны с тысяча семьсот восемьдесят девятого года... (Аннета улыбнулась: «Вывернулся!»). – Нужно же, наконец, договориться. Ясно, что, выйдя замуж, вы тотчас перестанете быть совсем свободной. Другими словами, возьмете на себя некоторые обязательства. – Не очень-то я люблю это словечко, – сказала Аннета, – хотя смысл его меня не пугает. Радостно, охотно приняла бы я на себя часть забот и трудов того, кого я люблю, – те обязанности, которые приходится исполнять в совместной жизни. И чем тягостнее были бы они, тем стали бы мне дороже, потому что мне помогла бы любовь. Но и ради этого я не откажусь от тех обязанностей, которые требует от меня моя личная жизнь. – Какие же это еще обязанности? Судя по тому, что вы мне рассказали и что, мне кажется, знаю я сам, жизнь ваша, дорогая моя Аннета, жизнь ваша, до сих пор такая тихая, такая скромная, как будто не предъявляла к вам особых требований. Чего же ей угодно сейчас? Вы подразумеваете свои занятия? Вам хотелось бы их продолжать? Я считаю, признаюсь вам, что такой род деятельности обманывает ожидания женщин. Если, конечно, нет призвания. По-моему, в семейной жизни это помеха... Впрочем, не думаю, что вы обременены сим даром богов. Слишком вы земная, уравновешенная. – Нет, речь идет не о призвании. Тогда это было бы просто: возьми и следуй ему... Просьбу, требование (как вы говорите), которое предъявляет мне жизнь, не так легко выразить яснее: это не очень определенное требование, но зато необычайно широкое. Речь идет о праве, которым должна пользоваться всякая живая душа: праве изменять. – Изменять! Изменять любви! – снова воскликнул Рожэ. – Даже если душа вечно хранит верность, – а я стремлюсь к любви на всю жизнь, – она имеет право изменять... Я понимаю, Рожэ: вас пугает само слово «изменять». Меня оно тоже тревожит. Когда нынешний час прекрасен, так хотелось бы затаить дыхание!.. Жаль, что нельзя остановить время навеки!.. Но ведь мы не имеем права это делать... да и не можем, впрочем. На месте не останавливаются. Живешь, идешь, тебя подталкивает что-то, надо, надо двигаться вперед! Любовь от этого не пострадает. Ее уносят с собой: ведь она может длиться всю жизнь, но всю жизнь она не заполняет. Подумайте, Рожэ, милый, что, любя вас, я ведь могу вдруг почувствовать (и уже чувствую), что задыхаюсь в кругу вашей деятельности и ваших мыслей. Я не стану осуждать путь, избранный вами, но зачем же принуждать меня идти по нему? Не находите ли вы справедливым дать мне волю, чтобы я растворила окно, если мне не хватит воздуха, и даже дверь (о, я не уйду далеко!), чтобы у меня была своя маленькая область деятельности, свои духовные запросы, свои собственные привязанности, чтобы не оставалась я в заточении где-то на одной точке земного шара, с куцым кругозором, а старалась расширить его, чтобы я могла переменить обстановку, уехать... (Я говорю: если так будет нужно... ведь я еще не знаю. Но, во всяком случае, я должна чувствовать, что вольна так поступать, вольна этого захотеть, вольна дышать, вольна... вольна быть вольной... даже если я никогда не стану пользоваться своей волей.) Простите, Рожэ, но, может быть, вы находите, что потребность эта-чепуха, ребячество? Вы не правы, уверяю вас, это сама суть моего существа, дыхание, без которого нельзя жить. Отнимите у меня все это, и я умру... Во имя любви я сделаю все... Но принуждение для меня убийственно. Самая мысль о принуждении меня возмущает... Нет, союз двух существ не должен оборачиваться для них цепями. Он должен цвести пышным цветом. Хотелось бы мне, чтобы мы не ревновали друг друга к свободной, деятельной жизни, чтобы счастьем нашим было помогать друг другу. Будет ли это счастьем для вас, Рожэ? Будете ли вы любить меня такой – свободной, свободной от вас? («Тогда я была бы тебе еще ближе!..» – думала в это время она.). Рожэ слушал ее озабоченно, раздраженно, чуть обиженно, как слушал бы всякий мужчина на его месте. Аннете следовало бы взяться за дело поискусней. Но она так стремилась быть откровенной, так боялась ввести его в обман, что подчеркивала как раз то, что, по ее мнению, было ему всего неприятней. И если бы чувство Рожэ было глубже, он понял бы это. А Рожэ, – не говоря уже о том, как уязвлено было его самолюбие, – обуревало двойственное чувство: он не хотел принимать всерьез женский каприз и испытывал досаду при виде этого духовного бунта. Он не воспринял тревожного призыва, обращенного к его сердцу. Он понял одно: над ним нависла какая-то непостижимая опасность и его, собственника, ущемляют в правах. Был бы он неопытней в обращении с женщинами, он затаил бы обиду и наобещал бы, наобещал, наобещал... все, чего хотелось Аннете. «Обещания влюбленного – пустые слова! Зачем же на них скупиться?» Но хоть и были у Рожэ недостатки, были у него и достоинства: этот, как говорится, «добрый малый» слишком был полон собой, чтобы хорошо изучить женщин, с которыми вдобавок мало имел дела. Скрыть досаду он не мог. Аннета ждала великодушных речей, но с разочарованием заметила, что, слушая ее, он думает лишь о себе. – Признаюсь, Аннета, – начал он, – я никак не пойму вашей просьбы. Вы говорите о нашем браке так, словно для вас он тюрьма; у меня такое впечатление, что вы только и думаете, как бы из нее вырваться. В окнах моего дома решеток нет, и он так построен, что в нем легко дышится. Нельзя жить, распахнув двери настежь, а мой дом создан для того, чтобы его не покидали. Вы говорите, что вам хотелось бы уходить из него, завести свою личную жизнь, своих знакомых, своих друзей и даже, если я понял вас правильно, иметь возможность бросить, когда вам вздумается, семейный очаг, отправиться на поиски бог его знает чего – чего-то, что вам не удалось обрести дома, – а потом вернуться, когда заблагорассудится... Несерьезно это, Аннета! Вы это до конца не продумали. Да разве супруг потерпит такое положение, столь унизительное для него, столь двусмысленное для его супруги? Рассуждения эти были, пожалуй, не лишены здравого смысла. Но бывают минуты, когда один лишь здравый смысл без участия сердца – бессмыслица. Аннета, чуть уязвленная, сказала надменным и холодным тоном, скрывавшим ее волнение: – Рожэ, нужно верить женщине, которую любишь; нельзя, женившись на ней, оскорблять ее, думая, будто она меньше вас оберегает вашу честь. Уж не воображаете ли вы, что такая женщина, как я, могла бы повести себя двусмысленно, унизить вас? Всякое ваше унижение было бы унижением и для нее. И чем была бы она свободней, тем больше чувствовала бы, что долг ее – оберегать ту сторону вашей жизни, которую вы ей доверили. Нужно относиться ко мне с большим уважением. Или вы не доверяете мне? Он почувствовал, что высказывать сомнения опасно, что это только отдалит ее, и, подумав, что, пожалуй, не стоит придавать слишком большое значение всем этим женским выдумкам, что будет время и потом все это обсудить (если она вспомнит), вернулся к первой своей мысли: все превратить в шутку. Итак, он счел за благо предупредительно сказать: – Я доверяю вам во всем, Аннета! Верю вашим прекрасным глазам. Поклянитесь мне только, что всегда будете любить меня, что будете любить меня одного! Большего я у вас не прошу. Но эта маленькая Корделия не могла примириться с тем, что ее собеседник так легкомысленно уклоняется от прямого ответа, от которого зависела вся ее жизнь, и отказалась обещать невозможное: – Нет, Рожэ, я не могу, не могу поклясться вам в этом. Я очень люблю вас, но не могу обещать то, что от меня не зависит. Я обманула бы вас, а я никогда не стану вас обманывать. Обещаю одно: ничего от вас не скрывать. И если я разлюблю вас или полюблю другого, вы узнаете об этом первый, – даже раньше того, другого. И вы поступите так же! Будем, Рожэ, правдивыми! Но это было ему совсем не по душе. Правда стесняет, поэтому она не была завсегдатаем в доме Бриссо. Только постучится у порога, а ей спешат сказать: «Никого нет!» И Рожэ не преминул сделать так же. Он воскликнул: – Милая, до чего вы хороши! Право же, поговорим о чем-нибудь другом!.. Аннета вернулась с прогулки разочарованная. Ведь она так надеялась на откровенный разговор! Правда, предвидела сопротивление, но рассчитывала, что сердце Рожэ озарит его рассудок. И больше всего огорчало ее не то, что Рожэ не понял ее, а то, что он и не старался понять. Словно не видел для нее во всем этом ничего трагического. Он был человек поверхностный и все мерил своей меркой. А ничто не могло больше огорчить женщину со сложным внутренним миром. Аннета не ошибалась. Ее слова озадачили, уязвили Рожэ, но он не предполагал, как они серьезны, считал, что они останутся без последствий. Он раздумывал о том, что Аннете приходят в голову странные, немного парадоксальные мысли, что она «оригиналка», был этим недоволен. Его мать, его сестра умудрялись быть женщинами необыкновенными и не быть «оригиналками». Но нельзя же было требовать таких талантов от всех. У Аннеты были другие достоинства, которые Рожэ, пожалуй, особенно и не превозносил, но которыми (следует признаться) он дорожил сейчас гораздо больше. В предпочтении этом тело играло более заметную роль, чем разум, но и разум играл тут роль. Рожэ очень нравилось, как она горячится под влиянием первого порыва, – нравилось, когда это не задевало его. Он не тревожился. Аннета со всей прямотой сказала, что любит его. Он был убежден, что она с ним не расстанется. Он и не догадывался, какая внутренняя драма разыгрывается перед ним. На самом деле Аннета до того любила его, что не могла примириться с его заурядностью. Ей хотелось верить, что она ошибается. Она еще не раз пыталась поговорить с ним, вкладывала в это всю душу. Рожэ не признавал за ней права на независимую жизнь, но какое же место по крайней мере оставлял он ей в своей жизни? Снова и снова приходил он к тем же обескураживающим заключениям. В своем наивном эгоизме Рожэ водворял ее за обеденный стол, в гостиную и в постель. Он был так мил, что собирался рассказывать ей о своих делах, а ей только и останется с ним соглашаться. Он уже не собирался признавать за женой права коллеги, который стал бы критиковать его политическую деятельность и мог бы изменить ее, больше того: он не позволил бы ей заниматься общественной деятельностью, отличной от его деятельности. Ему казалось вполне естественным (так велось испокон веков), что любящая жена должна отдать мужу всю свою жизнь, а взамен получить лишь частицу его жизни. В глубине его души таилась уверенность в своем превосходстве, исстари свойственная мужчине, который мнит, будто все, что отдает он, по существу своему гораздо ценнее. Впрочем, Рожэ в этом не сознавался: ведь он был славным малым и учтивым французом. Случалось, Аннета в подтверждение некоторых прав жены приводила в пример права мужа. – Разные это вещи, – с усмешкой говорил Рожэ. – Почему? – вопрошала Аннета. Рожэ ловко уклонялся от ответа. Не так опасно поколебать убеждение, которое не обсуждается. А убеждения у Рожэ были косные. И Аннета избрала не правильный путь, когда хотела заставить его усомниться в себе. Уступчивость ее и то, как она старалась прийти к соглашению после тщетной попытки внушить ему свои взгляды, Рожэ истолковал как новое доказательство своей власти над ней. И становился все самоувереннее, проникался самомнением. Аннета, случалось, вдруг вспылит, ее голос дрогнет от возмущения. И Рожэ тотчас осекался, переводил разговор, применял тот метод, который, по его мнению, был так удачен: со смехом обещал все, что она от него хотела. Говорят, что дело не в словах. А для Рожэ все это были одни слова. И Аннете было и обидно и больно. Вставали и другие, более важные вопросы. Опасность угрожала дружбе Аннеты и Сильвии. Было ясно, что всякая независимая девушка вряд ли была бы принята в этой среде, а швея тем более. Тщеславные, чопорные Бриссо ни за что не допустят, чтобы у них или у невестки была такая позорящая их имя родственница. Пришлось бы утаить ее. А Сильвия не согласилась бы, Аннета тоже. Каждая была по-своему горда, и сестры гордились друг другом. Аннета любила Рожэ, ее тянуло к нему сильнее, чем она себе признавалась, но никогда ради него она не пожертвовала бы Сильвией. Слишком она любила ее. И пусть любовь эта потускнела, но Аннета не забывала, что в иные минуты, именно благодаря ей она постигала всю глубину страсти (знала об этом она одна, даже Сильвия не совсем об этом догадывалась). В те часы, когда и Рожэ и Аннета все откровенно поверяли друг другу, она рассказала ему многое. Рожэ как будто заинтересовался, растрогался. Да, но при условии, что все это прошлое. Ему было совсем не по душе такое компрометирующее родство. И втайне он даже решил заставить ее порвать с Сильвией, исподволь, так, будто он здесь и ни при чем. Не желал он ни с кем делить привязанность своей жены. Своей жены... «Эта собака принадлежит мне». Он, как и вся его семья, очень дорожил тем, что ему принадлежало. И чем дольше гостила у них Аннета, тем больше превращалась в их собственность – так пошло с той минуты, как они начали выказывать ей свою благосклонность. Бриссо все прибирали к рукам. Каждый день в тысяче мелочей обнаруживалась домашняя тирания дам Бриссо. У них было «готовое», как говорится, мнение обо всем – шла ли речь о хозяйстве, о светских развлечениях, о делах житейских или о величайших проблемах жизни духовной. Раз и навсегда привешивался, приклеивался ярлык. Все было расписано: что подобает восхвалять, что следует отвергать, особенно много следовало отвергать. Что только не подвергалось остракизму! Сколько людей, вещей, мнений и действий осуждалось, чему только не выносился приговор бесповоротный и окончательный! Тон и улыбка были такие, что и спорить не хотелось. Весь вид их говорил (они часто и на самом деле так говорили): «Тут не может быть двух мнений, душечка». А когда Аннета пыталась доказать, что у нее есть свое мнение, они роняли: – Душечка, вы, право, забавны! И она умолкала. С ней уже обращались, как со своей, но девица была вышколена неважно, следовало ее поучить всему, что принято в их кругу. И все Бриссо ее учили, в каком порядке у них расписаны дни, месяцы и времена года, какие у них знакомые тут, в провинции, какие у них знакомые в Париже, какие родственные связи, какие визиты, обеды, – бесконечная была цепь светских повинностей, от которых дамы стонут и которыми они очень гордятся, ибо вечная суета хоть и утомляет их, но создает иллюзию, будто они служат какому-то делу. Бессмысленная эта жизнь, двуличность, вечные условности были нестерпимы для Аннеты. Всему, очевидно, отводилось время заранее: и трудам и удовольствиям, ибо и у них были свои удовольствия, только время им отводилось заранее!.. Да здравствуют непредвиденные осложнения, нарушающие уклад жизни! Но нечего было надеяться, что даже осложнения могут нарушить уклад здешней жизни. Аннета чувствовала, что ее замуровали словно камень в стене! Песком и известью. Римский цемент. Замешен семейством Бриссо... Она преувеличивала незыблемость уклада их жизни. В этой жизни, как и во всем, играли роль случай, непредвиденные обстоятельства. Дамы Бриссо на словах были страшнее, чем на деле; им хотелось главенствовать, но не так уж невозможно было провести их за нос, – надо было только найти их слабую струнку и сыграть на ней. Льстить им, кадить. И девушка хитрая, оценив их правильно, решила бы так: «Говорите, что хотите! А я буду поступать по-своему». Вероятно, им никогда не удалось бы подавить такую непреклонную волю, какая была у Аннеты. Но Аннета жила сейчас в том нервном возбуждении, которое охватывает женщин, когда они так долго всматриваются в предмет, занимающий их помыслы, что теряют представление об его подлинной сущности. Стоило днем каким-то словом встревожить ее, и вечером ее воображение вылепляло чудовище. Ее ужасала борьба, которую ей неустанно предстояло вести, и она твердила, что никогда не защитить ей себя от них всех. Она чувствовала, что не очень сильна, сомневалась в своей энергии. Боялась за свой характер; боялась неожиданных колебаний, из-за которых все не приходил в равновесие ее беспокойный ум, внезапных, необъяснимых перемен настроения. И, конечно, все это происходило оттого, что слишком сложна была ее одаренная натура; лишь постепенно, с годами, суждено ей было вновь обрести покой, а до тех пор она жила под вечной угрозой, что какая-то сила вотвот застанет ее врасплох, и тогда она поддастся гневу, истоме, вожделению, раздумью, – поддастся коварным, роковым случайностям, устроившим засаду за поворотом минуты, под глыбами камней, лежащих на пути... И, в сущности, она была в таком смятении оттого, что усомнилась в своей любви. Сама ничего не понимала... Не то разлюбила, не то любила по-прежнему. Разум и сердце ее – разум и чувства ее – вели борьбу. Разум все видел слишком ясно: он уже не заблуждался. А вот сердце – нет, и плоть ее разбушевалась, потому что теряла желанного; страсть рокотала: «Не желаю отступаться!» Аннета чувствовала, как бунтует ее плоть, и это ее унижало; силы ее души стойко противодействовали, взывали к ее оскорбленной гордости. Она говорила: «Я разлюбила его...» И теперь она, с неприязнью вглядываясь в Рожэ, искала повод, чтобы разлюбить его. Рожэ ничего не замечал. Он окружал Аннету вниманием, цветами, нежной заботой. Ведь он считал партию выигранной. Ни на секунду не подумал он о том, что гордая, дикая душа, скрытая от взоров, наблюдает за ним, горит желанием отдать себя, но лишь тому, кто скажет ей таинственный пароль, означающий, что они родственны друг другу. А он все не произносил его. Напротив, говорил какие-то необдуманные слова, которые ранили Аннету в самое сердце, хоть она и не показывала вида. А через минуту он уже не помнил, о чем говорил. Аннета же, которая будто ничего и не слышала, могла бы повторить дословно все, что он сказал, и десять дней и десять лет спустя. Оставалось яркое воспоминание, открытая рана. И происходило это помимо ее воли, ибо она была великодушна и упрекала себя в том, что ничего не в силах забыть. Впрочем, и самая добрая женщина на свете, простив тем, кто причинил ей душевную боль, не забывает о ней никогда. Шли дни, и все чаще рвалась тонкая ткань, вытканная любовью. Никто этого не замечал. Ткань по-прежнему была натянута, но даже от легкого дуновения тревожно колыхалась. Аннета, наблюдая за Рожэ в семейном кругу, видела, как много в нем черт, присущих всей семье, как он резок, как черствы иные его слова, как он презирает простых людей, и размышляла: «Он выцветает. Пройдет несколько лет – и от всего того, что я любила в нем, и следа не останется». Но она еще любила его, поэтому ей и хотелось избежать горького разочарования, унизительных пререканий, которые – это она предвидела – возникнут, если они соединят свои жизни. За два дня до Пасхи решение было принято. Тягостная ночь. Пришлось побороть влечение к нему, растоптать упрямую надежду, которая все не желала умирать. В мечтах Аннета уже свила гнездо для себя и Рожэ. Сколько было грез о счастье – таких, о которых тихонечко нашептываешь себе! И от них отказаться! Признать, что ошиблась! Твердить себе, что не создана для счастья!.. Она твердила себе об этом, потому что упала духом. Другая на ее месте ни за что не отвергла бы его. Почему же она не может принять его? Почему же не в силах пожертвовать частицей своего "я"? Да, она была не в силах сделать это! Как нелепо устроена жизнь! Не прожить без взаимной любви, а тем более не прожить без независимости. И то и другое – святыня. И то и другое необходимо, как воздух. Как их совместишь? Тебе говорят: "Пожертвуй собой! А если не можешь пожертвовать собой, какая же это любовь?.. Но почти всегда те, кто создан для большой любви, всех неудержимей стремятся к независимости, ибо все чувства их сильны. И если они приносят в жертву любви гордость свою, то чувствуют, что унижены в своей любви, что бесчестят свою любовь. Нет, совсем не так это просто, как пытаются нам внушить проповедники самоуничижения или проповедники гордыни – христиане и ницшеанцы. Не сила в нас противодействует слабости, не добродетель – пороку, а две силы, две добродетели, два долга выступают друг против друга. Единственной на свете истинной моралью, которая соответствует жизненной истине, была бы мораль, проповедующая гармонию. Но человеческое общество знает пока лишь одну мораль, проповедующую угнетение и самоотречение, сдобренные ложью. Аннета лгать не могла. Что же делать? Скорее, любой ценой выйти из двусмысленного положения! Она убедилась, что их совместная жизнь невозможна, значит, надо порвать, и немедля! Порвать!.. Она представила себе, как будет поражена вся семья, как будет возмущена... Все это пустяки... Но как огорчится Рожэ! Лицо любимого всплыло перед ней во мраке... И когда она увидела его, поток страсти вновь отбросил все остальное. То жаром, то холодом обдавало Аннету, и, лежа на спине в постели, не шевелясь и не смыкая глаз, она старалась обуздать свое сердце. «Прости меня, Рожэ, родной мой! – умоляла она. – Ах, если бы я могла избавить тебя от этой муки! Но не могу, не могу!» И тут она почувствовала такой прилив любви, такие угрызения совести, что готова была броситься к Рожэ, упасть на колени перед его кроватью, поцеловать ему руки, сказать ему: «Сделаю все, что ты хочешь...» Как! Она все еще любила его? Она возмутилась... «Нет, нет! Я больше не люблю его!..» Она лгала себе в исступлении: «Больше не люблю его!..» Тщетно! Она все еще любила его. И так сильно никогда еще не любила. Вероятно, это было не самое ее возвышенное чувство. (Но что такое возвышенное чувство? И что такое невозвышенное?) Нет, и самое возвышенное и самое невозвышенное! Тело и душа! Если б было так: перестала уважать, перестала и любить! Как было бы хорошо! Но когда страдаешь по милости того, кого любишь, от любви не избавляешься, с горечью сознаешь, что разлюбить бессильна!.. Чувства Аннеты были оскорблены, и она страдала оттого, что ей не доверяли, в нее не верили, оттого, что неглубока была любовь Рожэ. Она так страдала, так горько было ей видеть, что погибло столько надежд, которые она вынашивала, никому о них не рассказывая! Именно оттого, что так горячо любила она Рожэ, и было для нее так важно заставить его согласиться на ее самостоятельность. Ей хотелось вступить в брачный союз, чтобы стать не просто женой, обезличенной, бездеятельной, а свободным и верным товарищем. Он же не придавал этому ровно никакого значения. И она снова почувствовала, как ей обидно, как негодует ее оскорбленная любовь... «Нет, нет! Не люблю его больше! Не должна, не хочу больше любить...» Но тут Аннета не выдержала, и не успел отзвучать крик возмущения, как она заплакала, во мраке, в тишине... Увы! Она слушала холодный голос рассудка... сгорала... Не хотелось ей себе признаваться, но с какой радостью она всем пожертвовала бы ему, всем, что принадлежало ей, даже независимостью, если б заметила хоть одно благородное движение его души, если б он попытался, только попытался пожертвовать собой, а не стремился лишь к тому, чтобы принести ее в жертву себе! Ведь она и не позволила бы ему жертвовать собой. Она ничего не требовала бы у него, кроме великодушия, кроме этого доказательства настоящей любви. Но хоть он и любил ее по-своему, однако на такое доказательство чувств был не способен. Ему это и в голову не приходило. Он счел бы желания Аннеты просто-напросто женским капризом, который нельзя принимать всерьез, в котором нет смысла. Ну чего ей еще желать? Черт знает из-за чего заплакала! Потому что любит его! Как же быть? «Вы любите меня, не правда ли? Любите. Это главное!..» Да, она не забыла эти слова! Аннета улыбнулась сквозь слезы. "Милый Рожэ! Надо его принимать таким, какой он есть. Нечего на него сердиться. Но себя мы не переделаем. Ни он, ни я. Вместе жить мы не можем..." Она вытерла глаза. «Итак, нужно с этим покончить...» Миновала бессонная ночь (Аннета задремала на заре и проспала часа два), и она встала полная решимости. С рассветом к ней вернулось спокойствие. Она оделась, причесалась аккуратно, хладнокровно, отгоняя все, что могло пробудить в ней сомнение, тщательнее, внимательнее, чем обычно, следя за каждой мелочью туалета. Около девяти часов в дверь весело постучал Рожэ. Он звал ее на прогулку – так повелось у них по утрам. И они пошли: за ними, прыгая, бежала большая собака. Свернули на дорогу, уходившую в чащу леса. Все зеленело, и сквозь молодую листву пробивались солнечные лучи. С ветвей струилось пение птиц. На каждом шагу – взлет, хлопанье крыльев, шелест листьев, шуршанье веток, растерянный бег зверьков через лес. Собака возбужденно рявкала, обнюхивала землю, кружила. Дрались сойки. На макушке дуба ворковали два диких голубка. А где-то вдали куковала кукушка-то поближе, то подальше, без устали повторяя свою старую-престарую шутку. Весна была в самом разгаре... Рожэ расшумелся, развеселился, хохотал, дразнил собаку и сам напоминал большого резвого пса. Аннета молча шла чуть позади. Думала: «Вот тут... Нет, вон там, на повороте...» Она смотрела на Рожэ. Внимала лесу... Как все переменилось бы сразу, если б она заговорила! Миновали поворот. Она промолчала. Потом окликнула: – Рожэ! Неуверенно, глухо прозвучал ее голос – и оборвался... Рожэ не услышал. Он ничего не замечал. Стоял впереди нее и, наклонившись, срывал фиалки; болтал, болтал без умолку. Аннета повторила: – Рожэ! На этот раз в ее голосе звучала такая мука, что он тревожно обернулся. И, только сейчас заметив, как смертельно побледнело ее строгое лицо, подошел... Ему стало страшно. Она сказала: – Рожэ, нам придется расстаться. Изумление, испуг исказили его лицо. Он тихо спросил: – Что вы сказали? Что вы сказали? Она повторила твердо, стараясь не смотреть на него: – Нам придется расстаться, Рожэ, придется, как это ни печально. Я убедилась, что не могу, не могу стать вашей женой... Ей не удалось договорить. Он прервал ее: – Нет, нет, это не правда! Замолчите, замолчите! Вы сошли с ума!.. – Я уезжаю, Рожэ, – сказала она. – Уезжаете? Не пущу! – крикнул он и, схватив ее за руки, сжал до боли. И вдруг увидел такое гордое, такое волевое и холодное лицо, что сразу понял: все погибло; тогда он выпустил ее руки, стал просить прощения, требовать, молить: – Аннета! Девочка моя! Останьтесь, останьтесь!.. Нет, это невозможно!.. Да что же произошло? Чем я провинился? Суровое лицо вновь смягчилось от жалости. – Присядем, Рожэ... – промолвила она. Он послушно сел рядом с ней на холмике, поросшем мохом; его глаза, не отрываясь, смотрели на нее, взывали к каждому ее слову. – Успокойтесь, нам нужно объясниться... Прошу вас, успокойтесь! Поверьте, что и мне очень трудно сохранять спокойствие... Я заставляю себя говорить... – А вы не говорите! – сказал он. – Это просто безумие!.. – Так надо. Он хотел было зажать ей рот рукой. Она отстранилась. Решение ее, очевидно, было так непоколебимо, несмотря на все душевное смятение, что Рожэ это понял, отказался от борьбы и слушал подавленно, растерянно, уже не смея на нее взглянуть. Аннета, голос которой звучал бесстрастно, холодно, угрюмо, хотя то и дело пресекался, два-три раза умолкала, чтобы перевести дыхание, но сказала все, что решила сказать, в ясных, обдуманных, тактичных выражениях, казавшихся от этого еще неумолимей. Ей искренне хотелось испытать, могут ли они жить вместе. Вначале она надеялась, хотела этого всей душой. И увидела, что это неосуществимая мечта. Многое их разделяет. Слишком велика разница в среде, в образе мыслей. Она берет вину на себя; теперь она твердо уверена, что замужество не для нее. Ее взгляды на жизнь, на независимость женщин не совпадают со взглядами Рожэ. Быть может, Рожэ и прав. Почти все мужчины, а может быть, и женщины, придерживаются его мнения. Она, вероятно, не права. Но права ли, нет ли, а такой уж у нее характер. К чему же причинять горе другому и самой себе? Она не создана для жизни вдвоем. Она возвращает Рожэ его обязательства и снова получает свободу. Да ведь они ничем и не были связаны. Никакой фальши в их отношениях не было. И расстаться они должны без фальши, как друзья. Она говорила, не отводя глаз от былинок, зеленевших у ее ног, она боялась посмотреть на Рожэ. Но она слышала его прерывистое дыхание, и договорить ей было нелегко. Договорила и решилась на него взглянуть. Тут была потрясена и она. Лицо у Рожэ было такое, будто он тонул: он побагровел, дышал с шумом, у него не было сил кричать. Он как-то неловко взмахнул судорожно сжатыми руками и, с трудом вздохнув, простонал: – Нет, нет, не могу, не могу... И вдруг разрыдался. С пашни, с лесной опушки, донесся голос крестьянина, скрип плуга. Аннета растерялась, схватила Рожэ за руку, повела в глубь леса, подальше от дороги. Он совсем обессилел, шел покорно и все твердил: – Не могу, не могу... Что же со мной станется? Она ласково просила его замолчать. Но его охватило отчаяние: уязвленная любовь, уязвленное самолюбие, мысль о том, что всем будет известно о его унижении, что счастье, о котором он так мечтал, теперь несбыточно, – все смешалось; взрослый ребенок, избалованный жизнью, никогда ни в чем не видавший отказа, был подавлен своим поражением; то была катастрофа, крушение всех его надежд, он терял уверенность в себе, он терял почву под ногами, ему не за что было ухватиться. Аннета, растроганная его отчаянием, говорила: – Друг мой... друг мой... не плачьте! У вас, перед вами чудесная жизнь... Я не нужна вам. А он все твердил: – Я не могу обойтись без вас. Я ничему больше не верю... Не верю больше, что жизнь мне удалась... И молил, упав на колени: – Останьтесь! Останьтесь!.. Я буду делать все, что вы хотите... все, что захотите... Аннета отлично знала, что он не сдержит обещания, но душа ее смягчилась. Она ласково ответила: – Нет, друг мой, хоть вы это и говорите искренне, но сдержать свое слово не можете, а если и сдержите, то это будет вам в тягость, да и мне также; жизнь наша превратилась бы в одно сплошное препирательство... Он понял, что ему не поколебать ее решения, и залился слезами, как ребенок, прильнув к ее ногам. Сердце Аннеты дрогнуло от любви и от жалости. Ее воля никла. Она хотела дать отпор, но не устояла перед его слезами. О себе она больше не думала, думала только о нем. Она ласкала милую голову, припавшую к ее коленям, шептала нежные слова. Она приподняла своего безутешного взрослого мальчика, своим платком вытерла ему глаза, снова взяла за руку, заставила идти. Он был совсем без сил, позволял ей делать с собой все, что ей хотелось, и все время плакал. Они шли, и ветки хлестали их по лицу. Шли лесом, ничего не замечая, не зная, куда идут. Аннета чувствовала, как ширится в ней смятение и любовь. Она говорила, поддерживая Рожэ: – Не плачьте! Милый мой... Мальчик мой... Не терзайте мою душу... Я этого не вынесу... Не плачь! Я люблю вас... Люблю тебя, мой бедный маленький Рожэ... А он твердил, всхлипывая: – Не любите... – Нет, люблю тебя, люблю, ты никогда так не любил меня, в тысячу раз больше люблю... Ради тебя я на все готова... Да, готова на все... Ведь ты мой, Рожэ! Так они шли, и вдруг лес поредел, – они очутились у забора, окружавшего имение Ривьеров, у старого их дома. Знакомые места... Аннета взглянула на Рожэ. И внезапно в нее вторглась страсть. Испепеляющий шквал. Чувства охмелели, будто от пьянящего запаха акации... Она подбежала к двери, не выпуская руку Рожэ. Они вошли в пустой дом. Ставни были закрыты. После яркого света оба словно ослепли. Рожэ натыкался на мебель. Он ничего не видел, ни о чем не думал, он послушно шагал – пылающая рука вела его в темноте по первому этажу дома. Аннета не колебалась, жребий был брошен... В самой дальней комнате, комнате сестер, там, где от прошедшей осени еще оставался аромат их тел, она подошла с ним к широкой кровати, на которой обе они тогда спали, и, изнемогая от жалости и страсти, отдалась ему. Когда утих порыв страсти и они пришли в себя, их глаза уже привыкли к темноте. В комнате стало словно светлее. Из щелей в ставнях, приплясывая, тянулись полоски света, будто напоминая, что там, за стенами, ясный день. Рожэ покрывал поцелуями нагое тело Аннеты; он пылко благодарил ее... Но, выговорившись, вдруг умолк, прильнул к Аннете, прижался к ней лицом... Аннета лежала молча, неподвижно – и думала... В саду, в кусте роз у стены, жужжали пчелы... И Аннета услышала, как слышишь песнь, замирающую вдали, что любовь Рожэ улетает... Он уже не так сильно любил ее. Рожэ и сам со стыдом и досадой чувствовал это, но допустить этого не желал. В глубине души он был поражен, что Аннета так поступила. Смешная требовательность мужчины! Его влечет к женщине, а когда она доверчиво и искренне отдается ему, он готов расценить ее поступок, исполненный душевного благородства, как неверность! Аннета склонилась к нему, приподняла его голову, молча долгим взглядом посмотрела ему в глаза, грустно улыбнулась. А он почувствовал, что ее взгляд проник ему в самую душу, но попытался ввести ее в заблуждение. Решил, что лучше всего прикинуться пылким и влюбленным. – Теперь, Аннета, вам не уйти, – сказал он. – Я обязан жениться на вас. Аннета снова печально улыбнулась. Она так хорошо читала в его сердце. – Нет, друг мой, – заметила она, – ничуть не обязаны. Он опомнился: – Мне хочется... Она в ответ: – Я уезжаю. Он спросил: – Почему? И не успела она ответить, как он понял, отчего она уезжает. Однако счел своим долгом отговорить ее. Она прикрыла ладонью его рот. Он поцеловал ладонь страстно, гневно... ведь он так любил ее! Он стыдился своих мыслей. Уж не заметила ли она? А мягкая, нежная ладонь прижалась к его губам, словно говоря: «Ничего не заметила...» Порой издали долетал звон сельского колокола... Они долго молчали, наконец Аннета вздохнула. Итак, на этот раз все кончено... – Пора уходить, Рожэ... – негромко сказала она. Объятия разомкнулись. Он опустился на колени перед постелью, прижался лбом к оголенным ногам Аннеты. Словно хотел доказать ей: «Я твой». Но ему не удавалось отогнать какие-то непрошеные мысли. Он вышел из комнаты – Аннета осталась одна и принялась одеваться. Он ждал ее в палисаднике, облокотившись о забор, и, рассеянно слушая шум лесов и полей, упивался воспоминанием о том, что сейчас совершилось. Тягостные мысли исчезли. Он блаженствовал; удовлетворены были и самолюбие и чувственность. Он был горд собой. Подумал: «Бедная Аннета!» Но тут же спохватился: «Милая Аннета!» Она вышла из дома. Спокойная, как всегда. Но только очень бледная... Кто бы мог сказать, что пережила она в те мгновения, пока оставалась одна: вспышки ли страсти, тоску ли, отчаяние? Рожэ ничего не приметил, он занят был только собой. Он пошел навстречу, снова попытался уговорить ее. Она приложила палец к губам: не надо! У живой изгороди, опоясывавшей сад, сорвала ветку боярышника, разломила ее надвое, полветочки протянула ему. А когда выходила из ворот, прильнула губами к губам Рожэ. Возвращались молча по лесной тропинке. Она попросила его не прерывать молчания. Он держал ее за руку. Был очень нежен. Она улыбалась, полузакрыв глаза. Теперь он вел ее. И уже забыл, как плакал здесь час назад... А в чаще леса собачий лай вспугивал дичь... Она уехала наутро. Предлогом было письмо, внезапная болезнь какой-то престарелой родственницы. Но Бриссо нельзя было провести. Они все видели лучше Рожэ и последнее время подозревали, что упустят Аннету. Но им приличествовало не показывать вида, будто они допускают такую возможность, и прикинуться, будто отъезд не вызывает у них никаких сомнений. До последней минуты разыгрывался фарс на сюжет нежданной разлуки и скорой встречи. Аннете была тяжела эта вынужденная роль, но Рожэ попросил ее объявить о своем решении попозже, написать из Парижа. И Аннета созналась себе, что ей было бы очень неприятно сообщить семейству Бриссо о нем устно. Потому-то, расставаясь, они улыбались, разговаривали с искусственным оживлением, обнимались, но не было во всем этом сердечности. Снова Рожэ вез Аннету в шарабане, но теперь уже на станцию. Обоим было грустно; Рожэ, как подобает порядочному человеку, снова просил ее выйти за него замуж; сказал, что обязан жениться на ней, – ведь он был джентльмен. Джентльменского в нем было даже слишком много. Уж теперь, по его мнению, он был вправе показать Аннете свою власть, на благо ей самой. Он считал, что Аннета, отдавшись ему, потеряла чувство собственного достоинства, что отныне положение их не совсем одинаково и что он должен настаивать на браке. Аннета отлично понимала, что если они теперь поженятся, то он найдет себе в тысячу раз больше оправданий, чем прежде, лишая ее самостоятельности. Конечно, она была признательна ему за то, что он так настойчив, тактичен. Но... она отказала ему... Рожэ втайне негодовал. Не мог понять ее. (Он воображал, что прежде понимал!) И строго ее осудил. Но себя не выдал. Она все подметила со смешанным чувством печали, иронии и, как всегда, нежности. (Ведь во всем этом был Рожэ!). Когда подъезжали к станции, она положила руку, затянутую в перчатку, на руку Рожэ. Он вздрогнул. – Аннета! – Простим друг другу! – сказала она. Он хотел ответить, но не мог. Они не разнимали рук. И не смотрели друг на друга. Но они сдерживали слезы, набегавшие на глаза, и оба знали об этом... Приехали на станцию – надо было следить за собой. Рожэ усадил Аннету в вагон. В купе были люди. Пришлось ограничиться обычными любезностями, но они не могли наглядеться друг на друга – хотелось запечатлеть в памяти милое лицо. Паровоз свистнул. Они сказали: – До свидания! А подумали: «Прощай навеки!» Поезд ушел. Рожэ возвращался домой под вечер! Он был опечален и сердит. Сердит на Аннету. Сердит на себя. Его мучила тоска. Он испытывал – о стыд! – чувство облегчения. Он остановил лошадь на пустынной дороге и, изнемогая от презрения к себе, от презрения и от любви к себе, горько заплакал. Аннета возвратилась домой в Булонский лес и стала жить затворницей. Письмо к Бриссо ушло, и она порвала связь с миром. Никто из друзей не знал, что она вернулась. Писем она не распечатывала. Целыми днями не выходила из квартиры. Старая тетка никогда не понимала ее и, привыкнув ко всему, ничуть не тревожилась и не нарушала ее уединения. Жизнь внешне словно прекратилась. Зато другая – внутренняя жизнь – стала еще напряженнее. В безмолвии порой неистовствовала раненая страсть. Аннете нужно было остаться одной, чтобы жить только ею. После бурных вспышек она чувствовала себя надломленной, обескровленной; губы пересыхали, лицо пылало, руки и ноги леденели. Потом она надолго впадала в оцепенение, грезила в тяжелом полусне. Грезила она наяву и не пыталась руководить своими мыслями. Ею овладели какие-то смутные ощущения, и не было им числа... Мрачная печаль, горькая нежность, привкус пепла во рту, несбыточные мечты, внезапно вспыхнувший луч воспоминаний, от которого сердце готово было выпрыгнуть из груди, приступы уныния, муки уязвленной гордости и страсти, предчувствие гибели, ощущение чего-то непоправимого, рокового, против чего тщетны все усилия, – все это сначала подавляло, потом стало просто навевать тоску, потом понемногу вылилось в какое-то безразличие, окрашенное уходящей печалью, и в ней было что-то удивительно приятное. Она не понимала, что с ней... Как-то ей приснилось, что она в лесу, отягченном набухшими почками. Будто она совсем одна. Она бежала по лесной чаще. Ветки цеплялись за ее платье; не пускал мокрый кустарник; вот она вырвалась, но разорвала платье, ей стыдно – ведь она полуголая. Нагнулась, прикрылась юбкой, разодранной в клочья. И вот она видит: перед ней на земле круглая корзина, под грудой листьев, освещенных солнцем, – не желтых и не золотых, а серебристых, белых, как кора березы, белых, как тонкое-претонкое полотно. Она взволнованно всматривается, опускается на колени. Вдруг под полотном что-то шевельнулось. Сердце у нее колотится, она протягивает руки – и просыпается... Волнение не утихло... Она не могла понять, что с ней... Настал день, когда она поняла все. Больше она не была одинока. В ней пробуждалась жизнь, новая жизнь... Шли недели, а она вынашивала в себе целую вселенную. «... Любовь, ты ли это? Любовь, покинувшая меня в тот час, когда я вообразила, будто овладела тобою, не ты ли сейчас во мне? Крепко-прекрепко я держу тебя, и ты не уйдешь, о родной мой пленник, крепко держу я тебя, ты – в моем чреве. Мсти! Поглоти меня! Крошка моя, грызи мое чрево! Пей мою кровь! Ты – это я. Ты – моя мечта. На земле я тебя не нашла и создала тебя из самой себя... Вот когда, Любовь, я завладела тобой! Я воплотилась в того, кого люблю!..» |
|
|